— Семь видов облаков проходят над степью летом, — сказал старый шаман Патахха, посматривая на пятнистое небо из-под облезлой шапки. Он дергал прут, и казалось, прут обломится от рывка, но тот скользил в узкое пространство, вставал крепко, надстраивая плетеную вершу, будто она родилась в коричневых руках Патаххи, и вот — растет на глазах.

— Облака-горы соравны мечтам. И снам вырастающих мальчиков.

Младший не имеющий имени опустил глаза, краснея пухлыми щеками. Сцепив на коленях пальцы, закусил нижнюю губу, надеясь, что боль прогонит память о ночном сне. Патахха оскалил старые зубы под щеткой редких усов, показывая — видит.

— Облака-страны, куда мы уйдем все, но кто-то останется в гуще белого молока блуждать там свою отдельную вечность, а другие — выйдут с другой стороны…

— К снеговому перевалу, — голос среднего ши был тихим, и в нем, рядом с торжеством знания, свернулось, насторожась, сомнение.

Патахха кивнул. Сложенные щепотью пальцы схватили прут за белую шейку, сунули острой мордочкой вдоль основы. Прут покрутился и замер. Шаман отставил корзину, глядя, как по ошкуренным прутьям плывет мягкая облачная тень.

— Да, малый, учитель Беслаи встретит их у облачной стены, смеясь и поднимая над седой головой натянутый лук. Но то не наша судьба. Нам идти к Беслаи через облака, тяжелые темным дождем. Вода такого дождя в дальних краях степи ставит тучу на тонкие ноги и кусает травы черными струями. Они вяжут нижний мир с небом, через нас. И смерть не даст нам покоя, мы, уходя, несем весточки Беслаи от племени.

… Потому не умирать нельзя. Хоть мы и не воины.

Он закрепил последний прут и поставил вершу на вытоптанную землю у ног. Пошевеливая корзину носком старого сапога, любовался работой. Верша сверкала белизной, круглила бока, зевая откинутой крышкой и хотелось стать рыбой, — сунуть в нее глупую морду, просто так, для удовольствия. Паттаха, как всегда бывает, когда старые руки родили новую вещь, обрадовался и, улыбаясь, оглядел молодых ши. Придавленные словами о неизбежности смерти и тяжких обязанностях после нее, они сидели мрачные, шевелили губами, и плавала в узких глазах тоска.

— А еще есть облака, полные женского. Закатные и утренние. Туда уплывают тайные сны. И от того становятся облака нежными, истекают сладким шепотом летних дождей. Да ты вчера сам его слышал, — внезапно обратился Патахха к младшему и тот покраснел еще больше, жалобно оглянулся на старших мальчиков, но те отворачивались, пряча улыбки.

— Слышал шепот. И куда просочился он, что тебе шекотал? — Патахха упер в острые колени морщинистые руки и наклонился вперед, чтоб мальчик не сорвался с острия его взгляда.

Тот перевел дыхание и, попытавшись ответить, пискнул невнятно, закашлялся. И замолчал, подавленный внезапным хохотом старших мальчишек.

Патахха смеялся тоже, поглаживая ладонями ноющие колени.

— Не стыдись. Ты никогда не ляжешь рядом с женщиной, но всегда будешь знать, что у нее в голове и в теле. Это только для нас.

Он поднял голову. Над степью стояли мелкие белые облака, круглые и радостные, как месячные щенки под боком теплой матери-суки. Не величественные, не огромные.

— А вот главные, облака жизни. Они…

Старый шаман оборвал рассказ, прислушиваясь к себе. И поднялся, распрямляя сутулую спину. Мальчики настороженно смотрели, как мелькают под закрытыми веками глазные яблоки и рот стягивается в невидимую нитку. А потом, подхватив чуть заметный жест, шустро разбежались, каждый на свое место: один забрал вершу, унося ее за палатку, а потом с разбегу склонился к потухающему костру, подсовывая огню хворост. Двое других, молча и споро схлестывая сыромятные ремешки, растянули меж двух столбов крупную сеть, на перекрестьях которой повисли волчьи и лисьи хвосты, перевязанные птичьими перьями. Патахха, не глядя на младших, прошел к своей палатке. Протягивая мальчикам руки, облачился в расшитый цветными перьями и мехом кафтан. Сел на деревянный чурбак, поправил высокую шапку из черного лиса. И застыл, положа ладони на колени. Мальчики, неслышно закончив работу, исчезли в светлом сумраке степи, полной призрачных вечерних трав. И тогда издалека послышался дробный конский топот, будто кто бросал камушки ровными горстями на деревянную доску. Горсть, горсть, горсть — все тяжелее и ближе.

