Март шел по-над морем, меряя степь неровными медленными шагами.

Никуда не торопился, замирал, останавливая время и злорадно ухмыляясь из-под насупленных холодных бровей. А то, вдруг раздобрившись, светил солнышком, но только Ника с надеждой запихивала в карманы куртки вязаные перчатки — снова щерил ледяные зубы, кидал в лицо горстями стылый ветер, который, казалось, воет насмешкой в озябшие уши — не будет вам весны, не придет! Кроме неприятного марта, который виделся Нике одетым в ношеные лохмотья стариком, ничего в Ястребиной бухте особенного не происходило. Да и старик-март не скажешь, что происходит, сердито думала она, напяливая надоевшие перчатки. Хорошо, работы полно, хотя, говоря слова и думая мысли о том, что к сезону надо успеть как можно больше, она уже в наступление горячего летнего сезона не верила. Откуда бы ему взяться тут, в насквозь промерзшей степи, раскинутой над свинцовым морем, как старый дырявый платок.

— Я знаю, — сказала как-то, отодвигая ногой банку с краской и застегивая испачканными пальцами воротник до подбородка, — я поняла, у нас зима — весной. Так? Фотий кивнул, вытирая кисть, которой подкрашивал железные перила.

Ника скорбно вздохнула.

— А я радовалась, какая теплынь, трава в ноябре по колено. И в октябре, помнишь — бабочки и пчелы? А она просто переехала! Началась в январе и, погоди, февраль, март, да еще, наверное, прихватит кусочек апреля?

— Как всегда, — Фотий улыбнулся ее расстроенному лицу с пятном краски на щеке, — зато потом лето, не забыла? Нам бы успеть. К маю.

А там закрутится, Ника-Вероника, еще будешь вспоминать, как мы у печки ленились.

— Хочу уже вспоминать. Ветер загремел, утаскивая снятую с банки крышку, покатил по двору, швырнул на ступеньки. Фотий снова посмотрел, как Ника вытирает покрасневший нос скомканной бумажной салфеткой.

— Тебе надо съездить домой. Побудь с Женькой, с мамой. Умаялась ты тут в рабочем старье. И они скучают. Мама звонила вчера и Ника чуть не заплакала, когда Женька, сопя в трубку, сказал:

— К тебе хочу. Купаться.

— Женечка, да тут мороз, ветер знаешь какой?

— Нет, — сурово ответил сын, — нету мороза. Там же море. И Паша. И Ника его вполне поняла. Какой-такой мороз в прекрасном краю, где море и загорелый Пашка. Может и правда, поехать на недельку? Фотий ушел за угол, гремел там чем-то. Высунувшись, перекричал налетающий порывами ветер:

— Марьяшку через три дня забираем. Даже Павел согласился еще побыть, не сбежит, как она вернется. Нормально, поезжай. Вытащил длинные доски, шмякнул их наземь.

— Синоптики обещали снегопады. Может дорогу занести совсем. Думай, Ника.

— А ты? — она подошла и прислонилась к его куртке. Он повернулся, отгораживая ее от ветра.

— Поскучаю и помру.

— Ой, ну тебя. Он улыбнулся:

— Буду работать. В апреле Мишаня приедет, тогда тебе тут надо.

Привезет свою Марину, станет предложение делать. Под абрикосами.

Снова на ней жениться хочет.

— А я при чем?

— Сказал, ты на него вдохновляющее действуешь. Сказал, у тебя энергетика светлая. Будет питаться.

— Вампир какой. Ладно, Мишане можно. Он хороший. Фотий осматривал доски, придерживая Нику, делал шаг в одну сторону, в другую, и она послушно топталась, то выглядывая из-за локтя, то задирая голову, чтоб посмотреть на его лицо.

— Соскучилась я по Женьке. И по девочкам. Ника вспомнила последние Васькины новости.

— Куся, — кричала та в телефон, радостным голосом тоскующей лебедицы, — Кусинька, я замуж выхожу! Куся, а твои босолапки, беленькие такие с ремешочками, они какого размера? Не тридцать пятого, не? Знаю, что у тебя тридцать седьмой, ну думаю, а вдруг.

