Где-то там, в большом мире жизнь металась, и перемены долетали в Ястребиную бухту, как дикие волны, что, швыряя себя на старые скалы, заливают их сверкающей пеной, расшибаются брызгами и, стекая обратно, оставляют на камне темные мокрые пятна и опасные трещины. В старом телевизоре беспрерывно вещали политики, менялись аккуратные лица журналистов, что с аккуратными улыбками рассказывали о страшных вещах — захватах телестудий, беспорядках, чудовищных, а до того тайных событиях… Ника пугалась, стараясь не думать о том, куда это может все привести. Попадая в поселок, уныло слушала, как в магазине мужики яростно спорят то о разделе государства, то об его объединении.

Рассматривая полки, читала новые ценники, что менялись чуть ли не каждый день. Иногда звонила мама и похоронным голосом пересказывала теленовости своими словами, перемежая пересказ охами и безнадежными пророчествами. Маму Ника успокаивала так, как саму ее успокаивал Фотий.

— Жизнь на потом не отложишь, Ника. Можно сесть в угол и закрыться руками. А можно что-то делать.

— А вдруг надо делать что-то другое? — в голове Ники крутились картинки очередей челноков с квадратными клетчатыми сумками, набитыми закупленной в магазинах мелочью — кипятильниками, утюгами, отвертками, которые они увозили в Турцию, меняя на кожаные куртки и дешевую обувь. То, что вся страна, казалось, кинулась в неловкий и нищенский бизнес, ее пугало больше, чем переделы границ и экономические программы, о которых вещали политики. Но Фотий пожимал широкими плечами, и жесткое лицо становилось каменным.

— Я всю свою первую жизнь мечтал об этой. Настоящей. Не мне кидаться в суету. Если мы все это переживем, Никуся, сама будешь удивляться — о, как оно было.

— А если… не переживем? — в такие моменты она чувствовала себя собственной мамой, но так страшно было — вдруг их мечта рассыплется, ведь, казалось, все против, растущие цены, полная беззащитность перед набирающим силу рэкетом.

— Что ж. Тогда поселимся в Низовом, в маленьком домишке, я буду рыбачить, а ты — кормить кур во дворе и сажать помидоры. Нормальная такая жена декабриста. А море никто ж не отменит. И степь. Потом ты, конечно, удерешь от старого Фотия, к себе в Южноморск, будешь с девочками по ресторанам гулять и найдешь себе нормального, успешного бизнесмена. Может, уедете с Женькой за границу. Улыбался, но смотрел серьезно. И она так же серьезно честно обдумала их запасное будущее. Кивнула.

— Моя мечта, помнишь? Она все еще в силе. А для нее бизнесмены не нужны. Ладно, посажу я тебе помидоры. Как жена декабриста. Забавным оказалось то, что Нину Петровну эта страховка вполне успокоила.

— Помидоры, — задумчиво проговорила она, когда Ника в отчаянии посулила ей жизнь в поселке, если «вот это все потратим и съедим, Веронка, и учти — больше у нас ничего нету», — огород… Веронка, мы, хотя бы, не умрем с голоду, это хорошо. Мне тут соседка Наташа обещала новый сорт картофеля, называется «синие глазки», прекрасный картофель, только с виду страшненький, но зато не зеленеет, и до самой весны вкусный. А молоко? Веронка, там у людей, наверное же, есть коровы?

— И козы, мам, — Нике стало смешно и одновременно грустно. Нина Петровна в больших сапогах и старой фуфайке гонит хворостиной стадо гусей, а те шипят, вытягивая змеиные шеи…

— И Женечка вырастет здоровеньким! Ты когда приедешь? Мы скучаем.

Правда, у нас очень плохо топят батареи, Веронка, мы дома ходим в пальто.

— Мам, ну включай обогреватель, хоть в комнате будет тепло. Или в кухне сидите, там газ, — Ника с тоской оглянулась на приоткрытую дверцу жаркой печки.

— Включаю. И все включают. Так что пробки выбивает почти каждый вечер и до полночи электрики копаются там. В этом. В щите, так называется? А газ совсем плохой, слабый, иногда даже чайник два часа никак не закипит. Мне рассказали, на Ветрах, в новом микрорайоне, так женщина угорела, насмерть. Легла спать и забыла выключить газ, а он вовсе потух. Вот и…

— Мам, я приеду. Фотий тут вам печку добыл, она страшненькая, но топится брикетами и на ней даже готовить можно. И газ — я ведь тебе оставляла денег, чтоб вы купили баллон. А ты до сих пор нет?

— Печку… — Нина Петровна впала в задумчивость, — а ее можно, печку такую? А вдруг нас оштрафуют? Ведь у нас же центральное отопление! И газ! А вдруг приедет ноль четыре?

