Что нужно женщине, чтобы родиться с темной глубиной в глазах, кто должен быть отцом, а кто матерью той, что приходит в мир — быть женщиной настоящей? Этого не знают ни колдуны, ни шаманы. Не знают и те, кто, загибая пальцы, мерно перечисляет летопись давних лет или пишет ее на ломких пергаменах или мягких папирусах. Такие женщины просто приходят в наш мир. Живут. Одни ходят по травам босыми ногами, окуная подолы в росу, и под ранним солнцем роса отливает багровым светом, будто кровь намочила тонкую ткань. Другие возлежат на богатых коврах, покачивая узкой ножкой, на пальцах которой — вышитый башмачок с загнутым носом, вот-вот упадет. Такая берет персик с чеканного блюда, надкусывает, вытирая сок, текущий по подбородку, и на цитре музыканта рвется струна. Иногда западный ветер приносит такую в дикое племя и мужчины бьются как звери, за взгляд или поцелуй.

Так сильны они, пришедшие без предсказаний, что, отчаявшись понять, кто, откуда и почему, люди нарекают их нечистыми, и чертят в воздухе и на песке охранные знаки. Но узкая нога, мягко ступив, разрушает заклятье, быстрые глаза, сверкнув, развеивают прошептанные слова. И те, кто боялся, с радостью склоняют головы, пленяясь.

А есть просто женщины, рожденные для продления рода и мерных повседневных дел, но вместо радости и благодарности за покой, они мечтают о темной силе, идут к старухам за тайными порошками и, шепча заговоры в урочный час, прислушиваются к своему телу, ожидая перемен. Но лишь кружат головы в сроки, отведенные для зачатий, не пленяя и не становясь легендой. Рожают детей, растят их, забыв о дуновении темноты, и лишь изредка вспоминают о мелькнувшей молодости, как о чем-то чужом.

А первые, темные, — до поры бегают босиком, едят зеленые сливы с дикого дерева, дерутся с мальчишками. Выходят замуж, и отдают мужчине девственную кровь, еще не зная своей силы. Но настает день. Или — ночь… Не обязательно первая, — главная.

Теренций лежал, закинув руки за голову, смотрел в потолок, туда, где вокруг черных отверстий для уходящего дыма пестрела роспись. Сердце бухало в груди, сотрясая ребра, на висках остывал пот. Он не поворачивал головы, но вся правая сторона лица и тела горели — вот она, лежит рядом. Отставленный локоть жгло так, что казалось, кожа сойдет, и Теренций мысленно одернул себя, уговаривая — это кажется только.

«Старый дурак»… Десять лет назад, разглядывая двоившееся перед глазами красное пятно на свадебном покрывале, решил, что сделал ее женщиной, и сразу забыл, мало ли их было, девственных и свежих.

«А сделал только сейчас вот…»

Она вздохнула, поворачиваясь, и он замер в ожидании, страстно желая, чтоб прижалась к боку, ткнулась носом в плечо. И по-юношески тут же проклял себя за это желание, когда, не дотронувшись, затихла, улегшись удобнее. Вспомнил, как поднималась ему навстречу, спуская с ложа светлую ногу и захотел ее снова, удивившись быстроте желания. Ведь почти только что отвалился, отрычав по-медвежьи, выкатывая глаза на перекошенном лице. И понял, повернуться, чтоб взять ее еще раз, по-хозяйски, не сможет. Не посмеет. Проводя рукой по широкой мокрой груди, раздумывал, рассердиться ли на себя. Или на нее? И, неожиданно для самого себя, проговорил, надеясь, что не заснула:

— Ты слышала? Купцы говорят, в метрополии смута. Может быть, к нам будут реже заходить суда… Подорожает одежда и драгоценности, амбра…

Напряг слух, по-прежнему не поворачиваясь. Спит?

— Я плохо разбираюсь в политике и торговле, Теренций. Но думаю, ты не упустишь своей выгоды.

— Нашей, Хаидэ. Ты хозяйка в этом доме.

Собственные слова, сказанные из вежливости, вдруг принесли удовольствие. Захотелось добавить еще, о том, что она — богата, и знатна. И дом какой… Его, нет, — их, общий дом.

— Я рада.

