Время не останавливалось нигде, текло то быстро, то медленно и даже в горах у моря, покрытых голодным лесом, индевеющие ветки по утрам плакали розовыми слезами, когда касалось их теплое солнце. Еще лежали схваченные морозом на полосе прибоя купы мокрых водорослей, но ледяные поля уже оторвало и носило по бухте. Они сталкивались, и, налезая друг на друга, щерились острыми краями. Но солнце каждый день становилось чуть горячее, края оплывали, мягко блестя. Весна пришла и торопилась к лету.
И каждую ночь просыпалась Ахатта, когда рука Исмы тормошила ее, а тихий голос говорил в теплое ухо:
— Вставай, Ахи, гора зовет нас.
Она вставала и, придерживая рукой тяжелый круглый живот, шла перед ним, легко ступая босыми ногами, заранее тая от привычного наслаждения. Внизу, за узкими лабиринтами, в пещере, где дымное светом лето кормило пыльцой тяжелых пчел, их ждали жрецы. Смотрели, не в силах оторвать глаз, как женщина ложилась на мягкую траву, раскидывая руки и ноги, а над ней мерно и бережно двигалась спина, покрытая потом, блестели из-за мужского плеча неподвижные глаза, теперь всегда открытые, всегда полные обещания. Для них. Для каждого. И тела жрецов, отсчитывая мгновения, содрогались, в такт движениям мужа, любящего свою жену.
Ахатта спала. Спала теперь постоянно, будто она долго бежала к своей цели и наконец, достигла ее, упала без сил и застыла — умирающей от сытости толстой пчелой в гуще тягучего меда. Утром, провожая Исму на охоту, по-прежнему готовила горячую похлебку, смеялась и болтала пустяки, потом шла на берег мыть посуду и разделывать рыбу. Не глядя, проплывала мимо расступающихся тойров, что провожали ее тяжелыми взглядами и ни один не посмел больше коснуться ее пальцем или грубым словом.
Спала, убираясь в пещере, чистя тряпкой развешанные по стенам ковры. И вечером, зажигая светильник, накрывала стол, садилась перед висящим на ковре бронзовым зеркалом, и медленно расчесывала черные волосы, которые с каждым днем становились длиннее и гуще.
А потом приходил Исма, возлюбленный муж, садился напротив и ел, а она, поглаживая рукой живот, тихо думала о том, что скоро весь мир она кинет к его ногам. Вот только доест последнее, что предложено ей в мужских, вывернутых знаниями душах жрецов. Наверное, это случится как раз к рождению сына. И тогда она, высокая Ахатта, наконец, сможет занять подобающее ей место — рядом с Исмой-богом, потеснив всех мелких богов, не ведающих, что такое настоящая любовь и на что она способна.
«Мой лик засветится в облаках, рядом со светлым ликом Исмаэла, мы прижмем к небесной груди свой народ, и я накажу тех, кто надругался надо мной, когда я еще была просто женщиной, а потом милостиво прощу остальных, кого пожелаю оставить в живых».
Мысли медленно плыли в голове, покачиваясь и останавливаясь, пока над ее лицом склонялось лицо очередного жреца со стонами и рычанием, замирали, когда мужское тело, суетясь, входило внутрь, как в тесный жаркий храм, и плыли дальше, когда жрец отваливался, поскуливая, а на его место уже торопился другой.
«Я беру их сама и они уже не могут от меня отказаться. Вот она — женская власть, вот женский яд, вечная отрава, и мне это нравится, я всегда буду сильнее их — грубых и похотливых и моя сердцевина, влажная и горячая — бронзовое кольцо в ноздрях бешеного быка мужской страсти…»
Мысли завораживали, думать их было не меньшим наслаждением, чем отдаваться каждую ночь, пока Исма, откатившись, спал под сенью тяжелых листьев. И Ахатта не заметила, что настала ночь, когда Исма, повинуясь ее строгому взгляду, заснул раньше любви, пройдя на поляну, обмяк и свалился, забываясь. Для нее ничего не изменилось. Так же шла она впереди по лабиринтам, так же ложилась на траву и начинала недолгое ожидание. Мысли гладили ее, как руки жрецов, иногда толкали и сжимали, и боль, причиняемая ими, была такой же сладкой, как другая — от резких движений их рук в страсти.
И еще одного не замечала Ахатта, переполненная гордыней. Пятеро жрецов покорно повиновались каждому ее взгляду и жесту на мягкой траве. Но жрец-Пастух, беря ее, единственный не закрывал холодных глаз и, пока она смотрела внутрь себя, изучал обморочно прекрасное лицо, любуясь и наслаждаясь не только любовью, но и все усложняющимися правилами игры, которые преподносила ему судьба. Рассматривая легкие тени ее мыслей, бегущие по высоким скулам, он видел, как она, спящая, шаг за шагом заходит в гнилые болота, увязая все глубже. И радовался тому, что увидит она, проснувшись, когда он — жрец-Пастух, пожелает разбудить ее.
