Холод наступил сразу. Однажды утром Ахатта проснулась от ледяного сквозняка, ползающего по лицу, подняла руку — отмахнуться и еле разжала сведенные во сне пальцы. Укрыв мужа, соскочила с постели и босиком, прижимая локти к бокам, пробежала к потухшему очагу — заново развести огонь. Она уже знала, снаружи, вместо яркого солнца, прыгающего по водной ряби, северный ветер тащит по небу горы лохматых туч, и те, упираясь, брызгают ледяным дождиком. Тепло еще вернется, но, как сторожкая лесная птица, выскочит, покрутится на песке и так же внезапно исчезнет среди качающихся веток.

Ахатта хорошая хозяйка, у нее приготовлены теплые вещи, починены кожаные сапожки для себя и для Исмы, навязаны толстые шерстяные чулки. Тека обещала принести ей хорошей пряжи. Раздувая огонь, Ахатта вспомнила, как удивлялась, когда Тека в первый раз взяла ее на женскую охоту. Ушли далеко в лес, Ахатта спотыкалась, быстро устав от напряженного внимания — камни под ногами разваливались, шурша и треща, падали со склонов, увлекая за собой мелкий мусор. А Тека тупала крепкими короткими ногами, мелькая из-под забранной на правом боку рубахи цветным толстым чулком с переплетенными поверх кожаными шнурками, хватала ветки, нюхала шумно, отбрасывала, нагибаясь, поднимала комки сухой травы, лохматила и, выбирая что-то, прятала в сумку на боку. Трещала, не переставая. О том, что сказал Кос и что сделал Кос, и как она оттрепала за волосы хитрую соседку, что наладилась прибегать за сушеной рыбой, пока ее, Теки, в пещере нет, и что у соседки вечно расстегнута до пупа рубаха, понятно ведь зачем… А потом, выскочив на маленькую поляну, обежала ее кругом и остановилась перед Ахаттой, которая уже сидела на большом валуне, вытянув гудящие ноги. Сказала деловито:

— Тут хорошие нитки, для умелиц хорошие. Буду прясть. И тебе, высокая, скоро много ниток занадобится.

Рассмеялась, застрекотав, как сорока. Ахатта хотела спросить, почему же вдруг понадобится много, но Тека стала делать такое, что все вопросы вылетели из головы. Шустро бегая от одного края полянки к другому, женщина, доставая из сумки длинные тонкие веревки, привязывала их к веткам, перебирая рукой, тянула, поддергивая, накидывала на ветки напротив, и скоро вся поляна была заплетена цветным, ровно большой паутиной. А Тека, крутясь в середине, вздымала толстые ручки, тараторила на языке тойров так быстро, что Ахатта еле ловила смысл сказанного. Про женщин, про умения их и женские тайны, про матерь-гору и сердце Арахны выпевала Тека хриплым голоском и, замолкая, прислушивалась. Опустевшая сумка валялась на жухлой траве.

А потом, что-то услышав и поклонясь, Тека заходила, пятясь, от опушки к середине, приседая, чтоб не путаться головой в собственных силках. Толстые ручки мелькали, шевелились пальцы быстро-быстро, и в них появлялась откуда-то толстая нить. Тека шла к центру, нить удлинялась, выползая из темноты колючих ветвей, и по ней пробегали солнечные блики. Искоса посмотрев на Ахатту, женщина хихикнула, шепотом объяснила, покачав нить:

— Эту — вороны в гнездо принесли, весной еще. Из их пуха и травин плету. А ту вот, видишь, ее из белых вьюнков. Вон — борода лишайника, она желтая будет и для хорошего запаху.

Деловито бегала по полянке невысокая крепкая Тека, тянула свои женские нити, и потихоньку сплетался в центре поляны круглый ковер, формой похожий на цветную и плотную паутину. Когда стал он размером с собачью шкуру, Тека отрезала от него натянутые силки, и обежала по кругу поляну, коротким ножиком отсекая цветные концы. Ахатта, раскрыв рот, смотрела, как уползает освобожденная ножом пряжа, теряясь среди кривых стволов. А Тека подняла коврик, встряхнула. Протянула Ахатте:

— Его зовут Маленькая звезда. Поверни, видишь, видишь, сверкает середка?