Он лежал, обдумывая. Ответная вежливость? Просто так, от скуки сказала? Не чает, когда он уберется в свою спальню? Скоро за окном проснутся первые птицы. Надо, и, правда, уйти…

Еще раз повернувшись, Хаидэ закинула на его живот голую ногу, вздохнула сонно, прижимаясь лицом к плечу и, повозившись, задышала мерно, засыпая. Свет мерк, масло в лампах кончалось. И пестрота росписи на вогнутом потолке затихала, будто и краски смежили веки, отправляясь спать. Он пошевелился осторожно и замер, прижатый горячей ногой.

— Спи, — сонно сказала жена.

И Теренций послушно закрыл глаза, стараясь дышать легче и не двигаться.

«Не ты сделал ее женщиной, глупец. Когда ты вошел в спальню, женщина встретила тебя. Она сделала тебя мужчиной. На старости лет».

Он так и не заснул, глядя, как темная роспись наливается бледным утренним светом, будто ее освещает не солнце, а первое сонное цвиканье птиц за окном. И когда смог разглядеть нарисованные золотом звезды над белой головой Посейдона, сдвигая теплую ногу, осторожно встал и намотал на себя хитон, кое-как. Подхватив сапоги, босой, прошел в двери, хотел оглянуться, но на лестнице стоял страж, преданно поедая его глазами, и Теренций, нахмурившись, пошлепал вниз по ступеням, морщась от холода камня.

Уже в своих покоях спохватился — вдруг принес обратно подарок, но руки были пусты и, покопавшись в памяти, услышал тонкий звон, — когда опустила с постели ногу, светлую в темноте, как мрамор Афродиты, он разжал пальцы и уронил на пол цепочку с медальоном.

Проснется — увидит. Или рабыня соблазнится и украдет. Вещь дорогая, но — пусть.

Он встал перед маленьким алтарем, открыв медную крышку, раздул лежащий в золе уголек и воскурил от него тонкую свечку. Тяжкий и одновременно тонкий тревожащий запах поплыл в воздухе, щекоча нос, овеял лицо мраморного Гермеса.

«Пусть крадет…Богу такое расточительство не понравится» — Теренций усмехнулся. Но тут же став серьезным, поклонился статуэтке, шепча молитву благодарности за прошедшую ночь.

— И за мужскую силу благодарю тебя, хитрый и смелый.

Дым тек перед глазами, и вдруг на мраморном лице появилась ухмылка. Шевельнулись красивые губы.

— Что же ты не остался, муж своей жены, только этой ночью ставший ей мужем? Мужской силы хватило бы!

Теренций потряс головой и взмахом руки отогнал дым. Гермес смотрел на него, приоткрыв неподвижные губы. Не шевелился.

— Я… я не знаю, — ответил грек, то ли богу, то ли самому себе, — может, я испугался, что попаду в рабство?

Он ждал ответа. Но каменное лицо не изменило выражения, и он ответил себе сам:

— Да. Я испугался этого.

Пошел к ложу, стягивая хитон, и замер, услышав за спиной шелестящий голос каменного бога:

— Не все же ей быть твоей пленницей и рабыней, знатный. Все меняется. Теперь ты ее раб.

Теренций с размаху упал на постель, лицом в складки мягкого покрывала.

— Нет, — голос, приглушенный тканью, звучал еле слышно, — нет, этому не бывать. Я же ушел. И я буду настороже.

Хаидэ снился Нуба. Он давно покинул ее сны, оставаясь лишь в памяти, и княгиня забыла черты темного лица: ведь память не сон, она выцветает на солнце времени. Но сегодня сон привел старого друга, учителя и защитника. Она, радостно узнавая большую фигуру, замахала рукой, так что заболело плечо.

— Нуба! — крик бился о выцветшее горячее небо, обжигался и падал на красный бескрайний песок.

Хаидэ уперлась в песок руками и, поднимаясь, огляделась. Красное полотно пустыни длилось до края земли, упираясь в белесое небо. А Нуба, не слыша ее, сидел у черного древесного ствола, поджав худые колени, чтоб ступни не пересекали изломанную тень. И глаза его были закрыты. Хаидэ сделала шаг, босая нога увязла в раскаленном песке, он зашипел, пересыпаясь, кусая кожу острыми песчинками. Сделала второй шаг и побежала, протягивая руки. Дерево оставалось вдалеке, и силуэт черного великана не пошевелился. Болели колени, ступни жгло, в рот будто насыпали песка. Устав перемешивать ногами красный сыпучий огонь, Хаидэ остановилась, водя шершавым языком по сухим деснам. Опустила руки, безотрывно глядя на черный силуэт ствола.