Но все еще далеко, думал Патахха, сидя с выпрямленной спиной и сложенными на коленях руками. Они меряют время, эти конские шаги, и оно маячит вдалеке, оно еще не его, и не принадлежит стойбищу, но становится громче и будто с каждым ударом прилепляется к вытоптанной поляне. Вот его нет, а вот оно уже тоненькое здесь, а вот стало потолще и его можно рассмотреть…

Он улыбнулся своей игре, что помогала скоротать ожидание. И прикрывая глаза, продолжил забавляться, делая конский топот то камушками, то сухим горохом на дне звонкой миски, а то шлепками быстрых рыб по гладкой воде.

Всадник вырастал из серого сумрака сплетенным из сухой травы человечком на игрушечном коне. И вдруг, подгоняя время, сразу стал настоящим, резко, до земляной дрожи, сдержал коня на круглой площадке, пахнул на шамана мужским потом и конским мылом, смешанным с тертыми под копытами травами.

«Вот и голос травы из весеннего жирного стал летним, сухим… Еще один год утекает в прошлое»… Патахха смотрел глазами-щелочками, как Торза, сбросив наземь связанного барана, откидывает за плечи шапку, идет к нему, тяжко топая сильными ногами. Неслышные мальчики притащили еще один чурбак, поставили напротив, укрыли шкурой. И снова растворились в темноте, только тени за ярким костром мелькали и пропадали снова.

Двое сидели молча, глядя, как медленно сгущается темнота, а звезды, загораясь на маковке неба, постепенно спускаются ниже, светя у самых краев степи. И, когда в костре вдруг щелкнула ветка, рассыпая вокруг веера искр, Торза заговорил, по привычке ухватывая рукой густую бороду, изрядно пробитую сединой.

— Нет причин, которые привели бы меня к тебе, старик. Ничего не случилось в племени. Но не прийти невозможно. Ведь я должен видеть перемену, когда она еще только рождается. И вот мне кажется, что изменилось все. Может ли так быть, Патахха? Чтоб сразу — все?

Шаман ждал.

Торза отпустил бороду и хмыкнул, укоряя себя за слабость — его вопрос был похож на женскую жалобу. Повел головой, будто борода мешала ему, потянул руками ворот кафтана. Нашитые бляхи тускло сверкнули в темноте и локоть, поймав свет костра, загорелся оранжевым светом.

— Мне нужен совет, мудрый. Но я не знаю, как задать верный вопрос.

— Тогда расскажи.

— Я не знаю, что и рассказывать!

Патахха ухмыльнулся, разглядывая невидимое, но он знал — недоумевающее и сердитое лицо воина, победителя, которого что-то одолело что-то, изнутри.

Широкая степь тихо ворочалась, шепталась сама с собой, веяла запахом спелых трав, таких разгоряченных солнцем раннего лета, что казалось — вместо колосьев варится на сухой глине сытная каша — черпай ее горстью и ешь, просто вдыхая, и без еды будешь жив. Сонно ковали крошечные доспехи ночные кузнечики, ткали маленькие одежды деловитые сверчки, пискали, оступаясь на ветках кустарника, засыпающие птицы. И от свежей воды ручья слышался плеск играющей под луной рыбы.

— Я…

— Подожди, вождь, — Патахха поднял руку и Торза смолк. Посидели еще, а степь в тишине без людских голосов подступала ближе и ближе, трогая запахами и звуками за рукава, края одежд и концы волос. И когда ночь, смешиваясь с дыханием, раскрыла теплый рот темноты и проглотила мужские фигуры, голос Патаххи возник, будто его родила трава:

— Скажи слово, любое. Не о себе. Сразу.

— Брат…

Слово повисло, покачиваясь, вильнуло коротким хвостом. И поняв, что шаман ждет, Торза вздохнул и продолжил, так же прикрыв глаза и глядя ими внутрь своего сердца.

— Она сама выбрала его. Совсем еще девочка, выбрала самого огромного коня, резкого и сильного. Копытом он мог снести ее глупую голову, много раз я видел эту картину и никому не говорил. Большое копыто, голова раскалывается, пачкая землю красным. Но она всегда выбирала сама. И стража себе выбрала тоже. Он убил тех, кого до сих пор оплакивают их вдовы, смелых и сильных воинов. И я подумал — пусть, он будет ей хорошим рабом.

…А потом я выбрал за нее. И моя дочь покинула племя. Я желал ей лучшей судьбы. Но больше того желал выгоды племени. И получил ее! Но вот уже сколько ночей в скольких годах я просыпаюсь и думаю, а можно ли выбирать за того, кто всегда выбирает сам?

— Вот ты и нашел вопрос, достойный вождя.

— Так ответь!

— Может, ты хочешь вина? Или поесть? У нас впереди долгая ночь.