— Вижу…

— Твой теперь. Пойдем, а то вечер скоро, а кричать не будем, это ведь наше с тобой женское дело, так?

— Благодарю тебя, Тека. Красивый какой.

— А… — та махнула ручкой, бегая по траве и засовывая в сумку обрезки пряжи.

— У нас ткут из овечьей шерсти.

— А мало ее. Только когда парни овец приведут, тогда есть. А ковры ткать — надо. А то и жизнь остановится.

— Ты вправду умелица, Тека, — Ахатта крутила коврик, рассматривая текучие узоры.

— Я дочерь дочери дочери дочери и так триста раз матери ткачихи Арахны. Мне нет другого пути.

— Той самой Арахны? Что родили Солнце и Луна — небесные пряхи?

— Откуда знаешь? — Тека встала напротив, смотрела требовательно, прижимая к животу сумку с торчащими цветными хвостами.

— Исма… мне рассказал Исма.

На широком лице с темными небольшими глазами под насупленными бровями расплылось страдание, покривило толстые губы. Внезапно Тека закричала вполголоса, остервенело пихая в сумку пряжу.

— Откуда ж я знала, что хлопот с тобой, эх, эх! Думала, вот высокая дева, будет тебе, Тека, подруга, твоя подруга, а не та, что под бок Косу полезет. И что теперь? Что?

— Не знаю. Ты чего, Тека?

— Молчи. Сильно много знаешь. Все тут вывернешь, как старый мешок. Пойдем.

Повесив на плечо сумку, схватила Ахатту за руку и потащила за собой под деревья, ворча и причитая.

Теперь ковер Маленькая звезда висел в изголовье постели, текли по нему сложные узоры, то прячась в прыгающем свете, то сверкая ярко, как солнце. К арке даже и примерять его не стала Ахатта, знала — не для того он. А для чего — боялась еще и подумать. Решила — потом, пусть еще время пройдет.

А когда канул в стылую воду еще десяток серых дней, Ахатта лежала щекой на вытоптанном ворсе старого ковра, дула изо всех сил в ленивый огонь. Прижимая руку к животу, думала, кажется, времени прошло достаточно. Или нет? Решила ждать еще. Пусть придет настоящая зима, и муж будет чаще дома, сидеть с ней у очага, смотреть, как она шьет или вяжет.

В тот день, когда Исма, поев и выпив отвара трав, ушел, надевая приготовленную Ахаттой шапку, она вышла, таща кучу тряпья, которое надо перетряхнуть на северном ледяном ветру, и сложить до тепла. На песке, кутаясь в шубку из старой овчины, стояла и слушала ветер, подставляя ему озябшее ухо. Пусть бы унес их с Исмой северный ветер, послал бы за ними небесного аргамака с выгнутой шеей и тонкими злыми ногами, что крушат первый лед на озерах и срывают даже иглы с веток. И покачала головой, накидывая на волосы платок. Если унесет, как же тогда — сердце горы? Нет. Пусть скачет небесный конь посреди тяжких туч, а они пока останутся тут.

К ночи сердце ее снова, как в каждый вечер, стало биться сильно и мерно, в ожидании странного перехода, когда она идет, оглядываясь на улыбку мужа, а тот кивает, подбадривая, иди, жена, иди вперед, в самое сердце горы.

В сердце горы большая пещера с дырой наверху, в которую смотрят звезды. Там, в небе — ночь, упала на горы и лес, посеребрила море светом бледной луны. А тут, в просторном теплом зале разбежались множество узких тропинок между купами темной зелени, кидающей вверх и в стороны широкие листья. Упругие стебли держат на себе множество крупных цветов, шестигранными колокольцами, с натянутыми меж гранями белыми перепонками. А на уголках цветка вытягивается мякоть гнутыми змейками, завернутыми колечками. Очень красиво. Из припорошенного желтой пыльцой нутра поднимается сладкий запах, тугой и сильный, и кажется, это он плывет слоистым светлым туманом между кустов, поднимаясь к самому лицу. В этом странном саду царит светлый полумрак, будто сами цветы светят ровным бледным светом с желтым оттенком. И можно, устав, прилечь где угодно, на ровную шерстку травы, отводя голой рукой стебли с цветами. Только бережно, чтобы не потревожить больших толстых пчел, медленно ползающих по лепесткам. Или летающих низко, с лапами, отягощенными жирным взятком.

