Часы над узкой лестницей простукивали секундами темный воздух. Их было слышно, потому что телевизор в комнате мельтешил без звука. Слышно, как часы шепчут. А если встать, заскрипев диваном, и выйти в раскрытую дверь, шепот становится громче. Полчаса назад он туда поднимался. Быстро и привычно — найти в тумбочке коробку со шприцами. Шел наугад, не включая света, шуршал по лестнице частыми шагами и часы на верхней площадке роняли навстречу секунды. Высокие, в корпусе полированного дерева, похожие на квадратного человека со стеклянным плоским животом. В узкой бойнице стекла мелькает туда-сюда маятник, на левом замахе ловя на темечко светлую точку из открытых дверей кабинета. В кабинете свет выключен, значит, точка эта приходит с моря, куда падает свет маячного фонаря. …А деревянные ступеньки лестницы — такого же цвета, как прямые бока больших часов. Даша очень радовалась совпадению, когда часы от тетки привезли, поставили. Ползала на коленках, полировала дерево самодельным составом. И теперь ступеньки вроде светились в темноте, чуть-чуть.
…Теперь сидеть и ждать, когда очнется.
Николай сидел и ждал. Блики от телевизора пробегали по лицу жены, показывали полумесяцы белков под полуприкрытыми веками. И полоска зубов меняла цвет, отражая мелькающие за его спиной кадры.
Очень хотелось, чтоб не было видно этих полосок — на глазах и зубах. Но чтоб закрыть ей глаза, надо было протянуть руку и провести от бровей вниз, нажимая, как делают с мертвыми.
Телевизор молчал и гримасничал. Молчал Николай. Молча спала жена. Они весь день сегодня молчали. Ему это не в грусть, он мало говорил всегда. И Даша не любит пустых разговоров. Когда одни, а одни зимой-то почти постоянно, то бывает, идет день идет, и все молча. И не в тягость обоим. В гостях, у сестры, там выговаривалась, да. Но и там все больше слушала и кивала. Улыбалась только чаще, чем дома.
Иногда думалось Николаю, а вдруг она, если бы не с ним, то и была бы другая? Вдруг бы пела, болтала и смеялась просто так? Вдруг где-то есть еще жизнь, идет себе, и в той жизни его Дашенька поет птицей?
Но мысли эти сразу прихлопывал, как комара на руке. Поговорить бы с ней, а то все копится и копится в ней, и становится ему совсем страшно. Но Даша разговоров не хочет. Раза два пытался, но только глянула, холодом обдав. Стала прямо выше ростом. Ладно, думал Николай, следя за молчащими в телевизоре фигурами, пусть все идет само. Но хоть бы знать, что надо бы сделать? Что? Если этого черного злыдня до сих пор любит, тут ничего не сделаешь. Не отведешь и не отдашь, отрывая от себя с мясом. Не возьмет. Не любит. И не любил, видать. Но, а вдруг… Вдруг печать на ней, пока тот черный живет? Тогда есть смысл подумать…
Даша застонала и повернулась на бок, откинула руку с разжатыми пальцами, дышала мерно. Будто мысли услышала.
Но это просто лекарство подействовало. Не стало видно полуоткрытых глаз, и Николай этому тихо порадовался. Укрыл одеялом, по самые плечи. Встал медленно, чтоб не скрипел диван, и пошел к двери во двор. В голове мысли шли, тоже тихо ступая, будто слишком отчаянными и напряженными он боялся разбудить жену, уснувшую после припадка.
«Далеко не убегу, снаружи покурю малость. Ухом к двери. Хорошо, что сегодня приступ, теперь на праздник можно к родным свозить. … и оператор дежурный на маяк приедет на маяк, самому тож передохнуть бы.»
Стоял, прижимаясь спиной к двери, чтоб не сползала накинутая на плечи куртка. Смотрел на истоптанный черными тропинками тонкий снежок. Его следы к маяку, дашины — по всему двору, в курятник, в дом, к воротам. А в гостевые комнатки — ни одного следочка.
«Хоть бы Васятка забежал когда. Ушел квартирант в деревню, и ни Васьки, ни сестрицы его непутевой. Ну, каникулы вот. Может, хоть кто. Дашеньку повеселят немножко. Сурова она, бывает и поворчит, конечно, на одно, на другое, но зато с людьми ей легче»
Давно, когда пацаном еще бегал, порвал кеды — бутылку битую в траве не заметил. Все осколки из ступни выковырял, а один притих, не болел и сидел тихо, стал зарастать. А потом стала болеть нога, ступить нет сил. А год ведь бегал! Врач тогда кожу с ноги, как стружку с дерева слоями срезал и срезал. Осколочек маленький. Ранка загноилась после. И тогда доктор вдернул крученую белую нитку прямо сквозь мясо, сбоку подошвы. И велел каждый день ее протягивать, чтоб гной не стоял, а выходил. Больно, аж зубы скрипели. Потом зажило.
Чужие люди, которые все невпопад делают, и Даша вечно недовольна, они ей как та нитка. Чтоб внутри не копила. От них сильно не убудет, если и поворчит Даша, она ведь не злая. И — любимая.
Выбросил окурок в черную бочку под водосточной трубой. Зашипело. Вот и весь мороз. Снежок не тает, вода не схватывается. Завтра будет тепло, выглянет солнце, говорили крупные звезды, затянутые кое-где полосами дымки.