Торза шумно вздохнул и повернулся, глядя в темноту. Оранжевый свет очертил крупный нос, лоб и густые брови, торчащую короткую бороду и руку, что тянулась к ней. Он попросил:

— Ответь мне хотя бы на этот. Вопросов еще много.

Шаман прислушался к темноте. Он хорошо воспитывал своих младших — в шорохах степи не было слышно ни шагов, ни дыхания мальчиков, но Патахха знал — они всегда рядом и поймают каждое движение.

Поднял над коленом правую руку, отводя в сторону локоть, пошевелил пальцами, еле видными в свете костра. И за рукой возникла фигурка. Мелко и деловито перебирая ногами, младший обежал сидящих и склонился перед Торзой, протягивая ему кувшинчик, пахнущий терпким вином. Младший, чье имя шаман забрал и сжег в костре, когда его привезли, спустив с лошади, как тючок с барахлом, и он встал на кривые ножки, открывая рот и хлопая удивленными глазами. Большими и круглыми, как у степного сычика. Если бы Патахха был воином и брал свою жену, каждую ночь, этот совеныш был бы рожден его семенем…

Он отпил после вождя, вернул кувшинчик младшему и тот исчез.

— Твой вопрос, непобедимый Торза, требует ответа не от меня. Думай над ним, пока младшие соберут нам ужин. Можно ли выбирать за того, кто… — спрашиваешь ты. Ответь мне — а можно ли выбирать за любого?

Патахха встал и поклонился, указывая на костер поодаль. Там черные тени мальчиков ставили на расстеленную шкуру тени плошек с овощами и тени чаш с холодной водой.

— Что за вопрос, — за спиной шамана раздался удивленный голос вождя, — не просто можно, нужно выбирать, если они слабее и не могут сами. А она моя дочь, и дочь амазонки, она рождена для власти, и — избрана. При чем тут все?

Опускаясь на старый ковер у костра, Патахха хмыкнул. Поставив на колени плошку, стал медленно есть, захватывая щепотью томленые в золе мягкие овощи. Торза сел тоже и, поглотав ледяной воды, взял другую плошку.

— Смотри, как хорош наш мир, вождь. Сколько радости живет в нем и без нас. Наверное, когда все мы умрем, не только ты и я, но и все племя, а может быть, все всадники, цари, рабы, охотники и пахари, то птицы не перестанут петь, а облака все так же будут идти по небу, куда им прикажет ветер. Разве это не радость, вождь?

— А что же тут радостного? Смерть одного — привычное дело, но если не станет людей — зачем тогда это все? — Торза обвел пахучую темноту рукой и облизал пальцы.

— Ты летаешь там, где летают орлы. Видишь жизнь не одного человека, а сразу всего племени. И смерть племени волнует тебя. Потому что ты ее прозреваешь. Но если б тебе полететь выше, там, куда не долетают птицы, что увидишь ты? Поймешь ли, что твои заботы созданы только твоей высотой? А на высшей высоте они вовсе другие…

— Это ты у нас для мыслей о небе и нижнем мире, шаман. А мой долг думать о моем народе.

— Да, — подтвердил Патахха, вытер редкие усы и обтер руку о подол замшевой рубахи, — потому ты ко мне и бежишь, через степь. Потому что мои мысли выше твоих. Ты поел?

— Благодарю тебя…

У ручья заблеял баран и вскрикнул почти человеческим голосом. Из темноты появились черные тени мальчиков, забегали, попадая в жаркий колеблющийся свет, ставя обок натянутой сети свои барабаны. И когда Патахха, медленно напившись вина из небольшого бурдючка, отодвинул его и встал, мальчики, по одному подходя к сети, уже несли от ручья и складывали на вытоптанную траву куски мяса, текущего черным. К запаху костра примешался тяжелый тревожащий запах сырой крови.

— Встань рядом, непобедимый Торза. Сегодня ночью ты пойдешь со мной искать судьбу своей дочери. Сам.

…Дикий кот вышел на охоту сразу после заката. Он не стал таиться в засаде, потому что в его угодьях прошел первый летний пожар, и мелкая живность покинула его царство — широкий луг у реки и три пологих холма. Краем воды кот прошел через чужое царство, которое отвоевал у него когда-то старый соперник с оборванным ухом. И прокрался мимо холма на ничейные земли, куда никто из зверей охотиться не ходил. Слишком часто там вспыхивал ночью нездешний огонь и чужими были приходящие из пустоты звуки. Но кот был голоден, а его самка кормила котят в норе под сваленным деревом. И он рискнул, — его мир состоял из реки, холмов и самки с котятами. И в нем должна быть еда.

