Тихий день плавно утек ручейками в щели ночных теней. Прошел быстро, почти незаметно, забирая свои секунды, минуты: несколько светлых часов, меньше сумрачных часов и оставил рядом с наступающей ночью совсем черные остатки, когда в голове еще день, а вокруг его уже нет.

Витька тоже был тих, радовался, что светлого времени не хватило на суету, просто бродил по саду, ловил размытые туманом голые ветви, старую кору на влажных стволах, серую фигуру Ларисы с лопатой и садовыми ножницами. Молчали вдвоем, он не говорил вежливого, потому что видел — женщине этого не нужно. Отдыхал, без напряжения, слушая, как шепотно журчит мимо виска светлое туманное время.

Так же молча ужинали, Лариса ела наугад, уткнувшись в затрепанную книгу, шарила рукой по столу и рассмеялась, благодарно кивнув, когда Витька придвинул тарелку с хлебом. Иногда читала что-то вслух, для него, но, скорее, для удовольствия услышать свой голос, питающий звуком написанные в книге слова. Фразы повисали под желтой лампочкой, покачивались, как дымок сигареты с экзотическим ароматом, которым хотелось дышать. И не хотелось сюжета, событий, — только выхваченных фраз, что хороши сами по себе, букетом цветов из мест, где никогда не был.

Кошка Марфа сидела рядом с линялой подушкой, свернув под серой грудкой лапы и мурлыкала заведенным мотором, без остановок, смотрела в черное стекло. На голос хозяйки дергала ухом.

После Витька медленно бродил в спальне, совершая вокруг камеры привычные действия — достать батарейки, поставить заряжаться (для этого на корточках сидел у стены, откинув подол вязаной салфетки с зеркала, рукой нащупывал розетку, где подсказала хозяйка), протереть объектив, вытряхнуть из чехла приблудившиеся крошки и песчинки. Снова смотрел снимки, на которых рыбы и Наташа в огромной волне. Хотел спросить у хозяйки о рыбах, но решил — потом, пусть день закончится так, как хочется ему, а не людям, что его прожили.

И, накинув куртку, вышел на крыльцо покурить. Черный вечер был тающе нежен и хотелось обнять его, как женщину. Если бы не тихая кисея, в которую упал, пошел бы, наверное, к морю, походить по шлепкам маленьких волночек, удивляясь, что — зима. Но казалось — громкий чрезмерно для прогулки, даже кашлянуть старался вполголоса.

Лариса тоже курила, опираясь на деревянные перила, и виден был красный огонек сигареты, иногда, если в телевизоре менялся кадр и свет из окна поярче, — край щеки и небольшой нос. Видно, была в молодости красива. Глаза, днем разглядел, лисьи — суженные и чуть приподнятые к внешним краям. Хорошая линия широких скул. Обветренные губы, неяркие, шея с четкими поперечинами, но такие бывают и у юных совсем девочек. А вот на лбу — морщины и между бровей черточка. Но возраст был, скорее, в глазах и в небрежности полуседых волос. И, одновременно, именно эта наспех собранная коса и глаза, притягивали, не отпускали. И морщины потому, казалось, имеют право быть.

Дотягивая окурок, вспомнил, как снимал ее на фоне кухонного окна ее. Думал разве, что не с вязанием или миской гороха на коленях, а с книгой. И снова удивился тому, как рядом с ней спокойно.

Пыхнул и зашипел брошенный в старое ведро окурок.

— Завтра пойдемте в степь? Пойдете со мной?

— Пойдем, — согласилась Лариса, — если погода будет.

— Вон вечер какой, — сказал и подумал о Наташином «если такой вечерок, так назавтра обязательно гадость»

— Вечер не утро, — засмеялась Лариса и добавила, — если компьтер нужен, так у меня есть. Интернета нет, это к Якову Иванычу на поклон, но диск записать или посмотреть фото можно.

— Да не, у меня еще места много, спасибо.

И, помолчав еще немного, с охотой дыша, глядя отдыхающими от света глазами во влажную туманную темноту, попрощался и ушел спать.

Спальня с пуховой периной и до круглоты забеленными углами казалась огромной кошкой Марфой, и весь дом был, как мягкая кошка. Где-то там, он знал, в подушечках лап, спрятаны когти. И от этого место жизни Ларисы и ее книг, ее сад и ее старое корыто с дождевой водой, ее огромный, полегший на крышу абрикос, — были защищенными и потому еще более уютными.

