Время жило само по себе, пласталось по земле дымом, текло водой, стреляло сухим сучком, сламываясь от внезапных перемен. Время было свободным и мерность его определялась законами жизни и смерти. Быстро и медленно двигалось оно, как перевиваются струи воды в одной волне — у каждой струи своя дорога и скорость.

И только человек, взяв острый нож необходимости, рассек время на равные куски, склеив после, и сказал «будешь таким, одинаковым для всех». Но времени наплевать на узкие шрамы поперек тела его змеи, оно течет само. И кто-то просыпается посреди жизни-сна, ероша вдруг поседевшие волосы и снова поспешно закрывает глаза — уснуть, не видеть морщин на лице. А кто-то за несколько дней проживает три жизни, пять жизней, семь…

И не отдать своего времени взамен чужого. Протечет через пальцы и останется с тобой.

Генка снова шел по песку. Пусто было у камней и солнце светило, делая воду зеленой, как обкатанное волнами стеклышко бутылки. Красиво. Мокрый песок плотно лежал под ногами и Генка иногда загребал краем кроссовка, чтоб показать песку, что он сильнее. А то кому же еще показать? Можно свернуть на улицу, посмотреть, не закрыла ли Тонька магазин. Взять водки. Мать с батей уйдут в гости, и в пустом доме можно будет напиться. Но есть примета, как встретишь Новый год, так и проведешь…

Он не верил в приметы, просто исполнял машинально привычные действия: ускорял шаг — не дать коту перебежать дорогу, и не проходил под лестницей. А больше и не знал примет. Но сейчас вспоминал ежегоднюю суету матери, чтоб все было, как надо — в ночь Нового года. И пусть дальше все продолжалось так же, с руганью за едой и грязными ботами, шаркающими по комнатам, но в эту ночь, чтоб еда, водка, наряд, и люди вокруг. Ведь не совсем пропащие, вон пенсию муж получает какую, и сыночка — умница.

Генка встал у самой воды. Носы кроссовок темнели от маленьких волн. Нельзя ему водки, хоть и сильно хочется все забыть, бросить. Надо быть там, где Рита, хоть и больно это совсем. Но ведь она там совсем одна!

Развернулся и, растягивая кулаками карманы куртки, пошел к дому, все быстрее.

Пустой дом брошен в спешке. На кухонном столе валялись скомканные газеты в жирных пятнах и пустые грязные тарелки, видно мать заворачивала праздничную еду, унести в гости. Генка постоял в дверях. Не хотелось заходить и прикасаться к беспорядку.

Пошел к себе. Совсем пусто было в голове, шел по коридору, шоркая плечом по беленой стене, иногда специально покрепче. Раскрыл дверь и снова постоял на пороге, оглядывая комнату. На столе посередке белел листок, прижатый извилистым камнем.

«Сына, приежжали от начальника твоего, Яков Иваныча, велел собраться и прити в эдем, сразу. Мама»

«Вот… вот всё и решилось…»

Сел с размаху на высокую кровать и закачался на продавленной сетке. С каждым размахом мелькало море за кромкой окна, потом пропадало, а голова утыкалась в складки ковра на стене. Пружины ревели и вскрикивали, а он все сильнее прыгал, закусив губу и держась рукой за холодный железный прут спинки. Спинка ударяла о стену, прижимая пальцы. Но было все равно. Ничего не успел, дурак, дурак! Только думал ходил и вот надо идти, а с чем? С пустыми руками? Ружье хотел… Где теперь-то брать?

А потом изголовье подогнулось, ножки скользнули по деревянному настилу. Кровать взвыла пружинами, сложилась нелепо, как споткнулась, сильно стукнув по пальцам. Генка спрыгнул на пол, взмахивая руками, чтоб удержать равновесие, и больно приложился скулой к изгибу железной спинки.

Отвернувшись от моря, смотрел на искореженную кровать, со съехавшим языком матраса и лоскутами простыни. Теперь здесь все, как в доме, не отличается.

