… Шел за ней, не глядя под ноги. Не оступался, будто глаза на коленях и ступнях. Балансировал на скользкой глине, приминал босыми пятками горсточки маленьких круглых листьев, откидывал коленом острую осоку… Смотрел на смуглую спину, как движется мерно, изгибается в такт шагам змея позвоночника. Бедра охвачены куском выгоревшей ткани пальмового волокна. Темные волосы, подобранные высоко, перетянуты полосами коры, крашеными в коричневый и желтый цвета. Выпавшая из прически прядь, отростком лианы, пружиня, вверх-вниз ходит вдоль спины. Хотел ее так, что, казалось, восставшим членом раздвигает протянутые поперек тропы ветви и листья. Кромка ее набедренной повязки покачивалась ниже талии краем воды в прозрачном стакане. Выше-ниже, справа-влево. Мерно работали сильные ноги. Напрягалась мышца голени, отталкиваясь от красной скользкой глины, сверкала и пряталась пятка, и выше боковая поверхность бедра – выдается в сторону и опадает… При каждом шаге. Смотрел на песню идущего тела, на тени, скользящие по мерно работающим мышцам. Хотел…
Ускорял шаги, догонял, почти утыкаясь в мягкую плетенку ткани по ягодицам. Протягивал руку. Скругляя пальцы, охватывал шею. И – брал. Всякий раз, когда возникало желание. Разворачивал за плечо к себе, смотрел, как приоткрываются полные яркие губы. …Бросал на смятые простыни, наваливался всем телом, расклинивая, и чувствовал, как под его ребрами плющится небольшая грудь… Наташа…
… Снова шел, не сводя глаз, укачиваясь мерным движением, позволяя телу самому, без оглядок, выбирать путь. Догонял. Резким движением, будто укусив, хватал край ткани, …срывал и отбрасывал смятые черные трусики на серую затерханную постель. Нажав на лопатки, сгибал перед собой небольшое тело, не давая оглянуться – незачем, здесь все, что надо – и врывался, скрипя зубами, натягивая тесной перчаткой на себя, вдавив жесткие пальцы в мякоть покрытых мурашками светлых ягодиц… Лада…
Взорвавшись, отталкивал скомканную фигуру и шел, глядя, как в полудвижении к серой постели она превращается в смугло идущую, сильную. Вот напряглась спина, свет бликом по лопатке – подняла руку, отвести нависшую тяжелыми листьями ветку. Тянулся, оглаживал плечи, разворачивал и, прижав к шершавому стволу, держа одной рукой за шею, другой под колено, бил резко и жестко, телом оставляя за собой последнее слово… Ирка…
И еще кто-то… Еще… Имена вспоминал, если были у них имена, лишь в момент, когда влипал намертво. А, отрываясь, вываливаясь, отталкивая, имена забывал, – лишь добавлялись животные звуки в память и в шум растущего леса. Чавканье, всхлипы – к потрескиванию, уханью, плеску бегущей воды…
И даже имя той, в пятом классе, вспомнил. Когда-то смотрел на краешек щеки за толсто сплетенной косой, на ровный нос и маленькие воздушные прядки по шее, – сминая в потном кулаке очередную записочку, которую она не увидит. А здесь, на тропе, положив на плечи ладони, рывком разворачивал и, в повороте уже, давил, опуская, перехватывая пальцами к затылку. Глядел сверху на перечеркнутое мужским детское еще лицо, отчаянные глаза и рот, что сам приоткрывался, приближаясь… Зойка…