Папа сказал, в «Меридиане» закажем столики, ты свою Тину Дивановну обязательно бери, я в нее буду бросаться букетом, Куся! Я бы в тебя бросилась, но твой Фотий, он же меня убьет тогда. Куся, я еще чего подумала, когда тебе будет сорок пять, а ему сколько же это будет?

Нет, нет, я так. Ты не думай, он хорошо сохранится. Наверное. Ты ему давай витамины, поняла? Я тут папе купила, гертон… герон… ой, не помню, в общем, для дядек. Какой жених? Мой? Как в смысле кто?

А-а-а, ты может, даже, и знаешь, двоюродный брат жены брата Холика, с которым я когда-то… ну ты поняла. Да неважно. Главное, я тут достала же! Щас, щас, где тут, ага — ламе-букле и шанжан. Кусинька, я не знаю, с какой стороны у этого шанжана ламе, а с какой букле, но таа-ак краси-и-о-во-о! Белое и все сверкает переливами. Кого как зовут? А, ну так Криничка зовут. Почему кликуха, это фамилие у него такое. Ой… Куся… Это, что ли, я стану теперь Василина Криничка?

После разговора Ника хохотала еще час, отмахиваясь от вопросов Фотия. А потом унесла в гостиную свою чашку, включила мигающий телевизор и стала по Ваське скучать. Заодно и по Тинке тоже. Обе, конечно, летом приедут, как и в прошлом году. Василина на обрыве обнаружила заросли бешеных огурцов и три дня провела, ползая на коленках, обламывая пузатые светленькие огурчики и визжа, когда они плевались семенами, пока Тина и Ника валялись в шезлонгах и чудесно сплетничали, намазывая друг друга маслом для загара и от загара. На веранде тогда еще гремела кастрюлями Марьяна, и Пашка вытаскивал из ангара гидрокостюмы, колдовал над ними, сгибая загорелые плечи.

Женька сидел рядом на корточках, упираясь руками в коленки, и с упоением заглядывал Пашке в лицо, переползая за ним вокруг черной кучи рукавов и штанин. А потом из степи приходила мама, в такой же соломенной шляпе, какая была на шоколадной даме в первый Никин приезд. Разбирая травки и цветочки, озабоченно воспитывала Нику, Пашку, Женьку — всех, кто подворачивался под руку. Ника вздохнула, считая про себя месяцы. Март, апрель… почти полгода должно пройти! Да и не повторится уже такое лето…

— Погуляешь, как городская, нарядишься. В кафе с девочками посидите. Фотий обнял ее и повел к дому.

— Пойдем, погреемся, и все обдумаем. Ника уставилась на вытертые коленки своих джинсов. И правда, когда она в последний раз надевала колготки и туфли? Фотий предлагал — проехаться в город, или хоть в Багрово, поужинать в ресторане. Но она видела — только для нее хочет. Не сам. Да и все как-то не складывалось. В кухне привычно присела на корточки рядом с печкой, привычно загремела чугунной дверкой, откуда пыхнуло в лицо яркое тепло.

Подумалось о Ласочке, с ее ухоженными ногами, тщательно подбритым лобком и зеркальными подмышками. Платье у нее, с цепочками вместо бретелек. Ликер кюрасао… Закинула в печку совок угля и, выпрямляясь, стащила куртку.

— И ревновать не будешь? — поддразнила мужа, усаживаясь напротив, — вдруг там кто на меня глаз положит, в кафе? Он улыбался, доставая чашки.

— Я вот до сих пор, — закончила она упавшим голосом. Помолчала и подняла руки ладонями к Фотию, хотя он молчал и даже ничего не выразил лицом:

— Все, все. Не буду!

Поездка Фотия с Ласочкой, которая уже отодвинулась в недалекое прошлое, не давала Нике покоя. Из-за снежной коварной королевишны они впервые поругались всерьез, так сильно, что Ника испугалась.

