Квадрат голубой воды под стеклянной крышей. Ника не знала, был ли бассейн построен прежним владельцем Никитой или это прихоть Беляша.
Держась глухой стены, над которой прозрачно склонялась разграфленная стеклянная плоскость, она медленно подходила к выходу на лестницу.
Нужно решиться. Быстро сбежать вниз, пока они заняты девчонками.
Сердце кольнуло — так же Токай вывел Марьяну, пока пьяные осматривали и хватали Нику. Выбирай, что тебе дороже. Забирай, отдавая ненужное. Но времени на метания не было. Если сейчас она не найдет, как убежать, настанет утро. И кругом будет светло. А кто-то из этих морлоков все равно останется трезвым, даже если почти все перепьются. Лестница была пустой и тихой. Внутренняя лестница, самая обычная.
Скорее всего, ведет в холл. А там скучает еще один колинька, хмурый и трезвый. Летом можно было бы поискать открытое окно и выскочить во двор. К старому дереву с низкими ветками, и на забор. Ника застыла на секунду и, выдохнув, плавно ступила на бетонную площадку. Нечего ждать. На втором этаже в коридоре горел свет, слышался веселый невнятный разговор. Женщина рассказывала что-то, потом смеялась и спрашивала, мужчина в ответ мычал. И она снова бросала быстрые невнятные фразы. Ника на цыпочках спустилась ниже.
Похоже, он пьян, а она еще не совсем. Голоса уплыли вверх. Желтенько светил прямоугольник выхода на первый этаж. И Ника остановилась, не смея сделать последний шаг, чтоб выглянуть, что там, за ним. Дверь хлопнула резко, будто над ухом ударили доской. И сразу же раздался голос.
— Сколько там? В восемь отвезешь телок. Да. На кольце у Петрушина высадишь. Заедешь к Деляге и возьмешь картинки.
— Так то ж до обеда торчать, — отозвался неохотный голос.
— И поторчишь, — огрызнулся первый, — чтоб не как в тот раз, понял? Отдашь и сиди с ним, паси. Чтоб забрал чисто.
— Да понял уже.
Ника замлев, отчаянно ждала — вот снова хлопнет входная дверь, метнется волна холодного воздуха через холл, дотягиваясь до ее лица.
Но негромкие шаги стали приближаться и она, отступила к лестнице.
Сюда идет. Сюда! Согнувшись, метнулась в треугольный закут под ступенями, шоркнула ногой по ведру, и, разглядев в стене, что выходила наружу, дощатую небольшую дверь, рванула ее на себя, вываливаясь в черный, разбавленный светом фонаря воздух. Под ногами длинно прозвенел металл. Наружная лестница оказалась близнецом внутренней, и теперь Ника стояла на четвереньках снаружи, глядя на пустынный двор через частые прутья. Стена дома была светлой, бежевой или песочной, снова подумала она. Стоять на этом фоне — любой увидит, кто свернет с фасадной стороны. Надо спуститься. И вдоль стены — к тому дереву.
Большой дом с захламленным двором — не квартира, где все на виду.
Тут больше закутков, дырок и щелей… Из-под густо зарешеченной площадки послышалось низкое рычание.
Ника опустила лицо и, отпрыгивая от смутного сверкания глаз, побежала вверх по лестнице, подгоняемая частым яростным лаем. В ушах колотился звон, и она уже не понимала — это звенит яростный собачий лай или громыхают ее шаги.
— Цезарь! — крикнул кто-то внизу, и она припустила быстрее. Лестница обрывалась у нижней части стеклянного треугольника, а вверх от нее по металлической полосе каркаса вела совсем уж хлипкая конструкция из скобок, поменьше тех, что вколочены в камень стены в узком колодце. Диковато покосившись внутрь стеклянного чердака, где в пустоте голубые волны мягко рисовали подсвеченные арабески, Ника поставила ногу на скобку и, быстро перебирая руками по кусачему железу, полезла к тому месту, где стеклянные плоскости соединялись.
Страх туманил голову. Добравшись до конька крыши, замерла, обнимая короткий флагшток. За ним, светясь под луной, тянулась металлическая дорожка, от которой вниз уходили сварные полосы рам. На другой стороне дорожка упиралась в неуклюжую черную крышу еще одного чердака. Он торчал, как поставленная на попа длинная узкая коробка. Цезарь внизу все лаял и мужской голос раздраженно прикрикнул:
— Ну, пойдем, покажешь. Ника не слышала, как загремела цепь, но поняла — сейчас он вытащит пса, и тот, прыгая, зальется лаем, показывая на нее, прилипшую мухой к огрызку мачты. …Наверное, все, хватит. Дальше бежать некуда. Пусть уж, как сложится, вяло подумала и, держась за мачту, влезла на крышу, встала, боясь выпрямиться и отпустить надежную деревяшку. Вдруг пришел ветер, несильный, растрепал волосы и пролез через свитер, будто он из редкой паутины. Задрожав, она одной рукой скрутила волосы и сунула их за воротник, чтоб не мешали. Говоря себе безнадежные слова, пристально глядела на светлую полосу вдоль голубого стекла. На полосе наварены были обрезки арматуры, и такие же — на каждой полосе рамы. Конечно, ведь стекла нужно мыть и менять. Тут все сделано так, чтоб ходить. Или спускаться по скатам крыши. Но не зимой! Не ночью! Она бережно поставила ногу на дорожку, как раз между двух арматурин. И отпустила мачту. Сделала еще шаг, упорно глядя не под ноги, а чуть поодаль, как учили ходить по бревну в школе. Падать с крыши и с бревна — разница есть. Но и дорожка тут пошире. И носочки тянуть не нужно. Сделала шагов пять, удивленно радуясь, что идти оказалось удобно, и тут же свирепо одергивая себя — в такие вот моменты и начинаешь спотыкаться. Цезарь все лаял, но к его лаю не добавились вопли. Ее все еще не видят! Шажок. И еще один, плавно ставя ногу между приваренных прутьев.
Черная коробка маячила впереди и, кажется, совершенно не приближалась. Ника сделала еще несколько шажков. Внизу мерно лаял Цезарь и так же мерно что-то бубнил ему охранник, видимо таская за собой вдоль забора. Все хорошо, убеждала она себя, боясь тяжело дышать. Все… хо-ро-шо. И вдруг ноги задрожали и она, понимая — сейчас сорвется, медленно села, свешивая по стеклу ноги, уцепилась за арматурину, обливаясь потом. Прикрыла глаза, расслабляя звенящие от напряжения мышцы. Куда она идет? А вдруг там ничего, в этой черной коробке? И что тогда? Замерзнуть на крыше, прилипнув к черной стене? Или кричать, прося помощи? Ее снимут… Посмотрела вниз, в одну сторону — там тускло светился забитый летним хламом двор. В другую — пустота перед воротами, и ближе к торцу дома, куда она пробиралась — то самое дерево. Охранника с Цезарем не видно, наверное, отирались ближе к дому, где Нику от них закрывал карниз. Ноги перестали дрожать, и она, собираясь снова подняться, оглянулась проверить, далеко ли ушла. Позади, там, где осталась деревяшка флагштока, стояла фигура.
Вернее не стояла, а торчала по пояс, высовываясь из-за крыши.
Темнела треугольником капюшона. Глядя на Нику своей неразличимой чернотой, фигура вдруг подняла руки, разводя их, как некий сумеречный христос. И в ответ на жест снизу раздался удивленный вопль, смешанный с радостным лаем:
— Гляди! На крыше!