— Тогда я подам на них в суд, — Ника крепче сжала в руке трубку, — морят вас холодом, и еще станут вякать насчет баллона и печки?

— Что ты такое говоришь? Какой суд, как можно — в суд? Слушать не хочу.

— Мама, завтра же, ты меня слышишь? Завтра же пойди к дяде Никите.

Отдай ему деньги, он привезет баллон! И плитку! У вас будет теплая кухня и горячая еда!

— Ну, я не зна-аю… — протянула Нина Петровна. После разговора Ника ушла в кухню, мрачно раздумывая о непонятной ей покорности матери. Они там в пальто! И печку если они с Фотием привезут, то сразу как Ника уедет, мама запихнет ее в угол и накроет старым покрывалом. Чтоб не дай боже никто не увидел — в квартире, где все удобства, ныне отмененные смутным временем, вдруг — своя печка. И что скажут соседи! За кухонным столом сидела Марьяна. Вытянув ногу в белой лангетке на щиколотке, перебирала крупу. Искоса глянула на сердитую Нику и снова уставилась в миску, показывая тугой пробор в черных волосах.

На зеленую футболку спускались две толстые косы.

— Мама чудит, — пожаловалась Ника и села напротив, — а где народ?

— В Низовое поехали, за водой.

— Придется мне ехать домой, и может быть, Женьку привезу, пока она его там совсем не заморозила. Сад все равно все время на карантине. Смуглые пальцы мелькали, горстками набирая крупу, выкидывая мелкие камушки, ладонь поворачивалась, ссыпая чистую в кастрюлю. Марьяна молчала. Она все время теперь молчала. Только иногда бросала исподлобья изучающий взгляд и сразу отводила глаза. Видно, с Пашкой поговорили по душам. Смотрит, а что знает Ника об ее проблемах.

Успеть бы с ней поговорить, сказать — Ника ее совсем не осуждает. Но всю эту неделю, пока за окнами неустанно сыпал мелкий колючий снежок, забеливая степь и полукружия стылого песка в бухтах, Марьяна отсиживалась в холодной комнате и старалась не оставаться ни с кем один на один.

— Хоть отогреется пацан, — вздохнула Ника.

— Не надо его сюда, — Марьяна привстала, держа кастрюлю в руках. Ника отобрала, встав, сунула на стол у окна. Повернулась к снова опущенной голове.

— Почему? Чего ты молчишь? Почему не надо? Та старательно собирала со стола крошки и соломинки, стряхивала в миску. В печке стрельнуло и притихло. В окно заскребся снежок, колючий, острый.

— Это мой сын. Понимаешь? Я уже всю голову сломала, как сделать, чтоб ему получше, до лета. Как представлю, что он там согреться не может. Это не шутки ведь. А тут тепло, и со мной. А ты — не надо!

— Да! Не надо! — Марьяна подняла лицо, черные глаза излишне ярко блестели.

— Объясни тогда!

— Не буду! — встала и, прихрамывая, пошла в коридор. Хлопнула дверь в холодную комнатку. Ника усмехнулась, растерянно пожимая плечами. Одна радость — все так же хлопает да гремит, значит, не совсем все плохо. Она легонько постучалась в белые крашеные двери. Не услышав ответа, вошла. Марьяна сидела на тахте, вытянув ногу, и смотрела в окно. Бледный бессолнечный свет падал на похудевшие щеки и длинные загнутые ресницы. Ника присела рядом.

— Марьяша… Ты другая стала, совсем другая. Может, расскажешь?

Мне. А вдруг я смогу чего посоветовать? Свет проплыл по тонкому носу, лег на полные бледные губы, блеснул на зубах. Марьяна улыбалась и Нике эта улыбка совсем не понравилась.

— Ты-то?

— Да. Улыбка превратилась в саркастическую усмешку.

— Нет, — сказала Марьяна.

— Как хочешь! — Ника встала и пошла в коридор. Прикрывая двери, услышала злой Марьянин голос:

— Городская, вся чистенькая. Какое тебе дело-то, что у меня! Ника снова распахнула дверь.

— Такое! Я человек, и ты человек. Может, еще начнем бедками меряться? Если не позволишь себе помогать, так и помрешь в тоске.

Ах, я несчастная! Мы все тебя любим. А ты как волк в лесу. Строевым шагом подошла и снова села, изо всех сил хмуря брови и делая возмущенное лицо.

— Вот я и говорю, — с горьким удовлетворением отозвалась Марьяна, упорно глядя в сторону окна, — только и можешь, что упрекать. Пилить все умеют. Ника тихонько прислонилась к худенькому плечу.