В одну из ночей Ахатта принесла Пастуху коробку со смолой, которую давала ей Тека. Пастух, забирая ненужный Ахатте дар, усмехнулся и, вспомнив свои разговоры с болотным демоном, походя решил судьбу маленькой сердитой Теки и ее будущего ребенка. И, нарисовав на ковре событий еще один завиток, восхитился прихотливости создаваемой им картины мира. Кому нужны доброта, преданность — прямые и скучные, как нерассуждающие стрелы! Куда прекрасней выглядят на полотне мироздания петли и завитки изысканного предательства, которое, крутясь, оборачивается своей противоположностью, а потом снова делает петлю, и вдруг тот, кто простил и поверил изо всех сил своего глупого человеческого сердца, прозревает черную бездну. Становится зверем, раненым в душу. Свирепым и очень опасным, — но взятым на крепкий поводок.
Так приятно заставлять мир стонать, трепыхаться, биться в конвульсиях, доказывая тем свою жизнь. Ему — жрецу.
И днем спящая Ахатта мирно разговаривала с Текой, поверяя ей женские опасения, внимательно слушала советы и смеялась рассказам о проделках сыновей. А потом смотрела вслед приземистой фигурке с высокомерным летучим сожалением, зная, что та носит в животе жертву их божественной любви.
— Мне настало время родить, Хаидэ. Весна уже уступила дорогу жаркому лету, и ходить было тяжело. Но по ночам я все равно летала, как птица, с закрытыми глазами отыскивая дорогу к сердцу горы. И однажды я ушла одна, без Исмы. Он устал и спал крепко, а еще он все время боялся мне навредить, и потому был бережен, будто не мужчина. Я пожалела его, подумала — пусть спит…
— Возьми-ка грушу, съешь, — скрипучий голос Цез ударил по ушам неожиданно и неуместно. Подождав, когда Ахатта послушно откроет рот и начнет жевать, старуха добавила:
— А теперь говори правду.
Ахатта сглотнула нежную мякоть, превратившуюся в невыносимую горечь в горле. Но рассказ не окончен…
— Я оставила Исму, потому что любовь его стала слишком проста для меня. Слишком человеческая. Повелевать жрецами, отдавая им приказы своим горячим нутром было куда большим наслаждением, настоящим изысканным. Да тебе не понять, добрая.
Последнее слово выплюнула, как скопившуюся на языке горечь. Но Хаидэ, промолчав под острым взглядом Цез, вспомнила, как поднималась на ложе, маня Теренция темным женским взглядом, и на место любви и к ней приходило наслаждение властью над мужчиной, теряющим голову. Так вот куда ведет эта тропа!
— Когда времени оставалось совсем немного, еще одно откровение посетило мой ум. Мы с Исмой всего лишь родители бога! И все, что делается мной, и с нами, все это возводит храм новому богу. Нам должно быть счастье, пока он растет. А потом мы оба сядем у царственных ног, рядом с нами сядут жрецы тойров, а ниже — все обученное Исмой племя. И тойры завоюют весь мир, бросая его к ногам рожденного мной бога.
… Пастух был преданным другом и каждый раз, после жаркой ночи в сердце горы все новые и новые мысли приходили ко мне в голову. Я разговаривала с ним. Не словами. Его тело говорило с моим, и подсказывало самые удобные и короткие тропы. Он назвал мне день родов и рассказал, что я должна сделать.
* * *
Тека, переваливаясь, пробежала к воде и, скидывая поношенный кафтанчик, нагнулась, черпая короткой рукой воду и плеская в лицо. Отфыркиваясь, вернулась к Ахатте. Присела рядом, со вздохом вытягивая ноги.
— Какой бойкий сыненочек, никогда не рожалось у меня такого! А ведь я три раза ходила тяжелая! Пинает, будто хочет вылезти раньше срока! А как ты, сестра? Тебе уже совсем скоро, а потом и я. Будут наши мальчики братьями, да, сестра?
Баюкая живот, мелко рассмеялась, будто камешки рассыпала. Слово «сестра» произносила со смешной гордостью, чуть свысока поглядывая на возящихся у костров женщин. Но вдруг хлопнула себя по щеке и нахмурилась. Сказала стесненно:
— Ты не подумай, что я так, из-за того, что ты высока. Я тебя полюбила, давно уже. Жалела сперва, уж сильно ты была никчемная, ни ковра не умела, ни с мужем. А потом бывает, лягу спать, и шепотом говорю «тихого тебе сна сестра», и мне так тепло, будто солнце пришло и легло со мной и Косом. Он все ворчит, ты бы лучше меня, как-то ласково, а все свою гордую поминаешь.
«Братьями»… Ахатта улыбнулась, ответила ласково, как могла. А могла уже хорошо.
— И я полюбила тебя, сестра. Скоро будут наши мальчики… братьями. Кровь у них будет одна. Клянусь тебе.
— Вот хорошо-то, — Тека закинула руки за голову, свирепо нахмурясь, крикнула ссорящимся на песке собакам:
— А ну пошли отсюда! Кости старые, погрызки плешивые!