Ника крепче уцепилась за железяку, с ненавистью глядя на черную фигуру. На глаза набегали слезы. Теперь ее точно поймают. Резко заныла шея, и она, отводя затуманенные глаза, вдруг придушенно вскрикнула — за плечи ее схватили мужские руки.
— Так, — сказал, наклоняясь и бережно вздергивая ее, — ну-ка…
— Фотий, — не веря, шмыгала изо всех сил, в надежде, что слезы из глаз исчезнут.
— Дойдешь?
— Д-да… Он плавно шел вперед, чуть пригнувшись, касался ее пальцев своей рукой, отведенной за спину.
— Не торопись.
— Собака там.
— Уже все. Она открыла рот, когда, подпрыгнув, исчез за краем черной дощатой коробки. И тут же сверху протянулись его руки, она вцепилась, и поднялась, скользя подошвами по старым доскам, повалилась на плоскую небольшую крышу. Он лежал рядом и, быстро повернувшись к нему, Ника дрожащей рукой ощупала короткие волосы, лоб, прошлась по носу.
Ахнула — из-за опухшей скулы глянул блестящей щелкой глаз.
— Шла там! По крыше, — доказывал внизу охранник, и Цезарь солидно подтверждал слова своим «гав-гав»…
— Я спущусь, и спрыгнешь. Поймаю.
— Да, — согласилась, не раздумывая. Быстро и плавно сел, согнулся, и снова исчез, будто канул за край.
Ника подползла, со страхом заглядывая вниз, где между частых тонких ветвей шла гладкая стенка без лестницы и уступов.
— Готова? — приглушенный голос донесся не от стены, а чуть дальше, и рядом с Никой медленно легла на крышу толстая ветка, цепляя волосы сухими корявыми пальцами. Стараясь не смотреть вниз, где ужасно далеко мертво светила плитка, перекрытая черной путаницей, она развернулась и, оседлав ветку, поползла, чувствуя, как задирается свитер, и прутья скребут голый живот. Все качалось, и Ника качалась тоже, с ужасом думая — вот сейчас перевернусь и повисну, как ленивец.
— Не налегай, — Фотий поймал ее ногу и поставил в зыбкую развилку, — поворачивайся. С трудом уместив вторую подошву рядом с первой, она качнулась, цепляясь за него дрожащими руками.
— Уже все, — успокоил, отрывая ее от себя, — сюда.
— Где ж все? — она ставила ногу ниже, следуя за ним, другую. У самого ствола, где развилки были широкими, и уже ничего не качалось, Фотий переполз на другую сторону дерева, шагнул по широкой каменной кромке, держась за ветки и пригибая голову. И снова исчез, на этот раз за краем забора. Ника, копируя его движения, перебралась с ветки на камень. Села попой на забор, свешивая ноги. И, вытягивая руки вниз, ухнула в его — протянутые навстречу. Сгибаясь, он быстро ощупал ее плечи и бока.
— Добежишь? Закивала, берясь за его пальцы, сжала их покрепче. Оскалившись, так что в свете пасмурной луны блеснули зубы, Фотий бросился по дороге, в сторону, противоположную той, откуда приехали они с Токаем, удаляясь от домов, от поселка и Ястребиной. Ника бежала рядом, высоко поднимая колени и радуясь тому, что под ногами земля.
Отставала, болтаясь в его руке, как когда-то, в первый раз, когда тащил ее к своей «Ниве». И всхлипывая, засмеялась, увидев на краю песка и заметенной снежком травы покосившийся автомобиль. Далеко за их спинами слышались крики и рычание моторов. Запрыгал по степи беспорядочный свет фар. Фотий рванул дверцу, усаживаясь за руль. Ника упала рядом на переднее сиденье. Двигатель затыркал, смолк и снова кашлянул. Она выпрямилась, глядя, как далекий свет чертит снег левее машины, за головой Фотия.
— Давай же! — заторопила замерзший и не желающий заводиться мотор.
— Угу. Пристегнись!
— Что? А, да, — нащупала тяжелые пряжки, совала их, не попадая, и когда замок щелкнул, машина завелась. И сразу, сильно кренясь, будто прыгнула, проворачивая в снежном песке колеса. Потом они ехали, прыгая на заснеженных буграх, виляя и накреняясь, вышибая из-под колес фонтаны мерцающего снега, смешанного то с вырванными полынными ветками, то с песком. Съехав к самой воде, Нива помчалась, по-прежнему удаляясь в противоположную сторону от Ястребиной, а впереди вырастали темные скалы на границе бухты Низовой. Иногда салон насквозь просвечивали далекие фары тяжело, но быстро идущих следом джипов, Ника сжималась, будто если спрячешься внутри, то и машина станет меньше. Один раз с ужасом глянула на Фотия, открыла рот, тут же клацнув зубами, — он смеялся, зубы блестели и сверкали глаза.
— Держись! Схватилась за что-то, и Нива, вильнув, выскочила на невысокую гривку, отделяющую пляж от степи, понеслась в нетронутую глубину.
Фары прыгали далеко позади.
— Мы уедем? От них?
— Если бензина хватит! Она замолчала, молясь, чтоб хватило. Оглянулась — тут, в степи, за ними не оставалось черной колеи, в низинах снег лежал толстыми подушками. Двигаясь по огромной дуге, Фотий уводил машину в степь за линию курганов. И там, забравшись на изрядное расстояние, плавно изменил направление, поехал уже в сторону Ястребиной, возвращаясь к ней с другой стороны.
— Что молчишь? — спросил, снижая скорость и глядя перед собой.
— Ужасно, — сказала Ника, всхлипывая, — это все ужасно. Ты живой.
— Думал, обрадуешься.
— Я радуюсь. Она снова замолчала, держа на коленях трясущиеся руки и глядя на его четкий профиль.
— Ты как там…
— Ты там почему… Заговорили вместе и тоже вместе замолчали. Потом оба рассмеялись.
Потом Ника заплакала, крутя руками пряжку на животе. Фотий отнял руку от баранки и погладил ее затылок.
— Они… они не приедут в Ястребинку? — спросила дрожащим голосом.
— Пашка там?
— Д-да… должен там.
— Мишане позвонил? Догадался?
— Да! Мы вместе с ним. Догадались. Фотий!
— Что, Ника? Машину тряхнуло, за круглым боком кургана показалась серая колея проселка.
— Я тебя люблю.
Он кивнул.
— Я тоже. Расскажешь, как оказалась там?
— Они тебя били? Лицо у тебя…
— Не виляй. Говори, пока едем.
Ника пересказала события вечера. Все. И как Токай увез ее к гаражам, рассказала тоже, испуганно поглядывая на лицо, укрытое тенью. И — морщась, о том, что видела внизу. И про бассейн.
— А потом я в холле услышала, они говорили. Про Делягу и что повезут их к восьми. И он пошел на лестницу. И я…
Фотий слушал молча. Впереди уже вставало море, схваченное скалами по краям бухты. Скоро справа покажется крыша дома. Его белая стена, обращенная к степи, на которой Ника мечтала нарисовать огромную фреску. Крыша летней веранды, увенчанная толстой мачтой, а парус скоро надо вытаскивать из ангара и ставить на лето.
— А еще на крыше был этот. Черный. В капюшоне. Я его видела уже, в бухте. Пашке рассказывала. Он, этот, замахал руками, показал, где я, когда шла, по крыше, — пожаловалась, сердясь.
— Я тоже увидел его, — сказал Фотий, сворачивая на подъездную дорогу к скалам, — и тогда увидел тебя.
