Кухня в большой квартире была просторная, светлая. Холодильник серебристого цвета казался роскошным автомобилем, вставшим на дыбы.

Кокетливо поблескивали медовыми витражиками дверцы настенных шкафов. Марьяна открывала дверцы, по кухне прыгали прозрачные тени янтарного цвета. Ставила на длинный разделочный стол мисочки и сковородки, укладывала отдельные для каждого вида продуктов деревянные доски. Кухня радостно дышала светом, готовясь к действу.

Сейчас застучит нож, рассекая на тонкие кольца белые луковицы, ссыплются в миску кубики копченого мяса, колбасы нескольких сортов.

Медленно перельется в бутылке с импортной этикеткой оливковое масло.

К цветам и звукам придут запахи. Она положила нож, опуская руки вдоль клетчатого фартучка. Это было поначалу немыслимым каким-то женским счастьем. Послушные кнопки, пакеты с продуктами, что заносил и аккуратно складывал на стол шофер Токая — квадратный приземистый Иван, а она теребила их, поочередно вынимая красивые упаковки и раскладывая по правильным местам. Так радовалась, что вкусно готовит. Что может не только сварить и пожарить, а еще и — сервировать, как положено, и чтоб в вазочке тонкий цветок, и салфетки, сложенные правильным уголком. И сидеть напротив, глядя, как с аппетитом вкусно ест, округляет глаза, распробовав, хвалит ее и после вспоминает «вот тот пирог с рыбой, м-м-м, какой пирог, его сделаешь?» Делала… В поселке, в неумолимо захламленном маленьком домике, на одну Марьяну приходились двое вечно хмельных — отец и мать, и они пачкали быстрее, чем она успевала отмывать и оттирать. Потом была большая кухня в Ястребинке, там все время что-то ломалось, ну да, Пашка чинил, и Фотий возил продукты, а она постоянно прикидывала, как бы из подешевле приготовить побольше, но чтоб все равно вкусно и качественно. Только здесь она могла ткнуть пальцем в любой рецепт, не отбрасывая его, потому что в нем — крабы, или новозеландские зеленые мидии, или свежие ананасы. Не фантазируя, как и чем заменить сливки и мускатный орех. И это было восхитительнее, чем новые платья и куртки, золотые побрякушки. Потому что побрякушки, они только ей, а кухня — то, что она может сделать для Макса. Он очень берег здоровье, гордился тем, что не пьет и не курит, дважды в неделю отправлялся в спортзал, самый лучший, и работал там по-настоящему, потом внимательно осматривая себя в зеркалах, напрягая мышцы. А еще одну тренировку проводил на стадионе, посмеиваясь над перекачанными культуристами, которые выглядели, как надутые шары, но падали, кеглями, от одного удара. Так что Макс бегал, отжимался, освежал в памяти свое дзю-до — с девяти лет он не вылезал из спортивной секции, зарабатывая там свои цветные пояса и непонятные для Марьяны даны. Восхитительный Макс, умный и веселый, внимательный. Красивый и мускулистый, с отменным здоровьем и без вредных привычек. Обаятельный. Вот только… … Она танцевала, сначала, когда готовила или гладила его рубашки, таскала по коврам блестящий пылесос за гибкий коленчатый шланг. Включала музыку, ей нравилось диско, чтоб ее движения совпадали с ритмом ударных или звонкими голосами, и танцевала…

Потому что она ему верила. А если не верить ему, то кто она тогда? В гладкой поверхности холодильника отразился фартук в веселую клетку и темные волосы, убранные под клетчатую косыночку. Кухарка. Горничная? Он говорил ей, валяясь на персиковых простынях, разбросав ноги:

