— А помнишь! — закричал кто-то за столом и уставшие уже гости зашикали, застучали ногами, наваливаясь друг на друга.
— Цыть! Пропустим Новый год-то! — Ленчик был растрепан и красен. Он успел поплясать c молодой Светкой, порвать ей коробкой диска колготки и был застукан женой в спальне, где пытался хохочущей Светке колготки снять.
Маша кричала и плакала, сверкая глазами, Даша с трудом ее успокоила и увела в маленький закут за кухней. Там было холодно, стуча зубами по краю пахнущего валерьянкой стакана, сестра поненавидела мужа, что топтался в коридоре, и ушла мириться. Сказав напоследок искренне:
— Счастливая ты, Дашка, мужик у тебя спокойный и наплевать тебе на него.
И Даша понесла эти слова булыжником в сердце, пробираясь к последним в уходящем году посиделкам за разоренным столом. Было в зале жарко, душно и беспорядочно, кто еще держался — клонился за столом, вертелся, разыскивая тарелку почище и наваливая себе подряд, к последнему тосту.
Прощенный Ленчик встал, маша рукой и показывая в гуле голосов на мелькающий телевизор, где, отговорив, исчезла голова главного человека и уже вот сейчас тишина перед мерным боем часов.
Тут и вклинился в пустоту ожидания чей-то резкий голос:
— А помнишь?..
И отозвался в Дашиной голове другим, неизвестным, тихим и светлым, как песок, протекающий меж нагретых пальцев «а помнишь… помнишь… пом-ни-шь…»
Она встала и пошла, кивая и цепляя руками спинки стульев, отрывая от себя пьяные руки сидящих, — выйти, куда-нибудь, уйти от света, что режет глаза, от голосов, что высверливают мозг, остаться с тем, что снова пришло, как приходит всю жизнь и она, увидев и помня, падает в эту память и каждый раз умирает.
— Дашенька!..
Она не слышала, шла быстрее голоса мужа и еще быстрее, неровно ставя подошвы красивых сапожек с пряжечками, цепляя сбитые половики в коридоре, спотыкаясь о коврик на входе, подламывая ногу на каменных ступеньках крыльца, попадая каблуком мимо плиток дорожки. Воздух входил в легкие ударами, не просясь обратно, у, у, ух, хх, и, задохнувшись им, схватилась рукой за железо калитки, рванула и почти выпала в желтую ночь пустынной улицы, привалилась к каменному глухому забору. Фонарь, нагнувшись, рассматривал ее сверху. Дома напротив смотрели тоже, кто черными стеклами, кто яркими, с мелькавшими тенями.
Закрыла глаза, не видеть, как вместо фонаря приблизилось к ее лицу бледное лицо мужа. Держал за локти, пока она оседала, задирая и пачкая бархат платья неровной побелкой стены.
А перед ее закрытыми глазами вытянулась смуглой, длинной змеей мужская спина. …Как, отклеиваясь от нее, потянулся за сигаретой и после повернулся, так что по ребрам собралась складочка кожи и увидела — книзу по животу темную полоску волос. Снова, прижимаясь, улегся, засветил огоньком, показывая ей красивый лоб, четкую линию носа и резкие губы…
— А помнишь… — шелестел голос, смеется, что ли, да разве она когда забывала. Жила от одного «помнишь» до другого и умирала всякий раз, когда из сжатого кулака терпения вырывалось воспоминание. Нет больше сил.
— Даша, потерпи. Я сейчас, в машине все. Сядь тут, я сейчас. Шприц. Успею!
Держал ее локти, не давая свалиться набок, придерживал, усаживая на корточки, и — глаза его… Закрыла свои, чтоб не видеть. Поймала утекающую руку:
— Подожди, Коля.
— Да?
Чтоб не ушел, взяла за вторую, ледяными пальцами, крепко. Сердце подъехало к горлу, распухло, и закупорило нутро. Сжалось и громко, вместе с курантами из всех окон, сказало «бомм».
— Не ходи, пройдет, — соврала, воткнув слова в промежуток меж ударов.
— Сядь. (бомм) Рядом…
Его дыхание приблизилось и его сердце она услышала тоже, частыми, дикими ударами оно боялось. И пришла жалость, не та, что в постели, когда она ему себя, как подарила. А огромная жалость, небом с мягкими облаками — над ним и над всеми.