«Здесь надо по-другому» прошелестела в гулкой голове мысль, и кончик ее завился кольцом, спрашивая — «а как по-другому?». Она не знала.

Солнце висело белым пятном, еле заметно склоняясь от верхней небесной границы. Красные волны песка бежали, оставаясь на месте, как только что бежала она.

Может быть, ночь с Теренцием разорвала их связь с Нубой? Ей было хорошо, и она выпустила из головы все мысли о нем, наверное, впервые с того дня, как, измучившись и заранее тоскуя, велела черному рабу уйти. Изгнала, и он покорно ушел, проговаривая утешения ей, голосом, что звучал в голове, и потому она не знала — а точно ли Нуба говорит эти слова? Или она выдумала себе его голос, устав от вечного молчания друга? Ушел босиком, в старой набедренной повязке, с пустыми руками, после того, как несколько длинных мгновений они стояли друг против друга и смотрели в глаза. И, плача, она вздохнула с облегчением, потому что не могла дольше видеть, как тускнеют, вваливаясь в глазницы, черные глаза с яркими белками, пересыхают обметанные непонятной тоской губы. Приготовилась тосковать, привязав его к своему сердцу крепкими веревками памяти. И тосковала. Пока боль утраты из острой не перешла в ноющую, привычную. И вдруг, в ее новую ночь с мужем, исчезла.

Так раздумывая, Хаидэ стояла на горячем песке, а солнце крепко держало ее темя под раскаленными волосами. Смотрела на дерево и глаза болели от резкой границы — черный силуэт на красном бескрайнем фоне.

«Нет» сказала себе шепотом и повторила громче, так что по гребенке ближнего бархана, суетясь, побежала серая ящерка, осыпая из-под коротких лапок песок, — нет! Мое новое не отнимает бывшего, а лишь прибавляется к нему. Я это знаю!

И, уже не пытаясь приблизиться к черному далекому дереву, закрыла глаза. На веках, окрашенных кровью и красным сиянием песков, замелькали черные узоры. Хаидэ замерла и позвала память, соединяя ее с нынешним сном. Узоры плыли, светлея и, по мере того, как память, упираясь, все-таки подходила ближе, — меняли цвет, становясь из черных синими, из синих серебряными. И вот вместо красной непрерывности песчаных волн побежала перед глазами мелкая рябь речной воды. Ручей, тот самый, где цвели сливы, роняя в воду лепестки, а среди белых деревьев она впервые увидела черную фигуру. Там было тепло от весеннего солнца и свежо от проточной воды, там пахло летучим медом и сонными после зимы травами, такими сочными, что их можно было пить, как зеленое вино.

Память билась в ее голове рябью прохладной воды, соединяясь с песками сна. И, наконец, когда сон и память перемешались, так что не расплести цвета, не отделить зноя от холода, мир покачнулся и сдвинулся, поворачиваясь. Поняв, можно — Хаидэ медленно открыла глаза. Опустила голову, — холодная вода обволакивала щиколотки, пуская вверх по коже толпы мурашек, и пальцы ног подгибались от стужи. Нагибаясь, зачерпнула ледяной влаги, выпрямилась, протягивая сомкнутые руки, с которых капали блестящие капли. Но дерево было далеко, серебряная вода, разливаясь от ног, становилась розовой, потом красной, превращалась все в тот же песок. Хмуря брови, Хаидэ протягивала руки, уговаривая вселенную. «Здесь надо не так», снова стукнуло в голове, он не дотянется до ее воды, но она может помочь — по-другому.

Держа руки вытянутыми, напряглась, вытягивая себя в дрожащую струну. Пусть услышит!

Черный силуэт шевельнулся, отделяясь от черного кривого ствола. И она увидела, как открываются глаза на черном лице.

«Ну же!»

Тяжело опираясь ладонями о черную тень, Нуба встал на колени, поднимая голову. Стал похож на большого исхудалого зверя, и Хаидэ, не переставая дрожать в усилии, вплела в память о весеннем ручье — другую память: о морском берегу, на котором сидела, кутаясь в старый плащ, а Нуба, рыча и кривляясь, скакал перед ней, падая на четвереньки, чтоб развеселить, метался, как большая собака.

«Я все помню, раб мой, мой друг и любимый, мой черный!»