Он уже поймал мышь и придушил пару перепелов, все съел сам, чтоб набраться сил для настоящей охоты. И погнал маленькую антилопу через лощину вдоль ручья вверх. Она, глупая, как все степные козы, мчалась вдоль воды, не пытаясь вскарабкаться на склон, хотя умела и часто паслась на крутизне, выщипывая мелкие кустики травы. Но кот правильно напугал ее, и она бежала перед ним, цепляя камушки острыми копытцами, а в огромных глазах вместо зрачков плавала бледная большая луна. Когда лощина раздалась, будто степь в этом месте вздохнула, поднимая широкую грудь, кот понял, что антилопа вильнет в сторону, и прыгнул, отталкиваясь мягкими лапами от плоского речного камня. Упал раскрытой пастью на живую, бьющуюся под языком шею, смыкая челюсти и обнимая горячее от бега туловище козы, как обнимал свою самку во время любовной игры. Только выпустил когти, так что заболели подушечки лап.

Кот катился по кузнечикам, они замолкали, а после снова начинали ковать свои ночные песни. И рот зверя наполнялся горячей кровью, толчками бьющей из разорванного горла. Коротко проплакав, антилопа задергалась и стихла, обмякая в железных объятиях. Кот втянул когти, сваливаясь с добычи, встал рядом, оглядываясь и насторожа острые уши, в которые вместе с привычными звуками темной степи входил мерный стук глухих барабанов и позвякивание истонченных временем косточек на краях бубна. Бледная луна в глазах кота померкла, уступая место прыгающему красному свету.

Далеко, за пологими холмами, подернутыми черной летучей золой, его ждала самка, лежала на боку, подставляя соски мягким пищащим котятам. А он стоял, касаясь лапой мертвой добычи, не в силах взвалить ее на спину и унести. Прямо перед ним, за жесткой щеткой травы на утоптанной земле прыгало пламя костра, освещая качающиеся черные тени. Обгорелыми пнями склонились над барабанами мальчики, поскребывая ногтями натянутую кожу. Кот втянул бархатными ноздрями воздух и понял, на одном барабане, том, что ближе к нему — кожа кота, только очень старая, — и заскулил про себя, каменея еще больше. А перед колыхающейся грубо связанной сетью, привязанной к столбам — мерно качались две опасные фигуры. Люди-охотники. Те, что могут издалека укусить насмерть неумолимой стрелой. Их кот боялся и уважал, как уважает охотник-зверь охотника-человека.

Шептались барабаны, толкая ночной воздух, сухо шелестел старый бубен и, повинуясь взмахам скрюченной руки, закручивал пламя костра. Оно вытягивалось в звездное небо толстой стрелой, отрывалось, подпрыгивая, и возвращалось снова, прирастая к своим огненным корням. Высокая фигура самого страшного охотника, покачиваясь, исчезала и появлялась. И так же исчезала и пропадала рядом с ней согнутая фигура старого шамана. Сеть сама собой растягивалась и обвисала, мерно дыша, крутились на ней волчьи хвосты и лоскуты звериных шкур. Наконец, не в силах смотреть, кот прижал уши и зажмурился, стараясь забыть, как оживают развешанные на сети головы убитых в незапамятные времена волков, лисов и диких кошек. Блестя мертвыми глазами, оскаливают сухие десны, показывая темноте клыки, облитые красным светом. Поднимаясь, натягивая сеть, ищут, поводя бледными лунами на месте черных зрачков. Кот взвизгнул, поджимая хвост под дрожащее брюхо. Лег и пополз, пятясь, оставив добычу.

Услышав визг, шаман кинул в стороны руки. Наступила тишина. Кот замер, приготовился умереть. И его голова будет висеть там, в страшной сети, отделяющей мир живых от мира смерти…

Но по знаку Патаххи возник рядом с ним безымянный мальчишка с круглыми глазами степного сычика, шевеля губами, проговорил что-то, не произнося ни звука, и подтащив к коту его добычу, погладил прижатые уши. Дождался, когда кот, не веря, но слушаясь, осторожно прикусил загривок зубами. И подтолкнул зверя рукой в упругий шелковистый круп. Кот кинулся прочь, спотыкаясь лапами в тонких ногах антилопы, и мгновенно исчез в темноте у ручья. А мальчик бесшумно вернулся на свое место рядом с другими ши и положил ладони на поверхность старого барабана, обтянутую кожей кота.

Снова шелестел бубен, заставляя огонь дышать прямо в небо. Рычали на сети ожившие головы убитых зверей. И когда вся степь вокруг, вся темнота и все пламя задышало в такт звукам, Торза взлетел, раскидывая руки, взлохмаченной головой в ночное небо. У правого локтя летел старый Патахха, смотрел перед собой, посмеиваясь сухими губами, но глаза его были тверды, как наконечники стрел. Ухнул костер, падая пламенем на землю, и Торза, скручивая желудок, полетел вниз, упал через землю в нижний мир, ощущая, как рядом, не отставая и не опережая его, падает старый шаман. Вождь еле повернул тяжелую голову, шаман кивнул, показывая рукой с зажатым в ней бубном — смотри…

И он стал смотреть.