Не уставал. Шел, смотрел с ненавистью на идущую впереди смуглую женщину, его змею Ноа, данную навсегда. Жаждал развернуть и увидеть – только ее, не других. И ее – взять, насовсем, победить и подчинить. Но каждый раз она превращалась и превращалась в его собственные воспоминания. Одновременно превращая его. Он и не знал, кем будет в следующий раз, когда врывался, сжимал на коже горячие пальцы. Чувствовал закаменевшую Ладу и захлебывался наслаждением – порвать жестко, взять через боль, через ненависть. Зная, что следом Жука – по его мокрому, отброшенное. И, когда Зойка перед ним на коленях, пачкая простенькие колготки о пыльные полы, был не тот, что боялся передать записку, а тот, что приходил и ждал ее у школьного забора, поплевывая мокрым табаком сигаретки без фильтра. И она, выйдя, увидев, смолкала. Прощалась с подружками и шла в другую сторону, медленно. Знала – догонит. В школьном парке, у выбитых дверей бывшей станции юннатов. И он становился тогда среди хлама, специально близко к раскрытой двери, ощущая, как сжимается девочка, видел панику, затоплявшую глаза, когда за спиной ее, совсем рядом – разговоры, смех… И, наказанная однажды с нарочитой жестокостью, изо всех сил старается не сделать ему больно. Все два года так. Пока не…
Но тропа не место для мыслей о том, что дальше. Тропа лишь для того, чтоб идти вслед, все выше, туда, где в сером камне, помазанном беспорядочной зеленью кустарников и лиан – черная пасть пещеры. Высоко над глазами. Дышит, открытая, источая влажный туман с запахом крови и пота. Только – дойти. Попасть внутрь. Там он узнает себя. И ее, ту, кто ведет его все выше, мерно покачивая широкими бедрами…
Резкий и мощный гудок ревуна выдернул Витьку. Он задохнулся, носом в подушку, еще сжимая каменными пальцами гладкие смуглые плечи. Нет, уже мокрый край одеяла. Не успел развернуть женщину. А там, во сне, уже кончилась скользкая глина, и серый камень подножия скалы кусал босые ступни, продавливал так, что боль отзывалась в низу живота.
Перевалился на спину, протащил одеяло по груди, стирая пот. За белесым окошком пробежали маленькие голоса. И снова сверху, наполняя туман, пришел мощный зов сирены. Мерный, важный…
Не обращая внимания на тихий стук в дверь, сел, стирая концом простыни остатки зеленого сока с ладоней и локтей. Слушал, как влажный и пряный запах раздавленных листьев медленно уползает из полутемной спальни. Стук замер. Тихо под окошком прошлепали туда-сюда быстрые шаги. И снова постучали, сильнее.
– Виктор, вы спите? Просили разбудить к пяти. Уже пять.
– Спасибо, – сказал. Прокашлялся и погромче:
– Встаю уже, Дарья Вадимовна…
– Тогда я поужинать принесу.
Туман съел звуки быстрых шагов. И ревун снова сказал свое главное длинное слово.
Витька поднялся. Вяло накинул смятое одеяло на сбитые простыни. Прошел в крошечную столовую, где темный старый буфетик и пластиковый стол с выводком шатких стульев, но в углу сверкает полировкой новенький шкаф-купе для гостей. Вышитая скатерть съезжала с белого пластика, стул покачивался на некрепких ногах и холодил задницу. Витька натянул джинсы, нагнулся – заглянуть в мутное зеркало в глубине буфетной полки. Пригладил растрепанные волосы и смахнул со стола насыпавшиеся с головы чешуйки древесной коры. Сощелкнул в угол маленькую многоножку и та, сворачиваясь красной ниткой, потекла в щель плинтуса.
Хозяйка, ногой приоткрыв дверь, осторожно внесла поднос с тарелкой супа и нарезанным хлебом. Витька дернулся помочь, но улыбнулась:
– Сидите, сидите. Не проснулись еще, вижу. Кушайте, сейчас принесу второе.
И ушла, мелькнув в полуоткрытой двери линялым подолом из-под старого наброшенного на плечи пальто. А ноги – голые над стоптанными ботиками. Зима, туман прозрачной ватой кутает двор под длинной трубой маяка, блестит мокрая земля, клонят головы увядшие цветы в палисадничке. А что хозяйке зима – пробежать из жаркой кухни сюда, к Витьке – семь шагов по безветренному дворику. И еще раз, мешая парок над тарелкой размятой картошки с влажным холодным туманом.
