— Я тебя на площадке подожду.
Он говорил вполголоса, наклонившись к ее уху, потом выпрямился и исчез в подъезде, ярко освещенном лампой под козырьком. Кира выдохнула, чтоб успокоить сердце, и досчитав до двадцати, тоже вошла в подъезд. Там было заплевано, пыльно и пусто, но очень светло — на каждой площадке горели яркие белые лампы.
Как попросил, она побежала по лестнице, замирая от шума лифта, тот подхватил кого-то наверху и вез вниз, мимо, гудя в шахте. Третий этаж, четвертый. Шестой. Кира пошла медленнее, сглатывая и задыхаясь. Не так сильно устала, но не хотела сопеть, как паровоз.
На седьмом, как только она медленно ступила на пыльную площадку со скучными крашеными стенами, Вадим щелкнул ключом, открыл двери и вошел, маня ее рукой.
Кира знала, в девятиэтажках на площадках двери открывают общие маленькие прихожие, там тоже светло и туда выходят глазки на квартирных дверях. Вадим как раз и стоял, загораживая соседскую дверь широкой спиной в спортивной короткой куртке. Снова махнул кистью, указывая на приоткрытую дверь, Кира скользнула туда, спотыкаясь о батарею старых ботинок и тапочек на линолеуме. Вошел следом, закрыл и сразу же щелкнул замком.
— Исключительно вредная бабка. Я эту хатку снимаю, чтоб у родителей Анжелы не маячить без конца, так она у глазка, наверное, и спит, обязательно вылезает, как в часах кукушка. Разувайся. Тапочки надо?
Тут было тесно, висели на крючках какие-то вещи, горбом, укрытым линялой занавеской. Полутемным проемом двери смотрела на взволнованную Киру чужая комната, казалось, не просто смотрит — рассматривает. Под ее взглядом Кира неловко разулась, хотела от тапочек отказаться, но застеснялась своих носков с цветочками и сунула ноги в чужое, немного разношенное. Пошла следом за Вадимом, окунаясь во внимательный взгляд чужих вещей, которые в полумраке казались живыми. Полки с книгами вдоль стены, среди книг вазы и низкие плошки, в углу на стене кашпо с чахлой традесканцией. Огромная ваза на полу, с торчащими метелками тростника. Овальный столик, блестящий от люстры, которую Вадим включил, и та оказалась хрустальной, с откляченными рогами, усаженными пластмассовыми свечками. Бархатный диван был покрыт сверху полосатым грубым покрывалом, Кира решила вдруг, покрывало конечно, Вадима, и садясь, отдавая ему снятую курточку, стала искать вокруг его вещи, чтоб зацепиться за них, и спрятаться от вещей совершенно чужих.
Вадим ходил, относя ее куртку, потом зажигая маленький свет в углу, потом куда-то, видимо в кухню, там зашумела вода, потом тихонько — газ. Вернулся, садясь на корточки у ног Киры и кладя руки ей на коленки. Внимательно смотрел в ее взволнованное лицо.
— Ты как? Нормально? Нашла, что маме сказать?
Та кивнула молча. Не говорить же ему, что с мамой пришлось поругаться, просто вдрызг, к выдуманной подружке на день рождения с ночевкой мама не разрешила, и Кира, намеренно усилив ссору, выскочила, хлопнув дверями, еще в шесть вечера. Перед тем не забыв сердито прокричать внутрь, что не ищи, в милиции, сама приду утром, когда Танькин папа нас по домам повезет. И после долго бродила по улицам, устала совершенно, и даже плакала от одиночества и неприкаянности, не чая, когда же наступят эти одиннадцать вечера. А как страшно было в темном парке, где Кира нашла место вовсе без фонарей, сидела там, вздрагивая от холода и чужих шагов, беспрестанно глядя на медленные стрелки часиков, а после упала в ужас, когда решила — поломались, конечно, давно уже остановились.
От парка до многоэтажки было минут пять быстрого хода, Кира шла по темной стороне, где нет фонарей, а после дорожка вывела на свет, и тут же привязался пьяный, побрел следом, бормоча угрозы, хорошо, Кира оказалась быстрее, и он отстал, выкрикивая в спину гадости.
Но все уже позади, и мелкая дрожь стихала, отпуская мышцы.
