Побледневшая уже луна разглядывала просторный двор, смотрясь, как в зеркало, в запрокинутое белое лицо. И раскрытый черной пещерой рот. Николай Григорьич стоял на коленях, поддерживал жену под голову и ловил руки, не давая им биться по плоским камням. Поодаль валялся ботинок темным зверьком. Обернув к Витьке такое же белое, как у жены лицо, прохрипел:
— Ноги, ноги придержи!
Витька упал на колени, заныла ударенная кость, неловко взялся за холодную голень и вцепился, когда женщину выгнуло и ноги беспорядочно забились о камни.
— Сейчас, сейчас, Дашенька…
Николай обхватил жену и, надсадно выдохнув, приподнял подмышки, прижимая к себе, потащил, покачиваясь, к распахнутой двери, откуда мерцал синий свет телевизора.
— Ноги держи, тяжело мне!..
Витька поспевал следом, поддерживая свисающие ноги. Стукнулся оземь второй ботинок. Под рукой полз змеиной шкуркой тонкий чулок.
Миновав крошечную прихожую, внесли стонущую женщину в комнату, увешанную коврами по стенам. Положили на широкий диван. Николай аккуратно уложил, чтоб не свисала, ногу в свернувшемся чулке и, неотрывно следя за движениями жены, попросил:
— Там, наверх… побеги, второй этаж, где дверь — тумбочка. Коробка железная, неси… ах, черт!
И навалился на жену, не давая скатиться с дивана. Витька отвернулся от распахнутого черного рта, из которого рвался вой, и побежал по деревянным ступенькам. Вернулся, таща в руках громыхающую коробку, медицинскую, старенькую, с двумя проволочными ручками по бокам.
— Раскрой, там шприцы. Один дай. Да скорее! Там готовое уже! Руку! Держи руку ей!
Лунный свет облизал вытянутую струной руку, запрыгали по белой коже голубые и розовые блики из телевизора. На экране скакали рядами девицы в блестящих купальниках и махал микрофоном огромный мужчина в золотом пиджаке.
Черная в голубоватом свете игла вошла под кожу. Витька тянул руку на себя, молясь, чтоб не вырвалась, а то сломается еще чего доброго иголка, и Дарья Вадимовна убежит снова в открытую дверь, разбивая локти и лоб о все, что по дороге…
Засевший, казалось, навечно, под череп однообразный вой стал стихать, обращаясь в прерывистый плач, вздохи, всхлипы. И снова вздохи, уже более тихие. Рука обмякла, поползла из каменных Витькиных пальцев. Дрогнула коленка, согнувшись, повернулась нога, показав дыру на ступне — по камням бежала… ботинок там, остался, раскидав шнурки.
Николай отвел руку, сунул шприц рядом с криво стоящей коробкой. Стоял на коленях, смотрел в лицо жены. Провел по щеке, приподнял привычным жестом веко, проверяя — спит ли. Поправил волосы, убирая с неподвижного лица Даши, и, тяжело разгибаясь, встал рядом. На Витьку не смотрел. За их спинами мяукали дансерши и подвывал бодро золотой верзила. Зрители смеялись, хлопая в такт песне.
— Я… пойду? Или помочь еще? Одеяло, может, надо?
— Иди. Дверь прикрой, тепло уходит.
Витька пошел к двери. Одной рукой пытался застегнуть пуговицу штанов.
— Погодь… Витек…
Остановился с готовностью. Николай продолжал стоять, опустив голову над спящей женой, как над покойницей в гробу. Сказал, не поворачиваясь:
— Одеяло там, у двери на сундуке. Дай.
Витька схватил в охапку большое одеяло, но бросил на место, чтобы притворить дверь, из которой лился зябкий свет луны, снова загреб руками скользкий атлас и потащил к дивану. Вместе укрыли, подоткнув со всех сторон. В лицо спящей старался не смотреть, но резкая складка меж нахмуренных бровей маячила перед глазами. Рот стиснут и опущены углы губ, будто похоронила кого. Себя, мельком подумал Витька. Стоял неловко, не зная, прощаться снова или молчать дальше.
Николай Григорьич наконец оторвал взгляд от лица жены, не глядя на Витьку, обвел глазами большую комнату в коврах и полированной мебели, с японским телевизором на старой тумбочке, прикрытой домодельной вязаной салфеткой. Прошел к стенке, открыл застекленную полочку. Снова, в который раз за день и за ночь, зазвенело стекло. Витька сглотнул пересохшим ртом.
— Тебе не предлагаю, — сказал хозяин, достав начатую бутылку водки, — ты уж норму свою на неделю вперед выхлестал. А мне — надо. Пойдем в кабинет. Телевизор работает пусть, ей так спокойнее. И дверь не закрывай.