В любом месте, на каждой маленькой поляне, Исма, накрыв ее своим телом, берет, целуя рассыпанные по траве черные волосы. И от мягкого тумана кружится голова, сладко, так сладко. Как никогда раньше не было ей, даже в маленькой палатке из шкур, где были они одни, оставленные Зубами Дракона, соединяясь вдвоем для будущей жизни.

Лежа под тяжелым мужским телом, приподнимаясь навстречу, Ахатта из-за сильного плеча мужа глядит на слои тумана, открывает рот, чтоб вдохнуть его побольше, и размытые, плывущие мысли говорят ей — кто-то еще смотрит на них. Может быть, это пчелы пронося мимо свою еду, оглядываются? Или белые цветы, вскормленные жирной землей и сладким туманом? Или…

Этой ночью Ахатта дошла до самой середины пещеры, туда, где небо смотрело в дыру точками острых звезд. Легла навзничь, поджидая мужа. Смежила веки и рассмеялась тихонько, увидев через решетку ресниц много мужских фигур, и все они — муж ее Исма. Так правильно, думала плывущая голова, так верно, ведь в ней одной столько сладости, что и должен он подходить и брать ее снова и снова, расслаиваясь на множество Исмаэлов. Как сама она в том сне, в котором шесть одинаковых Ахатт ткали пестрый ковер посреди степи.

Мужчина склонился над ней, и она, поднимаясь, раскрыла бедра, приглашая, провела руками по высокой груди. А в желудке вдруг клюнуло, затрещало болью. И стихло, выбив из глаз внезапную слезу, от которой в голове туман свернулся комками и пал, открывая пустой ясный воздух.

— Это… это не… Исма…

Подведенные черным глаза смотрели на нее, близко-близко. И жадно, так смотрит Тека, требуя ответа на свои вопросы. Но в маленьких глазках Теки стоит горячее, женское и земное. А эти холодны…

— Исма? — она почти не слышала своего голоса и вдруг замерзла, по рукам побежали мурашки, кинулись на плечи, затопали лапками по животу. И она, опускаясь, прикрыла ладонями ледяной живот, глотая сонный туман, тянувший вниз тяжелые веки, свернулась в клубок, притискивая к груди колени. Шепнула еле слышно:

— Исма…

Трава колола кожу, под боком кусался острый камешек. Гудели толстые пчелы, и проплыла в голове недуманная раньше мысль о том, как страшен, должно быть, укус такой…

— Я здесь, Ахи…

Веки не поднимались, и она повела носом, принюхиваясь, как зверь, поворачивая навстречу голосу слепое лицо, полное надежды. Кто, кроме Исмы держит ее тут, в этом мире? Только он. Но в сладком запахе тумана не было запаха ее мужчины, который всегда был частью ее любви. Пот, дерево рукояти лука, железо наконечников стрел, выделанные ее рукой шкуры одежд, приготовленная ею рыба, кожа его и его волосы, и тот запах, который всегда приходит, если Исма хочет ее…

— Нет, — она вяло оттолкнула ползающую по груди руку. Чужую, не пахнущую мужем. Из-под тяжелых век, не желающих подниматься, потекли слезы. Да она и не хотела открывать глаз, чтоб не увидеть снова перед самым лицом того жадного и холодного чужого взгляда. Где ее муж, нареченный судьбой? Почему?..