— Мы ничего не станем делать, — раздельно проговорил Вадим, как совсем маленькой, несмышленой, — успокойся, моя Кира. Я поставил кофе, такого же, как у Максимыча. С драконами. Залезай с ногами, сиди. Отдыхай. После кофе поболтаем. Нам о многом нужно поговорить.
Он не понимает, поняла Кира. Думает, ее трясет от волнения, насчет того, что станет приставать. А она за эти пять часов одинокого ожидания уже все решила. Если он благородно ничего не станет делать, Кира скажет ему сама. Или просто обнимет. Начнет целовать. Потому что никаких сил нет, особенно после этих майских, когда с классом ходили на море, и Вадим ходил с ними, там Хелька и Олька вместе не давали ему проходу, а все смеялись, и сестры хохотали тоже, бегая следом по мелководью и брызгаясь, и сам он смеялся, и Кира с Ленкой смеялись тоже, так что у Киры заболели от напряжения скулы. И ладно бы сестры, он сказал, нужно верить, да. Но после мая наступит июнь, в котором непонятно, что будет и как. Мама пытается взять Кире путевку, в летний лагерь сразу на две смены, вдруг она уедет до самого сентября.
Конечно, Кира верит своему Мичи. Но мужчины не всегда понимают. Насчет времени. И мама, вздыхая, говорит об этом. О том, что отец совершенно упускает из виду, как оно быстро течет. И если бы поумнее была, то что-то делала бы. Сама, а не сидела бы, ожидая, когда отец раскачается на то и на это.
…Пока длилось темное ожидание Киры, она думала, как это будет. Перебирала предполагаемые подробности, решая, что с ними делать. Если он откажется. Или — рассмеется. Или станет уговаривать подождать июня.
Так что, к тому моменту, когда Кира села на бархатный диван, сторожко оглядывая чужую мебель, все уже было ею решено даже в подробностях. Теперь нужно соотнести планы с квартирой, беря ее в союзники.
— Я за кофе. Отдыхай. Или пойдем вместе.
— Я сейчас.
Он вышел. Кира внимательно осмотрелась.
Диван. И кресла. За столиком. Нужно, чтоб он сел на диван, рядом. Там, на полке лежат плашмя альбомы. Наверное, с фотографиями. Это хорошо. Нужно попросить, он сядет рядом, голова к голове. Будут смотреть…
— Кира!
Она встала с дивана, поправила волосы, расстегнула пуговку на клетчатой рубашке, пониже, у самой груди, а лифчик она сняла в парке и засунула в сумку на самое дно.
В кухне уютно горел маленький свет, Вадим стоял у плиты, поворачивая закопченую турку.
— В холодильнике, залезь, там ветчина в бумажке. И еще банка с ананасами. Любишь?
— Да.
— Порезать сможешь?
— Мне руки помыть.
— Да. В ванной там полотенце, белое большое.
Кира ушла в ванную, глянула быстро на свое горящее лицо, вытирая мокрые руки, прижала к губам полотенце, вдыхая его запах, мужской, табак и одеколон. Вернулась, улыбаясь. Внимательно нарезала розовую ветчину, хлеб, выложила в хрустальную салатницу бледные кусочки ананасов.
— А сок выльем сюда, — Вадим вытащил из буфета хрустальный графинчик. Рядом поставил такой же, с темной жидкостью, покачал, показывая ленивые потеки на стенках.
— Прекрасное марочное вино. Видишь, как трогает хрусталь? Значит, настоящее. Мы совсем понемножку, чтоб было свободнее. Да, Кира?
— Да.
Она уносила в комнату тарелки и вазочки, ставила на овальный столик, окидывая комнату взглядом, как полководец поле сражения. Диван — это хорошо. А большой свет нужно погасить.
Комната упала в мягкий полумрак. И в нем заблестели рамочки на стенах.
Когда Вадим встал в дверях, держа поднос с чашками, Кира стояла напротив самой большой рамки, с простертыми в ней крыльями, темный бархат с яркими пятнами — синими, солнечными и белыми. И латинская кучерявая подпись под мертвой красотой.
— Нравится? — звякнул поднос, раздались шаги, приглушенные ковром, и Кира почувствовала, как он встал позади, совсем близко.
— Да.
— Калиго Атрей, самая красивая Брассолида. В ее крыльях есть тайна, поэтому они светятся в полете.
— Она уже мертвая, — печально сказала Кира.
Но все тут же забыла, потому что Вадим обнял ее, прижимая к себе, его ладони мягко, но уверенно легли на ее грудь под тонким хлопком рубашки.