Оглядел Витьку в мельтешении телевизора и передумал:
— В кухне будем. Даша сегодня борщ варила, да ты занят был. Как только держишься, не жрамши, не спамши, с Натахой целый день…
В кухне Витька сидел, откинувшись к теплой от печки стене, и смотрел по сторонам, восхищаясь. Подумал, что вот, упивался жалостью к себе и снами своими, а тут такое! И заглянуть сюда повода не было — Дарья Вадимовна все сама приносила. Знал бы, не вылезал отсюда с камерой, думал, разглядывая стены из дикого камня с вбитыми в них железными костылями, старую утварь, развешанную и расставленную по массивным полкам и буфетам, чьи поверхности так стары, что казалось, пили свет и он утихал, становясь полумраком. Лишь над столом в углу, за которым они устроились, медом наливался матовый плафон. А дальние углы огромной кухни терялись в темноте, поблескивая начищенными медными боками тазов и казанков. Остро пахли увязанные в пучки травы, подвешенные к потолочной балке. И будто ворочалась у стены, выступая из темноты мощными боками, огромная черная плита.
Но борщ Витьке был разогрет в микроволновке, прямо в тарелке. Ставя перед ним огненное озеро с фазаньим хвостом мельхиоровой ложки, Николай сказал, усмехаясь:
— Вижу, нравится. Не дурак. Это Дашенька все тут устроила. Сама. А я что? Если ей хорошо, пусть. Сделала себе сказку, давно уже. У ней и наверху, на втором этаже, знаешь как? Не знаешь. Ешь, щас чеснока оторву, почисть. А я выпью.
Он сел напротив, отгородив темную сказку старой кухни худыми вздернутыми плечами, налил полстакана волки и махнул в два глотка. Посмотрел на Витьку глазами, выцветшими голубыми, со слезой. Прямые волосы, обычно гладко зачесанные со лба, растрепались и свалились крыльями на уши. Медовый свет желтил седину в них.
— Ты ешь. Горячий пока. А я еще выпью, — положил горло бутылки на край стакана, звякая стеклом. Руки в темном загаре мелко тряслись.
Витька поспешно взял ложку и проглотил порцию жидкого огня, закашлялся.
— Остро, да? Это как я люблю. Даша знает и так специально делает. Тебе вон в кастрюльку отдельно отливает, а потом уж для меня — перцу побольше и чеснок. Травы всякие. Она все их знает, от бабки еще.
Покрутил в руках стакан, выдохнул и снова выпил.
— Вы бы закусывали, — стесненно сказал Витька, возя в тарелке ложкой.
— Закушу. Щас вот чеснока почищу. Гостей не принимать.
Подтолкнул по гладкой столешнице костяной крупный зубчик:
— И ты сгрызи. Убежала твоя девка, дышать не на кого. И поспи, надо, а то загулял сильно.
Замолчал, глядя перед собой на стол. Пальцем шевелил легкие чесночные чешуины, раскладывал вокруг стакана. Витька ел. Борщ обжигал нутро, укладывался там по-хозяйски, грел и успокаивал. Уходило напряжение из рук и спины, будто выпил вместе с хозяином, размяк. Ловя ложкой розовые куски картошки, подумал, — Николай, верно, рассказывать начнет. Про Дашу свою. Ну и пусть расскажет. Витьке что, он скоро уедет и увезет с собой. Уже, наверное, надо ехать. Не получилось одиночества, робинзон затрюханный, спрятаться хотел, а попал в чужую жизнь. Насквозь больную, как всегда и везде. Так что, пусть говорит, пусть. Завтра Витька пойдет в деревню, сядет в автобус, и в райцентре возьмет билет. И уедет, куда-нибудь, да хоть на пролив, посмотреть, где детство.
— …И ее увези.
— Что?
— Наташку, говорю, увези отсюда. Пропадет она здесь. А к тебе вон прилипла.
— Николай Григорьич… Так я же. Не знаю я… я ведь сам…
— Понятно, понятно, — Николай закивал, запустил руку в волосы, забрал со лба, — я же так. Дай, думаю, скажу. Вдруг. Ну, нет, так нет. И суда нет. Только ты пойми, парень, второго маяка нету ей. И меня ей не будет. А будет ей, дуре, только Яша-бригадир. Слабая она. А у нее дочка. Хорошая девочка, лепит хорошо из пластилина. Воспитательница хвалит. Мать у Наташки дура. Так хоть эта, думал, пусть вырастет…
Из-за плеча его сверчок завел свою шепотную песенку. Хозяйничал тихонько в темном углу, притворялся, что — лето. А борщ — кончился.
— Смотри-ка, певун не спит еще! Зима теплая, неровная. За воротами ежевика, веришь, опять зацвела. Листьев почти нет, а цвет выбила, — редкий, но есть. Плохая зима, беспокойная. Да тут других и не бывает. Еще положить? Или картошки? С мясом?
— Спасибо, наелся я. Вкусно…
Помолчали, слушая сверчка. Витька неловко ждал, но, поняв, что рассказывать Николай не будет, засобирался:
— Пойду я. Наверное. А вы, если что вдруг.
— Да, конечно. Дашенька до утра проспит. Ты уж завтрак не жди, чай там сделай, кофе. Вот возьми булок, а хочешь, картошки… Или утром придешь. Я на маяке буду, так ты сам.
— Конечно. Приду утром. Вы ложитесь, Николай Григорьич.
— Мне еще наверх. Журнал потом заполнить. Лягу, да.
Витька прошел мимо открытой в комнату двери, глянул на макушку, видневшуюся из-под атласного синего одеяла. Открыл дверь во двор и поежился от укусов ночного ветра.
— Спасибо тебе, Витек. Иди. И я скоро…