— Я немножко, — уже глухой ночью сказала Шанелька зевающей Крис, — страничку всего. Ты спи.

— Завтра надо огурцами, — напомнила та, взбивая кулаком подушку, — ох, находились мы, ноги гудят. Но на машинке не поедем, там проблемно ее приткнуть, так что…

Она заснула, не закончив фразы.

Шанелька тихо поднялась и босиком прошла к балконной двери. Постояла, переминаясь на прохладном линолеуме. И все же вернулась, сунула ноги в тапки, сторожась разбудить Крис, взяла с кресла мягкий плед, разрисованный цветными крысами, длиннохвостыми и длинноусыми. Завернулась до шеи и вышла на балкон, плотно прикрывая двери. Тут в углу пряталась банка с привернутой крышкой и лежала на узком подоконничке початая пачка сигарет. Это Алекзандера, догадалась Шанелька еще днем, он тут на верхотуре курит, разглядывая ночные огни.

Дымок рвался на исчезающие облачка, улетал куда-то к соседям. Шанелька стояла без мыслей, сквозняк холодил щиколотки, и замерзла рука с сигаретой. Уже торопясь, она затушила длинный окурок, закрыла банку и все привела в прежний вид. Но не сразу вернулась внутрь, в темноту. Ей было неспокойно и тоскливо, и конечно, причина вот она — на поверхности. Дима обидел. Пополнил, так сказать, ряды. А хуже всего было то, что все развалилось, именно когда она не ждала совсем, и в чем же причина? Так важно было это понять. В чем причина того, что неглупая, веселая и привлекательная, вполне себе белокурая стройная, умеет готовить и творить тот самый необходимый уют, вдруг не может удержать отношений? То не так и это не эдак. И признайся себе, Нель-Шанель, ведь несмотря на неудачу с размеренным Валентином, ты не создана для бродячей разболтанной жизни, все равно ты кошка домашняя теплая. И нужно чтоб было кому помурлыкать, пусть храбришься и вполне умеешь жить сама. Самостоятельно. То есть, стоять можешь сама. Не падаешь, ежели никто не подхватил. Так почему они все…

— Они? — шепотом спросила себя Шанелька, — ты опять?

Упрек относился не к нытью. Одна на балконе, можно и поныть потихоньку, чтоб завтра не отвлекаться от театра и «Служанок». Но с тех пор, как стала она писать, слова приобрели дополнительный вес, вернее, будто кто-то, может быть, сама Шанелька, протирает их тряпочкой, очищая от пыли и захватанности. Вот множественное число, оно коробит. И понятно ведь, почему. Не может быть в главном множественного — «они». Должен быть «он». Ведь она же требует от теоретического «его», чтоб сама была единственной и неповторимой, хотя бы на данном отрезке времени. Представь себе, товарищ библиотекарь, что тот же Дима постоянно думает не о тебе, а о вас, своих женщинах, прошлых, нынешних и возможных будущих. Сразу брови сошлись, ага. И тогда возникает (опять и снова, вздыхая, подсказала она себе) вопрос: точно ли Дима тот самый «он»? Если нет, то какие к нему могут быть претензии.

— И так далее.

Она повернулась спиной к неясным переливам света над мегаполисом и вернулась в комнату. С каждым тихим шагом радуясь тому, что у нее есть пара часов тайных ночных занятий, которые только ее.

«Дни шли и Раскозяй уже знал, что существо на самом деле — девочка. А еще — Оля. Так сказала другая, которая — мама. Они кричали друг другу так, как девочка Оля кричала своей Альме.

— Оля! — кричала большая, — немедленно вернись! Девочки так себя не ведут! О-ля!

— Мама, там пацаны ловят крабов! Ну я еще немножко!

— Ты же девочка. Стой, не вертись.

И мама поправляла девочке Оле волосы, чтоб та стала совсем уж прекрасной.

Раскозяй прятался и вздыхал. Ему было жарко и неудобно в зарослях жесткой осоки. А еще рядом были те самые пацаны. Про пацанов он знал, они орали другу другу — пацаны! И много еще чего орали и делали. От них прятаться тяжело. Раньше Раскозяй гулял совсем рано утром, когда пацаны спали (он так предполагал), но теперь приходила Оля. Не только утром с лохматой Альмой, а еще днем, с мамой. А еще, хотя Раскозяй боялся пацанов, в чем себе и признавался, вздыхая, у него была надежда, что скоро, очень скоро все переменится.

