Молитва – одновременно искание Бога и встреча с Ним, которая перерастает в общение. То есть молитва является и деятельностью, и состоянием, а также определенным взаимоотношением с Богом и определенным отношением к тварному миру. Она рождается из осознания того, что мир, в котором мы живем, не просто двухмерный мир, жестко ограниченный временем и пространством, “плоский” мир, где мы встречаем то, что нас окружает, лишь как поверхность, однообразную толщу, под которой – пустота. Молитва рождается, когда мы открываем, что мир имеет глубину, что мы не просто окружены видимым, но погружены в невидимое и пронизаны им. И это невидимое – одновременно Присутствие Божие, высшая и предельная реальность, и глубинная сущность человека. Видимое и невидимое не противостоят друг другу, но и не просто накладываются; они присутствуют одновременно, взаимопроникаясь, как огонь и раскаленное железо. Они взаимодополняются в той тайне, которую английский писатель Чарльз Уильямс называет “со-присущностью”: присутствие вечности во времени, будущего в настоящем мгновении; но также непреходящее присутствие мгновения в вечности, в эсхатологическом совпадении прошедшего, настоящего и будущего, которые содержатся одно в другом, подобно тому, как дерево содержится в семени. Жить лишь видимым – это жить поверхностно, не замечая или отстраняя не только Бога, но и глубины тварного мира. Такая поверхностная жизнь обрекает нас и в видимом мире замечать лишь то внешнее, на чем останавливается наш взор. Если пытаться проникнуть дальше, то мы обнаруживаем отсутствие содержания; в конечном итоге, в сердцевине вещей мы достигаем точки равновесия, конечной, никуда не ведущей точки. За пределом этой сердцевины нет ничего; внутри геометрического объема нет глубины. Это последний предел. Мир внешних форм может расширяться, но не способен углубляться. Однако сердце человека глубоко (Пс. 63: 7). Когда мы достигаем той точки, откуда ключом бьет жизнь, мы обнаруживаем, что источник ее – еще глубже. В сердце человека есть глубина, которая открывается на невидимое, – не на невидимое глубинной психологии, а на бесконечность, на творческое Слово Божие, на Самого Бога. Войти в себя не означает погрузиться, подобно интроверту, в собственные глубины, а выйти за пределы своей ограниченности. Святой Иоанн Златоуст говорит: “Найди двери собственного сердца, и ты увидишь, что это дверь в Царство Небесное”. Это обнаружение своего глубинного “я” происходит одновременно с признанием того, что и другой человек, каждый, кто рядом с нами, также имеет свою неизмеримую глубину безмерности и вечности. Я сознательно употребляю слово “безмерность”: оно указывает, что глубину эту нельзя измерить – не потому что на это не хватит наших мерок, а потому что ее сущности чуждо самое понятие измеримости. Эта глубина соразмерна призванию человека стать причастником Божественной природы; обнаруживая собственную глубину, человек тем самым открывает Бога, Того, Кого можно было бы назвать “незримым Ближним”: Он – Дух, Христос, Отец. А в окружающем нас мире предметов и живых тварей мы обнаруживаем то, что, наряду с человеческими глубинами, принадлежит безмерности и вечности. На этой грани и устанавливается молитвенное отношение: признание, что мир имеет три измерения, – он расширяется в пространстве, течет во времени и обладает устойчивой, но вместе с тем бесконечно изменчивой глубиной.
Следовательно, молитва – отношение, которое устанавливается между человеком, между видимым и лежащим в его основе невидимым – целым глубинным миром, который включает все существующее, /перед лицом ситуации, где живет и действует человек/. Вот почему я сказал, что молитва – искание, исследование этой области невидимого и мира наших собственных глубин, который ведом одному только Богу, который только Он и может нам открыть. И через молитву, сначала на ощупь, в проблесках нового видения, мы ищем и открываем Бога и человека в их взаимосвязи. Позднее, когда в ярком сиянии света нам открывается то, что мы способны познать о невидимом и о преображенном видимом, которое стало светоносным, просияло собственной безмерностью и вечностью в Боге, молитва становится состоянием, хотя не перестает быть тем, о чем я говорил в начале. В мире поиска, частичной слепоты и частичного прозрения, наши первые шаги в молитве состоят из восторженного изумления, благоговейного трепета и чувства трагичности. Изумления, когда мы открываем себя самих, познаем Бога, изумления при виде того, как мир разворачивается перед нашим взором до пределов Божественной бесконечности. Благоговейный трепет, внезапное озарение, охватывающее нас радостью и ужасом, когда мы оказываемся в присутствии святости и красоты Божией. Но также и чувство трагичности – нашей личной и всеобщей: трагично быть слепым, трагична наша неспособность непреткновенно жить в полноту своего призвания, все время ощущать себя пленником своей ограниченности, ослепления. Трагично видеть мир сбившимся с пути, без-божным, колеблющимся между жизнью и смертью и неспособным выбрать раз и навсегда жизнь, раз и навсегда уйти от смерти. Восторженное изумление и чувство трагичности – вот два источника молитвы. Оба они рождаются из нашей встречи с глубинами мира, которые стали прозрачными, до конца проницаемыми. Без этой встречи мир предметов, мир стихийно бушующих сил, непонятный и часто уродливый мир, в котором мы живем, может породить в нас страх, недоумение, ужас.
Итак, в сердцевине того основного взаимоотношения, которое мы называем молитвой, – тема встречи. Эта тема – основоположная категория откровения; ведь само откровение есть та встреча с Богом, которая дает новое видение мира. Всё – встреча, как в Священном Писании, так и в жизни. Эта встреча одновременно личная и универсальная, единственная и показательная. Она всегда двойственна: встреча с Богом и, в Нем, со всем творением; встреча с человеком, с глубинами человека, укорененного в творческой воле Божией, устремленного к последнему завершению, когда Бог будет все во всем. Это встреча личная, потому что каждый должен пережить ее сам: ее невозможно познать извне или понаслышке. Она принадлежит нам лично; но вместе с тем имеет и всеобщее значение, потому что в ней мы перерастаем свое поверхностное и ограниченное “я”. Эта встреча единственная, потому что при глубоком подходе мы незаменимы и единственны как для Бога, так и для других; каждая тварь знает Бога по-своему, каждый из нас знает Бога так, как никто другой Его никогда не познает, кроме как через нас. И одновременно, поскольку каждый из нас принадлежит всечеловеческой природе, каждая встреча показательна: она есть откровение для всех того, что каждый знает лично.