И снова вздохнула, жмурясь от солнца и любви. Сказала озабоченно, глядя, как море катит на песок мелкие зеленые волны, просвеченные ярким светом:
— А рожать ко мне иди. У меня комнатка хорошая. Чистая, не думай. Ковры там специальные повешаны, я светильничков наставила и есть очаг, в котором травки. Красота, век бы там лежала на чистой постеле, рожала одного за другим, да Кос помрет же с голоду, ну, если бы помер — ничего, а то убежит к соседке, у-у-у, тойрище, за ним глаз да глаз, сильно любит он мужские дела!
— Нет, Тека. Мне Исма велел — дома, я уж там вычистила все. И еще он кланялся тебе, пусть говорит добрая Тека сама придет, когда моей жене рожать и пусть сама все сделает, без повитух.
— Так и сказал? — недоверчиво переспросила Тека, — добрая и чтоб сама? Кланялся?
— Да, сестра.
— Ну, хорошо. Да конечно, разве же я против? Только… — она замялась и Ахатта ласково посмотрела на нее, подбадривая.
— У вас стенка с Глазом. Сторожусь я. Сама понимаешь, у меня — вот, — она прижала ручки к толстому животу.
Ахатта улыбнулась. У них с Пастухом все ответы были припасены, и какое же удовольствие — видеть, как простая низкая послушно говорит то, что они высокие — про нее знают.
— У меня осталась твоя смола. Самый большой кусочек я берегу для тебя, Тека. Пожалуйста. Исма будет рад.
— Смола и у меня есть, — отозвалась Тека, — только новая, она еще плохо созрела. А если твоя хорошая. Ну, то правильно, славно. Значит, я приду. Верно, через три дня или четыре уже родишь…
— Завтра, — безмятежно сказала Ахатта, пересыпая ладонью серый с золотой искоркой песок, — это будет завтра.
— Скажи-ка, — удивилась Тека, — так твердо знаешь? Это отчего?
— Это знают все женщины Зубы Дракона, — легко сказала Ахатта, но по лицу ее пробежала тень. Жизнь в степи, продуваемой насквозь свежими радостными ветрами, привиделась далекой и светлой потерянной сказкой. Зарывая руку в песок, оглянулась, зябко передергивая плечами. У грубых ступеней, спиралью идущих по внешней стороне горы, стоял Пастух, глядя на нее неподвижными глазами, их не видно было ей, только маленький рот с брезгливо изогнутыми губами пламенел яркой помадой. Она поднялась, держа руками огромный живот.
— Пойду. Сделаю Исме ужин. Завтра приходи, Тека, как солнце начнет клониться к воде.
Перед глазами Ахатты стоял, швыряясь лучами по водяной ряби, яркий день начала лета. И она, смаргивая, чтоб снова увидеть темноту и лунный свет, устилающий неподвижную степь, покачала головой.
— Так я дошла до самого сердца гнилых болот, сестра моя Хаидэ. Если ты позволишь мне называть тебя сестрой, услышав такое. Молчи. Мне трудно говорить.
На следующее утро Исма, озабоченно оглядывая жену, сказал:
— Я могу отправить тойров на рыбалку одних, Ахи. Негоже оставлять тебя. Вдруг уже сегодня? К бухте пришли косяки длинных рыб, но рыбаки справятся сами…
— Нет, любимый. Я позову Теку, мы будем прясть нитки. Сегодня еще рано.
— Откуда знаешь? — спросил Исма, как спрашивала Тека, и Ахатта, смеясь внутри, так же ответила:
— Все женщины Зубы Дракона знают. Иди мужчина, иди в свои мужские дела.
Оставшись одна, медленно поворачиваясь, прибралась, часто отдыхая и прикладывая руку к животу. Сегодня. К ночи все совершится. И у них появится сын. Удивительно. И судьба его — удивительна. Куда уж гордой быстрой Хаидэ, такой прямой и оттого скучной. Жизнь Ахатты, через горести и странные приключения пришла к таким высотам, о которых дочери степного вождя разве что мечтать, да она и мечтать о таком не сумеет…
Проговаривая свои мысли, Ахатта мучительно краснела, а потом кровь отливала от худых щек, и она вызовом смотрела на темную неподвижную фигуру подруги. Было бы легче ей, если бы Хаидэ закричала, осыпая проклятиями. Но сидит, как степной древний истукан. Но хоть не качает с состраданием головой, одаривая жалостным взглядом…
После обеда, его Ахатта накрыла себе за маленьким столиком и медленно сжевала полмисочки квашеной зелени, заедая ее куском вареного мяса, она ушла в кладовую, достала с тайной полки коробку, которую вернул ей пастух с наставлениями. И положила туда припасенный кусок смолы с дикой вишни, за которой ходила в лес одна. Для нужного запаха и вкуса смола три дня вымачивалась в смеси собачьей мочи и отваре болиголова. Тека за хлопотами вряд ли почует подмену.
А потом ушла к постели и легла вытянувшись. Положила на живот руки и стала ждать, слушая накатывающие тягучие схватки. Солнце снаружи, постояв в зените, медленно стало клониться к воде, пуская вниз марево красного предвечернего света. И по мере того, как темнели отверстия в потолке пещеры, схватки приходили все чаще, и боль становилась резче. Ахатта застонала, смеясь и соскребая потной рукой со лба прилипшие волосы. И услышав, как у двери в пещеру осторожно завозилась Тека, просовывая под висящий ковер круглую лохматую голову, стала, морщась, снимать холщовую рубаху.