— Ну что ему надо? Теперь я буду бояться. Ходить одна.
— Ты-то? — он усмехнулся и покачал головой. Скалы лениво сдвинулись, открывая площадку, огороженную забором и сеткой-рабицей. Машина встала, и Нику бросило на ремень безопасности. У задней стены дома, где были вкопаны скамьи летнего кинотеатра и деревянные смешные кабинки в виде автомобильных салонов, ярко горели жирные костры. И еще один факел, неровный и смигивающий, догорал на крыше веранды, облизывая мачту.
— Сволочи, — сказал Фотий.
— Там же Паша, — Ника схватила его за колено, — скорее!
— Ника, поклянись.
— Да. Что?
— Ты не скажешь ему, про Марьяну. Поняла? Ни слова о том, где видела ее. Как видела. Мотор заревел, «Нива» кинулась вниз, к запертым воротам.
Тормозя у ворот, Фотий запрокинул голову на грохот железных ступеней. С крыши корпуса слетая через ступеньку, скатывался Пашка.
Загремел засовом. Створка поползла в сторону.
— Пап? В распахнутой штормовке со скинутым капюшоном, развел руки, будто хотел кинуться к отцу, но встал, вытирая тыльной стороной ладони щеку. Опускал другую руку, с зажатой в ней ракетницей. Отец завел машину, Пашка бросился закрывать ворота, хлопнул железом, засовом. Заплясал рядом, сгибаясь и заглядывая Фотию в лицо.
— Блин! Вы вместе. Ага. А Марьяшка? Нашли ее?
— С ней все в порядке. Закрыл? Что тут было?
— Сволочи, дебилы. Пьянь болотная, — Пашка заикнулся и сплюнул, топнул, дергая воротник.
— Ника, проверь засов. И в дом, там всё. Давай-давай, — Фотий обнял сына за плечи. Тот пошел рядом, слегка приваливаясь к отцовскому плечу. Ника, обходя машину, заторопилась следом, сердясь на то, что снова вот слезы, мешают.
— Одна тачка. Выскочили, я сперва думал, может ты, но слышу, мотор другой. Орут. Че надо, говорю. В маленькой прихожей голос звучал глухо, утопая в куртках и ватниках, навешанных вдоль стены. Топоча, прошли в комнату, расстегиваясь. Фотий на ходу вытащил у Пашки из руки пистолет, тот глянул, разжимая пальцы и не переставая говорить.
— Стали орать, порежут нас. Спалят. Ну, я сразу, я же взял сразу, бахнул над воротами, а ты говорю, попробуй, давай. Они снова орать, потом замолчали. Я тихо вышел и полез, наверх. Чтоб хоть видеть, че там как. Да ладно, чего ты смотришь. Я спрятался, не дурак же. А что с лицом? Вот гады.
— Нормально все.
— Ну да. В общем, тачка одна, я сказал, да? Забегали, стали поджигать лавки. Пашка сел на диван и со свистом втянул воздух. Сглотнул, с растерянным бешенством глядя на отца. Тот сидел на табурете, держа на скатерти руки с пистолетом.
— А потом, когда загорелось уже. Бутылки покидали. На крышу, наверное, бензин. Хорошо, там цинк. Ну, мачта вот. Бля. А они ржут и уехали. Пап…
— Ну, хорошо ты не стал палить сверху, по ним.
— Палить? — Пашка горько рассмеялся, ероша короткие волосы, — а я думаешь, взял патроны? Полез, как кролик какой, чуть не в зубах тащил эту… а там уже вспомнил, дурак, не взял же. Пустая она.
— Не убивайся. Нормально все.
— Нормально? — Пашка наклонился вперед, упирая руки в колени, выкрикнул со злым звоном в голосе, — нормально? Что всякие сволочи могут, так? А мы что, терпеть должны?
— Мишане давно звонил?
— Мишаня в Жданове! Сутки лесом. И что он? Рэмбо он, что ли? Ника села у двери, складывая на коленках руки. Ее потряхивало и в груди нехорошо ныло. Пашка прав, во всем прав, какое свинство, жить и бояться, что всякое дерьмо явится и начнет крушить. И про Мишаню прав.
— Давно? — напомнил о вопросе Фотий. Пашка оторвал от него горящие яростью глаза, посмотрел на часы, соображая.
— В час, наверное. Примерно. Когда Ника, — он замялся, и она кивнула в ответ, — когда Ника приехала, вот перед этим. Фотий тоже повернулся к настенным часам, кладя пистолет на стол.
Встал, так же, как сын, ероша волосы.
— Хорошо. Значит, успеют. Никуся, ты не согреешь чаю? Спать нам сегодня вряд ли придется, а чай, после всего, это хорошо. Ника встала. Стесненно подумала, вот сейчас она уйдет, Фотий станет говорить о Марьяне, и ей после придется Пашке врать, не зная, что именно рассказал. Но Фотий поднялся тоже.
— В кухню пошли. Сядем, я все расскажу. Позвоню вот только. И чай. А Нике больше всего хотелось схватиться за мужа, прилипнуть и не отпускать. Ну, разве что заварить травы, чтоб заняться этим ужасным ушибом во всю скулу. Но другой рукой все равно держаться, чувствовать его рядом. Что же я буду делать, если с ним что случится? Вопрос ударил в самое сердце, чайник скрежетнул по плите, из носика плеснулась вода. Нельзя это думать. Вообще нельзя никогда. Но я все равно буду… Она привычно двигалась по кухне, не глядя, заученными движениями доставала нужные мелочи, ставила чашки, сахарницу, резала хлеб. И ковшик с травой поставила на плиту тоже. Все вроде бы получалось.
Только ноги еле волочились, да руки тряслись то слабо, а то сильнее. Пока Фотий негромко говорил по телефону, Пашка, садясь и вытягивая под столом длинные ноги в уличных сапогах, спросил вполголоса:
— Так ты не видела ее?
Ника затрясла головой. Сказала сипло:
— Отец. Сказал же, все в порядке.
За окном все еще плавала ночь, рассвет не показывался, прижатый к небу толстым слоем низких туч. Свистел чайник, пахло мясом и хлебом — Ника кромсала толстые ломти, укладывала сверху холодную отварную говядину. Выкладывала на тарелку. Фотий, держа горячую чашку, время от времени поднимал голову, прислушиваясь. Рассказывал:
— Я метнулся в Симф. Говорил там с девчонками, с ее курса. Не появлялась. Потом поехал обратно. Думал сразу в Южноморск податься, вдруг она туда к подруге, девочки дали мне адрес. Но сложил два и два, извини, Паша. И поехал к Беляшу. Пашка опустил голову, сцепляя руки на столе. Ника с жалостью поглядела на стриженую, чуть потемневшую макушку.
— И девчонки мне тоже сказали. Заезжал к ней мужчина на иномарке, несколько раз, описали, а я машину эту у Беляшовского двора видел.
Приехал. Попросил, чтоб позвали, поговорить. Не спрашивал, там или нет. Ну, угадал. Сама вышла. Пашка кашлянул.
— Выслушала меня, и сказала, что к нам не вернется. Сказала взрослая, сама решает. А вы, видать, поругались отменно? Перед тем как ушла?
— Ну, поругались, — угрюмо ответил Пашка, — а что я должен? Если…
— Да ничего. Не злись. На меня-то не злись, ладно? Тот кивнул, по-прежнему глядя на свои руки. Ника налила из ковшика горячего отвара, разбавила его холодной водой и, окуная салфетку, подошла к мужу, приложила мокрый комок к скуле. Тот незаметно приобнял ее за талию, прижал к себе и сразу отпустил.