Потому что был у Раскозяя талант. Помните, он хотел подарить Толстому и Смешному одну из своих волшебных палочек? Он умел их выгрызать, потому что зубов у него было ровно три тысячи сто сорок шесть, не считая коренных (по сто шестьдесят девять с каждой стороны). Только зубы были маленькие совсем, поэтому не мешали, и кусаться ими Раскозяй не мог. А вот палочки — за милую душу.

Каждая палочка умела что-то свое. Палочка из сухой ветки акации умела вызывать дождик. Надо было только дождаться большой тучи, лучше с громом, и встать посредине песка, и как только упадет первая капля, взма-а-ахнуть. Он и пойдет. Почти всегда. А красивая палочка из ветки шиповника вытаскивала из воды солнце. Надо было только вовремя выйти из домика, ну, когда звезды начинают бледнеть и запевают еще сонные птички. Эта палочка ни разу не подводила, и Раскозяй ее за это очень любил.

Еще были палочки, уменьшающие луну и увеличивающие. Отдельная палочка для нагревания песка, и даже палочка „приходи лето скорее“.

Всякий раз, когда Раскозяя одолевала печаль, он шел из домика, пробирался на дальние поляны и даже почти на улицы. Искал ветку, в которой пряталось волшебство и приносил ее в домик. Садился на лежанку, опираясь спиной на стену, сложенную из цветных стеклышек, обкатанных морем, и грыз, вертя перед глазками.

Так что, палочек у него было много. Штук, наверное, сорок. Или даже сорок одна, Раскозяй не считал точно, потому что если начинал считать, то опечаливался тому, как часто приходят к нему печали. И палочек становилось на одну больше.

Но вот самая последняя палочка сделалась не потому что Раскозяю было грустно. Нет. Он кое-что задумал, и, хотя сильно боялся (что не найдется ветки, что зубы подведут, что палочка выгрызется вовсе не для того, а вдруг станет делать другое, что… что…, а еще пацаны, собаки, и боевой кот с полосатым хвостом), но однажды утром сам себя снарядил в экспедицию и ушел далеко-далеко, туда, где между домов и прогалин ветер заверчивал прекрасные листья таинственного дерева. Оно такое было одно, и конечно же, только из его ветки получится самая важная раскозяйская палочка.

И вот она готова. Лежала на деревянном столе, отдельно от других палочек, и каждое утро, просыпаясь, Раскозяй любовался, какая же она получилась красивая. Тонкая, с загогулиной на маковке, вся украшенная узорами. Когда все совершится, мечтал Раскозяй, я расскажу Оле, как долго пришлось идти к дереву. И как он испугался, увидев, что ветки на нем высоко-высоко. Почти заплакал, но все же полез, цепляясь лапками за корявую кору. Наверху сто раз пожалел, что глазки у него не умеют закрываться, потому что земля совсем внизу и лучше бы не смотреть, куда упадет, если подует ветер. Но на нужной ветке оказался один большой лист, и он плавно опустил Раскозяя обратно. Из листа вышла чудесная чашечка для гостей. Ведь когда все изменится, мечтал Раскозяй, он пригласит Олю и она, конечно же согласится. Главное теперь, выбрать день. И совершить волшебство.

А день выбрался сам. Днем Раскозяй уже привычно залез в гущу травы, и сидел там, любуясь тем, как Оля бегает по песку, смеется и зовет свою Альму. А потом ее позвала мама, и помогая застегнуть красивое платьице в цветочках, сказала грустно и немножко строго:

— Завтра я буду собираться, так что погуляешь сама, недолго, поняла? В воду не лезь. Вечером уезжаем.

— Уже? — расстроилась Оля, — я не хочу. Я хочу тут жить. Ма-ам. Я построю себе маленький домик, в нем будут стенки из стеклышек и камушков. И кровать деревянная. Буду всю жизнь гулять по песку и купаться.

— Ах, — прошептал Раскозяй.

Оля говорила точь-в-точь про его домик! Он бы обрадовался, но мама сказала — они уезжают. Значит, нужно колдовать завтра. Или уже никогда.