— Я бы тебе нанял тетку в помощницы, Медведик, да прикинь, а вдруг начнет воровать. И время сейчас нехорошее, не годится, чтоб о нашей жизни знали все изнутри. Справишься? Пока что? И она таяла от его заботы, кивала, прижимаясь лицом к мерно дышащим ребрам. Их всего двое, конечно, конечно, она справится! Даже осенью, когда нужно будет бегать на занятия в институт, она будет вставать пораньше, и вечером тоже можно прихватить пару часов, на хозяйство. Живут же семьи, и у них получается. По кухне плыли чудесные запахи, ворчала на плите дорогая сковорода под стеклянной крышкой. Они переехали сюда в мае. Три месяца новой жизни. Всего три месяца? Марьяна встала, держа длинную деревянную ложку, окунутую в красное. Трезвый голос в мозгу вдруг спросил, врасплох — и сколько же дней из вашей совместной жизни тебе было хорошо, дурочка? Ей было страшно признаться, что кажется — нисколько. Нет, конечно, были минуты полного, упоительного счастья. Для нее. Думала — для обоих. Но с тех пор, как вошла и стала хозяйничать тут, ни разу не поехали в ресторан, или куда на природу. Ему некогда, он все время в делах. А рестораны? К чему, если теперь есть свой дом, семья, и все так вкусно и по-настоящему, домашняя здоровая пища. В шкафах спальни рядами стояли туфельки и сапожки, блестели цветными пяточками, или матово круглились бархатной замшей. Качались над ними подолы — платья, юбки, вечерние декольтированные сарафаны, шелковые брючки. Не так чтоб много, наряжаться и бегать по магазинам она все еще стеснялась и не любила, но все такое красивое. Если бы она ему верила, по-прежнему! Посмеялась бы над своими бабскими страданиями, ах куда носить, ах я не выгуляла новые туфли.

Да пусть стоят, пусть висят. Всего три месяца и дальше все может измениться. Станет спокойнее жизнь, она уговорит Макса разок в неделю ходить в театр или хотя бы в кино. Такая пара. Сколько угодно можно ждать, выросла без всего этого барахла, и обойдется без него дальше. Если бы дело было только в этом. Марьяна помешала исходящую ароматом трав и мяса густую солянку и села. Криво улыбнулась дурацким мыслям. Так думается, вроде она себя в жертву принесла, ах бедная, ах слишком много вещей, ах, слишком все богато. Я запуталась и не умею правильно подумать про все это, — мрачно подытожила скачущие мысли. Я младше его почти на двадцать лет, я не умею заранее, наперед. Просто видела, что он хороший.

Верила ему. А теперь вот — не верю.

— Мне что делать-то? — голос пронесся по кухне и вылетел в приоткрытую форточку, съелся гудением вытяжки над плитой. Она прислушалась. За окном гремела улица, не отвечая на заданный вопрос. Найденные в столе фотографии все изменили. Но сейчас ей казалось, они просто взорвали то, что еще копилось бы и копилось. Оно уже начало копиться. Но если бы не снимки, сколько лет ей понадобилось бы, чтоб решиться на что-то самой? Юная женщина с худеньким смуглым лицом, с черными нахмуренными бровями, сидя на гладком табурете, вздрогнула, когда женское понимание пришло и проткнуло ее душу, то самое, которое не от возраста или опыта. То, что просто неумолимо показывает будущее. А после сворачивается клубочком, и снова дремлет, позволяя себя уговорить мирными лживыми фразами. Вместо большого окна с веселыми шторами в ярких ромашках она увидела бесконечную череду дней, в которых неизменно одно — женская тень в лабиринтах большого дома, бродит и ждет, пока ее муж вершит свои мужские дела. Череда дней была похожа на тот зеркальный коридор из девчачьего гадания, он бесконечен и теряется в пространстве и времени. А выхода из него нет, если послушно брести, не попытавшись разбить стенку и вырваться. «Вот как заговорила» — пришла, покачиваясь листом на воде, мерная фраза, — «что же ты за жена, если для мужа такой малости не вытерпишь». На остатках засыпающего понимания Марьяна знала — эта фраза уже из ласковых обманов, которыми она застелит неудобное. И позволит себя убаюкать словами. Но ей есть, чем ударить себя, чтоб не заснуть. Снимки. Воспоминание хлестнуло пощечиной. А поделом, чтоб не поддавалась на мысленные уговоры! Серо-коричневый конверт, иностранный, с металлическим ушком и крутящейся в нем петелькой. Надпись на нем размашистым почерком Макса — «Машка-Марьяшка». А внутри, там, на глянце — она снова лежит, с руками, растянутыми петлями к спинке широкой кровати.