Фотий приехал тогда задумчивый, и Ника, за ужином, старательно что-то рассказывала, цепляясь то за одну тему, то за другую, а в голове мерно бумкали слова, три часа, три ча-са… Три часа неторопливой поездки, Ласочка на переднем сиденье, там, где обычно сидит Ника. Поправляет узкой рукой гладкие белые волосы, спрашивает и раскрывает глазищи, впивая ответы, будто они — живая вода и без них она помрет от жажды. Нике ужасно хотелось, чтоб муж успокоил, сказал бы пренебрежительно, как говорил когда-то «а, эта…». И казалось ей, она сразу успокоится, все оставляя прошлому. Но он ничего не говорил, ел горячий суп, о чем-то раздумывая. Пашка тоже помалкивал, после откровенного разговора с Никой, видимо, снова окунувшись в узнанные паршивые новости. И она от этого молчания заводилась все больше. В спальне, расчесываясь перед сном, ждала, что Фотий обнимет ее, притягивая к себе, но он лежал молча. И она медлила, ругая себя и, тем не менее, упрямо дожидаясь, вот не обнимет — вообще не лягу. А потом что-то спросила язвительно, не поворачивая головы. А он уже спит. Спит! Отвернулся к стене, на которой распялен старый ковер, и только плечи поблескивают над белым пододеяльником. Чувствуя, как перекашивает ее бешеная гримаса, растолкала, тряся за гладкое плечо с чуть ощущаемым шрамом, и звенящим голосом бросила в заспанное встревоженное лицо:

— Что? Так замечтался об этой, что даже меня забыл, да? Не нужна, да?

— Ты что мелешь? Ника? Она резко отвернулась, снова мысленно умоляя — ну обними же меня, дурак, прижмись лицом к пояснице, скажи, туда, в кожу, что я дура, дура, и что любишь, хоть и глупая… Но он сказал только:

— Я что-то устал. Давай спать. Она легла навзничь, старательно отодвигаясь, чтоб ни рукой ни ногой не коснуться его неподвижного тела. Затаила дыхание, — поймет ли, что спит сейчас совсем один. А он, кажется, снова собрался засыпать, дыхание замедлилось, стало уходить за мерный стук часов.

Ника раздвоилась. Бешеная Ника, ненавидящая лежащего рядом равнодушного мужчину, сжимала кулаки, готовясь… и Ника испуганная, недоумевающая, пораженная тем, что с ней происходит. Когда узнала про Никаса — не было такого. Слушала Люду и представляла, как Никас с тайной своей любовницей уединяются в каюте, смеются там, делают что-то… Не было такого, а что было? Тогда не виделось ей, как кожа касается кожи, движутся навстречу руки и губы. А сейчас… Ласочка выплыла из темноты, улыбнулась Нике, складывая рот в воздушном поцелуе и, пройдя мимо ее холодного лица, коснулась губ Фотия. Легко, как наверняка, пальцами в машине касалась его запястья, лежащего на руле. Засмеялась, празднуя победу. Две победы, нет, три. Она сама. Пашка. Фотий. Ника резко села в постели, спасаясь от видения, рванула одеяло, чтоб Фотию стало неудобно и холодно. Дергая локтями, стала напяливать шерстяные носки, а на глазах стояли слезы, щекоча, уже медленно переваливали за краешки век.

— Да что с тобой? Чего вскинулась?

— Ничего!

— Одеяло отдай.

— На тебе твое одеяло! Он вынырнул из-под брошенного комка, схватил ее локти железными пальцами, повалил на постель. Охнул, когда брыкаясь, заехала по бедру шерстяной пяткой. И навалился, удерживая.

— Так. Или ты мне немедленно говоришь, чего взвилась, или спать будешь сегодня в холодной.

— А я и так! Туда! Носки вот. Изворачиваясь без толку, оскалилась, прошипев бессильно:

— Пус-сти!

— Ну ты змея, Вероника. Не пущу. Скажи, тогда. Она отвернула лицо, закрывая глаза. Потому что говорить было нечего. Нечего облекать в слова, швыряя их в нависшее в темноте серьезное лицо. Ехали? Так сама отправила. И — надо верить. Оба про это говорили. Как взрослые. Но все разговоры ухнули в какую-то свистящую черную трубу.

— Ехали, — проговорил он, раздельно, как ребенку, — просто ехали.

Высадил у площади, показала, где дом, я во двор не поехал.

Попрощались и все.

— Как?