Ночью он совсем не спал. Сидел на порожке, смотрел в темное небо и в глазках его отражалась половинка луны. Вдруг ничего не получится? Смешно, конечно, так думать. Но все прежние волшебства, они касались только его. Ну еще солнца, луны, воды и облаков. И если бы не получились, то все равно мир шагал бы сам, как ему вздумается и нес бы в себе маленького Раскозяя. А сейчас обязательно нужно-нужно, чтоб получилось!»

* * *

Утром второго дня Шанелька проснулась с трудом, посмотрела через слипающиеся ресницы на силуэт подруги, та в цветной пижамке (разрисованной мультяшными крысами, разумеется) сидела в кресле, болтая ложечкой в чашке кофе, так чтоб позвончее. И сказала просительно:

— Криси. Рань такая, а ничего, я еще немножко…

И заснула опять, оказываясь во сне на маленьком пляжике дальнего крымского поселка, вот надо же, она и была там всего один раз, проездом, а теперь, в сказке, пляжик обосновался и стал совсем… живым? Можно так сказать, если про пляж? Ладно, — настоящим стал.

— Хорошая рань, — вздохнула Крис, бережно подхватывая принца Мориеси и уходя с ним в кухню, — два часа дня почти. Ладно, пусть спит наше величество, правда, ваше высочество? Хотя это несколько сбивает планы.

Она отправила принца в клетку, где тот изволил проследовать в деревянную избушку с обгрызенными углами, устроился там, временами светя из темного окошка розовым носом. Сама села на табурет, ставя на сиденье согнутую ногу. И открыла ноутбук. Потом вспомнила, что в деревенской глуши, куда уехал за своей рыбалкой Алекзандер, нет не только интернета, но и телефон ловит только на середине горбатого мостика, кинутого через заросшую ряской речку, и несколько сердито стала поверх крышки ноута смотреть в окно. Там синело яркое осеннее небо без облаков.

Конечно, размышляла Крис, можно и не сообщать Сашке о предполагаемом, нет, о предстоящем прибавлении их семейства. А что если он будет против? Бывают же мужики, которые не терпят в доме кошек, к примеру. И что делать тогда женщине, как в том мультике — выбирай, или кот или я…

Смешно, но ведь приходится выбирать. Или тратить силы на замирение. Постоянно. И вообще, пока есть проблемы поважнее, решила через полчаса Крис, и отставив пустую кофейную чашку, взяла мобильный. Оглядываясь на коридорчик, отделяющий ее от сонной тишины комнаты, набрала номер.

— Алло? Квартира Климен… Да, Татьяна Васильевна, да, я. Днем не вышло. Но вечером так же. Я…

Она умолкла, прислушиваясь к тишине в квартире. И шепотом поспешно стала прощаться.

— Я потом. Если что. Да.

Набрала номер своей конторы и еще около часа вполголоса решала всякие текущие рабочие вопросы.

А через пару часов выспавшаяся Шанелька, испив кофе с круассанами, выкопала из сумки пакет и болтая с Крис, натянула и расправила на бедрах кремовое, почти белое платьице, короткое, выше колена, с вырезом лодочкой, открывающим ключицы.

— Ну как? — поворачиваясь, переступила туфельками, осмотрела в зеркале плечи и спину, вывертывая голову и приподнимая руками волосы.

— Прекрасно, — одобрила Крис, — и колготки мы выбрали правильные. Туфли придется в пакете взять, а то все ноги оттопчешь, пока доберемся. Или вообще не бери, сапожки тоже подходят. А я думала, ты свое дырявое почти свадебное обновишь. Не взяла с собой?

— Взяла, — мрачно сказала Шанелька, скинув одну туфельку и надев короткий, блестящий вишневым глянцем полусапожок, — но не хочу. Ну…

— Потом наденешь, — согласилась Крис, — если захочешь. А стильно как вышло, левая нога у туфле, правая у сапоге. Так и пойди.

— Да?

— Рисуй давай лицо, а то опоздаем. Нам еще с Азанчеевым встретиться, на Лубянке, он обещался в маленькой галерейке выставку интересную показать. Обещался мне, а тут мы как раз вместе.

— Сплошной культур-мультур, — восхитилась Шанелька, припав к зеркалу и приступая к «рисованию лица», — вот так и нужно приезжать в столицу. Театры. Выставки. Концерты! Криси, мы правда, пойдем в консерваторию? Правда, на симфонический оркестр?

