Ой-те! Е-е-е! А я… — сидящий в синем углу пьяный завозил по столу рукавами старой куртки, алюминиевая гнутая вилка воткнулась в отворот и елозила по пятнистому пластику. На лице — напряжение и злоба сбегаются в узелок, к переносице, к размытым зрачкам, плавающим в лужицах глаз.

Тонкий подавальщик, охваченный большим белым фартуком, как кукла рукой, подошел, отгораживая крикуна от зала.

— Что кричишь? Сиди тихо, доешь лепешку. Чай попей. Что?

И, в ответ на нечленораздельное клокотание, махнул узкой кистью пианиста:

— Нету водки. Не продаем. Знаешь ведь. Выпил свою — сиди тихо, не мешай людям.

Изгибаясь, обходил столики, попадая в дымные косые столбы света из окон. Поставил перед Витькой и Васей тарелки с чебуреками. За кофе Вася сходил сам, а Витька тем временем быстро снял с руки часы и сунул в карман куртки. Пакет с подарками положил на свободный стул и все прикасался, ощупывал твердые края книги. «Немер-трава-на-крови», всплывало в голове, когда пальцы касались пакета. И, вместо крашеных масляной краской стен, стульев на железных ногах и полукруглой стойки с вазами, вдруг — степь, холмы над морем и летняя ночь с темными в синем небе облаками.

Вася отъел серединку мягкого лопуха чебурека, там, где капал горячий мясной сок и уткнул лицо в парок над пластиковым стаканчиком.

— Вкусно?

— Да. Тут всегда у них вкусно. Меня сюда папа водил, давно уж. А потом мы с Наташей и Манькой сюда.

Вздохнул и стал пить быстро, обжигаясь. Витька жевал сочный фарш, обкусывал тестяные зубчики мягкой лепешки. Пьяный в углу вскрикивал, споря сам с собой.

— Да не глотай, как баклан, все горло пожжешь.

— Да, а закроет если?

— За пять минут не закроет. Что выбрал-то?

Вася поставил стаканчик. Сложил удобнее остатки лепешки и стал запихивать в рот. Покачал головой, жуя:

— Покажу там. Не знаю я, как сказать.

Голос пьяного изменился. Окрики его оторвались от стола, стали кидаться в зал, все ближе к ним. Витька поднял голову. Так и есть. Соскучился сам, смотрит на них, щурясь, хмурит косматые брови и уже машет рукой, то ли окликая, то ли жестом выгоняя к дверям.

— Эй-ти, ах гнида! Иди, пошел отсуда! Пшел!

— Эй-эй, — от стойки предостерег продавец, крупный мужчина, черный небритыми щеками, — сиди тихо, а то Ахмет выгонит.

— Да я! — пьяный стал подниматься, отодвигая ногой скрежетнувший стул. Сорвав с рукава грязную вилку, замахал перед собой, полезла из куртки тощая шея, набухшая жилами, как петушиная лапа. Дергая головой, уставился на Витьку бледными глазами, спаленными водкой.

«Перекинь-трава сеется северным ветром, цветет на моче степных крыс. Только в год, когда норы порыты на северных склонах так, что на каждый шаг по шесть их придется, и если лета конец выдался жаркий и без светлых дождей. Рви метелки, что уже почернели, свяжи по шесть и повесь низко, не выше колена — по стенам снаружи. Приняв все дожди ноября, перекинь-трава сильна против крысьих дум, у кого бы их не было. Для того носи сухую метелку в кармане или кисете и, если нужда — не тронь, а только подумай „вот она со мной“».

«Вот она со мной…»

Витька пошевелил губами, проговаривая пришедшие из книги слова. Пьяный замолк. Стоял, покачиваясь, мигая бесцветными глазами на напряженном лице. А потом — заплакал. Прошаркал, далеко обходя их столик и прикрывая лицо грязной ладонью. Хлопнула дверь, впустив порцию стылого воздуха.

Витька, раскрыв рот, смотрел через мутное стекло, как исчезает сгорбленная спина крикуна с крысьими думами в голове.

Второй раз хлопнула дверь, впустив молодую пару, оба в очках, свежие от холодного ветра, с маленькой девочкой в красном дутом пальтишке.