— Что как? — он склонил голову, будто для того чтоб лучше слышать.

— Как попрощались? Поцеловались, да? Да? Она тебя обнимала? Лезла к тебе? Выкрикнула и стала ждать, чтоб расхохотался над ее глупостью.

Тогда можно будет, наконец, вскинуться, прижимаясь к его груди, обхватить поясницу ногами. Никому не отдавать. Но он был серьезен. И это пугало.

— Да. Она всю дорогу строила мне глазки. Что-то там щебетала, со значением. Ника, ну я же не пацан, понимаю, что это и для чего.

— И скажешь, тебе совсем-совсем не хотелось? Чтоб ты. И она…

— А тебе так сильно-сильно нужно это знать? Он по-прежнему прижимал ее, дышать было тяжело, а после этих слов дыхание замерло и грудь сдавило уже изнутри. Ей казалось, мир превратился в коробку с железными глухими стенами, она мечется в ней, разорванная на миллион клочков, и уже не собрать. Не понять, о чем думать, что решать и что после этого делать. Потому лежала молча. Стало прохладно над голой грудью, а дыхание все равно не возвращалось. Фотий отпустил ее руки, поворачиваясь. И Ника напряглась, готовая обнять его спину, когда ляжет рядом. Но он, сдвигая ее ноги, сел, нащупав, подхватил футболку, натянул через голову. Поднимая ноги, надел трусы и нашарил тапки. Встал. Она втянула воздух в грудь, чтоб сердце не остановилось.

— Пойду в холодную. Там посплю. Высокая фигура заслонила бледный ночной свет, текущий из окна, перечеркнутого деревянным крестом рамы. Открылась и закрылась дверь, негромкие шаги стихли. Ника села, обхватила согнутые ноги руками и прижалась щекой к горячим коленкам. На место злости пришла пустота. Железная коробка сузилась, стискивая разорванную Нику, и застыла. Да что ж это? Ушел от всех ответов, как рыба, ни разу не успокоил.

А так легко это было сделать. Большой, здоровый старый дурак, ну сказал бы — люблю, сто раз люблю, спи моя Ника-Вероника. И сейчас спали бы вместе. Обнявшись. Спали? — ехидно спросил внутренний голос, — или ты снова пилила бы его, вываливая свои подозрения, все-превсе, все эти мелкие и такие важные, такие больные мелочи. Она покаянно вздохнула. Легла, укрываясь скомканным одеялом. И села снова, откидывая его. Пилила бы, да. Не могла бы удержаться. И не дала бы поспать. Вздыхая, встала, сунула руки в старую любимую рубашку. Скомкала одеяло, прижимая его к животу. Высунув голову в дверь, прислушалась.

В гостиной, где спал Пашка, курлыкал телевизор голосом какого-то политического деятеля, прерывался аплодисментами и снова курлыкал.

Дверь туда была закрыта. И хорошо, еще не хватало, чтоб Пашка застукал ее в коридоре в рубашке, но без трусов, а искать их Ника не захотела, торопясь. На цыпочках пробежала мимо гостиной и толкнула дверь в холодную комнатку. Фотий лежал на узкой тахте, укрытый старым колючим пледом, закинув за голову темные руки, глаза блестели в сумраке.

— Одеяло вот, — скованно сказала Ника и, стащив плед, укрыла мужа до подбородка.

— Спасибо. Постояла и, откинув край, легла рядом, свисая боком с неудобной тахты. Фотий подвинулся к самой стене, обнимая ее поперек живота, чтоб не упала.

— Не могу без тебя там, — пожаловалась она ему в подмышку, закидывая колено на живот. Он поцеловал ее в макушку. Прижал крепче, и Нику накрыло счастье.

Вздыхая и изредка шмыгая, медленно подбирая слова, она рассказала ему о ночных событиях: о Пашке и Ласочке. О рваной фотографии с Марьяной рассказала тоже. И про ее аборт. Замолчала, чувствуя, как его тело напряглось под ее щекой. Вот он протянул руку, привычно нащупывая на столе пачку сигарет. Еле слышно крякнул — и стол и сигареты остались в спальне.

— Принести? — Ника шевельнулась, но он покачал ее, прижатую к себе.