— Все умирают, моя королева. Но кто-то успевает полетать, и еще посветить, сверкая. Атрей успела, и продолжает светить.
— Я, — Кира закрыла глаза, поворачиваясь осторожно, чтоб он не убрал рук, чтоб не отпугнуть его стуком сердца.
Подставляла лицо поцелуям, говорила, убеждая Мичи в том, что это совсем-совсем их ночь, и другой такой, наверняка, никогда не будет, а значит, нельзя бояться и откладывать. Думала, говорит вслух, но в тишине, рассеченной солидным тиканьем настенных часов слышалось только дыхание.
Диван, успела подумать Кира, когда он взял ее на руки, и волосы свесились почти к самому полу, нужно, чтоб на диван. Мы. Вместе.
Но мягкий свет сменился густым полумраком, в котором светлела большая кровать, поблескивал настороженный шкаф, закрывающий стену. И еще было окно, с полосой шторы.
Кира перед ноутом увидела уже виденную картинку. Это ее светлое лицо в полумраке, на белой подушке в изголовье большой кровати. И все случилось так нежно, так бережно и восхитительно, вспомнила она, закрывая глаза, чтоб не видеть мужскую обнаженную спину и свое лицо, счастливое, с гримасой боли на нем, с прикушенной, чтобы не застонать, губой.
Так… Так совершенно, как надо. Как мечтается всем принцессам, ожидающим сказочных принцев, и как же мало принцесс получают такое. Все больше грязные подъезды или неловкую возню в чужой комнате, в квартире, полной хмельных гостей. А то и еще хуже.
Нет. Маленькой Кире повезло.
Укладывая ее на свежие простыни, которые обнаружились под сдернутым покрывалом, Вадим сам стащил с нее джинсы и носки с цветочками, наклоняясь, чтоб поцеловать пальцы. Снял уже расстегнутую рубашку. Зацепил пальцами трусики, и Кира выгнулась, отпуская тонкое кружево с бедер, с коленок, на щиколотки. Из окна падал тихий свет, ее было видно, ему.
«Он говорил, я красивая», напомнила себе Кира, чтоб не волноваться под его внимательными глазами. И лежала, с раскинутыми руками, которые он прижал к подушкам, обхватив запястья, будто делал ее еще более голой.
— Ты моя Атрея, — сказал шепотом.
На булавке, пришла вместе с болью мысль, вот как оно, бабочкам, на булавке. И ушла, уводя с собой боль и оставляя на ее месте только счастье.
Нынешняя Кира сидела, страдальчески глядя и после отворачиваясь, не в силах дождаться, когда неумолимая картинка уйдет, сменяясь другой, которую она тоже вспомнила. Двое обнаженных на покрывале, на которое брошена еще одна простынка, в руках чашки с кофе, на блюдечках — обкусанные лепестки ветчины. Смеются. Счастливые любовники. Гордая маленькая Кира, он только что виновато сказал ей — прости, я не мог удержаться, хотел, но не мог.
Но в ослепительном счастье был крошечный спотык, его Кира поняла сейчас, а тогда пропустила, потому что верила, и еще, потому что хотела, чтоб все совершилось.
На большой постели, аккуратно заправленной, с которой мужчина сорвал дневное покрывало, там, под спиной Киры тихо похрустывало. Совсем тихонько, даже тише, чем в медпункте, где стелют простыню на жесткую клеенку.
Ты думала, ты поймала его собой, глупая бабочка Кира? А он заранее подстелил полиэтиленчик, чтоб не запачкать чужую кровать. Тобой не запачкать. Он говорил тебе, ничего не будет, Кира. И после говорил, я не смог удержаться. А сам приготовил все, зная, как это будет.
Кто кого поймал, Кира? А я тут сижу, пялюсь в монитор, гадая, как тебя оберечь. И не умею. Потому что невозможно вернуться в прошлое, изменяя его. Пора уже смириться, Кира, с тем, что прошлое не только прошло, но и совершилось. Неумолимо и неизменно.
Тихий шорох стоял в ушах, и это было так нестерпимо стыдно, хоть бейся о стену головой. Может быть, в других, менее совершенных обстоятельствах, это воспринималось бы по-другому. С юмором, например, или… ну не знаю, затруднилась Кира, честно пытаясь понять, не нагнетает ли она трагизма.
