Две женщины лежали рядом на тесном ложе. Головы — светлая, с растрепавшимися косами, еще недавно уложенными сложной прической, и черноволосая, с прядями, раскиданными по плоской подушке, касались друг друга. Бок о бок, вытянувшись как рыбы, смотрели в низкий потолок. Княгиня молчала, а ее подруга, переводя дыхание и облизывая губы, говорила, останавливаясь и подбирая слова. И когда снова начинала говорить, сжимала руку Хаидэ.
Повесть о скудном лесе и паучьих горах слушали еще двое. Фития, уступив место на табурете у стены египтянину, села у шторы, закрывающей вход. Иногда, незаметно приподнимая край занавеси, осматривала пустой коридор и выход в заднюю часть внутреннего дворика.
— Когда серый глаз тумана на стене пещеры закрылся, не пуская нас с Ловким в сердце горы, я узнала, что ношу ребенка. Нашего первенца, сына.
* * *
Когда серый глаз тумана на стене пещеры закрылся, не пуская Ахатту с Ловким в сердце горы, она узнала, что носит ребенка. О том, что это мальчик, сын, ей сказала Тека. Ахатта пришла к ней на берег, когда мужчины отправились на охоту. День стоял серенький, зябкий, ветер, приходя из-за горы, кидался на жесткую поверхность воды, собирая ее ледяными пальцами в мелкую рябь, но уставал, и вода снова разглаживалась, сверкая лезвием огромного топора. Маленькая Тека чистила огромную рыбу, и бормотала смешную песню — из круглого рта вылетали клубочки пара. Бросая нож на песок, дула на красные руки, хлопала ими по широким бокам, приплясывая. Снова садилась на корточки, хватала нож и чешуя летела во все стороны, подхватываемая ледяным сквозняком.
Ахатта присела рядом, поставив на песок торбу с ягодами, запахнула плотнее овчинную шубейку. Тека покосилась на нее, продолжая скрести белый рыбий живот ножом в красных руках, покрытых цыпками.
— Тека, у меня кончилась смола. Последний был маленький кусочек, я съела.
Женщина засопела и чешуя полетела быстрее.
— Ты дашь мне еще, Тека? — Ахатта говорила шепотом и оглянулась, проверяя, не слышит ли кто. Тека воткнула нож в рыбье брюхо, нажимая, провела ровную полосу. Разрез лениво раскрылся, показывая блестящие кишки. И тут же к воде подкатились собаки, вертясь и взвизгивая от нетерпения, тянули черные морды к рыбе, опасливо сторожа каждое движение, чтоб не получить пинка. Тека вытащила петли кишок и прозрачный воздушный пузырь, швырнула подальше, и псы, роняя с боков клочкастую шерсть, кинулись драться. Вставая, вытерла нож о полу грязного полушубка. И закричала сердитым шепотом, тоже осматривая пустой пляж. Вдалеке у большого костра двигались фигуры хозяек, что вешали на деревянные стойки потрошеную рыбу.
— Ты поглупела, да? От своего живота? Зачем тебе это, если вас в гору не пускают! Не пускают ведь? Думаешь, Теке легко — взяла народила тебе нужных вещей и дала, на, высокая женщина, на, тебе нужное! Я этого не рожаю! Я своим поделилась, а ты теперь приходишь и Тека-Тека…
Она скорчила измазанное лицо в умильной гримасе, передразнивая просящую Ахатту. Та вскочила, придерживая шубу на животе. Захлебнулась налетевшим ветром. Холодные волосы елозили по щекам в беспорядке, и такой же беспорядок был в голове.
— Живота? Мой живот при чем, Тека? Хочешь сказать…
— Не хочу! Ничего не хочу от такой глупой. Хоть дни бы считала, когда женская кровь, а то сама времени не знаешь, а все Тека-Тека…
— Я думала. Боялась, а вдруг нет. Значит, правда?
Ахатта распахнула шубу и положила ладони на чуть выпуклый живот. Подняла на подругу растерянные глаза. Та, смягчаясь, проворчала:
— Эх, ты, высокая, а вот так, — растопырила пальцы обеих рук, — простого узора не видишь.