Медленно ел. Запах лаврового листа смешивался с запахом джунглей, что становился слабее и тоньше. Хозяйка, поставив на стол чашку и пузатенький чайник, отразилась криво в блестящем боку. Длинно протерла вдоль квадратной скатерки кругляш белого пластика столешницы. Принюхиваясь, метнула в раскрытую дверь спальни внимательный взгляд карих глаз. И Витька, осторожно подобрав под стул босые ноги, поджал вымазанные красной глиной пальцы.
Ждала слова, фразы – незначащих, без смысла, лишь – приглашением к разговору. Но гость баловал ее нечасто. Потому, последний раз проведя тряпкой по столу, скомкала в руках и пошла, напрягая спину и ухо, сторожа – хоть что понять, услышать или разглядеть о молчаливом квартиранте.
…Уходить в лес Витька стал сразу, с первого дня на маяке. Как на тяжелую работу. Ложился на узкую койку, вздыхал, сжимал кулаки. Закрывал глаза и почти сразу, как ему казалось, утыкался взглядом в мерно покачивающуюся спину.
Сначала пробовал все: не спать ночами, ложиться днем, гулять по серому зимнему песку, наматывая километры вдоль моря до изнеможения. Не помогало. Закрывал глаза и – шел. Потому что в буфете, сложенная в маленький квадрат, лежала купленная в московском вокзальном киоске газета. А на развороте, в черной рамочке, – смеющийся правильными зубами темноликий Сеницкий. Николя, Ники, Коля, что задался целью стать в столице одним из самых-самых. Кажется, стал, но сам этого уже не увидел. «Вчера ночью от неизвестных причин скончался стремительно набирающий популярность талантливый фотограф Ники Сеницкий… Врачи предполагают приступ сильнейшей аллергии… Накануне открытия персональной выставки, что должна была стать и стала – открытием новой звезды столичного художественного бомонда…» И так далее, далее, далее…
… Уехать Витька решил наутро после нападения во дворе. Вернее, слова, что наспех были сказаны на выставке, осели в голове и всплыли ночью. А перед тем поднимался в лифте, держа тяжело обвисшую змею на руках, ухмыляясь разбитыми губами. Наплевал на то, что могут увидеть. И не увидел никто.
Бросился на постель, оглаживая ладонью гладкое тепло длинного тела, шептал ласковое, строил планы. Заходился наслаждением, представляя, что может теперь – он, со всеми. С этими паскудами, мудаками, уебками… И заснул, как умер.
Между волком и собакой, в самый глухой предутренний час, вскинулся от резкого приступа тошноты. И побежал, сгибаясь, в сортир, прижимая ко рту руку. Стоял над унитазом долго. Рвало так, что выпачкал и без того грязные джинсы. С подведенным под ребра животом, постанывая от боли, выворачивающей внутренности, стащил и бросил на пол одежду. Оскальзываясь, лез в ванну, и даже заплакал от злости, и на пятый раз не сумев перекинуть через бортик дрожащую ногу. А когда немного отошел, стоя на четвереньках под хлеставшей из крана тугой горячей струей, вылез и, не вытираясь, побрел в постель. Лишь мельком, равнодушно, увидел в зеркале, что татуировка уже добралась до верхних ребер, и голова ее тянется к груди. Отвернулся и разглядывать не стал.
Валясь, решил – уеду, утром же соберу рюкзак и гори оно все, не хочу. К маме заскочу, в Киев и оттуда к деду в поселок. Зима, холодная соль морского ветра, разболтанные непогодой дворы, собаки, десяток стариков и один дядя Митя, если не помер еще от водки.
Заснул крепко.