— Она ушла, а на меня пригрозили собак спустить. Я и уехал.
Недалеко. Поставил «Ниву» за крайними домами, за кустарником. И вернулся пешком. Думал, вдруг, все же уговорю. Старый стал твой батя, Павел Фотиевич, попался как кур в ощип. Подрались там слегка.
И они меня в сарае закрыли. Думали, я совсем сомлел, значит. У Ники дрогнула рука с мокрой салфеткой, капли потекли на шею Фотия, и она рукавом стала вытирать их, ничего не видя от слез.
— Блин, — угрюмо сказал Пашка, — болит, да?
— Как же ты, из закрытого сарая? — подавленная нарисованной воображением картиной, спросила Ника. Фотий расправил плечи под изгвазданной курткой.
— А я, оказалось, не такой уж и старый. Сумел. И совсем уже собрался оттуда валить, как вдруг смотрю — моя молодая жена, да с крутым перцем. Волосы по плечам, смеется, будто на свой день рождения приехала, подарки получать.
— Я ж тебя искала!
— Она за тобой поехала, — вступился Пашка. Фотий улыбнулся, так что заплывший глаз исчез, и скривился, держа у щеки салфетку.
— Да понял, понял. Пашка, наконец, поднял голову. Светлые глаза потемнели и смотрели строго:
— Что делать будем? А с Марьяшкой я сам, поговорю еще. Найду ее.
Завтра.
— Завтра не выйдет, Паша. Мы теперь на осадном положении. А что делать… Он замолчал. И все трое повернулись к распахнутой в коридор двери.
За домом, откуда-то из еле начинающей светлеть степи слышался шум приближающихся машин.
— Пап? — Пашка вскочил. Тот поднялся, кладя на стол мокрую салфетку.
— Возьми ракетницу и во двор. Я зарядил. Дашь сигнал. Да не над воротами, понял? Вверх стреляй.
— Ага, — Пашка метнулся, прогрохотал сапогами, хлопнула дверь.
— Никуся, запрись и не смей выходить. От окон подальше. Он снова быстро приобнял ее, целуя в макушку. Улыбнулся растерянному лицу и дрожащим губам. И вышел следом на сыном. Ника побежала к входной двери, взялась за ручку, не решаясь запереть, отгораживая себя от того, что будет происходить снаружи, за воротами. От Фотия и от Пашки. Вздрогнула, когда бахнул выстрел, ракета, шипя, унеслась вверх, рассыпая зеленые искры под низкими тучами. И встала, крепко держась за дверь и притиснув горящее лицо к холодной щели.
— Эй, — заорал пьяный и злой голос. Раздался удар. Ворота загудели.
— Открывай! Хозяина твоего мы уже того, приласкали.
— Что надо? — Фотий стоял посреди двора неподвижно.
— А? — после паузы удивился голос, — доехал? Это ты там вякаешь, дерьма кусок?
— Доехал, — согласился Фотий.
— А! — обрадовался голос, — ну, прек-прекра-асно, класс, и телка значит наша тут. Ворота снова загудели от удара ногой. Пашка встал рядом с отцом, напряженно расправляя плечи. Две тени легли к самым воротам.
— Идите домой, — крикнул Фотий, — это частная территория.
— Да мы щас твою территорию! — фраза прервалась, и следом полился мат, сразу в несколько глоток. Удары сыпались на железные створки, без толку, но видно нравилось, как гудят.
— Пап, я заряжу, щас, — возбужденно спросил Пашка, но отец покачал головой:
— Бухие. Думают туго. Стой пока. И повел переговоры дальше.
— Я спросил, что надо-то?
— Телку давай! — рявкнул Беляш.
Он стоял рядом с джипом, сунув руки в карманы, зло глядел, как охранники колотят в ворота. Хмель утекал из головы, оставляя тугую холодную ярость. И усталость. Беляш изрядно перебрал в последние пару дней, как случалось все чаще и чаще. И в затуманенном мозгу головная боль смешивалась с обрывками воспоминаний. Кажется, он посрался с Токаем, нехорошо, совсем нехорошо. И это чмо еще пенсионерское, опарафинил перед братками, перед своими же шестерками. Утащил девку, которую собирались попользовать. Там уже и некому считай было, гости ужрались, ну отдал бы молодняку, порадовал. Теперь нужно поучить старпера. А то, авторитет же.
— Хватит, — крикнул своим и те, тяжело дыша, подошли ближе, оставив ворота в покое. Беляш оглядел парней косящими глазами. Еле стоят, падлы. Только Жека, что за рулем, трезвый, да еще Колян. И еще Беляша беспокоило, слишком уж уверенный голос у этого козла, что спрятался за своими жидкими воротами.
— Короче так! Выйди, скажу. Скажу… — он покрутил головой, продышался, и начал снова:
— Телку отдашь, понял? Скажу, что должен теперь. Да выйди, орать мне еще. Он подошел к самым воротам и хмурый Жека, поводя плечами под скрипящей курткой, встал рядом, прислушиваясь к тому, что во дворе.
— Я и так слышу, — голос раздался совсем близко и Беляш на всякий случай отступил на шаг, — говори уже. Чего я там тебе должен.
— Ага. Короче. Трогать я тебя не буду. Белая говорит, саунка у вас тут клевая. Теперь моя. Понял? Гостей буду возить, с города. С биксами.
— Еще что?
— Летом, само-с-собой, летом отстегивать будешь дяде Секе. Мне значит. Половину дохода.
— С-скотина, — прошипел Пашка, сжимая кулаки, — сколько там их? Две тачки?
— Да, — вполголоса ответил Фотий, — человек восемь, так что, стой.
— Ты чо, не понял? Телку давай. И уедем. Считай, договорились.
Ника с похолодевшим сердцем прижималась к двери, глядя на две фигуры у ворот. Что же делать? Прятаться? Спуститься в подвал, и закрыться. И эти сволочи разорят весь двор, куда дотянутся, вырвав сетку из секции забора. А может, достанут и их тоже.
— Ничего я тебе не должен.
Фотий толкнул Пашку в плечо. Тот с готовностью повернулся, увидел, как отец показывает пальцем в сторону степи, на верхний край бухты.
И хмурясь, медленно свел брови. Фотий кивнул в ответ на вопросительный взгляд. Оттуда слышался новый рев, деловитый и ровный. Кажется, его услышали и завоеватели. Беляш оборвал фразу, сразу несколько голосов заговорили и смолкли, прислушиваясь.
— Бля, — неуверенно сказал один, — бля, Сека, едем, а?
— Да какого хера! — заорал Беляш. И вдруг вступил женский голос, с визгом и захлебами, кинулся от машины.
— Тоже мне! Мужики! Зассали, да? Вы только в койке смелые! Да тут один раз машиной пихнуть и слетит все! Беляш, ну скажи им!
— Это что? — удивился Пашка, — это что ли, эта — Ласочка?
— Как твое ухо? — повысил голос Фотий, — поджило? Смотри, останешься без второго! Рев машин приближался, прутья на воротах высветились бледными черточками и снова пропали в полумраке. Сутулый мрачный Жека нерешительно оглянулся, кляня себя за то, что не нажрался и не остался на хате, валяться бухим.
— Слышь, Беляш, вроде сюда едут. Некуда ж больше.
— Чо некуда? — окрысился Беляш, отпихивая прыгающую вокруг Ласочку, — может, учения у них.