— Ой-ой, — мастерица забегала у постели, переваливая сбоку набок круглый живот, — чуть не опоздала! Казан-то нагрела? Водички скоро надо. Да нож у тебя где?
— Тека, возьми смолу, на полке, — прошелестела Ахатта, и когда та раскрыла коробку, закричала освобожденно, так что по стене пещеры побежали вспугнутые слепые многоножки. Тека сунула смолу в рот и кинулась к ней, не замечая, как медленно раскрывается под каменной аркой граненый глаз, полный клубящегося тумана.
Ахатта кричала, извиваясь на постели, Тека причитая, вытирала ей мокрый лоб и выравнивала ноги, похлопывала ладошкой колышущийся живот, напевая родильные песни. А туман, стекая вдоль трещин, лениво крался по каменному полу, стелился по старым коврам, подбираясь к ногам умелицы. Цепляясь бесплотным плющом, вскарабкался по бокам, по животу и, добравшись до шеи, охватил ее легкой петлей, завернулся множество раз и, вставая сам на себя, полез к носу и рту.
— Ты дыши, дыши, вот так, — Тека раскрыла рот, несколько раз глубоко вдохнула-выдохнула. И замолчала, широко раскрыв недоуменные глаза. Ахатта, которую отпустила очередная схватка, жадно смотрела, как глаза умелицы затуманиваются, шарят вокруг, не видя. Превозмогая боль, села, крепко держа подругу за руку.
— Пойдем, Тека. Пойдем.
— Да, — согласилась та и засеменила следом, тыкаясь в ягодицы Ахатты торчащим животом.
Идя по узкому лабиринту, Ахатта говорила, оглядываясь, стонала, но продолжала говорить сквозь зубы:
— Там в сердце горы один сплошной мед, сестра. Пчелы сосут его из белых цветов. Ты умелица, значит, когда-то сама была там. Была?
— Да, — мертвым голосом отзывалась Тека.
— Значит, и ты лежала под цветами, низкая. Ну что ж, твое время давно прошло. Жрецы брали тебя для забавы, когда твое тело еще не рожало крикливых тойров.
— Да…
— Не каждой дано остаться там навсегда. Тебя вышвырнули. А я — стану богиней!
— Да.
Схваченная болью, Ахатта привалилась к корявой стене, бросив текину руку. И испугалась, а вдруг та очнется и убежит обратно. Но Тека стояла, как пень. А потом, услышав стон сестры, шагнула к ней и отерла холодный лоб Ахатты. Та вздрогнула, пораженно глядя на спящую, но пришла новая схватка, свирепо вгрызаясь в живот, и Ахатта, откинув текину руку, качаясь, пошла вперед.
Жрецы ждали, выстроившись полукругом, лицами к центру пещеры, куда падал сверху дымный столб света. Жужжали пчелы, что-то медленно ахало и бухало, замолкало и убыстрялось, как тяжкая капель. И схватки Ахатты, приноровляясь, следовали за тяжкими ударами — то быстрее, те медленнее. Жужжание становилось громче, и вот высокая грузная фигура повернулась. Пастух, растягивая в улыбке красные губы, пошел навстречу женщинам, простирая обнаженные руки с провисшими дряблыми мышцами. Он был замотан в кусок белого полотна, затянутого поясом, и на жирной груди дышал, открываясь, серый глаз в черных резких линиях шестигранника. Прочие, тоже обнаженные по пояс, не поворачивались, замерев на границе дымного света и рассеянного мягкого сумрака, полного пчел и ласточек.
— Приветствуем тебя, о великий нерожденный, — пропел Пастух, подойдя вплотную и кладя ладони на высокий живот Ахатты, — наш ключ, наше сокровище, жезл нашей воли.
Он сунул руку к горлу Теки, брезгливо сложив губы, небрежно мазнул пальцами ее набухшую грудь. И больше не обращая внимания на застывшую умелицу, мягко взял за руки Ахатту.
— Посмотри на купель рождения бога, высокая мать. Тысячи тысяч пчел трудились над сладкой пыльцой, носили ее в свои гнезда, сотворяя родильный мед. Только тебе предназначен он. Сотни земных лет наполнялась купель. И до следующей купели никто из нас не доживет.
Жрецы расступались, пропуская Ахатту. Она остановилась на каменном краю, глянула вниз, забывая о почти непрерывных схватках. Гладкие ступени, начинаясь от ее босых ног, вели в шестиугольный бассейн, ниже шестой ступени наполненный янтарным медом. Он лежал, блистая переливами и волнами под гладкой поверхностью. И, Ахатта затаила дыхание, — был живым. Будто под мягким стеклом, толща дышала, перемещалась, закручивала ленивые толстые петли, уходя в неизмеримую глубину, а потом, возвращаясь к поверхности, выносила снизу неподвижные тельца ласточек с растопыренными крыльями, маленьких лесных зверьков, серебряных рыб с навечно загнутыми в сторону хвостами. И, показав свои мертвые сокровища, снова лениво утаскивала их в глубину.
— Шесть ступеней к полной и беспримерной сладости…
— Шесть, — произнес жрец-Охотник. Качнулись длинные серьги.