Но в комнате бабочек то, что случилось, стало ясно видимой точкой, к которой шел мужчина, уверенно вываживая свою рыбу, ловя свою Калиго Атрею. Место которой — в некой рамочке на некой стене. А не в светлом воздухе полета. И подстроенное им случайное счастье двоих становилось насквозь фальшивым.
— Господи, — прошептала Кира, ужасаясь. А ведь еще июнь впереди.
* * *
27.06.16
Окна в квартире распахивались в ночной ветер, он был хорош, нужен, потому что на город грянула внезапная июньская жара, которую от устойчивой жары августа отличали как раз свежие ветреные ночи, давая передохнуть от тяжести зноя. Легкие шторы надувались и падали, будто ночь дышала, пытаясь забраться внутрь, но светлая ткань мягко боролась, отталкивая, пропускала внутрь лишь ветер, делая из него тонкие летучие сквозняки.
Ночь. Совсем уже ночь. Кире стало страшно. Коты были рядом, ее коты, но иногда их теплая защита слишком мала, слишком домашня, и Кира всегда понимала, что одиночество котов не боится, живет рядом, сосуществуя. Да и сама она не боялась одиночества, никогда.
Никогда? Вопрос прозвучал одновременно с осознанием, а вот сейчас испугалась. Впервые? Уточнение прилетело комаром, от которого отмахнешься, а он снова тут, зудит, раздражая и обещая укус.
Это неважно, отмахнулась от уточнения Кира, неважно, было раньше или впервые, главное, нужно справиться со страхом сейчас. Где там Пеший, пусть ему икнется, может, по его щедрой милости Кира превращается в коллекционера собственных страхов. Вот и еще один.
Она посмотрела на экран мобильного, надеясь увидеть значок пропущенного вызова. Так жаждала спровадить Илью, и теперь злится, что с готовностью спровадился, сколько там у нас, ого, половина второго, а не позвонил.
— Я не злюсь, — поправила себя шепотом, — мне страшно.
Наверное, именно этот страх нужен Пешему. Или будет еще? А тут даже два страха. Первый — страх одиночества, когда совсем никто не придет защитить, если вдруг что. И второй — страх узнать, что случилось в июне.
«Второй страх — не страх, это твоя трусость, Кира. Оказывается, есть разница».
Она встала, выпрямляя затекшие колени, встряхнула подол тонкого платья, он упал мягкими складками. Жарко, очень жарко, но по плечам тонкое дуновение от края шторы, а вдоль спины — ледяные мурашки. И еще этот ужасный звук. На дальней окраине шла великая городская стройка, там днем и ночью тяжко ухала машина, забивающая сваи, и Кира смеялась, морщась — наш Мордор. Днем звуки терялись за прочими, а ночами выходили вперед, от своей дальности еще более жуткие, угрожающие.
Стоя с теплым мобильником в руке она вспомнила, как во время своей давней поездки в Будапешт попала в подземные лабиринты, купила билетик и бродила одна, помирая от страха и нервно смеясь над собой. Там, под землей, в переходах, редко освещенных тусклыми огнями, страх делался специально, для щекотки нервов, и такой звук там был тоже. Тяжко бухало нечто, в самом дальнем конце, в недрах колодца на последней точке маршрута, куда нужно было дойти, потому что там — выход на верхнюю лестницу. Кира знала, это просто магнитофон, крутит и крутит одни и те же звуки, но были они ужасными, идти на них не хотелось, а надо. Чтобы снова попасть к солнцу, нужно было пойти к страху, окунуться в него и после — выйти. Оказалось, билет куплен был в репетицию того, что происходило теперь. Только теперь все было настоящим. Прошлое наливалось силой, становилось реальностью, пугало все сильнее.
— Илья, — сказала она в телефон, стараясь, чтоб голос не дрожал, — что? Подожди, я не поняла. Черт. Ты там напился, что ли? Что значит, немножко совсем? А кто там шумит?
— Девок нет, — убедительно возразил Илья, слегка невнятно, — мы так тут. Сидим. Кира?
— Дома? Вы дома сидите?
— Что? А. Нет. Я тут уехал, немножко. Генка забрал нас. С Плетнем. Футбол смотреть. Ну я через час уже буду. Мы в Камыше, Кира. Девок тут нет.
— Дались тебе эти девки. Через час? Автобусы не ходят уже. А вы там датые. Не вздумай на машине, понял?