— Все равно, надо валить. А, Беляш? Да пошла ты! — Жека оттолкнул Ласочку, которая кинулась к нему, стуча кулаками по куртке. Беляш оглянулся, щуря мутные глаза на яркие уже огни, что прыгали по холмикам, неумолимо приближаясь. Прикрыл лицо рукой. Рев грянул совсем рядом и будто выскакивая из-за возвышенностей, будто не на колесах а на кузнечиковых ногах, прыгнули к воротам, беря в кольцо два джипа и горстку людей, полдюжины пятнистых машин с брезентовыми крышами. Встали, захлопали дверцы, застучали приклады и отрывисто посыпались команды. Одинаковые парни в камуфляже высыпались из машин, обходили Беляша и останавливались перед вдруг распахнутыми воротами, поворачивались, держа наизготовку оружие. Из-под полевых касок бледно светили холодные прищуренные глаза.
— А-а-а, — ошарашенно сказал Беляш и махнул рукой своим. Но, оказалось, стоял уже один, а поданные, рассосавшись по джипам, сидели внутри неподвижно. И моторы урчали, готовясь взреветь. К Беляшу подошел человек в камуфляже. Мрачно оглядывая приземистую фигуру в кожаном плаще и сбитой на ухо ондатровой шапке, посоветовал:
— Немедленно покиньте стратегический объект на территории войск СНГ. Иначе стреляем на поражение.
Апрель свалился на степь, как прозрачная волна, полная свежей солнечной зелени, размахнулся собой, и ахнул, скользя по новой траве, вымыл небо, выполоскал до хрустящей белизны облака, сел, раскинув ветреные рукава, оглядываясь и улыбаясь. Казалось, холода не было. Снег всосался в корни травы, та вздохнула и, потягиваясь, полезла вверх миллионами острых голов, таща в крошечных зеленых кулачках спрятанные весенние цветы. И не жадничая, раскрывала, выпуская на зелень — солнышки одуванчиков, сиреневые звездочки полевых гвоздик, узкие лепестки просвеченно-желтых тюльпанов, прозрачные с нежными жилками цветки земляного ореха, синие цветочки, названия которых Ника не знала, похожие на детский старательный рисунок. Ветер тепло трогал лица степных цветов, качал ветки дерезы и дрока, и улетал в низины под скалами — смотреть, как цветут дикие абрикосы и сливы. Ах, как они цветут! Ника уходила из дома, спускалась на песок и шла, распахивая легкую штормовку, дышала так, что болело в груди, и, поводя носом, ловила мягкие, щекочущие горло запахи меда. Мед абрикоса, мед алычи, мед миндаля — белого и розового. Пашка, выскакивая следом, когда она гремела воротами, хмурился:
— Опять одна? Ну, если что — визжи. Ника оглядывала цветущие склоны, на которых виднелись белые пятна пасущихся коз и коричневые — коров, смеялась, отмахиваясь:
— Вон пастухов сколько. Я по берегу, где все видно.
Шлепая по нетронутому еще ногами песку, разувалась, и, закатав джинсы, брела по стеклянной цепкой воде, что была еще холодна и оттого, казалось, хватала за щиколотки, уговаривая остаться — каждую ногу отдельно. Но Ника поднимала босую ступню, тут же отдавая воде другую. Пока Фотий и Пашка трудились, готовя дом к скорому приезду гостей, она каждый день уходила по берегу Ястребиной в поселок, за хлебом и молоком в магазинчик. Перед скалами, где когда-то они с Пашкой прыгали, крича бухте свое «здравствуй», Ника села на теплый песок, отряхивая босые ноги, натянула носки, зашнуровала кроссовки. Поправила рюкзачок и полезла вверх по узкой извилистой тропке.
В магазине было спокойно и безлюдно. У выхода на облезлом стуле дремала баба Шура, намотав на коричневую руку тряпицу, которой затянула плетеную авоську. И у прилавка, в дальнем его углу чья-то спина в засаленной куртке и прямой юбке над стоптанными сапогами загораживала продавщицу Алену по прозвищу Дамочка. Ника вошла в приоткрытую дверь и остановилась у стенда со специями, соображая, что там дома закончилось, надо взять лаврушки и всякого перца, горошком и молотого. Лицо горело от солнца, что осталось снаружи и ждало ее, чтоб проводить обратно.
— Думали, посадют. А выкрутился. Мальчишечку только и забрали.
Такая вот жизня, — значительно сказала спина и Алена Дамочка зацыцыкала сочувственно.
— То с Ястребинки, они закрутили все. Теперь у их солдатики дежурят, говорят, будут там бункер копать, для большого начальства, — докладывала спина, ерзая по полу подошвами. Ника стесненно кашлянула. Спина повернулась, укладывая на курточное плечо толстый подбородок и растрепанные пряди черных волос над свекольной щекой.
— А-а-а, — приветливо обрадовалась, — то Вероничка пришла! А мы тут. Я мукички беру, привезли вот, первый сорт, хорошая.
— Здрасти, теть Валя, — ответила Вероника, и кивнула Алене, что поедала ее глазами. Прошла к прилавку, где под стеклом отдельной витрины красовались журналы с полуобнаженными плохо пропечатанными красотками, пачки презервативов, брошюрки с позами из камасутры, карты с голыми девами. И тут же — детские книжки и упаковки жевательной резинки, конфеты и шоколадки.
— Тебе как всегда, Верочка? Черного две и белого батончик?
— И молока, три литра. Алена ушла в подсобку, загремела крышкой алюминиевого бидона, захлюпала черпаком на длинной ручке.
— Яички у меня свежие, — доложила тетя Валя, поправляя медузо-горгоньи пряди корявой натруженной рукой, — взяла бы мужичкам своим. Своих курей не заводите жа.
— Спасибо, теть Валя, мы на машине приедем, в субботу, тогда возьмем.
— Ну да, ну да, — закивала та, тщательно осматривая распахнутую курточку, майку и джинсы с широким ремнем. Открыла рот, собираясь что-то спросить. Но темные глаза метнулись поверх Вероникиного плеча и вцепились в кого-то, кто вошел, постукивая каблуками. Дзынькнула дверь, тронутая чьей-то рукой. Вероника посмотрела тоже. На пороге, рядом с куняющей бабой Шурой стояла Марьяна. В узкой мини-юбке, открывающей стройные ноги в коньячного цвета блестящих колготках, в черной кожаной куртке — короткой, еле до талии, но с широкими плечами, украшенными рядами золотых заклепок. Под курткой поблескивала люрексом трикотажная кофточка, сверкал кулон на золотой цепочке.
— Привет, — сказала, настороженно глядя на Веронику. Та кивнула и улыбнулась. Марьяна в ответ улыбнулась тоже, подняла тонкую руку с кольцами, проводя по срезанным прядкам черных волос.
— Ты постриглась… — Ника оглядывала аккуратную стрижку с косо уложенными, блестящими от лака прядями.
— Ага.
— Вероничка, вот молочко. Поглядывая на Марьяну, Ника рассчиталась и, сложив продукты в рюкзак, взяла его за лямки.
— Ты…
— Пойдем, на улицу. Под жаркими взглядами тети Вали и Дамочки вышли, мимо дремлющей бабы Шуры, встали на пятачке перед магазином, по-прежнему оглядывая друг друга.
— Ты на машине? — спросила Марьяна, поправляя на плече тонкий ремешок сумочки.
— Нет, пешком пришла через бухту. А… ты? Девочка улыбнулась. Отрицательно покачала головой, успокаивая:
— Он через час подъедет, меня забрать. Дела у него, с Беляшом. А можно я тебя провожу немножко?