— Шесть, — прошептал Видящий Невидимое, кивая холодным лицом.
— Шесть, шесть, — эхом повторил каждый жрец.
— Поставь свою ногу на первую. Ты уже проходила их все, отдавая жрецам свое тело. А сейчас ты принесла нам ключ, жезл нашей воли.
— Я принесла бога, — напомнила Ахатта, ставя ногу на первую ступень.
Пастух улыбнулся.
— Конечно, — подтвердил, усмехаясь, — бога. Иди.
Ахатта положила обе руки под живот и стала спускаться, бережно ставя ноги на гладкие ступени. А Пастух, будто вспомнив что-то, махнул рукой Целителю. Тот подошел к Теке, быстрым движением раскрыл ей пальцами рот и сунул туда темный комок. Усмехнулся в лицо умелице и, заступив ей за спину, остался стоять там.
Когда ноги Ахатты коснулись мягкой поверхности, та расступилась, чмокнув, и поглаживая кожу, мягко потянула внутрь. Над каменным краем осталась лишь голова роженицы, когда Тека, пробужденная настоящей смолой, очнулась.
— Сестра… — сказала растерянно, оглядываясь по сторонам прояснившимися глазами. Ужас наполз на широкое некрасивое лицо. Она всплеснула ручками и кинула их ко рту, зажимая его, но сзади метнулись к ее запястьям сильные руки мужчины, и она забилась, прижатая к обнаженному торсу, отворачивая голову, чтоб не вдыхать дым, выползающий из его груди.
— А-а-а, — широкий рот раскрывался и закрывался, складываясь в плаксивую гримасу, лицо морщилось.
— Скажи ей, высокая, зачем она здесь. — Пастух сверху кивнул Ахатте, и та повернула голову к подруге, сказала ясным громким голосом, который отозвался в углах пещеры, кидаясь под разверстый потолок:
— Тебе дана великая милость, паучиха древней Арахны. Твой сын родится сегодня, чтоб стать главной пищей для новорожденного бога, последним сокровищем медовой купели. В ней — птицы и звери, в ней темная листва и белые лепестки. Но нет человека. Им будет твой…
— Нет! — закричала Тека, вырываясь, — нельзя, да ему рано еще! Нет-нет! — И, закатив глаза, зашептала, повисая на руках жреца и пиная его ногами, — Кос-кос-кос-кос…
— Ты жалеешь сестре такой малости? — удивилась Ахатта, спускаясь еще на одну ступень. Теплый мед охватил ее колени, проплыло, прижимаясь к коже, тельце лесного котенка с вытянутым хвостом и растопыренными лапами.
— Рожаешь тойров одного за одним. И тебе… — она покачнулась, объятая раскаленной болью и тут же выдохнула, светло улыбнувшись — там, где наползал на тело мед, боль отступала, — тебе жаль одного из тупых щенков? Кто вырастет из него? Да что я…
Войдя по грудь, ступила ногой на вытесанное из камня плоское ложе и медленно опустилась, укладывая голову на каменный подголовник. Мед, протекая к ушам, разобрал на пряди черные волосы, и они стали жить отдельно, шевелясь в его толще. Лежа с раскинутыми руками, спокойно смотрела, как жрец подтащил верещащую Теку к самому краю купели. Кинул на камень, крепко держа сзади за горло, а двое других, схватив за колени, растянули ей ноги над пустотой.
— Кос-кос-кос, — хрипела Тека, дергаясь.
Не слушая, Ахатта смежила веки. Расставила ноги, повисшие в сладкой толще. И ощущая, как теплый пульсирующий мед забирается внутрь, заполняя ее целиком, стала ждать.
Ее сын ползал внутри, бил крепкими ножками, шевелил кулачками. Большой живот, поблескивая потеками меда, вспучивался то спереди, то сбоку. Было больно, но тягучая боль доставляла наслаждение, схватки растягивались, и боль усиливалась незаметно, казалась прекрасной, делаясь все сильнее. Ахатта стонала уже беспрерывно, иногда вскрикивая так, что за границами света метались ласточки. Мотая головой, не замечала, как лицо окунается в мед, и он, заполняя рот и ноздри, втягивается в глотку и легкие.
— Ко-о-ос! — пронзительно закричала Тека, борясь. И Ахатта открыла ничего не видящие глаза, усмехаясь. Схватила себя за живот и с силой надавила руками под грудью, помогая ребенку найти правильный путь. Глаза ее выкатились, рот перекосился, выдыхая хрипы и стоны. Вот! Сейчас!
И вдруг тяжкое жужжание стихло, будто ей заткнули уши. Руки дрогнули, соскальзывая с живота, и яростно бьющийся ребенок замер, будто тоже прислушиваясь. Издалека послышался смутный говор, вдруг взорвался, биясь в уши. Пахнуло свежим сквозняком из распахнутой двери, сложенной из обтесанных брусьев. Множество голосов кричали вразнобой, и жрец, поднимая руку, обернулся свирепо. Двое, что держали Теку, остановились, не отпуская ее локтей и ног.