— Чебуек, — сказала девочка и засмеялась Ахмету.

Витька поспешно тряхнул головой, чтоб пришедшие из книги слова высыпались, забылись, не сделали ничего. Снова положил руку на книгу. И подумал уже про нее, теми же словами «вот она со мной»…

— Вить? Пойдем уже, а?

— Идем.

От еды и кофе стало тепло, и даже на расцарапанном базарном снегу — уютно. Вася шел забегая вперед, оборачивался, торопя взглядом. Привел к первой за рыночком улице, на которой рядами пятиэтажки — не поселок все же. В большой угловой витрине стояли под мягким светом вазы и статуэтки, спускался по краю неизменный пластмассовый виноград с резными листьями, лежали вычурные кошелечки и дамские потертые сумочки, портсигар тусклого металла.

— Ну, брат, понятно, что недешево тут. Антикварный магазин.

— Вот она, смотри.

Между портсигаром и бисерным кошельком лежала маленькая, размером с палец, грубая фигурка. Зеленоватая патина в углублениях, светлые отблески на выступающих местах. Спящая девочка. Одна рука под щекой, другая поперек живота, чуть ниже грудей. Согнутые ноги подобраны коленками к животу и ступни лежат одна на другой, скрещенные. А больше и не разглядеть ничего.

— Пойдем, ну пойдем, Витя!

Зашли внутрь, тенькнув висящими колокольчиками, и тощий сутулый мужчина за прилавком поднял голову, нахмурился, увидев Василия.

— Я же сказал! Вон универмаг рядом, там купи.

— Витя…

— Покажите мне, что мальчик хотел.

— Не продается.

— Да вы просто покажите, вещь интересная.

Хозяин поморщился и, пройдя за прилавком, достал из-за стекла фигурку. Положил перед собой и встал, скрестив руки.

Витька взял тяжеленькую, сразу прильнувшую к руке спящую девочку. Повертел. Старая бронза. Грубо сделанная, лишь чуть намечены переходы, но сердце подстукивает, когда смотришь на круглые колени, покойно сложенные ступни и черточками прорисованные закрытые глаза.

— Сколько? — положил девочку на стекло прилавка, поверх видимых сквозь него ложечек и сахарных щипчиков.

Хозяин помолчал. Глянул остро. Сказал, видимо, передумав отказывать:

— Двести.

Витька мысленно пересчитал шуршащие в кармане бумажки, добавив полтинник, что отдал Васятке. Тот подергал его руку, сказал шепотом:

— У меня еще сорок есть. И твои.

Даже если бы кофе не пили, двадцатки не хватило бы. А еще обратно ехать, билеты в автобусе.

— За сто отдадите?

— Да вы что, ребятки! Античная вещь! Итак даром отдаю.

Но прищуренные глаза блеснули, встал за прилавком крепко, выжидательно положив бледные руки по сторонам фигурки.

Витька покачал пакетом, задевая ногу, чтоб чувствовать твердое книжное ребро. Раздумывая, рассмотрел над ухом торговца неровные сосульки седых волос, видно стрижется сам. И потертый кожаный ремешок вылез из рукава пиджака, поблескивая старыми часами. Скупой. Скряга…

«Трава-рыбак. Зовется так потому, что под белым цветком прячет изогнутый шип, острый, как коготь морского дракона, бьющего рыбу. Рождают траву перья убитых ястребом птиц, если до смерти они успевают запеть. Рви голой рукой, чтоб шип наколол тебе палец, высуши цвет и пей сам-один, три дня после красного заката. После того выудить сможешь потаенное в каждом»

Витька как бы нехотя протянул руку и снова взял фигурку. Сказал, поворачивая ее к свету:

— Сто, хозяин. Прямо сейчас — сто. Завтра праздник, все загуляют, кто у тебя вообще что купит, а? И еще, посмотри, — повернул девочку спиной и провел пальцами по грубым насечкам на бронзе:

— Видишь, царапины какие? Лопатой, наверное? Когда на раскопе хозяйничали. А ты — музейная редкость. За реставрацию больше отдашь.

Мужчина занервничал, наклонился, присматриваясь. Коснулся пальцем насечек.