Прикоснулась указательным пальцем к указательному:
— Женской крови — нет!
Свела кончики больших пальцев:
— Нюхаешь еду и на воздух бежишь, отдать ее собакам!
Ткнулись друг в друга подушечки средних пальцев:
— Грудь тянет вниз, а?
Ахатта закивала, кладя одну руку под тяжелую грудь. А Тека, хмуря брови, свела безымянные пальцы, продолжила шепотом:
— Внутрь не идете.
— Откуда знаешь? — Ахатта смотрела, как растопыренные пальцы строят прозрачный шалашик.
— Знаю! Я дочерь Арахны. — и Тека рассмеялась, — ладно, скажу глупой — нельзя тебе пускать в себя мужа, чтоб сына не потерять. А без сладости вы сердцу горы не нужны.
Не очень понимая, Ахатта спросила, захваченная вылетевшим у Теки словом:
— Сына? Откуда знаешь?
Тека торжественно свела мизинцы и сказала распевно, голосом, каким говорила о своих коврах и узорах:
— Будешь готовить постель сегодня, посмотри на Маленькую звезду, в самую ее серединку. Там — рисуночек. Мужской.
Сотканный в лесу ковер, подарок Теки, висел в изголовье супружеской постели и Ахатта, замирая сердцем, вспомнила — в самой середине шестилучевой звезды сияла маленькая стрела наконечником вверх, и она удивлялась, разглядывая, почему раньше не заметила.
— Будет вашему щенчику год, нарисуется первая линия в оперении. На второй год — вторая. А пока — так. Просто стрела.
Расцепив руки, Тека уселась на корточки и заскребла раскрытое как розовый рот рыбье брюхо. Поодаль скулили и рычали собаки. Ахатта тоже села, подобрала ноги, укрывая их подолом шерстяной юбки. Попросила:
— Тека, не сердись. Почему ты сердишься? Скажи, что надо и я…
— Ничего не надо. Буду сердиться! Ты мне привяза, на голову мою, мне от тебя может быть опасность. Но ты посмотри на себя — длинная, тощая, руки-ноги как палки. Куда тебя? Э-э-э… — Тека махнула рукой, — пропадешь без меня. А еще мне обидно — я Косу обещала сыночека, и все пустая. А ты, р-раз и сделала своему дурному мужу подарок. Но я тебя простила уже. У меня есть дети, ладно. Кос подождет.
Из тяжелых туч солнце протянуло светлый столб, положило на свинец моря яркое пятно. Поодаль еще одно и еще. Все тучи вдруг продырявило светом и по щекам Ахатты поползли слезы. Она смотрела жадно, не отворачиваясь, словно пила глазами солнечный свет. У них будет сын! Ловкий, ее Исма, ее быстрый конь, любимый, получит подарок, настоящий. Теперь надо беречь себя, и еще нужны ткани для маленького, и сделать колыбельку, и много всего… На подол юбки шмякнулся кус рыбы, поблескивая чищеной мокрой кожей.
— Сваришь горячую похлебку, своему мужу. Сама не ешь, все равно выкинешь псам, жалко. Лучше вари кашу из ягод, да приходи, я тебе насыплю орехов.
Тека увязывала разделанную рыбу в тряпки, отшвыривая ногой остатки потрохов. Выполоскала в воде красные руки, шлепая ладонями по песку. И, беря сверток подмышку, сказала тихо:
— К следующей большой луне снова вас позовут. Когда у щенчика ручки окрепнут и он внутри в тебе будет хорошо держаться. Пойдешь в гору уже совсем другая, сильная, смотри, берегись там, и мужа своего береги. Тогда и дам смолы. Без того не ходи, поняла? Поняла Теку?
— Поняла, — Ахатта, подняв голову, смотрела, как та уходит, приземистая, широкобедрая, в бесформенном старом полушубке.
— Тека!
— Чего тебе еще? — женщина остановилась, досадливо оглядываясь.
— Ты мне сестра.