— Великий Пастух! Да будт добра к тебе пауч арах, — кричавший глотал слова, торопясь, сильный молодой голос дрожал, — поставленный нам Исма, он, мы принесли его. Вот! Это не мы, это рыба, царица длинных рыб, пришла сама, вырвала ему кишки своим рылом.
И добавил, после небольшого молчания, заполненного хрипом умирающего:
— Он еще дышит.
Ахатта напрягла живот, стараясь поскорее вытолкнуть сына. Но потуги прекратились, тело замерло, ребенок застыл камнем внутри. Тогда она, скривясь в яростной гримасе, подняла голову, и, оскальзываясь, помогая себе руками, неловко уселась в каменной купели. Столпившиеся на краю жрецы заслоняли от нее тойров. Но по знаку Пастуха расступились. Ахатта увидела лежащего на их руках Исму, с лицом запрокинутым вниз, к ней, его глаза и сжатые от боли губы, руки, безвольно висящие до каменного пола. По одной руке медленно стекала густая кровь, по капле сочась в теплый живой мед. А мед собирался вокруг красных пятен, медленно торопясь, завихрялся и, чмокая, проглатывал красное, унося его вниз.
— Исма, — в голосе Ахатты рядом с болью послышалась злая растерянность. Пастух быстро спустился по ступеням и, наклоняя бритое лицо к ее уху, зашептал:
— О горе, горе пришло к нам, высокая мать. Мед может остановить роды, ненадолго. Чтобы ты попрощалась с любимым мужем.
— Нет! — Ахатта хотела крикнуть, но еле пошевелила губами. А руки уже шарили по бортикам каменного ложа, ноги сгибались, отыскивая опору.
— Ты хочешь, чтобы он жил? — глаза Пастуха были совсем рядом, и несмотря на ее попытки встать, он не отодвигался, почти тыкаясь губами в ее ухо. Мысли Ахатты двигались медленно, как завитки тягучего меда, а потом метались быстро, как ласточки над цветами.
«Мне надо родить… Исма, мой Исма… роды высокого сына, они должны… мой Исмаэл, мой…»
Как рыба, она открыла рот, но Пастух опередил ее. Кивнув понимающе, сказал:
— Конечно, ты хочешь, чтоб он жил, ведь — муж. Возлюбленный твоего тела.
Стоя по колено в меду, ласково положил на голову женщины руку и крикнул, так что все замолчали, обернув к нему испуганные лица.
— Слушайте все! Высокая мать Ахатта, полная любви к своему мужу, выходит из медовой купели! Он возляжет на ее место, и драгоценное снадобье излечит его от смерти! Слава женщине, что жертвует своим сыном, который теперь родится на траве и по рождению станет тойром! Таким же, как вы — сильные юноши!
Тойром? Ахатта тряхнула головой, скидывая руку Пастуха. Туманными глазами всмотрелась в белеющее все сильнее лицо мужа. Тойром? Она шла рожать бога! И ей быть вышвырнутой в самое крайнее мгновение? Исма!
— Мы тут вместе… — умоляюще простонала, поднимаясь на ноги и изо всех сил давя на живот, в надежде, что мальчик очнется от неподвижности и выскользнет прямо сейчас. Но жрец с фальшивым сожалением покачал крупной головой:
— Нет, женщина. Или сын или муж. Или жизнь новому тойру — или одна смерть и блистательная…
Он не успел договорить. Сорванным голосом, отводя глаза от Исмы, Ахатта крикнула, оглядывая мужчин ненавидящим взглядом:
— Сын! Я выбираю сына! — И рыдая, снова легла в каменную купель, закрыла глаза, опустилась, как можно ниже, чтоб мед, заплывая в уши, отгородил ее от поднявшихся криков. И как только решение было принято, плод в большом животе резко и крепко ударил ее. Пнул. Она ощутила, как ребенок двинулся вниз, к раскинутым ногам. Раскрыла рот, как большая вялая рыба, заглатывая, сколько вошло, сладости с одуряющим ароматом яда. И потеряла сознание.
* * *
Под старой грушей стояла тишина. Ни вздоха, ни единого движения, будто она одна тут, посреди черного ночного мира, и глаза, полные слез, не видят больше ни звезд, ни луны. Нет сгорбленной фигуры старухи рядом и ее сверкающего глаза. Нет Хаидэ, сидящей прямо и напряженно, подав вперед голову с выставленным упрямым подбородком.
Сиплый шепот нарушил тишину, и Ахата не сразу поняла, это ее голос, чужой и далекий.
— Я… я не увидела, как умер мой муж. Я рожала. Так больно, так тяжело, будто стая волков вцепилась в мой живот и рвала его, добираясь до сердца. Не могла кричать, мой голос пожрала отрава. Не могла слышать — мои уши были полны меда. Только внутри кто-то толкал наружу бревно, которое шире меня самой, будто я рожаю целый мир, огромный и страшный.
Я не видела, как молодой Кос, положив наземь тело Исмы, рванулся к Теке, расшвырял жрецов и забрал свою маленькую некрасивую жену, таща ее на руках к раскрытой двери, почти теряя сознание от серого дыма. Это она потом рассказала мне. Грубая добрая Тека, любящая своего непутевого молодого мужа. Кажется, третьего у нее.