Смеется совершенно пьяным безумным лицом, глядя на склоненного к ней мужчину. Еще снимок, и там — другой мужчина над ее коленями. Десяток фотографий. А надпись почти стерлась, будто конверт открывали и открывали… Она судорожно всхлипнула, по-детски кривя губы. Руки мяли оборку фартука. И если бы он один был, этот пакет, она дала бы себя уговорить! Ну, оставил, для себя. Мало ли у кого какие приколы. Она сама вон боится иногда своих фантазий. Она понимает. Но в других, с деловитыми подписями «Оля Карака», «Яся Мартышечка», «Конфета», «Наташа Курочка», «Симпапуш» — там они все, все перечисленные. На той кровати и на других. Перебирая снимки, Марьяна с леденеющим сердцем ждала — сейчас увидит широкую спину, мощные ноги с узким шрамом поперек правой голени. Но не увидела, а застыла, держа один из конвертов. «Светик-Медведик» гласила уверенная надпись. А вечером он, вкусно зевая, что-то рассказывал и как всегда, поддразнивая, говорил «а некоторые медвежата давно должны спать, да, мой черненький Медведик?». Ладно! С кем не бывает, муж у нее козел. Сраный ебарь, извращенец и бабник, да-да, поняла! И что дура, бесконечная тупая дура — поняла тоже! Не ты первая, Марьяшенька, не ты последняя.

— Поняла! — злым шепотом выкрикнула в наполненный вкусными запахами воздух. Но не понимала, а что же делать теперь. Уйти? Да, она уже хочет уйти, и уйдет. Но что с фотографиями? Забрать? Сжечь? Эти полустертые надписи, наверное, он часто достает их, свои конвертики.

Перебирает. Смотрит. Или показывает кому-то? Почему они лежат в импортных конвертах, эти снимки? Сейчас она была рада, что злая находка будто заморозила ее. Потому что если бы убежала сразу, сожгла картинки, куда побежала бы, и где именно нашел бы ее Токай? Застыв внутри и продолжая что-то делать, убирать, готовить и доставлять удовольствие мужу, она не успела наделать глупостей и вот, смогла задать себе нужные вопросы. Только ответить на них она не умеет. Где искать ответы? Кто поможет, если она совершенно одна теперь…

Когда-то у нее была семья. Она сама ее выбрала для себя, пришла и приклеилась, сперва надоедая, маяча над недостроенным забором, выкрикивая белобрысому тощему Пашке обидные насмешки. А после махнула рукой и попросилась. Потому что там был Фотий. Нет, дядя Федя, Пашкин батя. Ей было пятнадцать, и она влюбилась. Потому что высокий и серьезный. Заботливый, и внимательный. Когда смотрел, а после, кивнув, вдруг улыбался задумчиво, у нее сердце заходилось от счастья. И она убегала в грязный домишко, неся внутри новое воспоминание, как птенца в теплой ладони. Донести до постели, улечься, натягивая одеяло в дырявом ветхом пододеяльнике, закрыть глаза и — мечтать. Слава богу, господи, слава богу, что это продолжалось недолго! Девчонка, ну мало ли в кого влюбляются девочки. Он был для нее — киноактер из иностранного фильма. Сильный, загорелый и говорил на английском с этими своими… американцами. Но когда воцарилась в просторной кухне, обвела там все хозяйским взглядом и Пашка, супя такие же, как у отца, брови, перетащил столы и табуретки, как ей надо, ее девчачья влюбленность незаметно и тихо растаяла. Оказалось, ей достаточно было заботиться о них, обоих.

Быть важной и нужной в Ястребинке. А Пашка влюбился, и это было так прекрасно, так мило и здорово. Длинный, гибкий, по нему столько девчонок вздыхали в поселке, а выбрал ее, и только на нее и смотрел.

Ревниво хмурился, когда в фартуке, наверченном поверх коротеньких шортов, она смеялась и болтала с парнями. Ругался потом, рассказывал, пугал, что бывает с глупыми девахами, которые вот поведутся на сладкие разговоры. Какой щенок, да разве он понимает, что именно может случиться… А потом появилась Ника. Пашка привел, прыгал вокруг, махал своими обезьяньими ручищами, глазами блестел. И Марьяна в первые десять минут прямо возненавидела эту растерянную барышню с беспомощными, чего-то ждущими глазами. Быстро оглядев, отметила все недостатки, вон задница какая, широкая, и шея совсем не такая длинная, как у самой Марьяны, клычки слегка торчат, когда улыбается. Но та улыбнулась, ей. А потом они увидели друг друга, с дядей Федей. И вместо него появился Фотий, так она сказала. И женское понимание пришло, ласково шепча в маленькое смуглое ухо — смотри, глупая, вот как должно быть. Или так, или — никак. Однажды она вышла из кухни и, разыскивая Пашку, заглянула в кухоньку маленького дома. А там Фотий — танцует. Пляшет, как дурак, размахивая руками, шапку зимнюю нацепил, ухом вперед, и корчит оттуда, из-под облезлого лоскута, свирепые рожи. Танцует для Ники. И для себя. Для обоих. А та сидит за столом и помирает от смеха, прямо плачет, вытирая ладонью мокрые щеки. Марьяна тихо ушла, чтоб не заметили. И оставила их друг другу, навсегда.