— Господи, Марьяш, ну, конечно, можно. Только обувь вот, — она кивнула на изящные туфли-лодочки. Марьяна засмеялась.
— А я сниму. Пойдем. Вместе и молча они пошли по улице, мимо домов, во дворах которых кипела работа. Стучали молотки и визжали пилы, урчали машины.
Перекрикивались хозяева, командуя помощниками. Где-то устанавливали зонтики от солнца, где-то вешали над номерами полотняные маркизы. Прошли мимо тряпочного царства матери Федьки Константиныча. И в начале тропы, что взбиралась на скалы, Марьяна отошла в сторону за камень, скинула туфли и стащила колготки, сунула их в сумочку. Взяла обувку за каблуки и, переминаясь босыми ступнями, сказала:
— Ну, вот.
На узкой тропе говорить было неудобно, и Ника молчала. А когда спустились, увязая в рыхлом песке, Марьяна встала, оглядывая бухту и далекий дом на скале, белеющий высокими стенами. На крыше веранды распускался в апрельском ветре белый парус, надувал гордую грудь.
— Как там? — спросила она, не двигаясь с места, — Пашка. Фотий.
Как они? Ника пожала плечами. Она не видела Марьяну ни разу, с того вечера, когда та, скатившись с измятой постели, подбежала к Токаю. И кажется, ни одного взгляда не бросила на Нику. Потом, когда ночью они говорили с Фотием, Ника расплакалась, обругала Марьяну, кидая в ночную тишину комнаты злые слова. А он, обнимая, покачивал, как ребенка. Ответил:
— Не надо. Ей так досталось. Мы еще и не знаем, как. Может, и не узнаем. А тебе, дай Бог тебе, родная, не побывать в такой ситуации.
— Ты думаешь, я могла бы? Как она со мной? — Ника задохнулась от возмущения, и он, притягивая ее к себе, насильно прижал лицом к своей груди.
— Ты не знаешь, и я не знаю. Но повторю — никогда никого не суди. Тем более — своего, родного человека.
— Какая ж своя, — угрюмо пробубнила Ника в мерно дышащую грудь, — бросила нас вот.
Сейчас не знала, как говорить и что. Как чужой — сказать, да все хорошо, спасибо. Или рассказать именно ей, Машке-Марьяшке, как Паша уходил в поселок, напивался до злых зеленых чертей, сколько раз, да раза четыре наверно, за месяц. И дважды приводил вечером хихикающих девчонок, не деревенских, приезжали к нему из Южноморска. Потом одолевали Нику телефонными звонками и сопением в трубку. И Фотий пытался с сыном поговорить, а тот наорал на отца, и отец в ответ рявкнул на него, с грохотом уронив кулак на кухонный стол, так что рыжий Степан быстро ускакал в спальню, где уже пряталась Ника…
Две молодые женщины стояли на песке. В пяти метрах стеклянная вода пластала по мокрому прозрачную пелену, кудрявила краешки мелких пенок, такие беленькие, трогательные, такие наивные и свежие, без памяти, только родившиеся.
— Паша очень тоскует по тебе. А Фотий… Мы с ним скучаем, Марьяш.
Плохо нам без тебя. Кусая накрашенную губу, Марьяна направилась к полосе травы, что торчала на невысоком обрывчике, отделяющем степь от пляжа. Там рос корявый низенький абрикос, укрытый воздушной шапкой белых цветов.
Бросал на песок ажурную тень и гудел пчелами.
— Давай посидим. Поболтаем, да я вернусь, — она посмотрела на дорогие электронные часы, на пластиковом широком браслете. Ника села на плоский камень, подстелив снятую куртку, и один рукав расправила на камушке рядом.
— Чтоб не застудилась. И юбочку свою фирменную не выпачкала. Марьяна сузила черные глаза. Вытянула по песку смуглые ноги.
— Зря ты так. Токай меня любит. Мы, наверное, распишемся, летом. Если я захочу. Он мне предложение сделал, — пошевелила пальцами, чтоб солнце прошлось по граням сверкающего камушка в толстом кольце.
— А ты, конечно, захочешь, — усмехнулась Ника, с закипающим растерянным гневом. И заговорила быстро, торопясь сказать все, чтоб не забыть и не упустить:
— Нельзя тебе! За него нельзя! Он, он… такие как он — да не люди они! И еще — ты что рожать от него будешь? Чтоб жить и бояться, а что с ребенком? Ты в курсе, у нас в городе в один вечер расстреляли троих, и одного с женой прям? Из кабака выходили! И мальчишек снова положили, которые в охране. И любить же надо, а ты…
— А я люблю! — крикнула Марьяна, убирая от солнца руку, — да! Люблю!
— Тогда не повезло тебе! Бывает, да. И козлов кто-то любит. Но подумай все же! Ну, подожди, что ли. Блин, да как тебе сказать-то! Жди или не жди, но такие как Токай — у них пусть другие бабы будут. Не ты!
— Ты его не знаешь.
— Да-а-а! — Ника хлопнула себя по коленям, и губы у нее задрожали, — конечно, я не знаю. Не меня он выкинул, когда тебя спасал. Просто отдал Беляшу и его уродам! Это нормально, по-твоему?
— Он сказал — нельзя было по-другому. Сказал, вернулся бы, чтоб тебя вытащить.
— Сказал-сказал! А ты поверила? Мне он тоже много чего говорил в тот вечер!
— Знаешь, Ника, я думаю, ты ревнуешь.
— Что? — у Ники тут же кончились все слова. Марьяна кивнула, обхватывая голые колени.
— Тебе обидно, что он выбрал меня. Вот и стал плохой.
— Господи, Марьяша, даже не знаю, что и сказать. Чушь какая.
— А не говори. Я скажу.
Марьяна снова посмотрела на часы.
— Я тебе расскажу, как все было. Если захочешь, можешь нашим пересказать. Мне плевать, будут они знать или нет. Я с самого начала…
Ника подняла круглый подбородок, с вызовом и ожиданием глядя на Марьяну.
— Ну, давай.
Две молодые женщины молчали. Одна — с модной мальчиковой стрижкой, смотрела на море, щурясь от сверкания воды. И все крепче обхватывала смуглые колени, будто замерзала под теплым ласковым солнцем. Вторая — в черной футболке, с растрепанной волной каштановых длинных волос, в вытертых джинсах с широким солдатским ремнем на тонкой талии, ждала… Через сверкание черной кляксой пролетел баклан, будто им выстрелили из рогатки, в замедленной съемке. На брошенную в песок туфельку села божья коровка, проползла до острого каблука, раскрыла сундучковые жестяные крылышки. И улетела, мягко поблескивая другими — бережно хранимыми для полетов.
— Мы в Симфе с ней познакомились. С Ласочкой. Я и еще две девчонки. Они из Багрова обе, ну и смеялись, о, мы землячки, мы деревенщина. Сидели, в парке. Курили. А она стала спрашивать, ерунду всякую, сказала, ищет брата, поругались, уехал, и ей негде ночевать.
Ну, я ее в общагу привела к нам. Такая блин, прям сестренка. Всему радуется. Даже сраному общему сортиру на этаже. Потом убежала звонить и вернулась, я говорит, завтра утром уезжаю, спасибо, спасибо, спасли! И тащит нас в ресторан, значит, в благодарность.