— И чего? — смотрела воинственно, перетаптываясь разбитыми сапогами, стянутыми поверх голенищ толстыми кожаными шнурами. Ахатта локтем оттолкнула нахальную собаку, сунувшую нос к рыбе на ее коленях:
— Просто, сестра.
— А-а-а, — Тека соображая, смягчилась:
— У меня не было сестры, только братья, дурные все, пьяницы и быки. Тойры и есть. Хорошо, сестра. Ты только думай иногда, а то вовсе глупая.
Вечером, когда усталый Ловкий хлебал горячий рыбный суп, Ахатта сидела на выметенном ковре и смотрела, как ест, провожая глазами каждое движения, следила, как раскрывается рот, шевелится короткая черная борода, по скулам бегут тени, когда жует. И уложив мужа спать, ушла прибраться и сложить посуду, чтоб утром спуститься к морю и вымыть. Копошилась тихонько, и только, когда Ловкий уснул, пришла и легла сама. Повыше устроив под головой подушку, вперила взгляд в арку, очерченную извилистой трещиной. Там, где раньше под ее взглядом сгущался серый туман, открывающий ход в сердце горы, мерцал в тусклом свете жирника равнодушный камень. Не зыбкий, просто камень, неотличимый от других стен пещеры. Закрывая усталые глаза, Ахатта сползла пониже, прижалась к спящему мужу и положила руку на свой живот. Она скажет ему позже. Пока нужно подумать обо всем, как обещала Теке, чтоб та не сердилась…Жрецам зачем-то нужно сберечь ее сына и потому их не пускают в сердце горы заниматься любовью на траве среди белых цветов с душным сладким запахом. Но скоро гора опять позовет их обоих. Нет, уже троих. И Ахатта не сможет противиться этому зову. Как не может и Ловкий. Ее сильный и ловкий Исма.
Она погладила живот, уплывая в сон. А хорошо бы суметь и не пойти. Не захотеть туда, где тяжелые пчелы ползают в желтой пыльце, внутри огромных цветов, а воздух напоен тягучей сладостью. Туда, где так просто войти в вечность и остаться в ней, мерно соединяя обнаженные тела… Так никто и никогда не предавался любви, только им дано это. Они избраны горой и разве можно противиться? Срок придет, Исма разбудит ее посреди ночи, и, обнаженная, укрытая по плечам черными, прекрасными волосами, она пойдет, плавно ставя сильные ноги, зная, — следом идет ее муж, чтобы на мягкой траве брать ее. А она возьмет его, наслаждаясь запахом, касаниями, дымкой пыльцы в рассеянном свете, нудным жужжанием пчел. И взглядами тех, кто, собравшись у дальней стены, следит за их любовью — шесть белых фигур, шесть пар жадных глаз, шесть знаков на коже под распахнутыми вырезами жреческих туник. Так низкие смотрят на своих богов… Пусть же смотрят жрецы на высокую Ахатту и ее высокого Исмаэла, совершающих молитву любви, какой не было никогда прежде.
Ахатта заснула, держа руку на животе. Зная: стоит сердцу горы раскрыться, и они вместе пойдут туда. Все трое.
* * *
Она закашлялась, хрипя. Хаидэ села на постели, перехватила у Фитии плошку с молоком, поднесла, и, поддерживая черноволосый затылок, напоила. Вопросительно посмотрела на египтянина. Кивая, тот показал рукой: пусть говорит дальше. Ахатта откинулась на подушку, с влажных губ слетел хриплый смешок.