— Откуда? Я и…

Витька достал из кармана ворошок купюр, стал ронять на толстое стекло дестяки, одну за другой.

— Ну, ладно. Берите уж.

Продавец подгреб к себе деньги и оттолкнул Витькину руку с девочкой. Злясь, пересчитал смятые бумажки. Витька положил фигурку в раскрытую ладонь мальчика. Улыбнулся продавцу:

— С новым годом, хозяин!

Тот глянул зло и отвернулся.

Звякнули колокольчики, выпуская на улицу.

Вася шел медленно, спотыкался. Держал в руке фигурку и то раскрывал, разглядывая, то сжимал пальцы.

— А я тоже не видел, что у нее на спине-то. Вить, они ведь старые.

— Кто старые?

— Ну, царапки. Посмотри, вона, темные аж внутри, как вся.

— Да не суй в лицо, уронишь, или под машину попадешь!

Вася сжал кулак.

— Она пусть у тебя побудет, хорошо? А то…

— Что?

— Когда я ее увижу. Наташку. А ты туда пойдешь. Ну и отдашь.

Прыгая через скомканный лед со снежными буграми, Витька подумал, пойдет, да. Небось Яша уже навестил Ларису с приглашением, а там, что? Может, просто — пьянка с девочками. Тогда поснимать немного и тихо уйти, когда напьются.

Не так должен бы начаться для него следующий год. Надо бы — на темном песке, окаймленном подтаявшим рыхлым снежком, чьи края слизаны морем. Одеться тепло, чтоб ветер не лез в уши, пойти далеко, по кромке прибоя. Одному. Сам-один. И без часов. Просто идти, пока не засветлеет небо, а значит, без всякого боя часов год уже наступил. И тогда повернуть обратно, улечься на смятые простыни, под душное одеяло и заснуть. И дальше идти уже в сны.

А еще, подумал, прижимая на ходу пакет к боку, перед снами попросить у Ларисы подаренную ей книгу, полистать. Какова она будет, под невидимым куполом дома Лисы? Но сегодня и просить не надо, сегодня книга — его. Можно и не спать совсем.

И он пошел быстрее, желая оказаться уже в доме, закрыть белую дверь и сидеть тихо, ни с кем не говоря. Только с книгой.

В автобусе Вася забился в самый угол заднего сиденья, расстегнул куртку, — жарко тут, дышит неостывший мотор. И раскрыл руки, покачивая на ладонях спящую девочку.

— Ну, давай, посмотрим твою красавицу.

В сером свете из мутного окошка девочка спала. Было ей лет пятнадцать, наверное. Рука лежала на круглом бедре, а на ладошку второй положила голову. Бронзовые волосы еле намеченными завитками прикрывали лопатки. И эти грубые линии.

— Как будто… — Витька замялся. Хотел сказать, будто секли ее. Кнутом или розгами. И от того — шрамы.

— Да? Видишь? Ты тоже видишь?

Круглое Васино лицо светилось и на губах начиналась улыбка.

— Что?

— Смотри, крылья!

Он развернул фигурку к свету. Витька увидел. И подумал со стыдом «а я-то…»

Желтеющий к зимнему вечеру свет очертил линии, и правда, похожие на сложенные крылья. Но и на рубцы от кнута.

— Здорово! — сказал Витька, — молодец ты! А я сразу и не увидел.

— Да.

Вася достал из кармана носовой платок, свежий, видно взят был специально, в надежде. Завернул девочку и подал Витьке.

— Только ты, не потеряй, ладно?

— Ну, что ты, — Витька положил сверточек в нагрудный карман. Нащупав, вытащил часы.

— А это — тебе. Вдруг завтра не увидимся.

— Ух. С пиратом! У меня были, да я утопил, достал потом, сушил, а они не ходят все равно. И без пирата были. Спасибо.

Автобус ревел, на поворотах толкал Васю к плечу, потом откидывал обратно.

— А я тебе завтра, можно? Или когда следующий раз.

— Можно.