Вика не пошла. А мы с Танюхой… мы согласились. Ну чего, думаю, посидим, пару часов, вместе и вернемся. Она кричит, обижусь, если не пойдете. А там — рядом, главное, понимаешь? До общаги добежать — три минуты. Ну, все равно что у нашего подъезда на лавке бы сидели.
Небольшой такой ресторанчик, уютный. Она еле выговорила последнее слово и замолчала, раскачиваясь на камне. Ника передернулась, вспоминая, как Ласочка придерживала донышко стеклянного фужера — пей до дна.
— В общем, мы сели. Как официант подошел, я еще помню. Помню даже салат какой-то. Я еще удивилась, кричала про угощу, а заказала три салатика и бутылку. Я подумала, ну мало ли, похвасталась. А, ладно. Потом я глаза открыла, а руки…
Она замолчала, прикусывая губу мелкими ровными зубами. Отпустила, сильно вдыхая воздух и, справившись, глухо продолжила:
— Привязаны руки. Не могу. Смотрю, а все плывет, перед глазами, и вспыхивает. Ярко так. До слез. И опять. А они ходят. С этим своим. Г…голые все. Ржут. А я встать не могу. Коленки вижу. И… и дальше, где кровать кончается, там парень стоит, серьезный такой. Лицо серьезное. Я крикнула. Я думала — он один, не такой. Не ржет. А он снима-а-ает. Меня. Ника нагнулась, обхватывая Марьяну за плечи. Курточка поползла вверх, топорща широкий ворот, и под ней все тряслось, дергалось. Как тряслись губы на побелевшем смуглом лице. Всхлипнув, Марьяна высвободилась, поправляя куртку.
— И Беляш там был. А эта — она сидела в кресле, лежала почти, ноги закинула и смеется. Я думала, это, наверное, кошмар какой-то. И тут позвали его. Он штаны напялил. Пузо висит, белое, как у жабы. Вернулся, а с ним Макс. Увидел и эту штуку, ну с камерой, кулаком сшиб. Повернулась к Нике, произнесла тихо и раздельно:
— Он меня спас. Вытащил. Из гадюшника этого. И отвез. Обратно. Я еду и посмотреть на него боюсь. Он красивый такой, серьезный. А я там — валялась. Как блядь последняя какая. А он привез и мне — руку мне поцеловал. Говорит, ты не бойся. Ничего не бойся, девочка. И еще за них, за козлов этих, прощения попросил. Я тогда в Ястребинку две недели не приезжала. А как я могла? Пашке я что скажу? А Фотию в глаза как смотреть? Ника молчала.
— И ты еще, — горько улыбнулась Марьяна, — с тобой как? Глаза раскроешь и весь мир любишь. Я прям готова была голову разбить об стенку, думаю еще увижу, как ты на меня смотришь, утоплюсь к едреням собачьим.
— Марьяша, я тебя люблю, а не весь мир, — сказала Ника и прижала руки к щекам, — не слушай, я мелю. Нет, я не вру. Но я так.
— Я думала, пусть оно немножко хотя бы забудется. Ника… я ведь даже не знаю, кто из них, от кого я.
— О, Господи. Ты, так ты тогда?
— Сказал Пашка да? — мрачно усмехнулась Марьяна, — трепло долговязое.
— Ну и сказал. Не отцу же говорить.
— Извини. Ты права, он щенок совсем. Куда ж мне его еще мучить?
Своими бедами. В общем, когда месячные не пришли, я к врачу пошла, в Симфе. Фамилию выдумала, и адрес. А врачиха мне говорит, как вы мне надоели, ты хоть бы адрес придумала правильный, нет такого дома, на той улице. И я лежу, красная, думаю, плевать, главное, чтоб просто задержка. В общем, нет.
— И Токай вдруг случайно? Вы встретились?
— Нет. Я сама его нашла. На базаре, где фарца. Я пришла и его позвала в сторону. Ника, он меня отвез в клинику. Заплатил. И забрал меня тоже он. Ничего не спрашивал, сказал — надо будет, вот телефон, звони. Понимаешь, какой он? Другой бы. Сказал бы да ты просто грязь, шалава. А он…
— Бедная ты, бедная. Как же досталось тебе. Марьяша, ну всякое бывает, надо подождать. Я же знаю, и Пашка не стал бы тебя мучить, ждал бы. Марьяна сделала рукой отстраняющий жест.
— Подожди. У меня мозги не на месте были. Я толком не могла вообще ничего. Думать.
— Я понимаю. Да.
— А еще я знала, что Токай из самых деловых. Кто же не знает Токая. Когда он спросил, откуда и где живу, я не стала говорить, про Ястребинку. Сказала, Низовое. А про вас промолчала. На всякий случай. И потом тоже, когда мы с ним…
— Мы знаем, Марьяш. Поселок все видит. Пашка в курсе, что тебя забирал на джипе какой-то не местный. Только умный он, личность свою не светил.
— Ясно. Ника вспомнила, как задумчиво улыбался, как прижимал теплые губы к ее руке, целуя. Умный, красивый, заботливый и, ах да — еще крутой.
Очаровательный. Даже ей было с ним приятно, а что говорить о бедной замученной девчонке, на десять лет младше.
— Я уже подумала, наверное, все позади, и теперь всех мне мучений — только выбрать. Или с вами остаться или сказать, наконец — ухожу и буду с Токаем. И тут вдруг Беляш. Когда я с треснутой ногой, помнишь? Ко мне в больницу пришла Ласочка. Я чуть язык не откусила себе. Ну, представь. Эта сволочь пришла, с цветочками. Навестить, значит. А как раз вы уехали тогда. Почти ночь. Она села, ногу на ногу и болтает что-то, я говорю, ты уходи, видеть тебя не хочу. Она смеется. Ну, я тогда сказала, если не хочешь с Токаем поругаться, уходи отсюда. И она как вскинулась, аж зашипела. Вскочила, и мне на тумбочку фотку. И снова смеется, уже будто истерика с ней. А вот говорит, подавись, и матом на меня. Видишь, какие картиночки? А как думаешь, папенька с сыночком обрадуются, когда я им покажу сто фоток, и на всех любимую девочку Марьяшу в разных позах… И еще шипит мне, пальцем тычет и шипит — а ты тут улыбаешься… Я фотку взяла. Я там, правда, я улыбаюсь! Будто мне нравится! Она крикнула. Вода продолжала мерно и ласково укладывать себя на песок, все так же празднично сверкая. Мирно гудели пчелы.
— Она еще рассказывала, — глухо сказала Марьяна, — что в универе, расклеит кругом. И в поселок. И что теперь я Беляша баба, навсегда. Что у него таких три десятка и ни разу ни одна не сорвалась. Потому что сами захотели, сами в кабак шли, сами напивались и ехали трахаться.
— Ты сказала Токаю? Про это? А ты знаешь, что это шантаж и что это уголовщина?
— Не сказала. Я не смогла! Он со мной столько возился, а я снова?
Ну и еще… Ласочка сама говорила, что она к Максу пойдет с этими фотками. И расскажет ему, что я с Пашкой спала и что продолжаю. Он же ездил в больницу! Макс бы поверил! Я ведь молчала, что мы с Пашкой.
На границе яркого света и черной тени висел паук, охранял паутину, ровную, с одинаковыми блестящими лучами и поперечинами. Ника смотрела, как он покачивается, держа лапками ловчие нити. А говорят паутина, а она вон какая ровненькая. Не то что эта, о которой говорит сейчас новая Марьяна, прекрасно и дорого одетая. Которая уверяет сама себя, что любит Макса Токая и одновременно идет на чудовищную сделку с Беляшом — оберечь не только себя, но и Пашку, и дом в Ястребинке.