«Когда снаружи молчишь, то внутри-то много разговоров, пусть и без слов, думой. Но себе-то что врать. Это же не за столом у Галки, сестры. Это только себе. Вот себе и — любимая. Навсегда. Знать бы только, что сделать, чтобы правильно! Как она тогда, сидела, свет яркий, Галка беременная за стол стала влезать и ажно сдвинула гостей пузом, прибежал супруг, руками замахал, за плечи хватает и честит, что вот сомнет дитя, дура. И Даша лицом закаменела вся, улыбка так и осталась, как кто рот ей разрезал и так и…
А ночью попробовал сказать ей, ну, может, из детдома, раз уж так, — отвернулась к луне, молчки, ну ни словечка, вроде виноват. И только слышно как тихо-тихо плечо под одеялом трясется, мелко, как мышачье сердце. Плакала.»
С темного неба слетал иногда свет, трогал лицо, а может это приходил спящий ночной ветерок. Николай поворачивал к небу лицо, водил глазами по крупным, тяжелым звездам и медлил идти внутрь, в мертвый свет телевизора с черными тенями мебельных углов.
«Завтра будет солнце, будет. Может и на Новый Год будет тепло, да и пусть. Уже надо поворачивать к лету. А небо не черное. Надо ж, какой цвет — синий-пресиний, но совсем темный. Дашенька бы сказала название, все она знает. В интернете сидит, столько всего там выискивает, и про дома странные и про мебели всякие. Хоть бы уж писала кому. Там поговорила бы, тут поболтала, разве ж кто против. Но — молчит. Пусть бы лето скорее. Пусть жарко и на машинах народ приезжает. Ларечек снова откроем, да пусть даже Наташка дурища там заправляет, оно Дашеньку хоть подергает.»
— Пусть — лето! — сказал вслух и даже дернулся от голоса, запрыгавшего по плитам двора. Плиты под навесами, где не было снега, лежали плоско, посверкивая тоненьким инеем. Захотелось собрать его руками и к лицу. Измучился.
От того, что стиснул себя, чуть не застонав, пропустил, как позвала первый раз. И только на второй развернулся, вдохнул глубоко и заглянул в голубоватый прыгающий свет комнаты:
— Дашенька? Не спишь? Я думал…
Вошел тихо и дверь плотно прикрыл, втискивая разбухшее дерево в раму, пока не щелкнул замок. Сел на край дивана, стал смотреть на профиль жены, повернутый к стене.
— Коля… Кричала я?
— Немножко, совсем чуть-чуть.
— Рука болит. Локоть. Упала?
— Нет-нет, просто стукнула, об косяк вот стукнула. Я же сам, вечно об него.
— Да. Знаю. Ладно.
— Чаю, может? Хочешь?
Она, повернувшись на спину, смотрела в потолок. И он сжал зубы, загоняя внутрь злость, — на него не глядит, будто он часы в коридоре. Нет. На них глядит, время показывают. А на него…
Даша отвела взгляд от побелки и глянула. Мысли скакнули и смялись.
— Коленька. Виновата я перед тобой. Живу рядом, а все далеко. Будто сплю. Ты меня прости.
— Ну, что ты милая. Ты ведь…
— Любишь меня, да. А мне что делать?
— А скажи! Хоть что скажи! Может, вместе придумается?
Морщась, потянула к нему ушибленную руку, взяла за пальцы.
— Скажу. …Человек не камень. Я думала, буду камнем, доживу век свой и помру. Не жила, ждала только, когда срок будет мой. А вот поняла — нельзя. Жить надо. Хоть как. Я не со зла. После того страшного — не хотела мучиться, не могла я. А все одно — измучилась вся. И тебя вот мучаю.
— Ну, что ты.
— Да. Я, Коля, не знаю, я жить-то разучилась, наверное. Обещать не могу. Помолчи. Не надо мне утешений. …Коля. Ты все можешь для меня?
— Все, — сказал уверенно, как о том, что над головой — небо. И смолк, глядя в темные среди бликов глаза на голубоватом лице. Даша закрыла глаза. Лицо разгладилось, приоткрылись губы. Сжала покрепче его руку.
— Полнолуние ведь скоро?
— Что?
— Сказал, все сделаешь. Ответь.
Он удержал ее руку, готовую выскользнуть, накрыл другой слабые пальцы. Сказал ровным голосом:
— Здесь темно, в окно не светит. Над морем она. Завтра полная будет.
— Ты меня отвезешь? Я ведь не молодуха, через степь три часа ногами.
— Даша…
— Обещал!
Из открытой двери по деревянным ступенькам в комнату тихо запрыгивали секунды, одна за другой. И Николай подумал, если были бы видны, то уже под потолок их насыпано. Стало трудно дышать.
— Я обещания держу. Отвезу.
— Ну вот, ладно, — она протянула руки к его шее.
— Иди ко мне, — и добавила вдруг не сказанное за все годы вместе, — любимый…
Николай нагнулся, тыкаясь лицом в ее волосы и мысли просЫпались легким песком, о том, что щетина у него, и руку надо осторожнее, где локоть, эх, Даша моя, Даша, любовью решила благодарить, ну что уж, пусть, и отвезу, раз обещал, но чтоб пропасть позволить — нет, ни за что, руку бы осторожно…
— Руку… — сказала жена, когда поднял, роняя на пол одеяло, и обхватила его шею, — ступеньки, скользкие…
— Справлюсь… Держи вот так…
А после она заснула, горячая, большая. Еще до сна, устраиваясь, положила ногу ему на бедро, прижалась. И он, глядя, как маленький свет ночника ложится на ее волосы и плечо, напомнил себе, — пообещал, отвезти придется. Перед тем совсем было решил — обманет, сбережет, она баба, что хорошего надумает, лучше уж он за нее. Но прижалась сама, а ведь раньше, когда привалится во сне, то проснется и сразу тихонько откатится, ногу отодвинет, чтоб ни пальцами даже.
Пусть уж все идет. Само. Отвезет он ее на мыс, к рыбам. Завтра к закату. Пообещал.