…Я очнулась, когда почувствовала, как горят под затянутыми веревками мои руки и ноги. А во рту таял комок смолы, той самой, что я отдала жрецу-пастуху. От нее в голове стало ясно. А лучше бы не становилось. На погребальном костре лежала я, а рядом, на таком же, огромном и пышном, украшенном белыми цветами и крыльями мертвых птиц — покоился Исма, запеленутый в саван. Снизу, мне не было видно, откуда, плакал ребенок. Капризно и зло, барахтаясь на чьих-то руках. И, когда я заворочалась, вытягивая шею, стараясь увидеть, заскрипели ступени под тяжелым телом Пастуха. Он поднимался по лесенке из жердей.
Смола таяла, я глотала мерзкую горечь и узнавала в смертельном ужасе, что произошло. Вспоминала. А лучше бы…
— Вот твой сын, — сказал мне Пастух, показывая голого младенца, дрыгающего ножками, — славная матерь Ахатта, вот твой сын, а наш ключ, жезл нашей воли. Ты просто женщина, глупая. Такая же, как твоя названная сестра из грубых тойров. Ты никогда не станешь матерью бога.
Его злые глаза смотрели с насмешкой, а слова жалили, как пчелы, и каждое оставляло в моем сердце ядовитое жало. Он обманул меня. Он все время обманывал меня, чтоб надсмеяться. Как же я была глупа!
— Доверие не глупость, Ахи! Ты не распознала коварства, потому что ты…
— Замолчи! — Ахатта вскочила и подбежала к Хаидэ, занесла руку для удара. И опустила ее, когда та не уклонилась.
— Не защищай меня! Имей силу признать, твоя сестра по племени, — жадная до славы, отвратительная сколопендра, недостойная даже дышать рядом с обычными людьми.
Цез хмыкнула и ловко отрезала еще один ломтик от большой груши. Протягивая, сказала:
— Съешь.
Но Ахатта закричала в ответ:
— Оставь меня! Уйди со своей грушей! Я…
— Ты упиваешься своей мерзостью, женщина, — старуха сунул ломтик себе в рот, прожевала и закончила насмешливо:
— Раз больше нечем. Посмотрите, хорошие скучные люди, какая я злая. Как целое стадо диких быков!
— Оставь ее, — на этот раз велела Хаидэ, и голос ее был налит такой ледяной яростью, что Цез перестала жевать, — дай ей договорить.
Ахатта не вернулась на место. Осталась стоять, неподвижной черной фигурой, и только хриплый голос, исполненный страдания, был жив в ней.
— Качая перед моим лицом ребенка, Пастух сказал, купель не создана, чтоб рожать бога. Она была для моего тела, чтоб наполнить его отравой, пока я рожаю и раскрыта для их целей. Я буду сожжена, сказал он, и пойду следом за Исмой, к снеговому перевалу. Я перейду его быстро, потому что мой доблестный муж любил меня больше жизни. Там, посреди ясных долин и снежных ручьев, нас встретит старый учитель Беслаи, бог Зубов Дракона. И я убью его своим телом. А чтоб не свернула с пути, казнясь и каясь, от мыслей, очищенных смолой Теки, мой сын… только рожденный мальчик, остается у них. И каждая секунда моих сомнений обернется ему тяжкими муками.
— Потому — ключ, — вопросительно и утверждающе проговорила Хаидэ, не ища взгляда старухи, — потому — жезл их воли. Он говорил тебе это в лицо, насмехаясь. Я ненавижу их, сестра.
— Не меня? — горько усмехнулась Ахатта, — а лучше бы меня. Я убила Исму.
— Мед не спас бы его. Я думаю, жрец лгал тебе и в этом.
— Но я все равно отреклась от него! Неважно, что это ложь, я даже не попыталась!
— Не казни себя сейчас. Как ты спаслась, расскажи.
Ахатта огляделась. Сказала удивленно, Верно так звучали ее мысли о том, что случилось потом.
— Кос спас меня. Это было так… так непонятно! Исма уже горел, жрецы пели страшные тягучие песни, стучали по стенам колотушками. И мой костер занимался, летели искры, я задыхалась, приготовилась умереть, уже умерев от ужаса, думая о предстоящей мне страшной дороге. И они снова ворвались, на этот раз сами, распахнули все входы. Кос лез наверх, орал, сверкая зубами. Ими он и грыз узлы на моих руках. И ногах. Грубый тойр, он укусил меня за лодыжку, теперь навечно там останется шрам — самая малая память мне о прекрасном герое-тойре. Любящем выпить и женщин. Он тащил меня, кинув на плечо, а позади бежала Тека, стукалась животом о стены и честила его на все корки, на всякий случай, чтоб не лапал меня на бегу. Это она уговорила его вытащить меня из огня. И он послушал свою умелицу!
— Пусть паучихи Арахны ткут им самые мягкие покрывала, сплошь из золота и серебра, — тихо сказала Хаидэ, захваченная картиной побега.
— Пусть, — согласилась Ахатта, — я брыкалась и проклинала его, кричала, что там остался мой сын. Но его унесли в сердце горы, в дальние подземелья, как только тойры ворвались в пещеру с пчелами. И Тека, поспешая следом, кричала на меня, обещая, они найдут мальчика, главное, чтоб я спаслась сама.