Поправлять не стал. Пора уходить. Настало время.

…Время Витьки текло быстрее и плавно. Он отставил пустую кружку из-под чая, ее перехватила Лариса:

— Иди, собирайся, вымою.

За окном копились пока еще легкие сумерки, дневные, ненастоящие, просто из-за того, что зима, а не вечерние. Если идти сейчас, будет желтое солнце, а если протянуть время, то придется по темноте. Из темноты песка и степи — на свет широких окон «Эдема». Вспомнил о подарках, спохватившись. И пошел в комнату за книгой.

Комната жила тихо, без радио и заоконного шума. Ветер гулялся с другой стороны, не постукивал в стекла. Витька сел на кровать и нагнулся, нашаривая на полу пакет. Вынул книгу. Погладил шелковистую обложку, закрывая глаза — все пытался нащупать пальцами название, которого не было. Раскрыл одновременно глаза и книгу. Но не захотев смотреть в нее сидя на зыбком краю матраца, — залез на постель с ногами, подтянул повыше подушку, уселся плотно, придавливая ее спиной. Желтенько светила через его голову лампочка со стены.

«Есть три травы, схожие внешне. Лист дают острый и тонкий, темной зелени и рыжеют от зноя одинаково. По весне, после снега, отсчитав тридцать солнц, выбивают из корня колосья — одинаковы цветом и запахом. И через луну — высыхают. Когда ветер ложится в лощинах — звенит краем листа, как тонким железом, выберень-трава. И о звон ее можно порезать ухо, если проснешься не весь. Тебе нужна лишь одна, правильная. Но выбрать ее — только уходя в степь, не беря с собой ничего, кроме глаз и мыслей. Гляди вкруг себя, думай степь. Не раз пойдешь, не два, а десять раз по два. И в один из разов увидишь, как после злого тумана падет на нее роса. Верной будет трава, что на узких листах держит круглые капли с искрой солнца ушедшего дня. А качнешь — не упадут. Траву не рви, чтоб не ранить ладонь, а только подставь и вели каплям в руку упасть. Веки смочи и губы. И тогда изберешь то, что твое, даже если не ведал.»

Витька вздохнул, покачивая книгу на растопыренных пальцах. Казалось, тонкий и злой звон выберень-травы, о который можно порезать ухо, слышался через шелест страниц.

— Как отдать? — спросил шепотом.

— Не хочешшь… — отозвалась Ноа. И он замер, желая услышать — не отдавай. Но только звенело в ушах.

— Отдам. Вот сейчас гляну, что там в конце. И отдам.

Перехватив удобнее, откинул заднюю обложку. Шелестнули страницы, мешая увидеть последнюю. И его пальцы запутались, придерживая их. Замелькали, тут же исчезая, тонкие, переплетенные корневищами, черно-белые рисунки. Пещеры, джунгли, вдруг — угол дома с нависшим над подъездом огромным деревом, зверь, летящий в прыжке с вытянутой когтистой лапой. Закрываясь, прячась под соседними страницами, рисунки пропадали и не появлялись больше. Держа левой рукой отлистанное, наконец, открыл самый конец, там, где округлые и острые буквы, связанные в слова, выстраивали строчки все короче и, наконец, сошли на нет одного слова, под которым такой же рисунок, как в начале книги — черная дыра с неровными краями, обрамленными зарослями трав. Но повернут рисунок так, что дыра не смотрела в небо, раскинувшись на земле, а уставилась прямо ему в глаза.

Стала пещерой из снов, куда он не дошел. Смотрела. А вместо солнца или луны над ней маячила последняя строчка книги. Слово.

Он не мог прочитать его! Написанное непонятными знаками, более крупными, по сравнению с остальным строчками, буквами, оно казалось, плясало, изменяясь, стреляя в глаза острыми плечиками и локотками, таращась дырами окружностей и вертя завитками. Глаза скользили по строчкам вверх, в обратном порядке, не находя ничего знакомого.