К этой встрече мы должны отнестись внимательно, потому что, если не знать ее внутренних законов, мы ее упустим. Она всегда требует взаимности. Она всегда есть откровение не только другого, но и нас самих; она происходит в рамках взаимосвязи. Можно бы сказать, что лучший образ всякой встречи – витраж. Свет, льющийся через него, являет его линии, краски, сияние, красоту, смысл; но одновременно невидимый потусторонний свет нам явлен этим витражом, его линиями, красками, красотой, смыслом. То есть открытие того и другого происходит, становится возможным во взаимоотношении света и витража. Бог открывается в Своем невозмущаемом, бесстрастном, державном величии, но и в Муже скорбей, в воплощенном Слове, и это является также откровением величия человека. Если мы обнаруживаем глубины человека, то мы, значит, превзошли эмпирического человека и признали в нем назначение, призвание не индивидуальное, но личное; такое призвание, которое делает его не просто экземпляром человеческого рода, а членом таинственного тела, всецелым Человеком, который призван быть местом Присутствия Божия.
Тем не менее, когда человек пускается в этот поиск, в начале он одинок и должен сначала признать существование другого. Это признание должно произойти во взаимной связи, а не по отношению к себе самому; и это различие важно. Всё, что мы познаём, мы познаём во взаимоотношении; пока между нами нет связи, ничто и никто не существует для нас. Но в том, чтобы познавать вещи и людей только по отношению к себе, есть большая опасность. Такое познание смещает центр вселенной, сводит все к нам самим и тем самым искажает объекты познания, представляет их мелкими, мелочными, столь же незначительными, каковы мы сами, каковы наши желания, стремления. И значит, когда мы беремся за дело и готовы признать существование другого, мы должны быть готовы войти во взаимоотношение, которое неизбежно будет раздирающе мучительно, оно потребует от нас перерасти себя, отказаться от себя, умереть себе в результате того, что мы открыли другого со всеми его требованиями, его правом на существование, на независимость, на свободу вне нас. Мы должны признать неумолимую “инаковость” другого. Что бы мы ни делали, как бы глубоко мы его ни знали, как бы тесна ни была связывающая нас приобщенность (и это еще более верно во взаимоотношениях человека с Богом, чем с другим человеком), в сердцевине взаимоотношения всегда останется тайна, мы никогда в нее не проникнем. В Священном Писании, в книге Откровения есть замечательное место, где святой Иоанн Богослов нам говорит, что те, кто войдет в Царство Божие, получат от Творца белый камень; и на этом камне написано имя, которое знает только Бог и тот, кто получит этот камень. Это имя – не прозвище, под которым мы себя знаем, которое отличает нас в этом тварном мире времени и пространства; наше подлинное имя, вечное имя в совершенстве совпадает с нашей личностью, с нашим существом; оно их в совершенстве определяет и выражает. Его знает только Бог, и Он нам его открывает. Никто другой не может его знать, потому что оно выражает неповторимые отношения, связывающие нас с Творцом. Как часто человеческие отношения бывают разрушены желанием одного открыться за пределами возможного или стремлением другого проникнуть в эту священную область, которая принадлежит только Богу. Желание тщетное, попытка столь же обманчивая, как попытка ребенка найти начало источника, точку, где рождается вода, которой не было за миг до того. Обнаружить это нельзя, можно лишь разрушить эту точку.
Но недостаточно просто признать право другого на существование, принять его как неумолимо другого. Нужно уметь видеть, слышать и оценивать. Только при этих условиях встреча может пронести плоды.
Христос говорит о чистом оке, чистом зрении, которое необходимо для того, чтобы увидеть вещи, как они есть, не набрасывая на них потемнение нашего зрения или тени и неверные очертания, которые искаженный взор создает в нашем воображении. Но чистого ока недостаточно. Нужно еще найти правильную позицию. Нужно найти расстояние, откуда взгляд охватывает весь предмет и не ослеплен им. Ведь таково главное правило, которое мы должны соблюдать, если хотим увидеть произведение искусства. Картину, скульптуру нельзя рассматривать ни подойдя слишком близко, ни отступив слишком далеко. Существует некая наилучшая точка, которая позволяет нам видеть произведение таким, каким его замыслил художник, в его полноте, не утопая в деталях. То же самое касается человеческих отношений. Нужно найти расстояние, которое определяется не пространством и временем, а внутренней свободой, – такой свободой, которая нас тесно соединяет, но не связывает по рукам и ногам. Быть может, то, что я хочу сказать, лучше пояснить на примере, чем долгими рассуждениями. В замечательной книге английского писателя Чарльза Уильямса (All Hallow's Eve) выведена молодая женщина по имени Лестер, которая погибла при авиационной катастрофе. Ее душа освободилась от тела и открывает новый мир, которого она никогда не замечала и в который только что попала: мир невидимого стал для нее единственной подлинной реальностью. А видимый мир ускользает от ее взора, от видения сердцем. В какой-то момент она оказывается на берегу Темзы. Она видела реку много раз, видела ее воду – грязную, жирную, отяжелевшую всеми отбросами Лондона, и эта вода вызывала в ней отвращение. Но теперь она освободилась от тела и больше не связывает все на свете лично с собой, и она видит воды Темзы как бы впервые. Она видит их как нечто, вполне отвечающее тому, чем они должны быть, чем должна быть река, проходящая через большой город. Да, эти воды густые, грязные, они несут к морю все отбросы города. Но такими они и должны быть, они соответствуют своей роли, они подлинны. И как только она их видит как факт, принимает их полностью, как только она не реагирует на них эмоционально и не может испытывать к ним физического отвращения, поскольку у нее нет тела, которым она могла бы в них погрузиться, нет губ, которыми могла бы этой воды напиться, она прозревает глубину этих вод. Через первый слой сгущенности она начинает различать слой за слоем более чистой воды. Чем глубже она видит, тем они становятся прозрачнее, до момента, когда где-то в сердцевине этой воды (которая казалась Лестер непроницаемой, пока она отбрасывала на нее собственную потемненность) она видит чистый ручей, видит первичную воду, какой ее сотворил Бог, и в самой ее сердцевине – сверкающую, чудесную струю – воду, которую Христос предложил самарянке. Освободившись от самой себя, Лестер стала способна видеть то, к чему она раньше была слепа. Сквозь менее плотные слои она обнаруживает все более блистательную, светоносную прозрачность.