— Я глупа, Хаидэ. Я думала, Тека из тойров-быков, проста и бедна умом, а я, высокая дочь племени Зубов Дракона, принимающая помощь, все равно лучше и умнее, ведь я росла в свободе степей, почти равная быстрым и сильным мужчинам. Так ползли мои мысли, забирались по кривой тропе дальше и дальше. Я возгордилась, мечтая, что мы избраны и вдруг мы — новые боги, нареченные спасти убогое племя, ставшее нашим. А что, думала я, нежась в мечтах о сердце горы, ведь Беслаи стал богом, и создал себе народ. Так почему мы с Исмой, молодые и прекрасные, лежащие на алтаре жирных трав и тяжелых цветов, единственные такие в племени тойров, не можем стать их матерью и отцом? Так шептали мне мои мысли. Что нужно, чтоб поумнеть по-настоящему, сестра? Неужто, надо пройти через страшное горе или вовсе утонуть в нем? Это гора отравила меня и Ловкого, нагнала в глупую женскую голову морок. Так думаю я сейчас, раненая, с отравленной кровью, потеряв мужа и сына. Но тогда я все дни убирала цветами пешеру, ходила по ягоды и варила похлебку, кормила Исму и засыпала в мечтах о том дне, когда снова сгустится под аркой туман, расплавит камень и откроет нам сердце горы. Исма тоже мечтал об этом. Ночью я просыпалась и видела, мой муж сидит на ковре у стены, трогает мертвый камень, проверяя, не появился ли вход. А по утрам он не помнил, как это было. Смеялся, гладя мой живот, целовал в губы и уходил на охоту. Или чинил вместе с тойрами старые лодки, чтоб выходить в море — учил их ставить сети на длинную рыбу у выхода в бухту.
Она провела по груди, нашла руку Хаидэ и сжала ее пальцы.
— А когда туман вернулся, и арка открыла проход внутрь горы, я не пошла к Теке за обережной смолой. Ум покинул меня, Хаидэ.
* * *
Когда туман вернулся, арка открыла проход внутрь горы. Ахатта проснулась от того, что Исма тихонько тряс ее за плечо.
— Ахи, проснись, любовь моя. Гора простила нас, Ахи! Смотри!
Задыхаясь от счастливого ожидания, Ахатта села, скидывая покрывало. Арка полнилась нежным светом, он мерцал, переливаясь, туман втягивался внутрь, завиваясь жемчужным водоворотом. Придерживая рукой округлившийся живот, Ахатта спустила на ковер босые ноги. Нашла руку мужа. Но он удержал ее за плечо. В умирающем свете жирника его глаза смотрели встревоженно.
— Ахи, а наш ребенок? Может быть, мы должны подождать? Он родится и тогда…
Его большая фигура с одной стороны освещалась оранжевым светом домашнего огня, а с другой — обволакивалась серым дымом. И Ахатта вдруг на одно страшное мгновение возненавидела своего мужа и нерожденного сына. Да как смеют они мешать ее счастью? Она ведет унылую трудную жизнь, ее руки в цыпках от ледяной воды и рыбьих потрохов, а кожа потускнела от зимнего хмурого света. Рядом есть место, наполненное светом и удовольствием, которое — единственная радость ей. Муж сам привел ее туда, сам научил наслаждаться. И теперь медлит?
Она подавила ярость, мерно дыша, улыбнулась Исме светло и спокойно.
— Как скажешь, мой любимый. Хочешь, заснем тут, в нашей постели. А завтра пойди к жрецам и попроси разрешения заделать трещины в стене, навсегда. Нас ждет обычная жизнь, о которой ты клялся, уходя в племя тойров.
Сняла его руку с плеча, легла, закрывая глаза, и стала напряженно прислушиваться. В дальнем углу мерно капала вода с потолка, собираясь в большой кувшин, чистая, прошедшая камень насквозь. Тихо дышал рядом Исма, не шевелился. И когда ожидание стало невыносимым, и она собралась вскочить, побежать к арке, отбрасывая руки мужа, нырнуть в серый туман, он прошептал:
— Пойдем, Ахи.
— Пой-демм, — загудело слово, как огромная капля, переполняя голову-кувшин. А его рука сжала ее руку и потянула.
В желудке Ахатты не лежал, давя тяжестью, комок обережной смолы, от которого тошнило и кружилась голова. И потому она шла легко, почти летела, черные волосы трогали голую спину, щекотали бедра и ягодицы. Исма шел следом, не отводя от жены глаз.
В дымной от сладкого света пещере, полной черно-зеленой листвы и белых шестигранных колокольцев, у дальней стены стояли все шесть жрецов, ожидая.
Охотник, чья работа — следить за добычей зверья и рыбы, а еще наказывать жадных, отбирая излишки и оделяя ими других, чтоб племя не сокращалось. Он был высок и худ, белые жидкие пряди перехвачены кожаным обручем с золотым тиснением: фигурки зверей, птиц и охотников.