Он судорожно перелистнул страницу. То же самое. Частокол букв, похожий на спутанные заросли овражных кустарников. Заболели от напряжения глаза, онемели кончики пальцев.

— Ноа, что это? Насовсем?

— Торопишшься…

Не чувствуя прикосновений к страницам, листал, скользил глазами и вдруг остановился. Вот же они, знакомые буквы! Но изредка, кое-где, будто кто-то смеется, натыкав их вразнобой среди бессмыслицы. И все больше их к середине книги.

Витька захлопнул книгу, когда показались первые связные предложения.

— Понятно. Не дорос еще, значит. Постепенно надо, от слова к слову, да? И что же — отдавать? А может, книга пришла ко мне? А? Ведь читаю! И даже помогает она мне уже. И отдать? Не дочитав?

Ноа молчала. Лариса в кухне гремела тарелками, говорила что-то Марфе и вдруг засмеялась. Витька сжал книгу. Две секунды падал в чистую, сокрушающую злость, в решимость — никогда не расставаться, черт с ней, с Ларисой, надо сперва самому, до конца… И, на третьей секунде, вскочил, звеня пружинами, бросился к двери.

Створки распахнулись навстречу, возникла Лариса, с полотенцем в руках и ртом, округленным для непроизнесенного слова. Так и осталась, когда вытянутыми руками Витька почти ткнул в нее книгой. Сказал сиплым голосом:

— Подарок. С праздником. Тебе вот.

Лариса, отведя руку в сторону, уронила на стул полотенце и взяла книгу. Но смотрела на Витьку. Баюкала руками, прижимала к груди, пальцами поглаживая обложку. Улыбалась. А в уголке глаза засветилась, копясь, слеза.

— Отдал. Сам. Ах, парень. Спасибо тебе, что ты вот такой. И за Травник спасибо. Нет ему тут цены, в этом мире. Да в любом нет. Царский подарок.

— На здоровье…

Внизу мягко ходила Марфа, урчала так, что казалось, шевелится край занавески на книжных полках. Прижималась на мгновение к Витькиной ноге и тут же возвращалась к хозяйке, плетя нитки между ними. И верхней ниткой светил мокрый Ларисин взгляд к Витькиным глазам.

— Ты не бойся, — сказала, — я ее сберегу. Она кому захочет, тому и прочтется. Если тебе, то и сберегу — для тебя.

— Ага.

— Иди. Ты теперь сможешь. Правильно выбрать — сможешь.

— Хорошо.

— Бог с тобой, Витенька. Пойду, найду ей место.

И она ушла, прижимая книгу к груди. Марфа бежала у ее ног, вертясь и заглядывая в лицо. А Витька, постояв, достал из футляра камеру, снял крышку, стал наводить блеск на объектив. Постепенно отклеивался от книги, видя ее ярким живым пятном, сердцем, оставшимся в доме под куполом. А сам уже поворачивался мыслями к тому, что предстоит пережить дальше. И было ему спокойно и ничего пока что непонятно. Складывая фотоаппарат, надевая свитер и куртку, посмотрелся в зеркало, расчесывая отросшие русые волосы. Проговорил вполголоса:

— Выберень-трава.

Похлопал по груди, там где молчала Ноа, предоставив выбирать самому. Пошел в коридор, к выходу, но вернулся, вспомнив, и из того же пакета вынул завернутую в носовой платок бронзовую девочку, спрятал в карман.

…Время Василия походило на яркое конфетти, спрятанное в хлопушке. Множество одинаковых, но разноцветных кружочков: торт с шоколадными завитушками, елка в гостиной и маленькая елочка на подоконнике, открытка для Наташи с размазанными немножко словами, написанными красным фломастером, банты Манюни с золотыми каемками по краешкам, самый вкусный в мире салат, бо-бом огромных часов, который будет и в телевизоре тоже… Ночное море, черными волнами лижущее песок и на черной воде — пятна света из окон «Эдема», где Наташка… Он сам — коленками на стуле, глядящий в черное стекло.