Так бывает и с нами. Если бы мы умели видеть, освободившись от самих себя, в той внутренней свободе, которую Отцы Церкви называют apaqeia, “бесстрастие”, то есть отсутствие страстности, когда человеком не движет, не управляет ничто внешнее, и он в царственной свободе действует изнутри – мы тоже могли бы в окружающей нас плотности различать светоносные глубины людей и предметов. Мы также могли бы в этом мире, который нам кажется таким непроницаемым и густым, видеть отблеск Присутствия Божия, благодати Его, действующей везде и во всем.
Но недостаточно видеть; надо еще и слышать. Слышание – акт неослабного внимания. Чтобы услышать, надо не только напрячь слух, но за пределом услышанных слов стремиться уловить смысл, направленность того, что было произнесено или осталось невысказанным. Слышать означает смиренно склониться, стать способным принять то, что другой сеет на поле нашего ума, на поле нашего сердца. В этом подлинный смысл латинского слова humilitas, смирение: оно происходит от humus, “плодородная земля”. Эту землю мы не замечаем, потому что привыкли, что она всегда тут, под ногами. Это безмолвная, безропотная земля, которая умеет обогатиться всем, что мы выбрасываем в нее, которая способна все превратить в богатство, принять в себя любые семена и дать им плоть, дать им жизнь, позволить им взойти, стать в полноте самими собой, никогда не навязывая семенам своих законов. Наша способность слышать начинается со смирения. Мы должны предложить себя Другому, как эта земля, богатая, безмолвная и полная творческих возможностей.
Но смирение означает также и послушание. Латинское слово obaudire имеет два значения: “прислушиваться” и “повиноваться”. Прислушиваться с тем, чтобы услышать, понять и принести плод. Основные условия, чтобы нам предстать перед Богом – полное внимание, рождающееся из того, что мы во что бы то ни стало хотим услышать, и желание, решимость принять услышанное и принести плод, то есть преобразиться, измениться, из того, что мы есть, стать тем, чем мы призваны быть. Это основоположное состояние человека в молитве может быть проиллюстрировано на примере человека, который любит наблюдать птиц. Он встает ранним утром, так как должен успеть в поле, в лес до пробуждения птиц, чтобы его приход остался незамеченным. Он затаивается молча и без движения, он весь – слух, весь – внимание. Все его существо прозрачно и восприимчиво, готовое принять печать каждого звука, каждого движения. Он слушает, смотрит; но услышит и увидит он то, что происходит вокруг него, только при условии, что свободен от предвзятости, готов услышать все, что пошлет ему Бог. Его отношение одновременно пассивное и активное: пассивное в том смысле, что он, как земля, humus, до конца открыт; активное в том, что он напряженно готов отозваться на всякий вызов, любой призыв Божий. Разве не ясно, что в таком случае, если мы хотим, чтобы наша встреча с Богом стала возможной, если хотим видеть и слышать, недостаточно просто иметь уши и глаза? В нас должен быть порыв, желание, мы должны стремиться услышать и увидеть.
А для этого нужна любовь, хотя бы малая. На первой странице той книги, которую я уже цитировал, Чарльз Уильямс показывает нам душу своей погибшей героини на одном из лондонских мостов, где ее настигла смерть. Она стоит там уже некоторое время. Она ничего не замечает вокруг, кроме самой себя, той точки земли, где стоит, и самолета, который, разбившись, убил ее. Она ничего не видит, потому что сердцем ни с чем не связана. Мост она видит пустым, хотя на самом деле по нему беспрерывно снует толпа. Дома по обоим берегам Темзы для нее – хмурые стены с серыми глазницами; окна то освещаются, то гаснут, но ничего не значат для нее, в них нет ни смысла, ни содержания. У нее нет ключа к тому, что ее окружает, потому что она никогда ничего не любила и чужда этому обыденному миру. И вдруг по мосту проходит ее муж, теперь овдовевший. Они замечают друг друга. Он – потому что любит ее, хранит ее в сердце, оплакивает ее и ищет ее в незримом. Лестер видит его, потому что он – единственный, кого она когда-либо любила своей жалкой, эгоистичной любовью. Он – единственный, кого она способна увидеть. Она видит его. Он проходит. Но в этот миг ее сердце проснулось, и через мужа она осознает все, что с ней связано: мужа, их дом, всех, кто им обоим нравился. И постепенно через это таинство любви она начинает меняться и открывает для себя тот мир, в котором жила, не зная его, и одновременно тот огромный, глубокий мир, в котором живет теперь. Эти два мира взаимно проникают один другой, соприсущи друг другу: вот суть философской теории Ч. Уильямса. Потому что мы видим только то, что любим. Нам кажется, будто бы видим то, что нам ненавистно; на самом деле ненависть нам представляет искаженные образы, уродливые карикатуры. А безразличие, равнодушие – слепы.