Падая, увидел искаженное лицо Теренция, покрытое похотью, как слоем жира, замасленные глаза, руку, постукивающую по мраморному столу в такт чьим-то движениям. Алтарь и бесстрастные глаза домашнего мраморного бога, увенчанного цветами и листьями. С болью в сердце попытался оглянуться, чтоб понять, что видит муж его дочери, на что глядит, подбадривая и наслаждаясь. Но огонь и шелест вознес его вверх, и он увидел согнутую спину грека над телом умирающей женщины, тот держал руками ее черную косу и плакал, утыкаясь в пряди. А над людьми склонялось лицо богини, исполненное страдания.

Торза хотел рассмеяться, торжествуя над горем мерзавца, но тут же сорвался, под вздохи барабанов снова упал, раздирая руки о сухие ветки кустарника, растущего над обрывом, скатился на холодный песок и, расцарапав щеку мелкими камнями, увидел привязанную к кольям Ахатту, скачущих от нетерпения тойров над ее обнаженным телом. Недоумевая, хотел закричать, поднял голову, и с тошнотой в горле рванулся вверх, в мгновенно ослепившее его сияние летнего дня. Прижав руки к животу, сдерживая позывы, увидел снова Ахатту — в повозке, кидающую смертельный взгляд в визжащую толпу. И застонал, предвидя новое падение.

Свет и темнота сменяли друг друга все быстрее, перед глазами мелькали картины, накладываясь одна на другую, Торза кричал, не слыша себя, молился Беслаи и богам амазонок, проклинал свою жизнь и просил быстрой смерти. Пронеслись мимо фигуры, увенчанные звериными головами, пал на потное лицо огромный паук с золотыми сверкающими лапами, хлестнул по шее, стягивая и не давая дышать, тяжкий хвост огромной змеи. Села напротив Зелия, медленно скидывая с плеча тонкую рубашку, и улыбнулась зазывно, уже пустоте, из которой исчез выдернутый колдовством измученный человек, который недавно еще был непобедимым вождем. Заплакала, комкая руками край нарядной юбки, старая женщина, разрываясь от любви к дочери и страннику, бродяге, которого хотела бы ненавидеть, но не могла. Ударил копытом огромный черный жеребец, просвистев им у самого уха.

Еле вспомненные битвы и разговоры, события прошлого и другое — то ли забытое, то ли еще не случившееся, перемешиваясь, захлестывало, цепляя лицо, вталкиваясь в рот и глаза, раздирая ноздри и расковыривая сердце. Лица наплывали и отскакивали от глаз, уносились вниз и взмывали вверх, пищали снизу, разевая крошечные рты и становились огромными, во все небо. Черное ухо Нубы превращалось в татуировку на плече Абита, серебряный обруч Фитии ползал по мраморному полу змеей и растекался тягучим медом под пяткой изношенного скифского сапога. Проходили от левого глаза к правой ноге караваны верблюдов, а по ним, растаптывая в звездную пыль купцов и танцовщиц, неслись всадники в черных доспехах, обшитых воронеными пряжками.

Захрипел рядом старик, корчась в мощных объятиях безумного времени, в котором перемешалось прошлое и будущее, всосав в себя настоящее. И крикнул сорванным голосом, приказывая.

Мир ухнул, затрещал, брызгая в стороны мгновениями, как пожираемой огнем веткой. И благословенно замедлился, делая взмахи все более плавными и пологими. Торза, скуля, раскачивался в пустоте, поворачиваясь, как хвост убитого волка, привязанный к сети. Бесконечно падал и поднимался, падал и поднимался. С лица его капал пот, он поднял дрожащую руку — вытереть, попытаться снова стать Торзой. Сморщился, тряся головой, когда рядом шаман прокаркал, теряя остатки голоса и дергая его за рукав слабой рукой:

— Не пропусти! Смотри!