— Ты же хотела. Я заказала билеты.

— Я тебя люблю. Знаешь, это как с картинами. Можно тыщи раз смотреть на репродукции и это будет, как тот сосед с пятого этажа, который напел Карузо, и оказалось — ничо особенного. А потом увидишь саму картину и пропала в космосе, который в ней. Я никогда не слушала симфоническую музыку живьем. А сейчас так хочется, как беременной соленого огурца. И картин тоже. И настоящих хороших книг. Как по-твоему, это что?

— Наверное, это в тебе человек нарождается. Не в смысле беременности. А ты сама настоящая. Наверное, из-за того, что ты, наконец, стала делать что-то свое главное.

— Из-за Раскозяя, — пробормотала Шанелька, отводя от лица щеточку, чтоб не ткнуть в глаз.

— Чего?

— Нет, ничего. Я потом.

А потом они торопились на остановку, и после, уже в пределах Москвы, миновав скучные места, полные пыльных промышленных зданий и столбов, вдруг, посреди парка, очутились в настоящей золотой метели. Падали листья, срываемые легким ветром, так густо, что лепились к окнам автобуса. И за ними, за их растопыренными ладошками творилась яркая круговерть, вспыхивающая в красно-золотом вечернем уже солнце. Люди смеялись, вставали с мест, чтоб разглядеть получше. Автобус ехал медленно, потом вовсе затормозил и встал в очередной пробке, но никто не возмущался, все тянули к стеклам мобильники и планшеты, переглядывались, показывая совсем незнакомым, что получилось, качали головами, сожалея — там, вокруг, все было намного роскошнее и радостнее, огромнее и значительнее, чем умели снимать встроенные камеры.

Шанелька, тоже смеясь, оглядывалась на лицо Крис, освещенное сказочным золотистым светом. И та улыбалась в ответ, тоже пытаясь сфотографировать яркую осеннюю метель.

Позлащенный, думала Шанелька, все вокруг позлащенное. Мне показано еще одно слово, я его знала, но как репродукцию, знала, что оно означает, но как это выглядит в реальности, не видела никогда. Такой вот подарок.

После автобуса они ехали в метро, качались, улыбаясь в грохоте и потому молча. И выскочив, выбрались на поверхность, снова нырнули в подземный длинный переход. Вместе с ними толпой шли люди, толкали их плечами, в одинаковом ритме шелестели шаги. Прислушиваясь, Шанелька вдруг насторожилась. Издалека, откуда-то из-за поворота, тянулась, как мягкий сквозняк, тонкая скрипичная музыка.

— Красиво как. Ты слышишь?

— Ага. Музыканты в переходе. Там на перекрестке постоянно кто-то играет. Мы уже опаздываем, Нель-Шанель.

— Да, — Шанелька прибавила ходу, оглядываясь и держа ухом исчезающую мелодию. Как тонкую ниточку, что выскальзывает из пальцев. Шелковую.

«Она жила одна, у подножия высокой горы, увенчанной снежной шапкой. По утрам уходила на горные поляны, куда не поднимался никто, потому что никто не знал туда дороги. Там жили невидимые пауки, совсем нестрашные, прозрачные, с медленными аккуратными лапками. Она приносила им кусочки яблок, сваренных в меду, бережно укладывала в утренние паутинки, раскинутые радужными веерами. И после брала кончик шелковой нитки, сматывая в маленький клубок. Один золотой, как утреннее солнце. Другой — зеленый, как свежие листья. Третий — полный небесной синевы.

Днем, сидя у светлого окна, сплетала нитки в чудесный поясок, узорчатый, и он переливался радужным орнаментом. Плела и пела тихонько, а когда уставала, поднимала глаза. Там, за поляной темнел лес, в него уходила дорожка, терялась, а после показывалась, уже на склоне горы. И снова исчезала, среди белых пятен горного снега и зеленых пятен крутых луговых склонов.

Дважды по два года назад ей приснился сон. Показалась на горной тропке маленькая фигурка, приближалась, потом пропала. А через малое время на поляну из леса вышел прекрасный охотник, в шапке с огненным пером, с луком на плече. И улыбкой на алых устах.

— Как доплетешь самый красивый свой поясок, так и придет к тебе суженый, — проговорил сон, — но смотри, самый-самый красивый, самый настоящий, самый главный»…