Не слышал, как рано утром, воя сиреной, во двор въезжала скорая. Как, препираясь с хмурыми утренними ментами, хмурые врачи развернулись и уехали, потому что трупы не берут, не их это работа. Не видел, как, собираясь в кучки, чернел по снегу народ, – одни подходили, другие медленно откалывались, и на работу, – и так задержались… Яркое, с теплым румянцем, раннее солнце трогало тонкими лучами ноздреватые пятна крови и, казалось, размазывало розовую жижу по снежным гребешкам…
Вышел во двор, таща на плече набитый рюкзак, вспоминал Наташу с благодарностью за когда-то сказанные слова. Думать о том, что было ночью, и кем был он сам, не хотелось. И не заставлял себя. Как она учила. Потому равнодушно миновал кучку, состоящую уже из одних старушек, и не стал ухом ловить обрывки о том, как нашли, кто увидел, куда увезли. Царапнул взглядом присыпанные серым песком кровавые пятна. Но шевельнулось в голове (и на груди, будто протекло горячими каплями) – что вот так снять, и будет лучше всякого сырого мяса. Снять мутную пленку, что легла поверх событий, уже происшедших. Песок – пленка, старушечья толпа – пленка, размятый рифлеными колесами утренних машин снег – пленка. Чтобы те, кто будет смотреть на снимки, жутко додумывали чуть заметные под пленкой ночные события.
Подъезжая к вокзалу, трогал в кармане телефон, решая, кому позвонить, сказать об отъезде. Нити, что казались такими прочными и обязательными – предупредить Степана, поговорить с Альехо, извиниться, пообещав обязательно вернуться и сразу к нему; вызвонить Наташу, вдруг приедет, пока он…
Эти связи, размокнув от ночной крови, ползли, сырели и рвались, обвисая жалко. Не хотел. Никому не хотел. А значит, не надо. Усмехнулся углом ноющего рта, поднимаясь по эскалатору. Какие-то уроки уже усвоил, только пока не понять, правильные ли. Споткнувшись о кривую улыбку, поспешно отвела взгляд встречная девушка, похожая на зимнего ангела в своей белой шубке и вязаной шапочке. И Витька сжал губы, мысленно ударил внутрь себя кулаком, не давая подняться вновь тому темному, что продлит его ухмылку, приклеит взгляд к светлым кудряшкам над шубкой. Или – не его взгляд? Но знал, если не остановить себя, ангел проснется ночью от слез.
Лицо ныло, стреляло в плече, плохо сгибалась в колене нога. Но внешне почти ничего и не видно. «Тварь постаралась», – подумал мельком и прогнал мысль, чтоб не вспоминать, как мягко скользило ночью по коже сухое длинное тело.
Телефон зазвонил сам, когда Витька шел по гулкому серому полу к хвосту очереди в кассу. Не торопился доставать. Сначала занял очередь, отошел чуть в сторону. И приготовился слушать Степана. Тот не сказал много:
– Ты на улице?
Витька тоже говорить особо не стремился:
– Да.
– Газету купи.
– Какую?
– Любую. Московскую… Перезвонишь мне.
И отключился.
Витька стоял, отражаясь в ярких обложечках детективов и дамских романов. Смотрел на портрет Сеницкого, забыв про очередь. За спиной в широкие двери втекали, таща сумки и чемоданы, серые и черные люди. Обошла его, изящно изогнувшись, почти Лидочка – в короткой шубке и с ключиками на пальце. Напротив, утопая в жесткой шинели, как в фанерном шкафу, топтался милиционер.
– Степ?…
– Не знаю, не пойму я ничего, – неохотно сказал игрушечный голос напарника в нагретую дыханием трубку, – Тинка утром разбудила, ревет, икает. Сказала, в постели умер, утром нашли.
– Написано – аллергия какая-то…
– Да не было у него аллергии, бля! Она б знала! Это они про пятна…
– Какие пятна, Степ? – в горле шуршало и что-то вспухло, мешая говорить.