— Она ушла. А я думала, ночью умру. Потому что…
— Я понимаю…
— Вы меня утром забрали. И я, когда Фотий меня к предкам возил, я сама к Беляшу пошла. Одна. Вечером. Он меня выслушал. Заржал и сказал, нога подживет, приходи, расплатишься. Один раз. Всего один раз, и никаких съемок. Все мне отдаст, и фотки и пленку. Только, чтоб я постаралась. Как следует.
— И ты поверила?
В тишине стало очень слышно пчел. Только море видно плохо, подумала Ника, быстро вытирая глаз, но он тут же снова намок. И рука оказывается, уже вся мокрая. Марьяна не отвечала. И под гудение пчел и тихий шорох воды обе плакали, сидя рядом и глядя на размытый слезами берег. Им никто не мешал. Не было коз, что звякая колокольчиками, пришли бы и, мемекая, полезли к нижним цветущим веткам. Не было мальчишек, что шлепали бы по воде, разбрасывая стеклянные брызги. Не было дальнего шума автомобильного мотора, и не был плеска весел. Они были одни. Только — друг у друга, потому что обе были женщинами и разве же понять мужчине, рассказанное — даже если он настоящий и хороший. Мужчина может простить. Пожалеть. Посочувствовать или возмутиться. Но тело его, подобное телам других мужчин, среди которых Беляш с жабьим брюхом и Токай с мощными крепкими ляжками спортсмена, оно не сможет понять. А Ласочка, спросил внутренний голос, прервав Никины прерывистые размышления, она почему не с вами, и поступает так? Так чудовищно…
Ведь она тоже женщина. И ответил сам себе — может именно потому, что знает, как ранить или уничтожить. И чем взнуздать.
За воротами Ника скинула рюкзак, оттянувший плечи, и его подхватил Пашка. Свешивая длинную руку с лямками, спросил хмуро:
— Как она?
— А ты видел? Нас?
— В бинокль смотрел. Как сидели. Потом обнимались, и полезла обратно, босая. Вижу, ревели обе?
Ника зябко запахнула штормовку.
— Паш, я не могу сейчас. Мне бы одной. Вечером, ладно? Он промолчал, унося на кухню рюкзак, висящий в руке, как нашкодивший кот. Ника прошла мимо ангара, где возился Фотий, виновато постояла за открытой створкой. Так хочется войти в полумрак, кинуться на шею, поцеловать небритую жесткую щеку. Тихо ступая, вышла на дорожку, ведущую к морю, там снова полезла вверх, к цветущей степи. Оставляя дом за спиной, шла быстро, касаясь пальцами длинных стеблей, потом прятала руки в карманы, хмуря брови. Над головой высоко-высоко трепыхались жаворонки, ловя клювами солнечные лучи.
Вздыхал теплом ветер, ероша волосы.
Прощаясь, Марьяна сказала:
— Макс не будет вас трогать. Пока я с ним, не будет, поклялся. И с Беляшом он все дела прекращает, сказал, совсем Сека с катушек едет, никакого ума не осталось, только водка и понты. Но вы его берегитесь.
Серые скалы горели цветными пятнами. Лишайники были такими желтыми, будто солнце облапало серые грани горячими ладонями. Из трещин лезла красная мелкая травка, и зацветал нежной сиреневой дымкой кермек. Ника углубилась в россыпь валунов, прошла несколько поворотов, кое-где протискиваясь боком. И стала спускаться в тайную бухту. Камень-яйцо (как обозвал его Пашка с уважением «яйчище») лежал плотно, важно, влепив свою тяжесть в скалы, торчащие по сторонам бывшей тропы. В обход его туши Пашка с Никой, когда сошел снег, вырубили в глине, смешанной с каменной крошкой, новые ступенечки, укрепили их вкопанными плоскими камнями, чтоб тропу не размыли дожди. Спрыгнув на песок, Ника внимательно оглядела гребни скал, окружающих бухту. В глубоком кармане лежала, оттягивая его, та самая ракетница, ее она теперь обязательно прихватывала, когда шла сюда.
Но над неровным зубчатым краем только небо синело, катя по себе ватные облачные клочки. Ника сняла куртку, бросила на плоский валун. И разувшись, пошла бродить по мелкой воде, разглядывая яркие водоросли — зеленые, янтарные и малиново-красные. Под водой тоже была весна. Рыбная мелочь ходила стайками, сверкая полосками спин. Торчали на камушках коричневые венчики конских актиний. На макушках скал гоготали бакланы. И Ника улыбнулась, вслушиваясь — кричали чайки, новыми, весенними голосами. Она не знала, может, именно эти чайки улетали на юг и вот вернулись. Но ей нравилось думать — они просто на зиму складывали весенние крики, чтоб достать их к цветению и приходу тепла. Ноги совсем замерзли, но зато согрелось сердце и отступило черное отчаяние, ушли злые картинки, нарисованные рассказом Марьяны. Сидя на валуне, и ерзая ногами в песке, чтоб обсушить, Ника отряхивала с подошв песчинки и решала — Пашке надо сказать, не все, но про то, что девочку изнасиловали, надо. Пусть он знает, что не сама, что попала в тяжелый и черный переплет. Вряд ли он бросится к ней, каясь и зовя обратно, мужчине тяжело смириться с тем, что такое может случиться с любимой. Но пусть хоть не думает о ней плохо. И пусть справляется. Марьяна назвала его щенком и глаза у нее были такие, немножко затравленные и очень любящие, без уничижения назвала, а как что-то совсем родное, бедная-бедная девочка. Но не такой уж он и щенок. Прошедшая зима для него, как для другого — несколько лет жизни. Он сын Фотия, он выдержит. А мы ему поможем. Затягивая шнурки, решила и другое — а Фотию надо рассказать все.
Он самый взрослый и умный. И еще — спокойный. И очень красивый.
Нужно немедленно вернуться и сделать то, чего не сделала, уходя — кинуться и расцеловать, а потом пусть дальше ворочает там свои аккумуляторы и насосы. Краем глаза увидела, как чуть изменилась зубчатая короткая тень от скал. Встала, сузив глаза и рукой подхватывая смятую куртку. Суя руку в карман, повернулась резко, метнув по скуле волосы. Слева, выше камня-яйца, маячила на фоне неба знакомая черная тень — треугольником капюшона.
— Что тебе надо? — заорала в бешенстве. Эхо кинулось, взмывая и отпрыгивая от скал, — что ты за мной ходишь? Побежала к тропе, быстро полезла вверх, на ходу вынимая ракетницу.
Сердце колотилось от ярости, губы кривились, в сухом горле будто насыпан мелкий песок. Новые ступеньки послушно ложились под уверенные подошвы. Вылетая из путаницы скал, Ника свернула влево, пробежала десяток шагов, уже видя — пусто. Исчез, ввинтился куда-то в россыпь камней, что были набросаны вокруг больших скал. Тяжело дыша, остановилась, оглядывая цветущую степь с редкими белыми деревцами, нагромождения скал по левую руку. И зацепившись глазами за непонятную помеху, медленно подошла, путая ноги в густой цветной траве. Среди старых обломков, что казалось, росли из земли вперемешку с травой, лежал мертвый баклан, расправив геральдические, четко прорисованные крылья и повернув набок обрубок шеи. Головы у птицы не было. Ника отступила и быстро пошла по тропе обратно к дому, изредка настороженно оглядываясь. Ракетницу держала в руке.