На плите приподнялась на кастрюле блестящая крышка, красные пенистые потеки, съехав, погасили синий венчик газа. Запахло горелым. Марьяна встала, механически двигаясь, выключила газ, передвинула кастрюлю, вытерла коричневую поверхность, обтерла глянцевый бок, включила газ, утвердила кастрюлю снова и села, не заметив, как вставала…

У Ники спрашивать совета нельзя. Ника предупреждала ее, кричала, пытаясь вдолбить. А она? Тоже мне, шерлок холмс, а, ты ревнуешь, тебе завидно, что у меня такой Токай, эдакий Токай… Да и разве Ника поймет, разве могут быть у нее такие вот мысли, какие когда-то баюкала в себе Марьяна… Наверное, не зря Ласочка положила на нее глаз. Наверное, она права — все они сами хотели сюда, в эти серые конверты, на бесстыдный глянец цветных фотографий. Пашка? А что его спрашивать. Его самого надо уберечь. Пару недель тому несколько раз видела его, когда выходила с Максом, и хмурый Иван распахивал перед ней дверцу синего опеля. В первый раз испугалась, что он подойдет, кинется в драку. Сердце зашлось от ужаса. Но стоял далеко, смотрел напряженно, будто заклинал взглядом.

Не подошел. И его не увидели. После третьего раза она сильно разозлилась. Чего маячит, уже б кинулся и сделал. И она бы кинулась, между ними. Защитила бы. Спасла. И может разорвалось бы все, еще тогда. Но больше не появлялся, видно, махнул своей длинной рукой, забыл.

И вот тогда ей стало паршиво, так паршиво, что она, когда Макс уехал утром, достала из бара початую бутылку коньяка и напилась, зная, что до трех часов ночи успеет выплакаться, поспать и протрезветь.

Наливала в хрустальную рюмку жидкий темный янтарь, выпивала глотком.

С нехорошим холодом в сердце пыталась разобраться в себе. И боялась сказать словами то, что чувствовала. Он ей нужен. Оказалось, он, как ее собственная рука или нога. И потерять его, длинного, гибкого, летом черного, почти как его тюленья гидруха, невыносимо. Тогда так и не сказала себе. Поспешила напиться, чтоб мысли порвались в клочья. Потому что стыдно! Стыдно бежать за одним, чтоб после кидаться обратно. Она сама выбрала.

Картошка! Надо пожарить, а еще не чищена. Марьяна вскочила и, смахивая слезы, торопливо выкатила из-под стола ящик с крупной ровной картошкой, уложенной в сеточки. Уселась, быстро работая ножом. И кивнула, шмыгая носом. Фотий. Только ему можно. Все рассказать, пусть он подумает. И скажет ей, что и как нужно сделать. Он ведь говорил тогда, на прощание — если надо будет, обязательно помогу. Кинула нож в миску, побежала в спальню, вытирая руки о подол фартука. И остановилась, глядя на витые рожки стильного телефона.

Нельзя звонить. Макс проверяет, куда были звонки, это ведь межгород.

Да и по телефону разве можно такое решать.

К обеду стол был, как положено, сервирован, солянка благоухала специями и томленым мясом, ломтики картошки золотились на плоской тарелке. Марьяна успела еще испечь бисквит с цукатами. И сидела напротив Макса, одетая в симпатичное домашнее платьице и туфельки на невысоком каблучке. Улыбаясь, смотрела, как ест — вкусно и быстро, ловко, аккуратно. Прожевывая кусочек балыка, Макс кивнул в сторону спальни:

— Я там привез кое-что, примеришь? Кружавчики, ленточки. Она встрепенулась и под его благосклонным взглядом убежала в спальню. На постели валялись хрустящие пакеты. Села, трогая пальцем прозрачный целлофан. Чулочки с кружевной широкой резинкой. Очередная блядская рубашонка в тон, красная, к черным чулкам. Отдельно в пакетике — бархотка на тонкую шейку.

— Нравится? — прищурясь, стоял в дверях, и на сытом лице — уверенность в том, что конечно, нравится, а как по-другому. Она же такая вот. Надеть и прыгать перед зеркалом.

— Еще как! Спасибо… Он потянулся, упал на постель, сдвигая пакеты.

— Шторы закрой, Медведик. И не мельтеши, в гостиной тоже зеркало. Разбудишь в три.