Улегшись, раскинув ноги, распластав руки, он важно готовился ко сну, предвкушал его, жмурясь. Уплывая, увидел закрытыми глазами над домом и садом прозрачный купол тонкого тумана, по которому звезды царапали лучами, извлекая неслышимый звук, тонкий, как сами царапины. И уснул, радуясь, что защищен.

А проснулся, разбуженный сном, в котором купол звенел и обрушивался на дом осколками загустевшего от холода тумана, отсекал ветви абрикоса, вонзал острия в кричащую подмерзлую землю и колотился сверкающими кусками в стенки старого корыта, взрезая их так, что текла на рваный асфальт, чернея, вода.

— Виктор, не спите? — приоткрытая дверь темнела щелью и оттуда, сбегая по руке, еле видной, треск, грохот, звон… Нет, это из окна, прямо через стекла, по голым веткам деревьев…

— Что? — крикнул он, откидывая одеяло, зашарил по стулу, таща к себе джинсы.

— Да ничего страшного пока. Сорвало жесть с навеса, надо бы выйти, а то стекла побьет. На веранде.

— Да, да, конечно, щас…

— Нет уж, оденьтесь как следует, — и, удаляясь, кинула по коридору слова, загремевшие галькой, — норд-ост пришел.

Витька знал, что такое норд-ост и, сев на мягкий край перины, стал натягивать носки. Ухмыльнулся вчерашнему нежному вечеру. Надел все, что нащупал на стуле; втянув живот, заправил свитер под ремень джинсов. Схватил с крючка куртку и пошел в узкий коридорчик к своим сапогам.

Грохот бился, изнемогая в тесноте, идти пришлось наощупь, света не было. У входной двери топталась Лариса с короткой свечой в руке, в туго подпоясанном ватнике и штанах мешком. Увидев в руках Витьки нейлоновую куртку, кивнула, подождала, пока застегнется и сунула еще одну — большую и старую.

— Вот хорошо. Перчатки там, в кармане.

Витька послушно их достал. И не потому что, боялся простуды, а знал, зимний норд-ост не даст ничего сделать, если выскочишь к нему просто так. Сделает сам, в секунду, так, что завоешь щенком, заскулишь и побежишь искать место, где нет его. А он — везде.

Норд-ост громыхнул жестью на крыше, подтверждая, если не поторопятся, то будет и в доме. Только сорвет этот старый кусок, выбьет стекла и — гулять. Бешено, с хохотом, не жалея себя.

Дверь билась в руках двоих и, с трудом захлопнув, Витька захлебнулся сухими камнями ледяного ветра. Свеча погасла, будто по огоньку хлопнули ладошами. Но вокруг было видно, ветер светился белесым, обтекал черные силуэты крыши и деревьев. А они махали ветвями, и казалось странным, что еще стоят в земле, не вырванные, не улетают корнями вверх.

— Осторожнее, берегите лицо, — кричала Лариса, поддерживая его за спину, когда нащупывал ногой шаткие перила, забираясь на крышу с того края, где жесть еще держалась.

Лег животом на край, подтянулся, хватаясь перчатками и поскуливая от резких укусов ветра у обнажившихся запястий. Это он знал из детства, если скулить, то кажется — полегче. На крыше присел на корточки, пережидая порыв ветра и, ухватившись за рваный край старой жести, вывернул ее, дернул, оторвал. Торопясь, пока не кинется на него ветер снова, кинул вниз, крича надсадно хозяйке, чтоб отошла подальше. Сползая на руках, спрыгнул. Лариса уже ждала его у погреба, махала рукой, стоя на распластанной дверце обеими ногами. Витька потащил лист жести к яме и по дороге норд-ост настиг, рванул и потянул на себя, задергал игрушку, в бешенстве, что не дают, не дают поиграть, швыряя по саду, целя в дрожащие стекла окон, а то и поперек шеи того, кто опрометчив в ночи.

Лариса отступила — не мешать, и Витька затолкал сошедший с ума кусок старого покореженного металла в черный рот ямищи. Захлопнули дверцу, накинули засов. И, прижались к стене дома, пережидая порыв. Витька смотрел, оглохнув от воя и грохота, слушал, глаза слезились. За изломанными ветками, чертившими светлеющее небо, звезды острили лучи и будто не стояли на местах, а неслись с дикой скоростью. Но рядом Лариса, привалилась плечом к двум надетым на него курткам и Витька понял, купол, невидимый, тонкий, никакому норд-осту не разбить, хоть и гуляет он под ним свободно.