Еще не конец, понял вождь и, покоряясь, раскрыл глаза до боли в веках, впился взглядом в пространство перед собой, которое величаво, как при сотворении мира, ерзало, содрогалось, перемешиваясь, ползло наслаивающимися друг на друга картинами. И — кричало. Растягивая звуки, вопило и колотилось, длинно звенело горшками и копьями, стучало копытами коней, пело визгливыми женскими голосами и орало пьяными мужскими. И вдруг, посреди океана вытянутых звуков услышал тихий голос, обычный, напевающий нескладную колыбельную. Поплыла перед глазами пещера, убранная коврами по мокрым стенам. А на постели сидела некрасивая женщина с грубым лицом, и, убирая за ухо пряди серых волос, кормила толстого младенца, дрыгающего кривыми ножками. Пела. И коротенькие слова, плохо сложенные в песню, были тихи и от того слышались лучше, чем вся мешанина и грохот. Подняла лицо, провожая Торзу взглядом, улыбнулась ему, и снова стала смотреть на сына. А уплывшую вверх пещеру вдруг сменило обрюзгшее лицо, белое, с висящими старческими щеками, без следа бороды. Сложив напомаженные губы в понимающую улыбку, увиденный ощупал холодным взглядом потное лицо степняка и стал таять, а может, это пот попал в глаза, подумал Торза, тряся головой, потому что этого, белого с гнилыми глазами, надо было разглядеть и запомнить. Непременно! Он провел дрожащей рукой по векам, проморгался, а когда открыл глаза, увидел — плывет мягкий подбородок, жирная грудь в золотых цепях с каменьями, и в распахнутом вороте белых одежд — черный знак на груди, шестиугольник, заполненный серым клубящимся дымом, жирным и скользким на вид.

Стукнули барабаны, звук застыл, как стынут по осени рябым ледком лужи, запоминая порыв ветра. Шелестнул бубен, укладывая шелест сплошным полотном. Раздался и не смолк, растягиваясь в бесконечность, хриплый мертвый вой отрезанных звериных голов. И Торза, застряв в мгновении, как муха в отравленном меду, смотрел и смотрел в серую глубину знака, уходя в нее глазами, а следом уже тянулось его сердце, таяло киселем и всасывалось, покидая мощное тело.

— Вождь… — крик куснул в щеку, тонкий и маленький. Торза досадливо отмахнулся, как от вечернего комара. Но крик не умолк, а стал чуть громче:

— Вождь Торза! Твое племя!

Вися перед чужой пустотой, манящей нездешней сладостью, Торза скривился, наполняясь злобой, и нашарив у пояса нож, выдернул его из ножен. Не отводя глаз, резко повел левой рукой, поймал край замшевой рубахи, притянул к себе старого урода, жабу, смеющую квакать о том, что важнее для великого Торзы, непобедимого, лучшего…

Серая пустота кивнула, ободряя и подсказывая. Свернулась мягкими завитками, рисуя лицо Энии, ее лоб, ее гордый нос и раскрытые губы, ведь он брал ее, брал амазонку, лежала под ним, он — победитель!

— Твои дети, вождь!

Торза коснулся ножом старой шеи, удерживая шамана за оттопыренный ворот. Раскрыл рот, шипя, повторяя слова за своей Энией, что лежала среди тяжелых белых цветов, истекающих соком любви:

— С-слишком зажился, старая плесень…

Одновременно с движением ножа, с неумолимой плавностью входящего в сухую старческую кожу, в уши его грянуло имя:

— Хаидэ!

Тело Торзы судорожно скрутилось, задергавшись, и он со стуком упал на вытоптанную землю рядом с потухшим костром. Ударился головой и пополз прочь, мыча, хватаясь за стебли вылощенной травы окровавленной рукой. Но тут же остановился и завертелся на месте, как вертится волк, сшибленный ударом конского копыта. Вскидывался и падал, ничего не видя, оглохнув от ярости и непонимания. И, падая, бился и бился головой о землю, чтоб не пустить в голову мысль о том, как плавно вошло лезвие в старую шею.

* * *

Перед утром степь ненадолго стихает. В ночи, когда спят те, кто принадлежны людям, подстраиваясь под них, степь живет: шевелится, дышит, разевая тысячи глоток, видя все в темноте, скрывающей ночную жизнь от человеческих глаз. Кругом идет охота — от большой, в которой, вытянув над травой хвосты, стелятся волки, на бегу обходя испуганного бычка или подкидывая ударом лапы зайца; до малой, швыряющей в усатый рот козодоя из теплого воздуха бабочек и мошек.

Но перед утром стоит тишина. Еще темно, глухо и не побледнели звезды, еще катается среди черных облаков круглая луна, и вдруг посреди травы удивленно цвикает первая птица, будто спрашивает что-то у мира. Ей отвечает другая. А через один вдох тишина распадается на множество птичьих криков. И младшие ши небесного шамана знают — если уж цвикнула первая птица, то кончилась ночь и никогда не останется ее вопрос без ответа.

Об этом привычно посмеиваясь, рассуждал старый Патахха, говоря о месте человека в огромном мире. Пусть все люди умрут, птицы все равно заведут свои песни… Все люди. Все, какие есть.