Снег стал желтым, так, совсем немного, солнце задремывало и тени от косточек полынных рук тянулись по равнине, цеплялись за краешки лощин, подпирали горушки. Мальчик молчал. Витька тоже, укачивался и падал в дремоту, в которой мир то сжимался, то распухал широко и приходила от тесной связи с ним, с этим миром, тоска, плоская, лилась вместе с солнечным светом, в ней было уютно и жалко всех-всех, и себя, уходящего в темноте по прибою от людей, в одиночество. А еще видел он: пока что одиночество бежит параллельно земле, но потом встанет, выпрямляясь, пойдет вверх, столбом невидимого дыма. И сам он пойдет туда же. И тоже — один.

Прямо со станции Вася ушел в другую сторону. Он будто скомкался, оделся скорлупой и Витька понял — переживает заранее и ничего хорошего от праздника не ждет.

А спрятаться в спальню не удалось. Хмурая от забот Лариса усадила его в кухне — чистить орехи и давить их в деревянной промасленной ступке таким же, блестящим от орехового жира, пестиком. Раскатывала тесто, налегая плавно на длинную скалку:

— Был барин твой, был. Сказал, завтра банкет, сюрприз и чтоб камеру обязательно. Там тебя, конечно, деликатесами накормят. Но ужин для нас праздничный — сделаем. Кто знает, как день-то сложится.

— Кто знает, — Витька отвечал рассеянно. Думал о книге. О шоколадках припомнил, ухмыльнулся. Зачем, кому купил, непонятно.

— Яйца почистишь, картошка в мундирах остывает. Банку мне откроешь с огурцами.

— Лариса, ну куда столько? Неужто — оливье?

— А как же! Мало ли — забежит кто. Дружок твой придет малясенький. И Гена меня каждый год поздравляет.

— Гена? Этот, что?

— Именно…

Дальше работали молча. Вспомнил Гену и расстроился. Нехорошо думалось о завтрашнем сюрпризе, смутно и тяжело, беспокойно. Видимо, не миновать чего с яшиными девочками. И — Маргарита. А следом, прицеплен к ней — Генка, с его лезвийным взглядом.

Отставил ступку. Глухо стукнул по столу пестик и покатился, пришлось ловить над коленями.

— Что-то устал я, Лариса.

— Картошку чистить устал? Ты и не начинал еще.

— Да не картошку.

Лариса отнесла в раскрытую духовку тряпично свисающий с рук пласт теста, поправила на противне и хлопнула дверцей. Витька вздрогнул. Марфа перестала мурчать и приоткрыла желтый глаз.

А Лариса сняла с медного крючка старый мешочек, вытащила веничек сухой травы. Наломала в заварной чайничек. Под струей кипятка рванулся из чайничка запах летней степи. Черное окно, не прикрытое занавеской, запотело.

— Это что за трава?

Запах кружил голову, Витька сидел, но одновременно ехал, покачиваясь в седле, и позвоночник изгибался привычно, приноравливаясь к мерному шагу крепкой лошадки. Орали сверчки, так сильно, что ор их камушками кидался в высокое небо и там пробивал дырки для звезд в черно-синем полотне, натянутом над миром. Поводья свисали, поглаживая жесткую ладонь, потому что дорога известна и Айя сама приведет его в стойбище. А ночной ветер вкусом, как греческое вино из лучшего черного винограда. Шепчет в ухо, она там, заждалась. Но подождет, — женщина!

Из незакрытого чайника поднимался пар, прятал лицо женщины, стоящей напротив. Мягко трогал черты, только коричневые глаза видны ясно и рыжие волосы по плечам. Смотрит грустно и грустью этой — держит, как широкой лапой.

— Что? Что за трава?

Марфа на подоконнике открывала черные в желтом стрелки зрачков, и гасила.

— Степь-трава. Трава жизни. Не увидишь ее и не узнаешь, какая. Только там есть она, где ляжешь с любимой и будешь любить ее так, что сорвутся с земли спящие птицы и долетят до звезд, не успев проснуться. И тогда, там, где пот, твой и ее, где все семь жидкостей тел проистекут, сорви любую, пока мокра. Прячь к животу, под одежду и прижми рукой. Одна ночь — одна трава. Не каждая ночь. И не с каждой.

— А что она делает? Что лечит?

— Не лечит. Живет в тебе. Пей.