Она потянула его за рукав в дом. Пошел, оглядываясь, зная, что там, за деревьями и улицей, сейчас ветер и море. Бешеная вода. Знание это мурашками пробежало внутри и даже пальцы ног поджались от восторга, когда представил черную дикую воду со злыми холодными пенами на каждой волне. И ветер поверх.

В коридоре после двора было тихо, невнятно, спокойно из-за шума, оставленного за дверью. Куртки побросали на пол и побрели в кухню, откуда светил красным нервный огонь печи.

— Сейчас чаю и спать, но чаю обязательно. И, Витя, вы уж не стесняйтесь, если что, там в кладовочке ведро стоит.

— Да что вы, я выбегу во двор, если…

— Да, и выбьет нам дверь. Ну, я так, на всякий случай. Света теперь не будет до обеда, верно, провода где-то порвало.

Она пошевелила дверцу печи, там ухнуло, заскакало, рванувшись в кухню языками пламени. Но дверца чугунная, толстая. И пламя осталось внутри. Кидаясь из стороны в сторону, пыталось вырваться вверх, когда Лариса скрежетнула копченым крючком кочерги по чугунным кольцам на плите, но сквозь маленькое отверстие проходили лишь пальцы пламени, освещая все вокруг неровной, дергающейся краснотой.

— Пусть так будет, открыто. И свечку не будем жечь.

Возила по железу чайник, а свет, подчиняясь возгласам ветра, очерчивал широкие плечи и невысокую фигуру. Витька сел, откинувшись на стенку, почти сполз в изнеможении. Вспомнил, как сидел на крыше и дрожь побежала по спине, ногам, — ветрище мог запросто свалить его наземь, сломав шею, шмякнуть о лопаты и тяпки в углу у крылечка. Но бешенство норд-оста выдувало рассудок, оставляя голову звонкой, и хотелось не думать, а… летать?

«Какие разные бывают полеты», — он гладил Марфу, что устроилась на его коленях, поджав под грудку лапы, в которых спрятаны острые когти. И Лариса, ставя на стол чашки, исходящие диким запахом степных трав, улыбнулась:

— Признала, значит. Хотя смотреть не пошла, как геройствуете на козырьке. А вот села, как медалью наградила.

— Орденом, — Витька гладил и гладил теплую спину, мягкую, как унесенный ветром вечер.

— Гордитесь.

— Горжусь, серьезно.

Взял со стола горячую чашку. Пришло из памяти прошлое, показывая, как держал чашку с кофе над котом с разными глазами, придя к мастеру. И татуировки на себе тогда еще не носил.

Мысль о том, что было время, когда один, без змеи, без своей Ноа и не было еще у них общего прошлого, стукнула изнутри по лбу и вискам, неожиданно больно. Так сильно, что дернулась рука и чай вылился на свитер, протекая на кожу кипятком. Марфа шевельнула ухом, царапнули ногу сквозь джинсы острые кончики когтей. Лариса, сидя вполоборота к печному огню, не ахнула и не всплеснула руками, суетясь и жалея. Только свет сбоку упал на глаза, подсветив их. Грела руки на чашке, ждала.

Витька, морщась от движения мокрой ткани по коже, снял Марфу с колен.

— Рубашку я дам, — сказала хозяйка, — и тепло тут. А эту постираю.

Чайник на углу старой плиты тянул из лебединого носика нитку пара к потолку. Неровная под сквозняками, нитка рвалась и кивала, но догоняла сама себя и снова тянулась вверх.

Из открытого чугунного круга лезли в кухню зыбкие пальцы огня, красили красным, как лили кипяток в кровь. И тени на стенах кланялись в такт порывам ветра, — хлопнет он с криком по старому дому, в огненной лихорадке сплетутся пальцы огня, и тени дернутся, будто обожгли их…

Лариса и Марфа сидели неподвижно, а тени их переливались по стенам, вытягивались, комкались. Сплетничали, наговаривали, вон, мол, что внутри-то у тех, кто сидит.