— Ну что ты. Да разве я пилю? Ты бы слышала, как я Фотия… Вот там да, пилю, как циркулярка. Марьяша, да ты что? Та плакала, содрогаясь плечиками и опустив на колени руки. Слезы бежали из глаз, нос покраснел. Ника зашарила по карманам, дернула подол и, поднимая угол рубашки, стала вытирать девочке мокрую щеку.

— Уйди, — пробубнила Марьяна, впрочем, не вырываясь, все так же бессильно держа руки с полураскрытыми ладонями на коленках, — ты так не жила, как я, у нас в доме, там хлам один, батя совсем умом поехал, на пляже собирает, тащит, уже ходить негде. А мать только плачет. Пока вместе не сядут бухать. Тогда дерутся. Ненавижу.

— Я понимаю.

— Да куда уж.

— Но ты же с нами, Марьяш, тут твой дом. А летом номер, маленький, но ведь твой совсем. Давай попросим Фотия, пусть он будет совсем своя комната, только твоя, а? Картинки повесишь всякие. Будешь жить. Ника с тоской подумала — не то говорит, они ведь с Пашкой себе комнату делали, на двоих. Планы строили. И про Женьку тоже нельзя было, она ж аборт делала, тема больная.

— Не понимаешь ты, — в голосе Марьяны была одна безысходность, — нельзя мне тут. Вот гипс сниму и домой, там буду.

— Не понимаю, — расстроилась Ника, — Женьке нельзя, тебе нельзя.

Так говоришь, будто завтра пожар тут или землетрясение. А нам хоть можно? Ну, злишься ты на Пашку, и я городская чистенькая, а Фотий?

Если проблемы, расскажи, в чем дело? Вместе подумаем. Смуглые руки приподнялись, сцепляясь пальцами, и снова расцепляясь, мяли и щипали друг друга. Ника ждала, затаив дыхание, понукая мысленно — ну давай, начни. В коридоре яростно затарахтел телефон, и руки снова упали на колени, опустилось лицо, обрамленное толстыми черными косами.

— Да ну его, — сказала Ника, — пусть звонит. Но у крыльца затенькал звонок, захлопали еле слышно ворота, в шуме ветра послышались мужские голоса.

— Иди, приехали вот, — сипло сказала Марьяна, — и кашу поставь, пусть варится. Ника встала. Марьяна подождала, когда та выйдет и в спину снова попросила:

— Не вези пацана, Вероника, пожалуйста.

Фотий вкусно пах ветром, морозцем и бензином, топтался в прихожей, снимая тяжелые ботинки, облапил Нику, привычно целуя в макушку и через ее голову переговариваясь с Пашкой, сказал:

— Через пару дней оттепель. Все развезет. Что решила?

— Поеду, — вздохнула Ника, — печку опять же…

— Отвезем, да. Завтра и поедем тогда. Паша, я верно, переночую, вернусь в обед. Вы уж тут…

— Да хорошо, хорошо! — недовольно отозвался Пашка и прошлепал в гостиную, откуда сразу же замурлыкал включенный телевизор. В кухне Марьяна громыхнула кастрюлей. Фотий ухмыльнулся, но встретил Никин взгляд и вопросительно поднял брови. Она, вешая его куртку, пожала плечами и отрицательно качнула головой.

Ужинали молча, изредка перекидываясь дежурными словами. И после ужина Пашка снова ушел в гостиную, закрыв за собой дверь. Ника помогла Марьяне с посудой, пока Фотий курил, просматривая привезенные газеты и сводя светлые брови над размытыми фотографиями и черными жирными заголовками. Снежок неутомимо скребся в стекло, царапался, будто просил, чтоб впустили. Мирно гудела жаркая печка. Так хорошо, подумала Ника, вешая полотенце, тепло. И так плохо без смешных пикировок, вечерних рассказов и громкого смеха. Так хочется, чтоб все вернулось обратно. Но не возвращается. И потому еще сильнее хочется к Женьке, поспорить с мамой, потрепаться с Васькой и Тиной.

Вот только отрываться от Фотия, как всегда во время ее зимних поездок домой — ужасно и совершенно невозможно.

— Не дом, а какие-то похороны, — сказал Фотий, когда лежали, обнявшись, и смотрели в белесое окно, полное черных теней, — пора уже как-то все преодолевать, а, Ника-Вероника? Чего шмыгаешь? Чего грудь вздымаешь?

— Я когда ехала, помнишь, в Жданов, а ты все время мне попадался, я тебя боялась. Думала, ну чисто медведь, суровый такой. А тебе тоже плохо, без светлого, да?

— Я потому тебя и заметил. Ты вся светилась. А сейчас тоже приуныла. Что мне с вами делать-то?

— Я скучаю.

— По сыну?

— По тебе скучаю. Он засмеялся, покачивая ее голову на своей груди.

— Я тут. А если совсем будет невмоготу, звони, сразу приеду.