— Нет… — шепот становился все тише, ломался, как ломаются в пальцах сухие веточки, мертвые. А внутри, в самом животе, куда сегодня вечером, с трудом проглоченный, упал странно пахнущий, с дурным вкусом, кусочек смолы из текиной коробки, росло что-то упрямое, тугое, наполняло, лезло в колени и локти, заставляя их стискиваться, защищая тело, прежде такое мягкое, раскрывающееся цветком. И чужие руки, а охмелевшая от тумана голова пусто говорила ей — да, чужие, ползали по напряженному телу, как ползают легкие отвратительные насекомые, пытаясь раздвинуть колени, оторвать от груди локти, от лица сжатые кулаки, но отлипали, сваливаясь, не имея силы. Потому что она не пускала их, как пускала ночь за ночью в себя Исму.

Лежа в центре круглой поляны, над которой ночная темнота перемешивалась с ровным светом, а стылый морозец с мягким теплом, идущим из-под корней, Ахатта неумолимо засыпала, не имея сил справиться с текущим по траве туманом. И, сквозь заплетающий голову сон, с облегчением услышала удаляющиеся тяжелые шаги, в которых звучали недовольство и придавленная ярость.

Пятеро жрецов, опустив руки вдоль ниспадающих складок одежд, стояли у стены, глядя, как по тропе, расталкивая склоненные стебли пещерного дурмана, идет к ним жрец-Ткач, сдвинув намазанные брови и кривя яркий рот. Колени подбивали подол короткого праздничного хитона, вышитого золотом и камнями, полы распахивались, показывая обнаженное тело. Ткач подошел к Пастуху, стоявшему в середине маленькой шеренги, и прерывающимся от ярости голосом сказал:

— Ты обещал, повелитель-Пастух. Но она не пускает меня.

— Дай мне, повелитель-Пастух. У меня больше мужской силы, — высокий и худой жрец, с длинными прядями, убранными под золотой обруч, сделал шаг вперед, заглядывая в лицо главному.

— Нет, Охотник.

Глядя в середину пещеры, где смуглым комком лежала Ахатта, а поодаль сидел, сложив руки на коленях, спящий Исма, голый, с умиротворенным лицом, жрец-повелитель сказал задумчиво:

— Дело не в мужской силе. И не в слабости морока. Что-то пришло в ее тело. То, что держит его.

Он воздел руки и хлопнул в ладоши над головой. От резкого звука с потолка сорвались летучие мыши, вылетели в черную дыру, мельтеша острыми крыльями, а медленные пчелы загудели сильнее. Исма, вздрогнув, открыл глаза, улыбнулся, вставая.

— Ахи… мой алый тюльпан, жена моя…

Губы его коснулись лежащих на щеке ресниц. Ахатта, дремотно прислушиваясь, улыбнулась в ответ.

— Исма, мой муж.

Жрецы, выстроившись у стены на возвышении, глядели, как, посреди клубов медленного тумана два тела слипаются и расходятся, — то быстро, то медленно; рты открываются, чтоб надышаться сладким туманом, продлевая движение тел. И две пары глаз, не отрываясь, глядят друг в друга, ничего не видя вокруг.

Двое любили друг друга, под лениво летающими пчелами, среди клонящихся вниз огромных цветов, точащих невидимую глазу отраву. А жрецы, повинуясь жесту Пастуха-повелителя, отвернувшись, уходили по одному в узкую расщелину, ведущую в комнатку в сердце горы.

— Мир изменяем и узоры его прихотливы…

Пастух-повелитель привычно воздел руки, обращая к пятерым белые ладони. Не дождавшись ответа, оглядел подручных. С нажимом в голосе проговорил дальше:

— Кто хочет сам изменять мир, тот сначала должен научиться использовать его собственные изменения.

Жрецы молчали.

— Я умею, а вы — щенки паршивой суки, не научившей вас думать — нет. Потому Пастух — я. А вы мои овцы.

Пристальные глаза на жирном лице окинули паству брезгливым взглядом. И жрецы опустили головы, один за другим. Воздели ладони, раскрывая их навстречу друг другу.

— Женщина сильна и сила ее, скопившись, выбродит, схватится хмелем, станет отравой, какой не было тысячу лет. Женщина станет ядом, смертельным не для людей — для богов.

— Для богов… — шепот тронул стоячий воздух и старший жрец улыбнулся.

— Пусть она зреет. Узор изменен.

— Изменен, — кивая, соглашались жрецы, — изменен…