Медленно распрямилась одна нога, вторая и, придерживая рукой ствол, Нуба встал, пошатываясь. А память Хаидэ, вплетаясь в сон, бежала, подхватывая по пути розные воспоминания, прижимала их к груди, ссыпала в широкий подол. Вот они вместе на Брате, Нуба в мягком седле и она впереди него, откидываясь на широкую грудь, смеется, щуря глаза от встречного ветра. Ветер пахнет степью и близким морем и ничего, что Теренций потом обругает Фитию, — они все равно убежали и весь день носились по дальней степи, обхлестав колючими кустами босые ноги…

Широкое лицо с ввалившимися щеками треснуло неуверенной улыбкой. И Хаидэ улыбнулась тоже, не отводя глаз от заросшего серой щетиной мужского лица. Сердце стучало, купаясь в жалости к нему — огромному и худому, как ярмарочный медведь, забытый пьяным хозяином-бродягой.

«Ты голоден и тебе надо попить…»

Вытянутые руки болели, дрожа. Последние капли утекали через ослабевшие пальцы. Но Хаидэ смотрела на Нубу, заклиная того сделать, что нужно. И он, отделившись от черной тени, вышел на раскаленный песок дня. Вытянул руку и, шевеля губами, обратил лицо к белесому пятну солнца.

Черной точкой парящий в небе ястреб наклонил маленькую голову, услышав зов. Острые глаза показали картину внизу, далеко от его полета: посреди красных барханов кривое дерево смерти, под которым нельзя укрываться живым. Высокая черная фигура рядом с изломанной тенью от сухих ветвей. И поднятая в птичьем приказе рука. А поодаль, в дрожащем размытом пятне миража — перетекающая светлой водой женская фигура, не отсюда, решил ястреб, взмахивая крыльями и отправляясь выполнять приказ, — чужая фигура, но это она принесла в горстях силу, для черного.

Пискнул, прощаясь с короткой жизнью, маленький водяной заяц, когда ястреб упал в тростники и ударом клюва пробил круглую голову. Повисло, обмякая, толстое тельце, покрытое мокрой короткой шерстью. И, мерно взмахивая крыльями, ястреб сжал лапы, чтоб не выронить добычу и полетел обратно.

Хаидэ опустила затекшие руки только тогда, когда из выгоревшего неба выросла быстрая тень, швырнув в протянутые широкие ладони мертвую тушку, еще не успевшую обсохнуть. Большой рот на черном лице раскрылся, перекусывая заячью шею. Ястреб обиженно вскрикнул и исчез, быстро взмахивая крыльями, торопясь уйти. А Нуба, вытирая измазанные кровью щеки, нашел взглядом Хаидэ и кивнул, прижимая к груди костлявую руку. Она смеялась торжествующе и плакала, не замечая слез на щеках. Вода, крутясь, уходила, отпуская ее щиколотки и песок, шипя, высыхал, покусывая кожу.

— Нуба! — крикнула спеша, чувствуя, как сон редеет, размывается и тоже утекает неслышной водой, — Нуба! Ты мой, навсегда! Скажи мне это! Скажи сам!

Сжала кулаки, впиваясь ногтями в кожу ладоней. Не отрываясь, смотрела, как бледнеет, оставаясь во сне, черное лицо. Нуба, поднимая над головой руки, оскалился. И впервые она увидела, как в унисон мысленному голосу раскрылись, произнося слова, толстые, обметанные трещинами губы:

— Я твой черный, княжна! Нам с тобой еще…

— Нуба! — закричала она, теряя его лицо и голос, — Нуба!

Мгновенно проснувшись, выброшенная на поверхность сна, села на постели, скидывая на пол сбитое покрывало. Собственный крик звенел в ушах, колотилось сердце. Мератос, сидевшая на корточках у занавеси входа, вскочила, испуганно хлопая сонными глазами.

— Подать воды, госпожа? — кинулась к столу, неловко сдвигая посуду, загремела бронзовым кубком.

— Что? — Хаидэ огляделась. Подобрала ноги, одернула подол рубашки, под быстрым и острым взглядом девочки. Та, кланяясь, поднесла кубок с водой, приправленной ягодным соком.

— Ты вдруг кричала, светлая госпожа…

— Что я кричала? — Хаидэ взяла кубок, удивляясь, что руки, которые она так долго держала вытянутыми до резкой боли в мышцах, не дрожат. И голос чистый и уверенный.