Но чтобы достичь глубинного, истинного познания, чтобы видение реальности соответствовало своему предмету, недостаточно видеть, слышать или даже любить: надо еще иметь чистое сердце, способное различить Бога за слоями окружающей потемненности, которые Его скрывают. Потому что подобно тому, как око, потерявшее чистоту, ясность, отбрасывает на все, что видит, свое потемнение, так сердце, потерявшее цельность, не может ни оценивать, ни улавливать реальность вещей, как ее видит Бог. Это ясно показывает эпизод из жизни Отцов пустыни. Один из них с учениками подходит к воротам Александрии. По дороге навстречу приближается прекрасной внешности женщина. Ученики покрывают лица плащами/мантиями, чтобы не впасть в искушение. Они, возможно, избежали искушения плоти, но не любопытства: из-под плащей/мантий они наблюдают за своим наставником и с возмущенным изумлением видят, что он во все глаза рассматривает женщину. Когда она входит в город, они опускают плащи/мантии и спрашивают: “Как же ты поддался искушению смотреть на эту женщину?” И тот с печалью отвечает им: “Как же нечисто ваше сердце! Вы увидели в ней только предмет искушения, а я увидел в ней чудное творение Божие”.
Итак, каждая встреча, будь то с человеком, будь то с Богом, требует не просто специфических условий. Когда мы ищем Бога, она требует любви к человеку, когда мы обращаемся к человеку, она требует любви к Богу. Один русский старец рассказывает в письме, как однажды ему поставили вопрос: “Каким образом работники, которые тебе поручены, работают так усердно и честно, хотя ты за ними не следишь? А наши, за которыми мы следим, все время пытаются нас обмануть?” И его ответ был таков: “Когда я утром прихожу раздать им работу, меня охватывает жалость к ним, – как же они, должно быть, бедны, если оставили свои деревни и семьи ради грошового заработка! И, раздав им задание, я ухожу в келью и молюсь о каждом из них. Я обращаюсь к Богу и говорю: Господи, посмотри на Николая! Он так молод. Он оставил свою деревню; его молодой жене всего-то девятнадцать лет, он оставил новорожденного ребенка, потому что слишком бедно было дома, он не мог их прокормить. Вспомни его, огради его от дурных мыслей. Подумай о ней и будь ей защитником!.. И так я молюсь (говорит он); но постепенно, по мере того как молитва становится горячее, нарастает чувство близости Божией, и наступает момент, когда оно так сильно, что я уже не могу различить ничего земного. Земля исчезает, остается только Бог. И я забываю Николая, его жену, ребенка, его деревню, его бедность, и меня уносит в глубины Божии. И в этих глубинах я нахожу божественную любовь, и в ней – Николая, его жену, ребенка, их нужды; и любовь Божия, как поток, меня уносит и возвращает на землю, чтобы молиться и молить о них. И то же самое повторяется: нарастает чувство Бога, земля отходит, меня снова уносит в божественные глубины, где я снова нахожу этот мир, который так возлюбил Бог”. Встреча с Богом, встреча с человеком возможны лишь в той мере, в какой Бог и человек так любимы, что молящийся может забыть о себе, освободиться от себя; остается лишь его порыв “к” ним, ради них. Это одно из основных свойств заступнической молитвы.
Мне хотелось бы поговорить о встрече еще с некоторых точек зрения и прежде всего подчеркнуть, что эта встреча с Богом и с человеком опасна. Не случайно восточное предание дзен называет то место, где мы можем найти Того, Кого ищем, “логовом тигра”. Искать встречи с Богом нас побуждает дерзновение, если только этот поиск – не акт глубочайшего смирения. Встреча с Богом всегда – кризис, а по-гречески это слово означает суд. Эта встреча происходит в восхищении и смирении; она может случиться в обстановке ужаса и осуждения. Поэтому неудивительно, что православные руководства к молитве очень мало места уделяют вопросам техники и методики; а советы относительно нравственных и духовных условий, делающих молитву возможной, бесчисленны. Вспомним некоторые из них. Во-первых, евангельская заповедь: если принесешь дар твой к жертвеннику и вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой пред жертвенником, пойди примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой. Этой заповеди так четко, так прекрасно вторит святой Симеон Новый Богослов, который говорит нам, что если мы хотим молиться от всего сердца, то должны примириться с Богом, с нашей совестью, с нашим ближним и даже с окружающими нас предметами. Иначе говоря, условие молитвенной жизни – жизнь по Евангелию, жизнь, при которой евангельские заповеди и заветы станут нашей второй природой. Потому что недостаточно исполнять их, как раб или наемник исполняет волю своего господина; мы должны возжелать их всем сердцем, подобно сынам, детям Царствия, которые искренне желают, чтобы исполнилась их молитва: да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя.
Рассмотрим теперь встречу с Богом на ряде конкретных ситуаций: встреча в смирении, встреча в правде, встреча в отчаянии, встреча среди сумятицы, встреча в жизни, встреча в безмолвии и встреча в богослужении.
Если бы мы помнили, что всякая встреча с Богом, как всякая глубокая встреча с человеком, есть суд и кризис, мы искали бы Бога сердцем более цельным, но гораздо более осмотрительно. Мы не огорчались бы, если эта встреча не происходит немедленно; мы шли бы к Богу трепетным сердцем. Так мы избежали бы многих разочарований, многих бесплодных усилий, потому что Бог не открывается нам, если встреча может оказаться гибельной для нас. Порой Он готовит нас к встрече долгим ожиданием. Евангелие дает нам примеры духовного поведения, которым надо следовать. Евангелист Лука представляет нам десять прокаженных, которые ищут исцеления. Они идут ко Христу, останавливаются на расстоянии, потому что знают о своей нечистоте. И из глубины своего несчастья они взывают к Господу со всей верой, всей надеждой, на которые способны, но не осмеливаются приблизиться к Нему. И Господь ни шагу не делает к ним навстречу, Он просто повелевает им пойти показаться священникам. Он ничего им не обещает, Он посылает их к исцелению. И исцеление им дается в их вере и надежде, в их смиренном послушании. Насколько отличается их послушливое смирение от нашего “смиренного” приближения, которое должно бы совершаться в благоговейном трепете – а так часто бывает полно высокомерия, дерзости!