– Хрен знает. Она сказала, вроде на животе все в пятнах и красные точки. Думали сперва укололся как-то странно, передоз. Но Тинка же знает, он здоровье берег, все время быть в форме хотел, типа. В общем, одни сплетни и ничего не ясно.
– Не ясно… – повторил Витька, смотря в упор, и не видя, как машет ему неуклюжая тетка, что уже перед окошком кассы.
– Ясно…
– Что тебе ясно? Я, брат, ничего не пойму!
– Степ, я перезвоню тебе.
Он отключился и долго жал на красную кнопочку, наблюдая, как гаснет экран. Сунул мертвую машинку в карман, и как раз успел – перед теткой.
Он не поехал через Киев. И к деду решил – не поедет.
Мама со своим зубником, красивая, сероглазая, всегда чуть встревоженная мама…
Немногословный дед, что все лето носил прореженные временем до ветхости семейные трусы и, напившись раз в месяц, обязательно уходил в море на старой рыбацкой лодке, просто так.
Нельзя к ним. Они – люди. А он…
В купе, проснувшись после трети пути, покачиваясь, вышел в коридор. Вагон почти пуст, кому это надо – в Крым зимой. После туалета прошел в тамбур и выбросил в подвижный рот металлической щели в полу меж вагонов сначала крышку телефона, потом сам телефон и, выждав минуту – уронил с пальцев сим-карту.
И все мысли, что вылуплялись и, еще медленно, но все быстрее и быстрее, ползали в голове, тоже сумел выбросить вслед. Встряхнул головой, накормил червями паники дорогу, мелькавшую серой лентой в просвете железного стучащего рта…
Ехал, как все. Ел и пил чай, слушал шумного толстячка напротив. Смотрел с верхней полки на скачущие сугробы с натыканными в них елками. Разговаривал с мягкой, с южным говором теткой, что беспрерывно кормила племянницу Олю двенадцати лет. Оля стеснялась, краснела широким личиком и шепотом сердито отказывалась. Взглядывала вверх, на Витьку и, натыкаясь на взгляд, краснела еще больше, крутила на пальце кончик блеклого русого хвоста.
Через пару часов тетку обаял, купив мороженого, рассказал что-то веселое. Оля ела аккуратно и, уже не краснея, улыбалась и даже рассказала о школе и о концерте в Москве. А тетка, Марь Степанна, не вспомнить, за что зацепившись, сказала о маяке. О дальней знакомой своей, что вышла замуж за маячного смотрителя (только это нехорошо, не принято так называть его, – капитан маяка, так то!), и живет теперь, людей не видит неделями.
– И не стара, в самом еще соку, а кроме Григорьича своего ничего не видит. А там – степь, море, до деревни двадцать килОметров. Летом-то получше, квартирантов берут. Три комнатки сделали, душ и туалет, спальня. Если кто на машине приехал, так милое дело, летом-то…
«Там» – стукнуло Витькино сердце. И он сразу поверил, так хотелось и, похоже, надо было именно так. Там, где лишь зимнее море, степь и два человека, занятые друг другом. «Скажу, книгу приехал писать, потому – молчу и думаю. И буду – молчать, думать»…
– Оленька, вот, перебила аппетит! Скажи Виктору спасибо за мороженое!
– Тетя Маша!..
«Сам» – продолжало стучать в висок, а серое небо летело и стояло, спускалось ниже, заворачиваясь в ночную темноту… «Сам смогу, ведь надо – смочь. Ведь если так все сложилось, то кто еще, кроме меня? А потом, когда справлюсь… Да, справлюсь. Тогда вернусь. К деду съезжу, побуду. Маме позвоню. Потом, когда сумею – сам…»
Завернулся в жаркую простыню и, слушая стуки, покачивания, заснул спокойно и мирно. Зная, что самая тяжелая работа его – впереди. Которую должен сам, изнутри. Совсем еще не зная, как. Но – сделает…
Елена Блонди
Апрель 2006г – Январь 2008г