— А я пешком!
— Ага. К утру дойдешь как раз.
Она прервала вызов, и пошла в кухню, кинув телефон на диван. Вот так всегда, когда нужен, сильно-сильно, то нет его.
В кухне чернело окно, улица внимательно разглядывала Киру, ее оранжевое платье с тонкими лямочками, волосы, наспех заколотые деревянной шпилькой. Поспешно подойдя, Кира задернула штору, а та мгновенно надулась, стремясь открыть глаза ночи. Забыв, что хотела, Кира ушла снова в коридор, прокралась, будто чужая в своем доме, в маленькую комнату (а страх становился все сильнее, с каждым далеким ударом из Мордора нарастал порциями), быстро включила свет. Лампа под потолком светила неярко, казалось, ей тоже страшно.
Он не придет, думала Кира, садясь на корточки возле высокого трюмо и выдвигая ящик, полный маленького прошлого — заколки, резинки, браслетики, билеты в цирк и зоопарки. Не придет, будто нарочно, давая мне время до утра, чтоб я досмотрела эти ужасные папки, чтоб я снова оказалась там, куда стремилась когда-то, так сильно, так горячо, мечтая каждый вечер, планируя и прикидывая каждый день. Бедная маленькая глупая Кира, изо всех сил бежала сунуть голову в петлю, насадиться на безжалостную булавку, чтоб после ее рассматривали, дивясь нежности и яркости простертых крыльев. Почему Бог позволяет нам выбирать неверные пути и хотеть их? Почему не предупредил тогда? Нашел бы способ! Подал какой знак или совершил нечто, чтоб отвести беды…
Коробка легла в руки, внутри палец нащупал выступ, выталкивая длинное тайное отделение. Мама сказала, жаль, остался всего один рисунок, с волшебницей. Или — принцессой? А кто положил его именно сюда, в отделение, о котором не знала мама? И кто изрисовал странные карандаши, оставив короткие огрызочки длиной в мизинец? Если рисунки творила маленькая пятилетняя Кира, как же карандаши попали к ней, от Киры подростка?
Свиток в руках Киры развернулся, не показывая рисунка, просто стал толще, не желая помещаться обратно, в тугую узкость. Она положила зыбкую бумажную трубку на подзеркальник. Взяла короткий бронзовый карандаш с полустертой золотой надписью. Внимательно осмотрела, изыскивая какие-нибудь приметы. Если бы это интересная книжка, обязательно нашлась бы какая щербинка, памятная оттуда, из юности. Чтоб убедиться — те самые карандаши. Но память ничего не подсказала ей, будто снова предлагая — выбери сама, Кира. Хочешь, это будут именно они. Хочешь, ты сама наколдовала себе два волшебных карандаша, нужных, чтоб нарисовать женское лицо двух главных цветов — цвета яркого дня с темной ночной сердцевиной в нем, и цвета бархатной ночи, непроницаемой, но с солнечным зрачком, дающим надежду. Сама отправила их в прошлое, которое в твоем прошлом уже было прошлым. И теперь, наконец, дождалась результата. Рисунок, портрет, карандаши. И ты перед зеркалом, Кира.
Вдруг всплыла в памяти картинка, из недавней обычной прогулки. Витрина, отражение которой увозит в зазеркалье двойника Киры, на ее зазеркальную прогулку.
«Я еще думала тогда, а что она там совершает, то же что я, или совсем другие вещи?»
Кира выпрямилась, становясь на колени перед тихим ночным стеклом. Глядя на свое лицо, нащупала свернутый рисунок и развернула. Разгладила на подзеркальнике, придержав края, чтоб не дать свернуться снова.
И переводя взгляд с рисунка на собственное лицо, поняла, даже не слишком удивляясь, но все равно с щекоткой по влажной спине. Это ее лицо. Лицо взрослой Киры, написанное уверенно, сильными штрихами, без линий простого карандаша. Там, где бронза, она и была, изначально, и с другой стороны ее сменял уголь — отражением скулы и уха, уголка губ, линии глаза.
«Маленькая, ты рисовала…»
Рисовать Кира никогда не умела, в сознательной своей жизни. Может быть, именно потому так прикипела к фотографии, в которой могла показать, как мироздание рисует само себя, светом и линиями. Значит, карандаши, подброшенные ею в собственное детство, нужны были только для того, чтоб она нарисовала собственный портрет, отправив его в будущее. Чтоб сегодняшняя Кира увидела себя — такую.