Вспомним пример апостола Петра, который, прозрев через откровение слова и чудесный лов рыб Божество пришедшего к нему Наставника, упал к Его ногам и воскликнул: “Выйди от меня, Господи, я человек грешный!” Видение святости и славы Божией подвигло его не искать близости, которой он не смог бы вынести; он попросил Господа отойти. Господь Сам захотел остаться.
Мы находим в Евангелии и рассказ о сотнике, который просил Христа исцелить его слугу; и когда Господь сказал: “Приду, исцелю”, тот ответил: “Нет, Господи, я недостоин, чтобы Ты вошел под кров мой, но скажи только слово”. Полная вера, совершенное доверие и такое смирение, при виде которого мы должны были бы устыдиться: ведь мы недостаточно сознаем себя грешниками, недостойными, чтобы просить Господа не утруждать Себя, и в то же время знать, что Он все может для нас сделать.
Однако именно это и есть основное положение: пока мы не перестанем искать осязаемого, ослепительного присутствия Господа, мы устремляемся навстречу собственному осуждению. Если Господь приходит к нам, с какой радостью, с каким смирением должны мы открыться Ему! Но нам не следует дерзновенно искать мистического опыта, когда нам приличествует только покаяние, когда мы должны сначала обратиться, то есть повернуться к Богу. Наша молитва должна начаться с крика: “Господи, сделай меня тем, кем я должен быть, во что бы то ни стало перемени меня, любой ценой!” И произнеся эти опасные, страшные слова, мы должны быть готовы к тому, что Бог их услышит. А слова эти опасны, потому что любовь Божия беспощадна. Бог хочет нашего спасения со всей непреклонностью, всей решимостью, каких оно стоит. Как говорится в “Пастыре” Ерма, “не оставит тебя Бог, доколе не сокрушит либо сердце твое, либо кости твои”.
Второй аспект встречи – встреча в правде. Встреча бывает истинная, только когда оба ее участника истинны. С такой точки зрения, мы все время вносим искажения в эту встречу. Мы не только сами не умеем быть правдивыми, но и Бога представляем себе в ложном образе. На протяжении дня в различных положениях мы бываем целым рядом личностей, часто неузнаваемых и нам самим, и другим. И когда наступает время молитвы и мы хотим встать перед Богом в духе и истине, мы порой теряемся, не зная, какая из них – наша подлинная человеческая личность, потому что не ощущаем нашего глубинного “я”. И различные личности, которые мы последовательно ставим перед Богом, не являются подлинными. В каждой есть частица нас самих, но цельности в них нет. И поэтому молитва, которая могла бы с силой вырваться из сердца нашей подлинной личности, не может пробить себе путь среди подставных личин, которые сменяют друг друга перед Богом. Каждая из них что-то произносит, что частично истинно, поскольку отчасти выражает наше существо в целом, и бессмысленно для всех подставных личностей, сменявших друг друга на протяжении дня. Чрезвычайно важно нам научиться находить цельность, основное, глубинное единство нашего существа; иначе мы никогда не встретим Бога в правде. Этого достигают долгим трудом. Мы должны постоянно следить за собой, чтобы ни движением, ни словом, ни внутренним настроением, несовместимым с цельностью, не разбивать ту основоположную цельность нашей личности, которой ищем. Нам надо отыскать наше подлинное “я” (сокровенный сердца человек – 1 Пет. 3: 4), внутреннее сокровенное “я”, которое одновременно – зачаток будущего человека и единственная вечная реальность, уже качествующая в нас. Поиск этот трудный, потому что различные составные части самих себя нам приходится разыскивать среди множества поставных личностей. Моментами пробивается что-то подлинное; моментами, когда мы забываем о себе, эта глубинная реальность становится конкретной. Это бывает в мгновения, когда радость охватывает нас до такой степени, что мы забываем следить за собой как бы извне; или в мгновения раздирающего душу горя, когда также мы не наблюдаем за тем, как живем, забываем и о тех, кто смотрит на нас, судит нас; в мгновения углубленности, когда нас охватывает чувство трагичности или восхищения. В такие моменты мы улавливаем в себе что-то подлинное. Но едва оно мелькнет, как очень часто – слишком часто! – мы отворачиваемся, не хотим встретиться с ним лицом к лицу: нам страшно, оно нас отталкивает.
И однако, это единственное, что в нас есть подлинного. И Бог может спасти наше подлинное “я”, как бы уродливо оно ни было, но Он не может спасти воображаемую личность, которую мы пытаемся поставить перед Ним или играем целыми днями перед другими людьми и перед самими собой. За пределами этих случайных, мимолетных проявлений нашего подлинного “я”, нам надо систематически искать в глубинах, что мы такое перед Богом; искать Бога в себе, искать себя в Нем. Это требует постоянного размышления, изо дня в день, всю жизнь.
Начать можно с простого. Читая Священное Писание, если мы честны, мы признаем, что некоторые места нас мало трогают, не задевают; мы готовы согласиться с Богом, потому что ничто не побуждает нас возражать Ему. Мы готовы принять ту или другую заповедь или действие Божие, потому что они не задевают нас непосредственно, и мы еще не видим, чего они от нас потребуют. Другие места, если говорить откровенно, нас отталкивают. Если бы у нас хватило мужества, мы бы сказали Богу: “Нет!” Эти места надо тщательно отметить. Они позволяют нам измерить расстояние между нами и Богом; но также – и это, вероятно, еще важнее для нашей цели – они позволяют измерить расстояние между нашим теперешним “я” и тем, во что мы могли бы вырасти в конечном итоге. Потому что Евангелие – не перечень формальных заповедей, это ряд внутренних образов. И всякий раз, когда мы говорим Евангелию “нет”, мы отказываемся быть человеком в полном смысле этого слова.