Но сейчас, стоя над изломанными телами, брошенными на теплую землю, младшие не верили, что мир продолжит жить. Как ни в чем ни бывало задаст свой вопрос глупая птица, не подозревая, что мира больше нет, потому что, согнувшись почти пополам, у мальчишеских ног лежит тело старика, который, оказывается, маленький и совсем худой. Да он ли это?

Безымянный ши нагнулся, напрягая глаза, вдохнул запах крови, протянув руку, потрогал черную лужицу под щекой. И выпрямляясь, огляделся отчаянно. Они все молчали. Потому что рядом с Патаххой лежал, изредка вздрагивая, вождь, а ши нельзя говорить своих слов, лишь слова старого шамана. Такова была клятва.

Трое, знающие каждый жест, каждое шевеление пальцев и каждую улыбку старого лица, споро исполняющие все поручения, и уже ведающие о том, как идти вниз и куда воткнуть нож в горле жертвенного барана, как простучать в барабаны, чтоб мир раскрылся перед глазами, — не знали, как им быть сейчас. Мысли бились вразнобой, метались, как мечется в клетке пойманная птица, ранясь и ломая тонкие лапки.

Но мир неумолимо жил, раздалось посреди темноты первое птичее:

— Цви?

Ему тут же ответило другое. И утро, вливая свет по капле в черную ночь, загомонило еще невидными птицами. Как всегда.

Застонал, приходя в себя, вождь, зашарил по земле руками, сел, стискивая липкую рукоять ножа. Глянул на мальчиков, потом на лежащее рядом сухонькое тело и закачался, хватаясь руками за плечи крест-накрест. Но тут же вскочил, закричал сорванным голосом:

— Что стоите, неучи? Быстро, за водой. А ты тащи тряпку. Где у Патаххи травы? Знаешь? Ты? Бегом, нужны листы лапушки, да побольше. И подорожника неси!

Падая на колени, бережно повернул старика на спину, лицом вверх, страшась увидеть мертвый блеск глаз под застывшими веками. Серое утро, еще без солнца, показало ему черный разрез под ухом и слипшиеся от крови волосы.

— Не умирай, старик, — шептал Торза, дергая рукой замшевую рубаху, пытаясь услышать — стучит ли сердце, — я не смогу понять без… без тебя, что увидел. Оно такое… Я не растолкую. Это ведь ты у нас — насчет высших высот и нижнего мира, шаман. Не умирай.

В сильных руках тело Патаххи свисало, как соломенная кукла, попавшая в дождь, и вождь испуганно понял, он любит этого, как любил бы отца. Ожидая мальчиков с травами, баюкал старика с мертвым лицом, а перед глазами плыла череда лиц, связанным одним общим — он, вождь Торза, всех их любил.

Эния, рыжеволосая и сильная, красивая до кружения головы. Любил и отнял жизнь, потому что дочь была важнее — для племени.

Хаидэ — круглощекая, с упрямыми глазами и нежным подбородком. Дочь, ради которой он пожертвовал матерью и потому любимая вдвойне. Потом он… принес в жертву ее саму.

Исма. Ловкий, лучший воин племени, Зуб Дракона Исмаэл, он мог стать его сыном, правой рукой, но стал посланцем в дальнее племя, отданный чужим богам, навсегда, так же, как отдана была Хаидэ. Ради общего блага.

Торза сглотнул, обхватывая легкую голову старика широкой ладонью.

Абит. Коренастый, невысокий, учитель мальчишек, да они до сих пор ищут его в толпах, отправляясь в города и на караванные пути. Был проще Исмы, не так красив и не так быстр, но только сейчас Торза непобедимый понял, что любил его, как любил бы другого своего сына, и его любви хватало на обоих — взрослых мальчиков, его мальчиков, его гордость. А он уничтожил его! Изгнал, лишив памяти. Заботясь о племени…

И вот, на его руках лежит еще один… Сколько раз Торза покидал свою палатку, оставляя сонную рабыню или молодую из племени. Ехал через степь, дыша вечерним воздухом и глядя на красное солнце. Всякий раз по делам и всякий раз — чтоб увидеть старика. И не было б дел — придумал бы их.

Как жить, если и его он убил? Сам. Своими вопросами заставив отправиться в опасное путешествие.

Всходило солнце, неся с собой краски, от которых зажелтела сухая трава, стало синим высокое небо, полное облаков радости, маленьких и мягких, как месячные щенки. Падая и тут же поднимая себя красными крыльями, прилетела легкая бабочка и опустилась на лоб Патаххи, раскидывая яркий рисунок поверх землистых морщин, роняя тень на закрытые глаза.