— Просто кричала. Вот так — ааа! — Мератос сделала радостное и одновременно хищное лицо, свела короткие бровки в воинственной угрозе, — что-то снилось тебе, моя госпожа, да будет Нюкта добра всегда и навевает только светлые сны.

— Не помню. Верно, я охотилась во сне, — отпив большой глоток, Хаидэ откинулась на подушки, возвращая кубок девочке, — на речного зайца, — предположила и рассмеялась.

— Фу, они противные, мокрые, — девочка старательно передернула плечами. Унесла кубок на стол и Хаидэ, заметив, как та с любопытством поглядывает, потянулась, взбивая ногами покрывала. Наверное, девчонка слышала, как она звала Нубу. Ну и пусть. Он остался там, в чудовищной красной пустыне без воды, но уже не один. Хаидэ стала сильнее, и сумела об этом сказать ему. А отнять у нее сны не может никто. Даже если Мератос наябедничает Теренцию.

Она покраснела, когда память о прошедшей ночи свалилась на нее узорчатым покрывалом. И снова рассмеялась, ощущая, как, покалывая и щекоча изнутри, бродит в ней новая сила. Ее тело, будто было разорванным и вдруг стало собираться, склеиваясь в единое целое, соединяя куски и сращивая швы. Для этого нужно было лечь вечером и ждать, в беспокойстве и страхе, когда ее муж придет и возьмет ее, впервые по-настоящему? Теперь она целая? Такая, как надо?

Хаидэ откинулась на подушки, закрыла глаза. Новое сильное тело требовало внимания, как внезапный и жданный подарок. Хотелось ходить вокруг, трогая и восхищаясь, проверяя пальцами бывшие рваные швы, что срослись, привыкнуть к тому, что это — новая Хаидэ, и понять, точно ли это она. И вся ли?

— Моя госпожа, ваш Техути… — слова повисли в теплом воздухе и Хаидэ, не открывая глаз, знала — девчонка цепко следит, как отзовется тело и лицо госпожи названному имени.

— Что Техути? — спросила ровным голосом, не открывая глаз, вытягивая перед собой руки и слушая больше, как гудят напряженные мыщцы, чем ожидая ответа.

— Он ждет в комнате рабов-мужчин. Вдруг вы захотите призвать его к себе…

— Пусть ждет. Позови Фитию, я распоряжусь.

— Хорошо, госпожа, — в девичьем голосе прозвучало разочарование. Прошлепали к выходу легкие шаги. Порхнула ветерком, повисая снова ровными складками, вышитая штора.

Хаидэ села, осматриваясь. В голове бродили ленивые мысли, все без начала и конца. И то, что внутри, занимало ее куда больше, чем так волновавшие вчера события. Раб куплен, пусть пока ждет.

Она отстегнула легкие пряжки, держащие на плечах широкий вырез рубашки. Спустила тонкую ткань и, проведя руками по теплой груди, потрогала живот. Ставя ноги на ковер, внимательно рассмотрела свои бедра, низ живота с треугольником тонких волос. Вставая, сбросила рубашку, и пошла к большому зеркалу, оглаживая бедра и талию. При каждом шаге длинные волосы щекотали спину и ягодицы — это было нужно, и она кивнула, неся себя, как чеканный кубок, полный дорогого вина.

Натянутая тисненая кожа кресла чуть скрипнула, подаваясь под ее телом. Хаидэ села, вглядываясь в ту, что жила за стоячей водой полированного зеркального озера. Свет из окна падал сбоку, деля ее надвое — светлая, почти белая кожа плеча и бедра, отставленный локоть. Скула и прозрачный янтарный глаз под ровной бровью, четко вырезанная ноздря и по переносице — граница, за которой начиналась тень. На темной стороне лица сверкал из глазницы черный глаз, падали ровной завесой волосы, укрывая грудь, на границе света и темноты смутно виднелся пупок, появляясь при вдохе на чуть видной выпуклости живота.

Она опустила белую руку и темную руку, глядя в разные глаза. Оперлась темной ногой о мягкий ковер. И нагнула голову, разглядывая помеху под ступней. Блеснула в тени тонкая цепь, подхваченная пальцами. Выпрямляясь, она потянула через ладонь цепочку и закусила губу, когда тело вдруг снова вспомнило ночь. Все целиком, от ягодиц, прижатых к прохладному сиденью, до скул и лба у кромки волос.