Целитель, чья работа — лечить тела от болезней, а души от неповиновения, распределяя снадобья и угрозы. Небольшого роста, с глубоко посаженными холодными глазами.
Ткач, чья работа — править узоры мастериц Арахны, ткущих ковры судеб племени. Его одежды всегда были самыми яркими и каждый день он менял искусно вышитые высокие шапки.
Жнец, чья работа — собирать травы и смолы, точившиеся из камня, а еще — провожать мертвых в нижние пещеры, объявлять здоровыми бывших больных и нарекать детей новыми именами. Широкоплечий и длиннорукий, с губами, будто вымазанными весенней земляникой и прозрачными ушами — в них он носил длинные серьги.
Видящий невидимое, чья обязанность — следить за всем, что нельзя пощупать и поймать рукой, от дуновения ветра до приступов ярости или любви. Самый молодой и красивый, с волосами, убранными в три косы, уложенные вкруг головы впереплет с драгоценным шнуром из камней. Но с глазами, полными нездешнего льда, как у слепого.
И старый Пастух, тот, что пасет всех тойров и указывает дорогу своим жрецам, тот, кто знает о главной цели, и обо всех тропах, ведущих к ней. И о том, как прокладывать новые. Крупнотелый, с брезгливо сложенными красными губами и большой плешивой головой. С глазами, утонувшими в складках век и маленькими ухоженными руками, раскрашенными соком растений.
Шестеро в белых одеждах, распахнутых на груди, так, чтоб видны были знаки, нарисованные на светлой коже — серый туманный глаз в черном шестиграннике, стояли в ряд и слушали, как через гудение толстых пчел приближаются легкие шаги и за ними — уверенные шаги мужчины.
В теплом воздухе пещеры гуляли влажные сквозняки, они не сушили пот, выступивший на лбах жрецов, когда те, не отрываясь, смотрели на поляну, окруженную клонящимися тяжелыми цветами. Гудели пчелы, ползая по белым перепонкам лепестков, падали, срываясь, попадали под движущиеся обнаженные тела и погибали, раздавленные. Их гудение не прерывалось, подхваченное сотнями других пчел, но не могло заглушить прерывистого дыхания и слов, произносимых Исмой над обморочно запрокинутым смуглым лицом жены. На рукаве Жнеца алели следы помады, он стер ее с губ, не замечая, что выпачкал и набеленную щеку. Позвякивали подвески на шнуре, сплетающем косы Видящего Невидимое, а его ледяные глаза совершали беспрерывные движения, очерчивая контуры двух обнаженных тел — снова и снова.
И когда Ахатта вскрикнула, как кричат ласточки, что, падая через столб дымного света в угарный запах цветов, погибают, скатываясь с широких листьев, жрецы перевели дыхание, сглатывая и опуская дрожащие руки. Через туман в глазах следили, как, откидывая большое тело, Исма скользит по груди жены рукой и, откатившись под темные листья, замирает, сраженный тяжелым сном. И, завистливо вздыхая, шарили глазами по свернувшемуся клубком женскому телу, ожидая приказа Пастуха, чтоб уйти в свои пещеры. Но Пастух не успел открыть рта.
Ахатта, разворачиваясь, как развертываются тугие лепестки цветка, подняла голову, провела рукой по спутанным волосам, разделяя пряди пальцами. И, глядя на жрецов, улыбнулась змеиной улыбкой, выползающей из уголков рта.
Шестеро замерли. Пятеро переводили взгляд на Пастуха и быстро возвращали его на женщину, которая — тут не было сомнений, — манила, улыбкой, рукой, подхватывая другой рукой тяжелую грудь, и вот уже медленно вытягивала ноги, раздавая их в коленях. В глазах пятерых, когда они смотрели на Пастуха, покачивалась тоскливая уверенность. Даже если прямо сейчас он выберет новую тропу, Пастух — он, ему получать темную сладость, которой полны узкие глаза Ахатты.