И наконец, есть в Евангелии места, от которых сердце загорается в нас, которые освещают наш ум, подвигают всю нашу волю; они дают жизнь и собранность всему нашему духовному и телесному существу. Эти места указывают, в чем Бог и Его образ в нас уже совпадают, места, где мы уже хотя бы на мгновение, хоть в слабой степени, но являемся тем, чем мы призваны стать в конечном итоге. Эти редкие и драгоценные места надо отмечать еще тщательнее, чем предыдущие. Это – точки, где образ Божий уже проступает в чертах нашего падшего человечества. И начиная с этих проблесков, мы можем стать тем, что заложено в нас как возможность, что понемногу растет в нас, чем (как мы чувствуем) мы хотим и должны быть. Нужно хранить верность этим откровениям, хотя бы в этом мы должны всегда остаться верными. Если мы будем так поступать, этих мест будет становиться все больше, евангельский призыв будет охватывать все большую область в нас, он станет конкретным, все более требовательным, и постепенно из тумана проступит и проявится образ нашей подлинной личности. Тогда мы можем стоять перед Богом в истине. Однако наряду с этой основоположной, сущностной истиной есть и неполная, частичная истина каждого мгновения.
Как часто нашу молитву искажает то, что мы пытаемся стать перед Богом не такие, каковы мы есть, а такие, какими, как мы воображаем, Он хочет нас видеть: мы приходим к Нему, словно ряженые, втиснутые в рамки взятых напрокат отношений. Очень важно, прежде чем мы начнем молиться, дать себе время прийти в себя, оглянуться на себя и осознать, в каком расположении духа мы пришли к Богу. Бывают дни, когда сердце наше открыто Ему и мы могли бы сказать: Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое… Как лань желает к потокам вод, так желает душа моя к Тебе… Но очень часто мы плетемся к Нему унылым усилием воли. Мы исполняем долг, не вкладывая сердца; мы принуждаем себя внешне быть тем, чем, как мы знаем, являемся в самых наших глубинах, но чего сейчас не ощущаем; источник живой воды иссяк в песке, который остался сухой и горючий. Мы так и должны сказать Тому, Кто есть Истина: “Господи, я пришел к Тебе сухим сердцем, но я заставляю себя предстать перед Твоим лицом по глубокому убеждению. Я Тебя люблю, я поклоняюсь Тебе в самых моих глубинах, но сегодня эти глубины не выходят на поверхность”. Иногда мы обнаруживаем, что стоим перед Богом не из глубины убеждения, а что нас привел перед Его лицо почти суеверный, а не благоговейный страх: если не помолюсь, Бог не защитит… Надо признаться Богу в этом недоверии, которое ставит под сомнение Его любовь и Его верность. Мало ли в каких еще состояниях мы предстаем перед Богом. Мы должны отдавать себе отчет, что можем молиться Богу изнутри этих состояний, а не поверхностно. Иначе наша молитва не будет содержать даже истины данного мгновения. Она будет от начала до конца предательством как ветхого Адама, так и нового Адама в нас. Она не будет истинна ни по отношению к тому, что в нас есть устойчивого и вечного, ни к состоянию данного момента, в котором мы находимся.
Но встреча зависит не только от того, что один из собеседников истинен; Другой так же важен. Бог, навстречу Которому мы идем, должен быть столь же истинен, как ищущий Его человек. Вы скажете, что Бог всегда истинен, всегда является Самим Собой, Он неизменен. Да, разумеется; но нашу молитву определяет не только Бог, Каков Он есть, но еще в большей степени тот образ Божий, который мы создаем себе, потому что наше отношение к Нему зависит не только от того, чем Он является на самом деле, но от того, каким мы Его представляем. Если мы предстаем перед ложным образом Бога, мы будем приспосабливать свою молитву и свое внутреннее отношение к этому образу, а не к искаженной им Реальности. Так что очень важно на протяжении всей жизни, изо дня в день, учиться познавать Бога, какой Он есть; не в Его частичных проявлениях, когда мы представляем Его то неумолимым Судией, то благостным Спасителем, а во всей многогранности Его личности. Следует также быть осторожным и не вообразить, будто вся полнота человеческого знания о Боге может составить подлинный образ Живого Бога. Бог, даже открываясь в Священном Писании, не открывается окончательно и полно; и если мы пытаемся стать перед образом Божиим, составленным из всего того, что знаем из откровения, из опыта Церкви, из собственного опыта, нам грозит опасность поставить перед собой образ, который ложен, потому что претендует на полноту, а на самом деле является лишь жалким приближением, и из-за этого, по слову святого Григория Богослова, становится идолом. Вот почему Отцы Восточной Церкви постоянно настаивают на том, что необходимо подходить к Богу, ничего не воображая, не представляя. Все, что мы знаем о Боге, должно нас привести к Нему; но в тот миг, когда мы встаем перед ним, мы должны отбросить все наше знание, как бы оно ни было богато и верно, и стоять перед Богом неведомым, перед тайной, перед Божественным мраком, перед Его светом, готовые встретить Бога таким, каким Он захочет явить нам Себя сегодня. Иначе перед нами окажется вчерашний Бог, то есть наш собственный опыт Бога, а не истинный Бог; тогда как цель нашего искания – подлинный Бог, единственный наш Собеседник в подлинной молитве. Эта встреча в истине с самого начала исключает возможность построить искусственное присутствие, потому что мы ищем не плодов этой встречи: радости, переживаний, внутреннего волнения, а самой встречи.
В этом же контексте встречи в правде следует признать, что Бог может отсутствовать. Разумеется, это отсутствие субъективное, в том смысле, что Бог всегда присутствует. Но Он остается невидим, неощутим, Он ускользает от нас. Здесь нам должно помочь то, что уже было сказано о встрече во смирении: когда Бог не дается, когда Его присутствие неощутимо, мы должны уметь ждать в трепете и благоговении. Но в этом субъективном отсутствии Бога есть и другая сторона. Отношения бывают истинны, только если строятся во взаимной свободе. Мы слишком склонны воображать, будто достаточно нам стать на молитву – и Бог обязан предстать перед нами, обратить на нас внимание, дать нам ощутить Свое присутствие, дать нам уверение, что слышит нас. В таком случае отношения были бы принудительные, словно механическая связь, из них были бы исключены радость и непосредственность. Это позволило бы также предположить, что мы в любой момент способны встретить Бога. Альфонс де Шатобриан в замечательной книге о молитве “Ответ Господа” говорит, что кажущееся отсутствие Бога чаще всего – следствие нашей собственной слепоты. Я хотел бы проиллюстрировать его слова примером.