Марьяна собрала пакеты, прижимая к груди. Выпрямилась, с ненавистью глядя на довольное красивое лицо. И вовремя отвела глаза.

Он открыл свои, позвал недовольно, указывая пальцем на щеку.

— А где мое спасибо? Становясь на коленки, прикоснулась губами к гладкой щеке.

— М-м-м, мой сладкий, мой-мой-мой, спасибо тебе, Макс.

— Угу…

— Я завтра в поселок поеду, Иван когда меня сможет отвезти?

Темные глаза резко открылись.

— Зачем?

Она пожала плечами, по-прежнему стоя над ним на коленках.

— Там предки. Давно не была, надо проведать.

— А… — снова закрыл глаза, — не надо. Перебьются.

— Макс. Я хочу поехать.

— И ты перебьешься. Машка, не мешай, у меня еще тренировка. Иди.

В три она его разбудила. Умываясь, он прокричал через шум воды:

— Мишутка, не забудь, тебе к Иванне, марафет наводить. Дамочке я уже заплатил. Ручки-ножки, чтоб все красивенько. Я к Михалычу зайду, в гараж, и поеду.

Одна в пустой квартире она сначала хотела обойти все комнаты, посмотреть на них в последний раз. Но что там смотреть? На картинки, которые сам Токай выбирал? На обои, которые клеили без нее, и мебель, пышную, с кручеными золотыми накладками. Да гори оно все огнем. Но к Иванне пошла все же. Ей нравилась тетка Иванна, наверное, единственная из немногих знакомых соседей. После Марьяна думала, падая в ужас, ведь могло все сложиться по-другому, но сложилось именно так: она постояла в задумчивости, копя внутри упрямую решимость. Вспомнила почему-то Иваннину собачонку. Ушла в кухню.

Достала с полки банку с цветными сухариками из домашнего хлеба, она пекла его разный — с зеленью и с морковкой, с тыквой, кунжутом, и даже апельсиновый сотворила однажды. Отсыпала в прозрачный пакет коричневых с оттенками красного и зеленого пластиночек, и, заперев двери, надавила на причудливую розочку, украшающую косяк двери напротив. Иванна возникла не сразу. Сперва Марьяну рассмотрели в глазок, потом за кожаной пухлой обивкой гремели цепочки и засовы, под неумолчный лай хозяйкиной любимицы. И наконец, монументальная Феодора Ивановна, а попросту для всех в городе — Иванна, подхватывая собачку, сказала задушевным басом:

— Входи, Машенька. А ты гнида мелкая, заткни хлебало, уй ты, моя цыцычка, дай поцелую носик, а ну, сиди, Галатея! Но Галатея не пожелала сидеть, тявкая, вырвалась, засуетилась вокруг Марьяны, слюнявя ее икры и царапая коленки острыми коготками.

— Ах ты, сволочь зловредная, ах ты моя золотая павлиночка, унюхала, любимые свои сухарики! Уйди, блядюга мелкая, дай девочке пройтить! Марьяна подняла золотую зловредную цыцу, и, суя в мокрую пасть Галатеи сухарик, пошла следом за синей бархатной спиной в золотых огромных розанах. С ошарашивающе алых стен целились в них пухлые купидоны в натуральную величину, держа торчком розовые пенисы; резвились, тряся грудями, наяды и нимфы, выступали, выкатывая могучие груди, псевдоантичные герои в лавровых венках набекрень, причем, венки были единственной их одеждой. В переполненной плюшевым, бархатным, атласным, хрустальным и полированным хламом гостиной Иванна упала в огромное кресло и вытерла пот сор лба маленькой ручкой с алыми ногтями.

— Садись, деточка. Танька! Ты скоро там? Маленькие глазки утонули в смешливых складках. Иванна пояснила громким шепотом:

— Срачка напала. Сидит вот, пыхтит, воду сливает, чтоб я, значит, не слышала. Ну, то ясно, когда ж еще ей посидеть на таком унитази.

Как приходит, так сразу мне, уй, Феодора Иванна, что-то мене живот схватило… так, и живем, сперва, значит, клозет, а потом уж маникюр. Издалека послышался шум воды. И через минуту высокая худая Татьяна вошла, церемонно кивая Марьяне. Села за маленький столик напротив кресла хозяйки и склонилась над расставленными мисочками. Поверх ее головы Иванна разглядывала гостью цепкими глазками, болтала о пустяках. Галатея повизгивала, разгрызая очередной сухарик и колотила веревочным хвостиком по бедру Марьяны — благодарила. А над хозяйкой намазанный маслом портрет, изображающий обнаженного юношу с туникой, кокетливо перекинутой через локоть, неодобрительно пялил на Марьяну выпуклые бараньи глаза с жирными белыми точками бликов.