Безымянный, протопотав, присел на корточки, протягивая вождю мокрую тряпицу, заблестевшую, как слюда. И Торза, шепча, обтер сухое лицо, бережно проводя по сомкнутым векам. Прижал тряпку к ране. Разминая сунутые в руку листы подорожника, сунул их в рот, разжевывая и, сплюнув зеленую кашу в горсть, примял на ране. Покрыл сверху широким листом лапушки, опушенным белыми ворсинками. И сказал:

— Я убиваю любимых, шаман. Это потому что я — вождь?

Через площадку летали стрижи, чиркая утренний воздух острыми крыльями. Из трав выпрыгивали кузнечики и сваливались обратно, стрекоча громко, как птицы. Над головой, кликая на каждый взмах огромных крыльев, тянулись клином белые лебеди. И под растерянным взглядом вождя серые веки раскрылись, показывая помутневшие от боли глаза. Сухой рот треснул в слабой улыбке.

— Правильный ответ, Торза не-по-бе-д-д…

— Молчи! Молчи, я отнесу тебя в тень.

Уложив раненого у боковой стены палатки, Торза присел рядом, не отводя глаз от серого лица. Утро ярилось, кричало и пело, катило по небу белые клубы облаков, кидало на землю горсти света, и, брызнув поодаль легким дождем, протянуло радугу на краю неба. Мальчики, молча и быстро скатывали сеть. Снимая с нее звериные головы, укладывали их в торбы, пересыпая сухим листом живуца. Поправляли костер, и, расчищая его от сгоревших ночью ветвей, несли охапки хвороста.

Торза встал, оглянулся на своего коня, что пасся невдалеке, по-драконьи клоня крутую шею. Пора было ехать обратно. Он — вождь. И племени без него нельзя. Усмехнулся. Малое время назад готов был выбросить свою жизнь в огонь, пораженный открывшейся истиной. И вот уже снова — пора, должен, племя… Кого еще он убьет из любимых, правя Зубами Дракона? А если любит все племя и печется о нем, то может ли быть так, что его забота приведет племя на край гибели? И — убьет целиком? Но ехать надо…

Он хотел присесть, провести рукой по спутанным волосам старика, тронуть лоб. Но только поклонился и сказал, прижимая к сердцу ладонь:

— Я благодарю тебя, шаман, за новые мысли и новые знания. Пусть жизнь не покидает тебя еще долго. К ночи пришлю гонца, чтоб знать — ты по-прежнему жив.

Потоптался неловко. И, подавив радость, прыгнувшую в сердце, когда увидел — серые губы шевельнулись, и еле заметно качнулась голова Патаххи, подозвал коня.

Ши оставили хлопоты и выстроились, глядя, как всадник, утопая в высокой траве, становится крошечным и все тише рассыпаются горсти конского топота по сухой глине. Горсть, горсть, еще горсть… и вот уже только цикады тянут скрипучую песенку в стеблях полыни.

Патахха, приподняв голову, слушал тоже. Когда топот стих, сказал еле слышным голосом, ворчливо:

— И хоть один из вас принесет старику свежей воды? Или кинетесь разорять запасы еды, пока я тут валяюсь и не могу наказать?

Закрыл глаза и улыбнулся, слушая, как затопотали ноги мальчиков по площадке между кибиток. Торза силен и слаб. Глуп и умен. Хорошо, что вождь убил его — это заставило его понять одну из истин. И хорошо, не понял, что убил и думает — ранен. Это не затмит его ум бесконечным раскаянием. Пусть мчится к племени, думая. Дорога длинна, времени на одиночество хватит сильному и умному, чтоб истина укоренилась в сердце. А там — что-то да будет.

Торза гнал коня через травы, колени его покрывались желтой пыльцой. Улыбался, думая о том, что Патахха жив. И хмурился, вспоминая о горьком открытии. А еще крутилась в голове мысль о том, что в раскачивании мира, которое явило ему множество лиц, он не видел лица Хаидэ, ни разу. Среди сотен увиденных судеб не нашел судьбу своей дочери. Значит ли это, что плохо смотрел? Или…

Натянув поводья, застыл, машинально осматривая широкую степь, окаймленную грядой древних курганов. Далеко впереди поднимались дымки летней стоянки. Скоро он будет там. Придут купцы, показывать товары для охотников и женщин, к вечеру наедут из ближнего полиса знатные горожане — торговать себе наемников-воинов. И он, вождь, сидя на высоком деревянном кресле, накрытом шкурами драгоценных серебряных лис, будет договариваться, решать и планировать. Все это время зная то, что стучит в его виски — он родил дочь, у которой нет судьбы в этом мире. И если она до сих пор жива, то она — выше судеб. А значит, ему с этой поры нельзя решать за нее ничего. Никогда. Как Абит, учитель мальчиков, она ушла от него, и за каждый свой шаг теперь отвечает сама. Даже если шаги эти будут чудовищными и неверными.