— Лежи. Вот значит, как все скручено… Теперь я тебя понимаю. А я думаю, что ж меня отправила с этой зверушкой?

— Так ты подумал, что я? Что я специально? Чтоб она тебя, что ли?

Из-за этих ночных мужиков? — Ника приподнялась, вглядываясь в темное лицо.

— Это ты у нас думатель. Нет, удивился просто. Лежи, не вертись, свалишься. Я тебе расскажу кое-что. Она послушно легла, прижимаясь щекой к его мерно дышащей груди.

Закрыла глаза, чтоб пока он собирается с мыслями, еще раз окунуться в счастье. Чуть было не разбежались спать по углам! Кажется, самый умный ее поступок этого вечера — одеяло у живота и прогулка без трусов в холодную комнату. Что доказывает снова — она влюбленная по уши дура. Вот как это бывает, когда любишь.

— Я очень любил Катю. Ты меня не узнала бы тогда, Ника-Вероника.

Чуть что, на дыбы вставал. Силы во мне было через край, тратил, как хотел. И ревновали мы друг друга, как черти. Я начал. Она подхватила. На нас народ сбегался, как на хороший спектакль. Пару раз в неделю ребята рассказывали, а что Гущины снова учудили. А главное, нам обоим это нравилось, понимаешь? Реально, как на сцене, вот поглядите, какие страсти, как мы друг друга любим! Нет, сковородками она в меня не кидала, и я ее по поселкам и общагам не таскал, на руку косу намотавши. Но уехать на пару суток, ночевать хрен знает где, на уши всех поставить, всю зарплату спустив на цыган с медведями… да-а-а, это я мог. А она в ответ — всю ночь могла танцевать на какой-то пьянке, уйти с ухажером, потом бежать от него, босая по ночному шоссе. Ну ясно, я в ответ опять, заводился… Разве ж можно поверить, что убежала вовремя? Потом ходил морды бить. Потом снова искал ее, то у девчонок, то у каких-то родственников. В общем, пылкие ухаживания превратились в такую вот клоунскую рутину. И стало нам скучно, когда утомились. Оказалось, кроме этих вот вспышек, приключений, а что нас вместе держит? Пашка? Так он с нами-то реже был, чем тут у бабушки в Низовом. Фотий повернулся, осторожно, чтоб не свалить Нику, обхватил ее руками, удерживая.

— Тебе неудобно, — сказала она хриплым шепотом.

— Нормально. Лежи. Ну, значит, устал я первый. Надоело павлина строить. Павлин захотел борща, жену в халатике, чтоб напротив глазами сияла, пока ем и чесноком закусываю. А поздно. То ли Катерине это по душе сразу было, то ли так приучил, кто ж знает. Я перестал, а она продолжила. Я не хочу, а она поводы ищет. Как… как голодная. Глазами по сторонам и каждый повод ей годится. Скандалы, обиды, уходы, возвращения, истерики. Так и жили. Хорошо, я работал много, и хорошо, работа мужская. Хуже всего было понимать, что ей это нужно. Не мир, а именно постоянная война. Тогда она на коне, цветет, красивая. Глаза горят, походка упругая. А еще худо, Ника, человек ко многому привыкает. Вот рассказываю и думаю, да как я жил так долго во всем этом? А казалось мне — ну что же, многие живут, и хуже есть живут. И менять шило на мыло — чтоб у Пашки еще появился непонятно кто? То есть, с одной стороны, надо бы рвать дурную бесконечность, с другой — можно попасть в другую, не менее дурную — эта не подошла, выкидываем, примеряем другую… Ты не спишь?

— Если бы я не приехала к тебе, в августе? Ты не стал бы меня искать, да?

— Не знаю. Наверное, решил бы, что Мишаня правильно меня отговаривал — если не складывается, нельзя поперек судьбы идти.

— Мишаня тебя отговаривал? — Ника закопошилась и села, упираясь руками в тощую подушку, — от меня? Ах, негодяй! А я его так нежно полюбила!

— Сейчас взревную, — предупредил Фотий, улыбаясь. Она упала ему на грудь, рассыпая по плечам остывшие в зябком воздухе волосы.