«Он всю меня облизал. Как… как корова теленка». Надевая цепочку на шею, рассмеялась. Это Ахатта когда-то рассказывала ей о Ловком, такими словами. А она тогда не понимала их. Бедная Ахатта и бедный Ловкий, бедный их сын, пропавший в несчастии. Но жалость пала, раздавленная могучей радостью нового тела, жадного тела, такого красивого и оказывается — нужного. Как вода. Как свет. Так что же — она жестока? Черства? Ей бы горевать о мертвом друге и страдающей Ахатте, что лежит через четыре стены под присмотром старой няньки. Откуда радость? Неужто только от ночной любовной сытости?

Цепочка мерно поднималась и опускалась на груди в такт дыханию. Бежал вверх-вниз по мелким звеньям золотой блик. Вспыхивали, попадая в солнечный луч, сплетенные в круге змеи — золотая и серебряная.

«Еще память»… Они сидели на берегу, и Нуба покаянно клонил курчавую голову, а она, глупый маленький зверек, важно доказывала ему, что стала — женщиной. Потому что на старом плаще — пятно ее крови. Он умен, ее большой раб, он тряс головой, отрицая. Теперь она понимает лучше. Но стало ли в ней больше ума? Или просто тело подсказывает — эй, княжна, смотри, мне хорошо, а значит, ты стала настоящей женщиной. А почему, разве тело скажет? Надо самой додуматься.

— Для этого мне египтянин, — сказала она двойной Хаидэ в отражении, — пусть учит меня думать. Не только слушать свое тело или глядеть вокруг. Так?

Двойная Хаидэ молча ждала ответа. И теплая голая Хаидэ кивнула. Так и должно быть. Можно смотреть, видеть и слышать, чувствовать. Можно просить ответов у мудрых. Но лучше думать и отвечать на свои главные вопросы самой. Верно, поэтому Фития отворачивалась от ее ищущего помощи взгляда.

Она подняла руки, собираясь хлопнуть. Крикнуть, призывая исчезнувшую Мератос, пусть даст одежды. И снова улыбнулась растерянно. Ее тело не желало идти в просыпающийся день. Остаться в постели — пусть Теренций снова придет и возьмет ее. Несколько раз. Схватит за волосы, как хватают рабынь. Укусит за верхнюю губу, чтоб закапала кровь. Сожмет в жесткой руке ее грудь. Так, чтоб она разъярилась и, зарычав, кинулась, победила, сжимая бока железными бедрами. А руками сдавила его скулы так, чтоб лицо покраснело, и он почти умер, задыхаясь…

Хаидэ вскочила, уронив легкое кресло. Пробежав к сундукам у стены, схватила разложенный темно-зеленый хитон. Сжимая губы, в ярости и веселье, стала накручивать на горящее тело складки прохладного льна. Что за мечты, княгиня? Твой муж немолод, исполняя твои ненасытные желания, один раз и еще раз и еще, взвоет и запросит пощады. Или напьется снадобий и умрет, придавливая тебя большим телом. Тебя что, взял Дионис в свою свиту?

Резко дергая, защелкнула пряжку на поясе, так стянув его, что еле могла вздохнуть. И, успокаиваясь, снова прошла, шелестя подолом, к зеркалу.

Когда появилась Фития, Хаидэ сидела, ровно взмахивая гребнем, проводя им по длинным волосам — до самых кончиков, снова и снова. И через зеркало поймала взгляд старой няньки, такой же цепкий и тайный, как тот, которым смотрела на нее девочка-рабыня. Одна на своей заре, другая на закате, и время что разделяет их — больше моря. Но обе женщины. Хаидэ отдала няньке гребень, откидывая голову, поворачивала, чтоб той было удобнее укладывать пряди.

— Что Ахатта?

— Я думала, и не спросишь, — усмехнулась старуха.

Хаидэ поймала сухую руку, обвитую черным серебром браслетов. И не отпуская, попросила:

— Фити, я та же княжна, а ты моя старая Фити. Мне просто пришло время проснуться.

Старуха, темнея узким лицом, опустила голову, пошевелила губами. И кивнула. Сказала мирно и с грустью:

— Твоя наездница бредила всю ночь. Иди к ней, пусть расскажет о смерти мужа. Она не хочет, но ты уговори. Иначе яд сожрет ее изнутри.