— Твой-то как? — спросила Иванна вдруг, пристальнее вцепляясь глазками в тихое лицо Марьяны, — все бегает, все суетится? Та кивнула. Иванна хмыкнула и, поворочавшись, уселась удобнее.

Хотела что-то сказать, но покосилась сверху со своего плюшевого трона на прилизанную голову маникюрши и только вздохнула, подводя к расписному потолку накрашенные глаза. Сидеть в мягком кресле, разглядывая дурацкие картинки и слушая плавную болтовню хозяйки, которую та время от времени прерывала грозными воспитательными окриками в сторону своей цыцычки Галатеи, было удивительно хорошо. Будто старая прожженная барменша Иванна была ей любимой теткой, и переживала за нее, и знала, даже о том, чего Марьяна не говорила вслух. А может, и правда, знала. Сколько людей видела, и сколько судеб успело развернуться перед ней. Когда Татьяна закончила с маленькими ручками хозяйки, та грузно поднялась и сказала, помахивая пальцами:

— Танюша, поди на кухню, передохни, там тебе Светочка чаю сделала, с пирожеными. И пусть нальет полстаканчика красного. Не больше, а то девке палец отрежешь. Закрыв за Татьяной двери, подошла и села рядом с креслом гостьи на маленький пуфик.

— Ну? Расскажешь? Он что сделал?

— Фотий? — переспросила Марьяна и застыла, ударенная изнутри горячей краской. Иванна покачала башней рыжих волос, с жалостью глядя на собеседницу:

— Экое имя. Хорошее, старинное. Я про Максика твоего. Та пожала плечами. Губы дрожали.

— Н-ничего. Все в порядке, Иванна.

— Угу. Ладно. Тока имя больше не путай. Опасный у тебя мущина, девонька. Смотри, назовешь так, а дальше и говорить нечем будет. В молчании смотрела снизу в широко раскрытые испуганные глаза.

Мягким голосом продолжила:

— У тебя деньги-то свои есть? Угу, так и думала. Дуры вы дуры, и каждый год новые родитесь, да ладно, я и сама такая была. Вон, погляди. С черно-белой фотографии на стене смеялась щекастая свежая девочка лет семнадцати, в кудряшках из-под соломенной круглой шляпки.

Подперлась полной ручкой, обвитой дешевым браслетиком. И ветер завернул широкий воротник крепдешинового белого платья.

— У моей мамы… такое было платье. И фото есть, почти такое же, — голос Марьяны задрожал и сломался.

— Угу. Не реви. Слушай. Ежели что, займу. Телефон дам, бар в парке, «Купидон» называется. Как будут, позвонишь и отдашь, поняла?

— Я… да я разве… Иванна ухмыльнулась, с удовольствием кивнула:

— Ты еще сама не знаешь, а я вот вижу, насквозь. Такой вот Иванна психиатыр. Или как там — психопат?

— Психолог, — через слезы рассмеялась Марьяна, чувствуя огромное облегчение, — да, психолог. Та подняла толстенький палец:

— Как разучусь дела вести, исделаю вывеску, повешу и буду мозги пудрить, таким вот дурочкам. Ладно, вот тебе телефончик, спрячь. А при Таньке молчи. У нее знаешь уши какие? Твой Максик завтра же будет знать, какой палец ты ей первым сунула. Садись. Вон, скребется. Та заходи, Танюша, то я прикрыла, чтоб эта сволочь мелкая не лезла к тебе за пироженом. Марьяна села на теплое сиденье, продавленное мощной задницей Иванны, положила руки в мисочку с ароматным мыльным раствором.

Татьяна работала не торопясь, клонила голову и только напряженная шея показывала, как внимательно слушает она сплетни хозяйки и ответы гостьи. А через сорок минут, когда уже все пальцы Марьяны были аккуратно покрыты блестящим розовым перламутром, снизу, с уличной стороны дома раздался взрыв. Не так чтоб очень громкий. Ахнуло сердито и глухо, закачались подвески на люстре, раскидывая по сторонам хрустальных зайчиков. И Галатея, пронзительно тявкнув, вдруг задрала острую мордочку и завыла, пока Марьяна, еще не понимая, что произошло, смеялась очередной сальной шуточке хозяйки.