Но стоящий посреди кухни Витька видел глаза женщины, чуть раскосые глаза степной лисицы, и черные кошачьи зрачки, что круглились бездонно внутрь зверя. И знал, в этих двоих — спокойная тишина. Нет там суеты, просто сидят и смотрят спокойно на черные в красном свете огня перевивы змеиного тела над потертым кожаным ремнем.

Как смотрели две степнячки, так и не изменили своих глаз. Лисий прищур не распахнулся в изумлении, не сузились по-охотничьи черные колодцы марфиных глаз, когда Ноа, его живая Ноа, потекла, шурша кожей по коже, заплела завитки хвоста, протягивая их из-под ремня: на ребра, под локтем, мягко по шее.

Витька зажмурился, когда кончик хвоста хлестнул по лицу — ласково, поймал его рукой и, навивая кольца на локоть, сгибаясь под тяжелеющим огромным уже телом, сделал шаг к столу.

Взвыл за окном норд-ост, плеснули из нутра печи прозрачные пальцы, пригнулись испуганно тени на стенах. И Ноа отозвалась, продлевая шипением вой ветра:

— Здесссссь….

Он стоял, еще весь в рождении, пьяный от того, что не во сне, а вот так просто, без страхов и болей, без отчаянной необходимости немедленно что-то делать — пришла. И готовился думать следующий шаг, еще ватно, не лицом к лицу с мыслью, но она, мысль, ходит по краям и скоро уже…

Но не успел. Лариса поднялась, протягивая руки, чтобы принять тяжелое тело. И Ноа заскользила по широким жестким ладоням, укладываясь поверх плеч, трогая языком выбившиеся из косы прядки, — шла дальше, непрерывно струясь, и была — черной с красным. По выплетеннной узорами шкуре шевелились узкие змейки теней.

Погладив напоследок Витькину щеку, перенесся к плечам женщины острый кончик хвоста. Он остался один. Но это было нестрашно. Не одиноко, а будто наоборот, нашлись они в огромной государстве ветра, где все снялось с мест и вертится, купаясь в бешеном воздухе, ловя ледяные иглы норд-оста.

Лариса поймала на ладонь узкую голову и заглянула в темные змеиные глаза:

— Красавица…

— Мафф, — ревниво отозвалась Марфа, полыхнула на мновение серая шерсть отсветом из печи.

— Ну-ну, наша ведь девочка!

Змея лилась по ее плечам, трогала языком запястье. Огладив богатую цветную шкуру, женщина подалась вперед и вернула Витьке в ладони змеиную голову. Он взял и змея потекла обратно, укладываясь, скользя, прижимаясь и уплощаясь.

Он засмеялся негромко, глядя на усевшуюся снова Ларису.

— Ты… Вы… повелеваете змеями?

— Нет. Просто знаю, что им есть место в мире. Как мне, тебе, Марфе.

Погладив дремлющее поверх себя тело, сел. Положил руку на голову кошке.

— И рыбам есть? Лариса, вы знаете — о рыбах?

— Рыбы-Серебро? И им есть место. Только не многие разрешают всему быть, понимаешь? Не хотят, гонят. А изгнанные из мыслей, они не уходят, просто меняются. Становятся скрытыми. И тогда возникают легенды. Страхи, поверья.

Витька нагнул голову, посмотрел на Ноа, тихо лежащую рисунком на груди. Протянул руку к чашке. Лариса осторожно долила из чайника кипятка.

— Как хорошо, — сказал успокоенно, — я могу теперь с вами говорить о обо всем, да? Мне ведь совсем не с кем было. А столько вопросов.

И поправился, глядя, как махнула рукой, улыбаясь.

— Не ответы, нет. Но я ведь думаю, понимаете? А думать одному. Плохо. Как в пропасть кричать, где пустота. Столько мыслей.

— Понимаю. Конечно, будем говорить. О ней. И о тебе. Обо всем, что тебя кусает и что гладит. Этого хочешь?

— Да. Да! Вам поэтому было неинтересно, что со мной в жизни происходит, да?

— Да, милый. То, что сверху, пленкой по глубине, неважно. А то, что внутри — важнее. Много ведь внутри?

— Ой… очень много!

Ветер, наслушавшись, взревел и снова принялся за бешеную работу. Лариса, жестом показывая — пей, пей чай, дождалась перерыва в грохоте:

— Ты будь спокоен теперь. Григорьич тебе говорил о маяках, что должны быть везде? Просто так, башнями со светом.

— Говорил.

— Вот это главное для тебя сейчас, парень.