— Я дурачусь, — сказала на всякий случай, и он отозвался мирно:

— Да понял, понял. Я тоже. Они помолчали. И после паузы Фотий спросил:

— Ты хочешь? Сейчас? Ника стесненно помотала головой, все так же обнимая его и дыша родным запахом:

— Нет. Потом.

— Хорошо. А насчет мужиков этих… Тоже есть о чем волноваться. Ты сказала — Токай и Беляш. С ними могут быть очень серьезные проблемы, Никуся. Мне еще год назад говорили, если Токай заинтересуется, придется ему с прибыли отстегивать.

— О господи…

— Да не пугайся. Я не мальчик. Знал, видел, куда все движется. Он снова осторожно повернулся. Прижался спиной к провисшему на беленой стене покрывалу, и Ника, несмотря на свой зябкий испуг, не могла не подумать — замерзнет же спина, а ему нельзя. Но не стала перебивать.

— Нас спасает то, что место глухое — раз. И что еще строились — два. Третье — рядом поселок, в котором и без нас есть кого подоить.

И денег там намного больше. Дядя Коля, Ник-Ник, который хозяин «Прибоя», платил прежнему, пока тот не свалил. Думаю, сейчас платит Беляшу. Да практически все платят, у кого не углы старые сдаются, а номера отельные. Светлана платит тоже. Рано или поздно, все равно пришлось бы и нам этот вопрос решать.

— Фотий, да с чего нам платить? Мы же еле по нулям вышли? Я так и Ласочке сказала!

— Хм. А она спрашивала? Интересно… Ника сжалась, лихорадочно вспоминая, что именно успела она наболтать, попивая с блондинкой вино и посиживая в сауне. Кажется, ничего страшного и как хорошо, что не в привычках у нее прихвастнуть.

— Может, еще что спрашивала? Да не переживай ты.

— Про форинов. Не спрашивала, говорила. Вот говорит, к вам едут иностранцы, баксы везут. А я посмеялась, сказала — твои друзья, вместе работали, обычные они…

— Ну, для нашего народа любой иностранец — форин с карманом баксов. Не волнуйся, весь поселок в курсе, что у нас в бухте американцы бывают. Я про это уже подумал. Говорить пока не буду.

Хорошо?

— Вообще не говори мне ничего, — покаянно попросила Ника, — а то вдруг я проболтаюсь. Теперь веришь мне, что она не просто бедная заблудшая овца? Может, ее к нам подослали?

— Ага, и ухо прокусили для достоверности. Не глупи, Никуся. Да не надувайся снова, как мышь на крупу. Я все понимаю и поверь, больше тебя. Она бедная да, заблудшая, если угодно. Но — сама по себе. В ней отрава, Ника. И эта отрава ее саму изводит. Нельзя жить как животное — пожрал, поспал, потрахался. Прости, я коротко и потому грубо. А она именно такая. Понимаешь? Плоская. Ни высоты, ни глубины в ней нет. А плоское — оно в любую щель залезает. Тем и опасно. И злопамятно. Ежели не накормила ты ее собой, она все равно из тебя свою, как ей кажется, долю вынет. И ты была права, что меня погнала ее везти. Пашка дурень, ему бы она мозги закрутила знатно. Ника вздохнула. Ну, вот когда так говорит, сразу все на места становится.

— Чего вздыхаешь? Заслужил ли я твое прощение, Ника-Вероника? Она хотела кивнуть, но вместо этого еще раз вздохнула. И засмеялась, когда засмеялся он.

— Теперь пустишь меня снова в теплую спальню? На широкую постель?

— Ты же сам убежал?

— Я был изгнан! Побит одеялом и спасся с трудом. А как ты шипела!

Как сверкала глазами! Думал, откусишь мне ухо.

— Оба!

В коридоре, когда шли обратно, замотавшись в одно одеяло, из гостиной вывалился на них Пашка, сонно уставился на две головы и четыре ноги под свисающим краем. Удивился, нещадно ероша короткие волосы:

— Вы что тут топчетесь? Ну, чисто дети, тьфу на вас. Приосанясь, поддернул цветастые семейные трусы, и взросло ушел в ванную.