Разноцветные кружочки, еще лежащие тесной горстью в картонной трубе старой хлопушки, выстрелят позже. И, может быть, там будут такие, которых не угадал наперед.

…Он был совсем маленький, мама кричала, заранее сердясь:

— Наталья! Уходишь опять? Возьми брата!

Сестра вздыхала перед зеркалом, поправляя тугой конский хвост на затылке, оглаживала на бедрах короткие шорты и говорила:

— Ну, иди уже, привяза.

Васька, суетясь, бросал в угол машинку, хватал сестру за подставленный мизинец. Шел рядом по горячему песку, еле успевая, вертел головой. Подружки Наташи усаживали его под вишней на дощатую серую скамью и ставили миску с ягодами. Он ел, пачкая щеки красным соком, слушал, как смеются девчонки и смотрел, вытягивая шею, туда, на пляж за штакетником, когда они ахали, показывая друг другу, кто идет из больших мальчишек. Потом шли купаться. Рядом с ковриком, из которого торчали бахромой выгоревшие нитки, копал глубокий колодец, на дне которого вдруг плескалась морская вода, немножко, только руку окунуть. А Наташа поглубже надвигала на его голову линялую кепку с драным козырьком.

Может придет еще домой? Ведь праздник.

…Время Наташи спало вместе с ней, плавая в запахе коньяка и подкисшего лимона, натыкалось на острую вонь окурков в пепельнице. И вместе с ней тяжело ворочалось, просыпаясь. Еще день, в коридоре за полированной дверью номера слышна суета, топот и шорохи, возгласы горничных. Музыка начиналась и обрывалась поспешно. Время Наташи смотрело на круглый циферблат настенных часов, вместе с ней, едва проснувшейся.

«Вот так… Скоро все приготовят, а меня не разбудил, никто. Хорошо, не выкинули, как мусор»

Села, прикладывая руку к голове. Поискала глазами и, задавив наступающую панику, успокоенно поймала в поле зрения бутылку пива и высокий стакан. Свернула крышку ключом и припала к горлышку. Стало хорошо. Почти. Заволновавшись, пошла к бару. Путаясь в завернувшейся простыне, потянула ее сильно, чтоб не мешала идти. Увидела за распахнутой дверцей еще две бутылки и сразу вынула одну. Прижала к горячему лбу.

— Ничего, — сказала хрипло, — ничего, вот сейчас. Еще увидите, не умерла пока что. Хрен вам.

На полуоткрытой дверце шкафа висело платье, купленное когда-то в Палермо в маленьком магазинчике. Висело, длинно серебрясь в желтом свете вечернего солнца из окна, касаясь пола узким подолом, расшитым темно-серыми веерами шелковых нитей.

Снова посмотрев на часы, увидела, есть еще ей время. И легла, высоко подняв подушку. Отхлебывая пиво из запотевшей бутылки, смотрела на платье.

Когда меряла его, за плотными коричневыми занавесями, то Яша нырнул в кабинку и схватил ее, полураздетую, прижал к расстегнутой на груди рубашке. Сам стащил с нее легкую маечку и неловко, одной рукой, стал натягивать платье на голову, цепляя лямочки за волосы. Она смеясь, шепотом ругала его, отталкивала. А с улицы доносился гитарный перебор и шарканье множества ног, голоса и смех.

Увел из магазина прямо в платье, сумасшедше красивом и сидели посреди мостовой, за легким столиком, пили белое вино из глиняных кружек. Когда шли в гостиницу, Наташа держала подол обеими руками, боясь обтрепать о мощеную круглыми камнями мостовую. В ответ на ее слова, что похожа, наверное, на деревенскую дурочку, которая в первый раз такую роскошь напялила, остановился и сказал, глядя прямо в сердце черными глазами:

— А ты и есть деревенская дурочка. И платье такое у тебя первый раз. Не так что ли?

Поцеловал прямо там.