Как-то пришел ко мне человек, который уже много лет искал Бога, и со слезами сказал мне: “Отец Антоний, я не могу жить без Бога. Покажите мне Бога!” Я ему ответил, что не могу этого сделать, но если бы и мог, думаю, он сам был бы неспособен Его видеть. Он с удивлением спросил меня: почему? Тогда я поставил ему вопрос, который я часто ставлю приходящим ко мне людям: “Есть ли в Священном Писании какое-нибудь место, которое вас волнует до глубины сердца, которое вам дороже всего?” – “Да, – ответил он: это рассказ о грешнице в восьмой главе Евангелия от Иоанна”. Тогда я спросил: “Кем вы видите себя в этой сцене? Женщиной, которая вдруг осознала свой грех и стоит перед судом, зная, что над ней висит суд жизни или смерти? Или вы заодно со все понимающим Христом, Который ее простит, чтобы она жила дальше, теперь уже новой жизнью? Ожидаете ли вы Его ответа с надеждой на прощение, как, вероятно, ждали апостолы? Или вы в толпе, один из старейших, кто, сознавая собственные грехи, уйдет среди первых; или вы один из молодых людей, кто постепенно осознает свою греховность и выпускает камень, уже зажатый в руке? Где вы, кто вы в этой прекрасной, волнующей сцене?” После минутного раздумья этот человек ответил: “Я себя вижу как единственного еврея, который не ушел и побил камнями эту женщину”. Я ему тогда сказал: “Вот и ответ: вы не можете увидеть Бога, Которому вы до такой степени чужды”.
Нет ли чего-то подобного в опыте каждого из нас? Нет ли в каждом из нас сопротивления, отказа, отрицания Бога? Не ищем ли мы Бога по собственному образу, подходящего нам Бога? Не отвергнем ли мы истинного Бога, если найдем Его? Готовы ли мы к встрече с Богом, Каков бы Он ни был, даже если эта встреча нас осудит и перевернет все наши ценности? Не является ли часто отсутствие Бога в нашей жизни и в нашей молитве результатом того, что мы Ему чужды, и даже встретившись с Ним лицом к лицу, не видим Его, не узнаём? Разве не это случалось в то время, когда Христос проходил по дорогам Иудеи и Галилеи? Сколько Его современников встретили Его и пошли мимо, совершенно не узнав, не заподозрив, что Он не просто прохожий? Не таким ли Его видели толпы, которые спешили на Голгофу, когда Его вели на казнь? Он преступник, нарушитель общественного порядка, ничего больше. Не таким ли мы видим Бога, даже в те моменты, когда мы более чутки и способны уловить, ощутить Его присутствие? Не отворачиваемся ли мы от Него, потому что предчувствуем, что Он разрушит строй нашей жизни, перевернет все ее ценности? В таком случае мы не можем рассчитывать на встречу с Ним в молитве. Скажу больше: мы должны благодарить Бога от всего сердца за то, что Он не предстает перед нами в этот миг, потому что мы сомневаемся в Нем, но не так, как Иов, мы сомневаемся сомнением неразумного разбойника на Голгофе; и встреча с Ним была бы нам судом и осуждением. Мы должны уметь оценить это отсутствие Божие и осудить себя, чтобы Он не осудил нас.
Другой аспект такого “отсутствия” может быть прояснен следующим рассказом. Несколько лет назад молодая женщина, которую поразила неисцельная болезнь, написала мне: “Я так благодарна Богу за эту болезнь! По мере того как мое тело слабеет, мне кажется, что оно становится все доступнее воздействию Божию”, Я ей ответил: “Благодарите Бога за то, что Он вам дает, но не надейтесь, что такое состояние будет продолжительно; придет момент, когда это естественное истощание перестанет вести вас к все большей прозрачности; тогда вам придется полагаться только на милость Божию”. /благодать?/ Через несколько месяцев она написала мне снова: “Я так слаба, что не могу устремляться к Богу. Единственное, что мне доступно – пребывать в безмолвии, предаться отчаянной надежде, что Бог Сам придет ко мне”. И она добавила – и эти-то ее слова и относятся к нашей теме: “Молите Бога, чтобы Он дал мне мужество никогда не попытаться построить Его мнимое присутствие, чтобы заполнить ужасающую пустоту Его отсутствия”.
Думаю, эти два рассказа не нуждаются в пояснениях. Мы должны положиться только на Бога. Важно, чтобы мы не рассчитывали ни на свои силы, ни на свою слабость. Встреча с Богом – свободный акт, где Бог самовластен; и лишь когда смирение, то есть полная, предельная отданность, соединится в нашем сердце с начатком любви к Богу, мы становимся способными перенести Его отсутствие и даже обогатиться благодаря ему.
Я употребил выражение “отчаянная надежда”. Это еще одна возможность встретиться с Богом. Примеры этого мы видим в Евангелии и в житиях святых. В десятой главе Евангелия от Марка мы находим рассказ о слепом Вартимее, сидевшем у ворот Иерихона, и в этом рассказе о его исцелении есть ряд моментов, существенных для понимания молитвы. Мы слишком часто удивляемся, что молитва наша не услышана. Нам кажется, что достаточно нам произнести ее – и Бог обязан сразу обратить на нее внимание. На деле, если мы строго рассмотрим, что побудило нас к молитве, чего мы требуем, мы увидим, что не всегда просим необходимого, что часто просим излишнего. Легкость, с какой мы оставляем молитву, когда не бываем услышаны тотчас же, доказывает, что даже когда мы просим у Бога того, без чего не можем жить, у нас недостает терпения, постоянства, настойчивости; и в конечном итоге мы предпочитаем жить без необходимого, чем отчаянно бороться за него. Один из Отцов Церкви говорит, что молитва подобна стреле. Она, конечно, может лететь, достичь цели и поразить ее. Но полетит она, только если сильная рука пошлет ее к цели из лука. Она попадет в самую цель, только если зрение стрелка остро и напряжено. А нашей молитве чаще всего недостает именно бодрости духа, напряжения, чувства отчаянной, абсолютно трагичной нужды, в какой мы находимся и откуда должны выбраться во что бы то ни стало, любой ценой.