Темные руки разделяли пряди, заплетали, скручивали и, подкалывая золотыми шпильками, укладывали в тугую сложную прическу, открывающую уши и скулы. Не удержавшись, нянька добавила:

— Если после супружеской ночи тебе есть дело до чужих несчастий.

— Это и мое несчастье тоже, Фити.

За их спинами шлепала босыми ногами Мератос, мурлыкала песенку, смолкая, чтоб не пропустить ни слова. Принесла белый плащ и помогла заколоть его на плече поверх богатых складок изумрудного льна с вышивками по краям рукавов и подолу. Отступила, в подчеркнутом восхищении всплескивая маленькими руками. Хаидэ оглядела себя в зеркале.

— Если муж будет спрашивать меня, Мератос, скажи, я выйду позже, когда он вернется с пристани. Пойдем, Фити.

Спускаясь по лестнице, идя узкими коридорами, касаясь рукой прохладных колонн перистиля, Хаидэ жадно смотрела вокруг, будто впервые увидев, как ползут по белому мрамору плети плюща с треугольными листьями, как ярко вырезано небо над внутренним двориком, и солнце бросает горсти блесток в воду бассейна. Стрижи, резко мечась, чертили синий квадрат над головами, и Хаидэ рассмеялась белому комку облака в вышине, все еще хмелея от тока собственной крови. Нагибая убранную золотом голову, вошла в каморку, где лежала Ахатта. И в полумраке улыбка на ее лице растаяла, оставаясь снаружи, за пределами тяжкого воздуха каменной клетки с узким оконцем.

Светильник, потрескивая, чадил, продлевая рыжий огонек черным тонким хвостом, и Фити, подойдя, пальцами выровняла пламя. Села у стены, складывая на коленях сухие руки.

Ахатта не спала, сидела, сбив на край постели покрывала. Упиралась в циновку на полу расставленными босыми ногами. И, опустив белое в полутьме лицо, разглядывала тугие повязки на груди. Сказала хриплым голосом, трогая пальцем мокрое пятно на бинтах:

— Великая госпожа соизволила. Прийти ко мне, к нищей убогой твари, чья грудь вместо женского молока полна яду… какая милость…

— Я не смогу тебе помочь, сестра, если ты будешь точить яд из своего сердца, — ответила ей Хаидэ, садясь на табурет у постели. Взяла дрожащую руку Ахатты в свою. Мокрое пятно на конце указательного пальца, казалось, прожгло ей кожу, но Хаидэ приказала себе не думать о яде в теле больной.

— Не боишься? — не отнимая руки, Ахатта подняла на нее узкие, лихорадочно блестящие глаза.

— Нет.

— Ты видела — отрава сильна.

— Ты мне сестра. Пока ты лежала и не помнила себя, египтянин кое-что объяснил мне.

Хаидэ поднесла худую руку подруги ближе к своему лицу и, почти касаясь губами мокрого пальца, продолжила:

— Это яд, который должен убить бога. Ты пошла за Исмой, нарушила клятвы племени. Потому твое тело приняло в себя отраву. Если умрешь, то пойдешь в мир богов и мертвых, чтоб там найти цель и поразить ее. Ты сейчас — отравленная стрела. Но я не твоя цель, Крючок. Пока не возненавидишь меня, твой яд мне не страшен.

Они смотрели друг на друга через переплетение рук, Хаидэ все ближе подносила к губам мокрый палец Ахатты. И когда коснулась его губами, та отдернула руку, перекосив лицо. Хаидэ тихо рассмеялась.

— Видишь, ты бережешь меня. А я буду беречь тебя. Хочешь молока? У тебя пересохло в горле.

Ахатта откинулась на подушки. Ответила мрачно:

— Мне не поможет молоко. Мне нужны… нужен. Тут нет того, что мне нужно.

— Фити, возьми корзину, поди в маленький сад, за бассейном, сорви все белые цветы, — велела Хаидэ, и старуха встала, — эти странные цветы пришли раньше тебя, Ахи, но верно, ждали тебя. Никогда не было в моем саду таких цветов. Мератос рассказывала, ты ходила их есть.

— Ну, ходила…

— Помогают?