— Охотник, — голос Пастуха был тих и уверен, — иди. Возьми то, что она хочет дать.
Жрец-охотник взглянул на Пастуха и, не раздумывая, быстро пошел по узкой тропе, отводя листья длинной рукой. Пройдя над спящим Исмой, подтолкнул его глубже в заросли цветов и тот, откатившись, уткнулся лицом в траву, не просыпаясь. Вкрадчивым колокольчиком прозвенел женский смех, и Охотник, распахивая хитон, встал на колени, притягивая Ахатту за бедра к голому животу.
Снова гудели пчелы и толкались в потные виски горячие легкие сквозняки пещеры. Четверо жрецов смотрели и в их блестящих от ожидания глазах отражались переплетенные фигуры. А пятый, жрец-Пастух, прикрыв глаза тяжелыми веками, слушал движения, женские вздох, мужское рычание: думал, перебирая возможные варианты, протаптывал новую тропу для ведомых. Включал внезапные изменения в узор беспрерывно ткущегося ковра их общей судьбы.
Ахатта замолчала, положив руку на глаза. Молчала и Хаидэ, ожидая, когда та отдохнет и продолжит рассказ. Техути сидел на своем табурете неподвижно, будто слепленный из глины. И вздыхала старая Фития у шторы, через мелкие дырки в которой сочился веселый солнечный свет.
— Пусть они уйдут, — Ахатта говорила тихо и Хаидэ приподняла голову.
— Зачем, Ахи? Они друзья, а кроме них нет никого у нас. Я тут чужая, как и ты в племени тойров.
Ахатта сдавленно рассмеялась.
— Врешь. От тебя пахнет женским счастьем. Ты тут давно уже… своя…
Хаидэ покраснела, бросив косой взгляд в сторону узкого оконца, где сидел египтянин. И тут же рассердилась на себя. Она была с мужем, зачем вдруг пришла вина и перед кем? Перед хитрым рабом, которого еще три дня назад она и знать не знала! Сердито лукавя, за мгновение мысленно успела перечислить десяток уничижительных прозвищ для Техути. И снова щеки залило жаром. Оборвав мысли, Хаидэ повернулась к подруге:
— Ты сказала, что глупа. Я верю. И я глупа, Ахи. А он, хоть и раб, умен и поможет. Пусть знает все. Ты ведь рассказала бы Нубе?
— Нуба все понял бы сам. Из головы в голову, — устало ответила та. А Фития вдруг поднялась и, отдергивая штору, сказала:
— Некогда мне с вами. Вон девки визжат, пора и пристрожить. Пойду.
День заглянул в распахнутые занавеси, осветил землисто-серые острые скулы Ахатты и закрытые лодочки глаз, и скрылся, чтоб она могла говорить дальше, не пряча лицо.
— Пастух был шестым. Или седьмым, если считать Ловкого, — голос был ровен и сух, как старая полынь перед осенними дождями, — а я все еще была полна женской силы и ничего не боялась. Только смеялась, как смеются кобылицы, уводя распаленных коней из стада.
* * *
Пастух был седьмым. Проходя мимо лежащего Исмы, подавил желание пнуть его ногой, обутой в мягкую сандалию. Пастуху негоже играть в игры слабых. И он просто приподнял полы широкого белого хитона, не отказав себе в удовольствии скривить лицо в брезгливой гримасе. Разъятая обнаженная женщина, по смуглой коже которой тенями перетекала пыльца рассеянного света, следила за тем, как подходит, и улыбалась. Так улыбается степная львица, пожрав большую часть убитой антилопы и положив лапу на остатки рваного мяса. Ее мяса, которое теперь можно лениво доедать.
Жрецу не понравилась улыбка и ясный взгляд узких глаз. Но его одиночество на этой тропе кончилось и уже не остановить ногу, поднятую для последнего шага. Если не хочешь упасть, жрец, проплыла в голове мысль, шагни.
Она была очень красива, а он ценил красивые вещи. Когда-то избрав свой путь, он поделил его на три отрезка. Земная жизнь, потом ожидание в черной пустоте, и после вечность в пустоте еще большей, — единственном месте, где возможно бессмертие без наказания. И это говорило ему о необходимости получить все здесь и сейчас, в земной жизни. Как можно больше.