Ей вдруг стало нехорошо. Невнятно, неудобно. Как будто внутри она больше, чем снаружи, и Кира-оболочка не выдерживает, вот-вот порвется. Как вялую тошноту, ощущение можно было перетерпеть, и Кира наклонилась к тумбе, кладя потные руки рядом с рисунком, который тут же свернулся, пряча двойное лицо. Это неважно, проползла вялая мысль, уже неважно. Если я знаю. И если есть карандаши.
А еще — платье.
Через утихающую тошноту Кира удивилась. Платье. Оно почти дошито. Точно. Была еще чашка, в ней королева Кира вела своих драконов. Черного — одесную, и золотого — ошую. Придумав им драгоценные витые поводки-цепки. Эк все сложилось. В такую сказочную сказку, что тебе, взрослая Кира, просто обязано быть неудобственно и неловко.
Тошнота и слабость постепенно уходили. Кира сглотнула, прислушиваясь к ощущениям. И усмехнулась трусливым мыслям-реверансам. Да что ж за жизнь такую мы все ведем, если боимся прислушаться к себе, боимся распахнуть крылья, а вдруг засверкают. Стоит хоть чуть оторваться от земного, от покупки продуктов, от размера зарплаты, от семья-детишки-магазин-аптека, как тут же тянет извиниться перед всем миром, разводя руки, и оправдывая себя — хехе, это я так, голову напекло, не переживайте, утром буду здоровенькая. Как новенькая.
Куда в таком случае девать все, что происходит? Побежать в клинику, сдаться врачам, и глотая таблетки, ждать, когда все пройдет?
— А как же Кира? Там, в июне?
Она встала, решительно, с головой, звонкой после недавней ватной слабости. Там начинался июнь, который уже случился когда-то. И все это, собранное временем, как течения собирают в бухте принесенные отовсюду самые разные вещи, оно понадобится Кире, которая только что упрекала Бога, за то, что не оберег, не подал знаков. Ты сама себе знак, Кира, выходит так. Не потому что ты обходишься без него, а потому что в его воле сделать тебя знаком, завертев мироздание, как сладкую гущу в кофейной чашке, чтоб легла верно.
Платье было почти готово. Только подол не подшит, ложился на пол неровными, как золотисто-зеленые крупные листья, углами.
Кира подвинула к зеркалу пуфик, села, распрямив обнаженные плечи. Взяла карандаш, внимательно прислушиваясь к себе и воспоминаниям. Акварельные карандаши, их нужно смочить, чтобы цвет сделался ярким. Каплями летнего дождя. Росой с цветов, которые Илья ворует для нее в чужих палисадниках. Слезами маленькой Киры…
Она подставила ладонь и с бронзового острия стекла первая тяжелая капля, засветила густым уверенным цветом. За ней еще и еще. Кира бережно положила карандаш и макнула в лужицу кончик пальца. Подалась к зеркалу и провела первую линию, отделяя левую дневную половину лица. Краска на кожу ложилась легко, бархатной текучей пыльцой, сама растекалась, как морозные узоры, заполняя тончайшими линиями поверхность щеки, скулу, лоб и подбородок.
Когда пришла очередь черного карандаша, Кира уже не боялась. Маленький страх, что она промахнется, испортит рисунок, исчез. И с уверенными плавными движениями пришло совсем далекое воспоминание.
Мама и отец, смеются, стоя на обочине горной дороги. А маленькая Кира, очарованная увиденным, стоит впереди, жадно оглядывая сверкающую далеко внизу синюю воду, серые скалы вокруг, покрытые рыжими травами и темными соснами. И справа в воду уходит черный громоздкий хребет, мощный, как припавший к волнам дракон. А слева — нестерпимо сверкает другой, поменьше, отражает закатное солнце, весь в бронзовой чешуе света.
— Это мои, — уверенно говорит маленькая Кира, протягивая руки и сжимая кулаки, — мои драконы.
Она не очень хорошо выговаривает букву Р. Дъаконы, видит Кира, их два. Черный и бронзовый, или он — золотой. Неважно. Но один создан из ночи, другой из света. А она в середине, потому что она — королева Кира. Так говорил отец, смеялся, целуя. А мама, смеясь, упрекала недовольно:
— Чего ты ребенку голову крутишь. Тоже мне, королева. Выдумщики вы.