— Немного…

Хаидэ наклонилась, вытирая ладонью влажный лоб больной. Пронзительно жалея, смотрела на острые скулы, обтянутые кожей, на глубокие глазницы и потрескавшиеся губы. Все потеряв, Ахатта шла через лес и дикие степи, не к ней, а свирепо надеясь, что Нуба сможет повернуть вспять ее судьбу. Теперь нужно убить ее разочарование, заставить снова поверить, — пока ее собственная жизнь не кончилась, надежда все еще есть.

— Расскажешь о Ловком? И о своем сыне. Расскажешь, Крючок?

— Ты все равно не сможешь помочь! — Ахатта повернулась на подушке, отодвигаясь от руки Хаидэ, — никто не сможет!

— А ты расскажи просто так. Тебе сейчас плохо. А мне, впервые за много лет — хорошо. Я жила без любви, Ахи, и не было у меня того, что было у тебя. Я знаю, тебе было бы легче, если бы мир вокруг полнился страданием, но в таком мире кто даст тебе сил? А я сейчас — могу. Так бери же мою силу. Пока жив твой сын, ведь он жив? Тебе нужно жить тоже. А уйти за снеговой перевал ты успеешь.

Ахатта слушала, глядя в сторону узкого окна, и по худому лицу бежали, как тени по воде, разные выражения — от тихой надежды до тяжкой скорби.

— Нет мне пути за перевал, Хаи-лиса. Беслаи оставил меня, когда я предала племя. А если все же найду туда дорогу, ты говоришь, я стрела для богов. Значит, придя к седому Беслаи, я стану его убийцей?

— Тебе решать.

Хаидэ отвечала, не медля, не думая, и не успевала удивляться уверенности в своем голосе. Откуда ей знать, правда ли сказанное. Но пусть посветлеет усталое лицо Ахатты.

Вернулась Фития, с корзиной, источающей сладкий дурманный запах и, отворачивая лицо, сунула добычу в изножье постели. Хаидэ сунула руку в месиво тугих лепестков и, размяв несколько, протянула Ахатте. Та, помедлив, взяла сладко пахнущий комок. Мучительно искривив лицо, глухо сказала:

— Я как зверь, да?

— Ешь. А то я запихну силой. Накормлю, как ушками в степи.

— Угу, думаешь, я совсем слабая?

— А разве нет?

Хаидэ подалась с табурета, и навалилась всем телом на перевязанную грудь Ахатты, схватила горсть лепестков, поднося ко рту. Та от неожиданности закашлялась, заслоняясь руками, дернула ногой, пиная подругу коленом. Шпильки, выскакивая из кос, тонко прозвенели по каменному полу.

— Эй, кобылицы! — закричала Фития, вскакивая, — да ты что, змея степная, раздавишь ее, смотри, она худая совсем, ну-ка слезай!

Смеясь, Хаидэ осторожно улеглась рядом, тихонько толкая ту в бок:

— Подвинься, а то я подумаю, что ты все же толстая.

Фития, качая головой, стояла над постелью, где лежали, тесно прижимаясь друг к другу, степные сестры, женщины племени зубов Дракона, обе изгнанницы, каждая в своей собственной судьбе.

Нашаривая рукой, Хаидэ подтянула корзину, поставила на грудь и, доставая цветы, сминала, подавала Ахатте. Та запихивала комки в рот, жевала, проглатывая. И насытившись, отвела ее руку.

— Все. Мне почти хорошо. И ты — тут, Лиса.

— Я тут, Крючок, — согласилась Хаидэ, опуская корзину на пол, — помнишь, мы так лежали, когда новая трава, каждый год. Ели ушки.

— Помню. Это я помню. А вот дальше, Лиса, то, что несколько дней назад, не знаю, вспомню ли.

— Вспомнишь. Моя сила уже с тобой, — уверенно отозвалась Хаидэ и посмотрела на Фитию:

— Нянька, позови Техути, пусть он услышит тоже.

Ахатта отодвинулась, прижимаясь к стене.

— Не надо его! Он чужой!

— Ахи, он поможет. Египтянин много знает и умеет думать. А мы с тобой еще нет. Пусть придет и выслушает.

За дверным проемом, укрытым рогожной занавесью, пели дневные птицы, плескалась вода, стекая с крыши в бассейн, издалека слышно было, как ржали в конюшне лошади и перекликались рабы, занимаясь домашней работой. Узкое окно светило все ярче и тускнел рыжий хвостик на носике светильника.

— Хорошо, — медленно согласилась Ахатта, — пусть придет.