— Спросил, что поже-лала там (бомм)…
— Молчи, Дашенька (бомм)…
— Нет… (бомм)
Открыла глаза и жалостью этой, новой, спокойной, посмотрела на него, уже издалека, из того далека, от которого он так долго оттягивал ее, не давая уйти, а то бы уже давно, еще в ту ночь, на берегу…
— Никто не умрет (бомм)… Больше никто…
— Родная… (бомм)…
— Пусть ныряют, просят. (бомм) И не боятся. Ник-то не ум-рет…
…
— Ура-а-а! — закричали в доме, и по улице изо всех ярких окон долбилось и растекалось под желтыми фонарями:
— Ура-а-а! — затукали, затрещали ракеты и петарды, побежали цветные и черные силуэты через свет фонарей, перемалывая локтями чистый ветер, пришедший с моря.
Николай молчал, сидя на корточках перед женой, привалившейся к холодной стене. Смотрел на белое, покойное лицо и увидел впервые, за всю их жизнь не виденное, какие полные, красивые губы у нее — цветком. Без горьких складочек в уголках.
— А помнишь… — шептал ветер и ворошил его волосы, забирая усталость, напряжение, вечное ожидание страха. Приносил из степи покой, настоянный на зимних травах, политых долгими осенними дождями. И печаль. Ему теперь это, понял он, размываясь в невыразимом горьком облегчении, — покой и печаль…
Над пропастью, грохоча с ударами часов и сердец, обламывая с себя черные куски, разваливался стоящий скалой демон. Открывалась за ним зеленая круговерть воды, что уже не столбом, а ниже, куполом, и просто — большой волной через всю бухту, катилась на пески с рассыпанными белыми огнями «Эдема».
— А помниш-шь… — светлая змея стояла дымным завитком, обернувшись вокруг мальчика, державшего в опущенной руке толстого светлячка.
Он подошел ближе, к появлявшемуся из прозрачных обломков Яше. Лежа на покатом краю, тот медленно поднял голову.
— Пойдем, — сказал Вася и потянул Яшу за руку. Свечение, прихотливым завитком вокруг его фигуры, повторило движения.
Они шли вниз, по белой тропе. Мальчик в ореоле серого дыма и темноволосый мужчина с неверной походкой и не помнящим ничего взглядом. Витька и Лариса, окруженные спокойными телами степных змей, смотрели им вслед.
Менялся свет. Багровое зарево отступало под светлым холодным светом зимней луны, а та разгоралась все ярче и ярче, освещая скалы, бухту, вогнутую линию песка и черные в бледном свете крыши «Эдема»
Далеко внизу, на просторном пляже, двое, облитые светом белой луны, нашли место, где волны вздымались выше всего, и встали в ожидании. Витька смотрел, будто на себя со стороны, помня, как стоял перед такими же волнами, только просвеченными красным вином заката, а в волнах неслись к берегу и, вильнув мощными хвостами, исчезали рыбы-серебро, и летела с ними девушка с белым лицом и неподвижными глазами, в которых — свое море.
Фигурки стояли и ждали. Волна поднялась, светя зеленью, пронизанной длинными бликами. Фигурка побольше побежала навстречу, протягивая руки и, окунаясь в бешеную вертящуюся пену, пропала из виду и снова появилась, сбитая с ног уходящей волной. Мужчина сидел на мокром песке, держа на коленях женское тело. Сверху было плохо видно, но — встал и понес туда, куда не долетала вода. И женские руки обнимали его шею.
Маленькая фигурка в серой дымке присела на корточки у самой воды, протягивая руку. Блеснул огонек, исчезая в уходящей воде.
Размывалась, погасла, пропадая среди настоящих звезд, красная луна древнего мира. Уходило зеленое свечение воды и пляж потемнел. Лишь светлая дымка показывала, как Вася подошел к Яше и сестре и вместе они двинулись к огням «Эдема»
Витька передернул плечами, замерзая на зимнем ветерке.
— Пойдем, — сказала Лариса и, сунув ему книгу, поправила на голове платок, — кажется, все тут. А внизу у скалы Генка, ждет нас, замерзнет еще.
— Пойдем, — согласился Витька, страшно вдруг заскучав по теплой захламленной кухне, горячей кружке в руках и по мурлыканию Марфы.
— О камере своей не жалеешь ли? — в лабиринте голос Ларисы звучал глухо, толкался в стены, и возвращался маленьким эхом, показывая — никого, пусто.
— О камере? Ах да… — засмеялся, прижимая руку к порванной рубашке, где под локтем на боку — пустота. Но под рубашкой шевельнулась Ноа. И Витька сказал:
— Нет. Не жалею. Я только иду, начинаю только.
Подумал о Ладе. Хотел сказать «мне бы найти ее», но остановился внутри, продолжая идти за Ларисой. И пожелал по-другому, тихо, боясь смотреть в будущее, но — Новый год ведь!
— Пусть у Лады, пусть все хорошо у нее сложится.
— С-сложится, — прошелестела у сердца змея, — у вас вс-се сложится.