Когда Ахатта появилась в племени, испуганная, оборванная, с плавающим взглядом, ищущим хозяина, жрец восхитился тому, как сделали ее, и сладость мечты о том, что пройти свой путь она должна с ним, весь путь, от полной принадлежности ему, до смерти от его руки, — отравила его. Но он Пастух и ум Пастуха, созданный, чтоб ставить на места все, что происходит вокруг, был сильнее просто желания. Задача была сложна и радовала сложностью. Не просто отобрать у мужа. Подчинить, взять целиком, провести через все и лишь когда это все закончится — убить для большей цели, внимательно глядя в узкие горячие глаза, полные любви к нему — мучителю и единственному свету. И до последнего шага жрец был уверен, что все кусочки мозаики верно находят свои места в дырах мироздания.
Но вот она лежит, раскинув в стороны мягкие от усилий руки, отведя согнутое колено. Свет падает на округлившийся живот, делая ее еще желаннее, слаще. Если бы только это было в ней, то шаг Пастуха пролетел бы сквозь пространство, и закончился тяжким уверенным топом. Но — глаза, в которых не было дурмана и хмеля…
Было поздно что-то менять на этой тропе. И Пастух сделал шаг.
* * *
— Ты была под ним, а он был в тебе?
Голос Техути был тихим, но обе женщины вздрогнули.
— Ответь мне.
— Я была под ним. Да. И он был…
— И все?
— Что? — беспомощно переспросила Ахатта. Хаидэ притихла, пытаясь понять вопрос.
— Скажи все, высокая Ахатта. Все, что было. Даже если это было только в твоей голове.
— Я…
Она резко села, прижимая руки к повязке на груди, где расплывались темные пятна, наполняя каморку тошнотворно сладким запахом. Новый голос Ахатты был низким и чистым, без хрипа и задыханий:
— Он брал меня. Большой уверенный мужчина, зверь, берущий самку. А я в это время ела его. Ела его мозг, его сердце и мысли. Я уже пожрала пятерых низших, кого он благоразумно пустил впереди себя, надеясь ослабить мою силу, если вдруг я задумала что-то против. Но он не понял, подходя и поедая меня глазами, что каждый, кто был во мне — с семенем и криками оставил мне часть себя. И к Пастуху пришла не просто Ахатта — бессловесная жена высокого мужа, часть мужчины. К нему пришла Ахатта-Охотник, Ахатта-Жнец, Ахатта-Целитель…
Пастух понял это, войдя. Но освободиться не смог. И я пожрала и его.
Опираясь на руку, она повернулась к Хаидэ и узкие глаза сверкнули вызовом.
— Ему понравилось. Делая во мне последний шаг, он кричал так, что пчелы гудя, улетали в столб света и умирали в клювах ласточек.
Она перевела взгляд на египтянина.
— Что смотришь, чужеземец? Ты сам попросил. И я рассказала тебе свой сон. Сон безумной женщины, которую отравили и положили на сочную траву, для потехи шестерых мерзких мужчин. Они брали то, что принадлежит Исме и радовались, как над поверженным врагом. А я… я лежала под каждым из них и придумывала себе сказку о женской силе.
Египтянин встал, пошарил на низком столике, где Фития держала лекарства и питье. Поднеся чашку с темной жидкостью, сказал Хаидэ:
— Пусть поспит. Она очень устала.
И, обращаясь к Ахатте, несколько торжественно, но и смущаясь ее пристальному взгляду, поблагодарил:
— Спасибо тебе, смелая. И зря ты хочешь уверить себя, что это сон. Я попросил, да. Потому что мои знания больше ваших. И чтоб использовать их, мне нужно знать не только о том, что совершалось телами. О другом тоже.
Он поклонился хозяйке, низко, как и положено рабу, прижимая к груди руку. Ступил к выходу. Снова за откинутой шторой мелькнул день, ярясь солнцем, криками людей, топотом и ржанием коней на конюшне. И исчез, стягиваясь в дырки на старом полотне.