Они не могли укрывать меня долго. Их была всего крошечная горстка, Кос, его братья и кумовья — первые мужья его вторых жен, я запуталась, когда они, быстро обряжая меня в мужские одежды, называя имена и родство, совали флягу с вином и сверток с вяленой рыбой. А потом, протащив узкими переходами на дикий склон горы, вытолкнули в лес. Старший брат первого мужа второй жены Коса провел меня до чащобы, где начинался мелкий лиственный лес, а за ним — уже были степи. И исчез, напоследок облапав мою грудь, ноющую от молока. Я пошла к тебе, сестра. Думала, Нуба тут. И он даст мне свою ворожбу против ворожбы жирных жрецов. Чтобы я смогла вернуться за сыном. Но ты прогнала его…
Хаидэ встала, подошла к Ахатте, взяла за руку, привлекая к себе. И бережно гладя длинные волосы, сказала с грустью:
— Он тосковал. Нам уже нельзя было вместе. И я отпустила моего Нубу. Но мы позовем его. Знаешь, я стала видеть его во снах.
Она огляделась. Небо светлело, еле заметно, и за степью загоралась тонкая полоска утренней зари. Сонно цвикали птицы, спрашивая и отвечая, сыпали с дерева сухие веточки и обрывки листьев.
— Пойдем. Ты устала, рассказ окончен, тебе надо как следует отдохнуть.
— А как же пророчества? Мы шли сюда, чтоб она, — Ахатта повернулась к Цез, которая казалось, задремала, привалившись к каменной стенке колодца, — чтоб она рассказала нам, что будет дальше. И ты должна была… — она смущенно замялась, и Хаидэ договорила за нее:
— Я должна была открыть и свою душу. Открою. Будет еще ночь, колодец и старое дерево. Все только начинается у нас. И лето, и следующая жизнь.
Обратно шли молча, за женщинами следовал Техути, поглощенный мыслями о разговоре со своим богом. А Лоя и стражника-раба будить не стали, оставив их спать на теплой земле.
В перистиле навстречу поднялась Фития, сурово посмотрела на усмехающуюся Цез. Сказала отрывисто:
— Иди в службы, гостья. Там в каморке постелено. А вас, — обратилась к подругам, — вас все дожидается этот, с дрынчалкой. Не пойду, говорит, никуда, пока не спою светлой госпоже своих песен. Какие песни, всех кур перебудит, мало нам одного, что с гостями куролесит…
Ворча, она шла впереди, неся потрескивающий факел, и, остановясь у лестницы ткнула им вниз обличающим жестом. Там сидел большой мужчина, замотанный в старый плащ и на мгновение сердце Хаидэ зашлось от тревожной радости — вот сейчас она положит руку на широкое плечо, откинется капюшон и черное лицо, сонно моргая глазами, покажется ей. Раздвинутся в улыбке толстые губы. Нуба…
Но мужчина пошевелился, капюшон сполз со светлых, почти белых волос. Шурясь от яркого света, Убог вскочил, закланялся женщинам, бормоча приветственные слова.
— Что ты хочешь, певец? Иди спать, а утром…
— Нет-нет, госпожа, позволь мне… Я принес песню. Ей, высокой и плачущей.
Ахатта замотала головой, пряча лицо в рукав.
— Я не хочу песен, бродяга. Мне больно. Я устала.
— Моя песня для отдыха. Ты спи, я спою совсем тихо.
Он повернулся к Хаидэ, протянул ей ладонь, разжимая пальцы.
— Больше нет ничего, добрая, у меня нет денег и нет вещей. Возьми это, она красивая. И веселая. Позволь мне петь для твоей сестры.
Факел пыхнул и затрещал, полоща красные языки в розовом свете утра. И по стеклянным плавникам и чешуям прозрачной рыбы запрыгали радужные отсветы. Хаидэ, задохнувшись, протянула руку, принимая нежданный подарок. Такой же, какой принес ей Техути, в первый свой день.
— Оттуда это у тебя, певец? Кто дал?
— Добрый человек. Я не помню имени. Сказал, бери, что нравится тебе, спасибо тебе, сказал он, бери, будет твое, продашь. Но я не продал, сердце спело мне, что это — твое. Я ее сам выбрал!
— Да, это мое. Я благодарю тебя за твой дар. Иди с Фитией, она покажет, где спит моя сестра, тебе разрешено находиться у входа.
Убог ушел, кланяясь, а Хаидэ, горя щеками, сжала в кулаке рыбу и схватила Ахатту за руку, зашептала:
— Иди, поспи, Ахи, иди. Это знак. Понимаешь? Все идет туда, куда должно ему идти. Мы справимся! Ну же.
И когда Ахатта, кивнув, собралась уходить, Хаидэ снова притянула ее к себе:
— Ахи, а скажи. Кос, когда тащил через гору, все-таки лапал тебя, а?
— Хаидэ! — Ахатта оттолкнула подругу, но, не выдержав, рассмеялась.
— Да. Но я шлепнула его по щеке. Чтоб Тека видела.