Опустив руку с пустой бутылкой, она катнула ее под кровать. И вытащила от стенки, с другой стороны, спрятанную бутылку коньяка. Что пиво! Вода водой. Хлебнула и отвела глаза от платья. Только в Палермо и было все хорошо. Первый раз. Для деревенской дурочки. Потом уже за все пришлось работать. И вот теперь она здесь, забытая, а за дверями суета, все готовятся к празднику. Но хоть платье принесли. Хорошо, что то самое. Сама так захотела. Надевала его раза три и после спрятала в шкаф, так и висело вот уж три года. В чехле, хорошо. Не видеть, не вспоминать. Но сейчас время пришло. И циферблат на часах круглый. Время сделало круг и пришло.

Коньяк ложился во рту горячим окатышем, ввинчивался в десны и язык, казалось, если не глотать, то и не останется ничего. Но глотать хорошо, потому что горячий кулачок прокатывался по горлу, ниже и оттуда уже не горячее поднималось обратно, а теплое, ласковое.

Наташа потянулась и положила ногу на ногу, напрягая ступни. Подняла длинную ногу вверх, рассматривая. И села, плавно перетекая телом, как из бумаги сложенная лодочка с круглым донцем — легкая, с уголками локтей и коленей. Улыбалась. Бережно, следя, чтоб не опрокинуть, поставила на пол бутылку. Прошлепала к зеркалу, села на мягкий пуф. Изогнулась за коньяком и, отхлебывая, смотрела в лицо отражению. Наблюдала, как разгораются темной зеленью глаза, живеют щеки, припухают и наливаются кровью губы.

— Поймала, — шепотом сказала времени, увидев, как стала собой — живой, настоящей.

Закупорила бутылку и снова, встав на колени, сунула ее за край кровати. Но вытащила и хлебнула еще. И еще. Проверяя уровень напитка за темным стеклом. Вытерла губы.

Спрятав бутылку, пошла в душ. Качнулась по дороге и засмеялась.

— Вот сучища, н-напилась, опять. А на утро? А? Ну, праздник, стяну еще и сныкаю.

Шепча себе утешения о новых бутылках, улыбалась, согретая коньяком и мыслью о том, что там, в ресторане и на кухне, выпивки много, а для Яши она все равно — выброшенка, мусор. И значит, можно будет один, а то и два пузыря в номер утащить.

— А там, гуля-ай-те, у меня свой праздник.

Вода лилась на голову и плечи. Было радостно, как тогда, в бухте с рыбами, только там были огромные волны, красные от солнца, как хороший старый портвейн. Нет, как розовый мускат. Мускатом ее поит этот, который вечно приезжает с шофером и братом своим. Любители все делать вместе. Ну и она никогда не подвела, а как же. Дрожи, Наташка, а форс держи. Это в первый раз Яша еле корвалолом отпоил и всю ночь дежурил, чтоб в море не убежала. А потом она показала, что умеет. На ушах стояли, сволочи. Теперь, да хоть сто девок воспитай и научи, но такого и через сто лет никто не сумеет, как она вот! Смогла.

— Я вас… — поскальзываясь, вылезла из ванной и завернулась в полотенце.

— Вы думали, вы меня? Ага. Это я вас, родные. Живите теперь, мечтайте. А и хрен вам такую еще найти, как Наташа!

Пока гудел фен, позвонила в буфет и, перекрикивая шум, попросила в номер омлет и томатного сока.

— Тебе стакан, Наташенька? — прокричала повариха.

— Литр давай. И, Настя, коньячку рюмку, а? Или водки хорошей.

— Яков Иваныч не велел, — Настя отключилась.

— Ну и хрен с тобой, Яков Иваныч, — сказала Наташа в трубку.

Но коньяк доставать не стала, хоть очень хотелось. Дожидаясь, когда принесут еду, открыла пиво и налила в высокий стакан. Села смотреть на пузырьки.

Наташино время, покрутившись по комнате, снова свернулось клубком и, округлив спину, задремало, не обращая внимания на предпраздничную суету.