Вартимей слеп. Мы не знаем, постепенно ли погас свет в его очах, постепенно ли для него погрузился в мрак привычный, столь любимый мир, или он родился слепым. Одно ясно: взрослый человек сидит в придорожной пыли и просит подаяния. Сколько за свою жизнь, за все ее годы, этот человек делал отчаянные усилия возвратить себе зрение! Сколько раз он обращался к врачам, священникам, целителям, просил молитв и помощи всех тех, кто, по его мнению, мог ему помочь. Сколько раз зарождалась надежда – на человека, на разум, на опыт, но также на любовь и сострадание, на человеческую отзывчивость и братство, и, еще не раскрывшись до конца, гасла. И теперь мы видим его на обочине, у ворот города, сломленного жизнью; он больше не пытается обрести зрение, лишь выжить благодаря безразличному милосердию прохожих. Его надежда – не /на/ пламенное, полное любви милосердие, а холодная милостыня, подаваемая без сострадания, – мимоходом брошенная монета, которая накормит голодного, хотя сам он так и останется безымянным, едва замеченным. А прохожий так же слеп, как нищий у дороги, и его слепота, возможно, еще страшнее, потому что это слепота сердца, слепота совести: человеку чуждо братство людей. Но дело происходит во времена Христа. Слепец, должно быть, слышал о человеке, появившемся в Галилее, который проходит теперь дорогами Иудеи и всей Палестины, творя чудеса. Говорят, этот человек исцелял и слепых, даже слепорожденного.
Не возродило ли это недоступное присутствие Бога, Который обладает целительной силой, и надежду и отчаяние? Надежду – потому что Богу все возможно, а отчаяние – потому что сам слепец ничего не может. Если бы Бог пришел к нему, он мог бы исцелеть. Но как слепому найти на дорогах Галилеи или Иудеи этого неуловимого Чудотворца, Который постоянно странствует, появляется и сразу исчезает? Это приближение Бога к нам, от которого рождается последняя надежда и глубочайшее отчаяние, известно на опыте не только Вартимею. Мы постоянно оказываемся в этой ситуации. Присутствие Божие, словно меч, отделяет свет от тьмы, но так часто отбрасывает нас в потемки, которые кажутся еще темнее, гуще, потому что нас ослепил проблеск Божественного Присутствия. Бог рядом, вечная жизнь возможна – и именно поэтому мы с таким отчаянием воспринимаем перспективу прозябать и дальше временной, преходящей жизнью.
Однажды Вартимей, сидя у дороги, слышит, как мимо идет толпа. Его обостренный слух уловил что-то необычное в шагах проходящих, в их разговорах, во всей атмосфере этой толпы. Это не просто крикливая толпа, шумное, беспорядочное шествие; в ее центре кто-то… Он спрашивает у одного из прохожих: “Кто это?” И ему отвечают: “Иисус из Назарета”. И в этот миг все отчаяние целой жизни и вся безумная надежда его души оживают с новой силой: все душевные силы в нем достигают высшего напряжения. Он – в глубочайшем мраке и в ослепительном свете. Он может быть исцелен, потому что Бог проходит мимо. Но нужно не упустить миг, мгновение; Иисус будет рядом всего несколько шагов. Сейчас Он будет проходить, погруженный в беседу с кем-то другим. Через миг Он удалится, пройдет мимо навсегда. И Вартимей кричит в отчаянной надежде: “Иисус, Сын Давидов, помилуй меня!” Это уже исповедание веры. Должно быть, оно глубоко продумано за прошедшие месяцы, когда слепой переживал воображением все рассказы об исцелениях, совершенным Господом. Для него Иисус не просто странствующий пророк, Он – Сын Давидов. Так называет Его слепой, обращаясь со своей мольбой; и вокруг раздаются голоса, приказывающие ему замолчать: как он смеет прерывать беседу Учителя с учениками? Как он дерзнул обратиться с такой низкой, мелкой нуждой к Тому, Кто говорит о небесном? Но он-то знает, что вся его жизнь, радость и отчаяние целой жизни – в его слепоте и в возможности исцеления. И он взывает, и чем сильнее его заставляют молчать, тем отчаяннее он кричит. И Господь его призывает, Бог его исцеляет и открывает перед ним новую жизнь; он услышан потому именно, что молит и просит о том единственном, что для него имеет абсолютное значение.
Какой богатый урок для нас! Мы должны очень серьезно подходить к молитве, если хотим, чтобы она была в уровень нашего человеческого призвания и достойна Того, Кто в Своем смирении готов нас выслушать. Отчаяние, голод по Богу, крайняя нужда в том, чего мы просим: вот условия, чтобы стрела нашей молитвы была пущена из натянутого лука сильной рукой и метким глазом.
В этом рассказе есть особенность, на которой я хотел бы остановиться – это окружающая молитву сумятица. Встреча Вартимея с Богом произошла при двойном смятении: внутреннем смятении борющихся в нем противоположных чувств – надежды и отчаяния, страха и порыва; и внешней сумятице голосов, которые приказывали ему замолкнуть, потому что Господь занят вещами более достойными Его величия и святости. И не только Вартимей встречает Господа среди шума и суеты. Вся наша жизнь – непрерывное волнение, череда ситуаций, которые требуют нашего участия, череда чувств, мыслей, движений сердца и воли, то согласных, то противоборствующих, то сливающихся, то расходящихся; и в этом внутреннем и внешнем смятении наша душа тянется к Господу, зовет его, в Нем ищет себе успокоения. И мы так часто воображаем, что было бы легко молиться, если бы нам ничто не мешало, а между тем самое это смятение может стать опорой нашей молитве.
Но как молиться среди смятения? Я хотел бы дать несколько примеров, которые помогут нам понять глубинную возможность этого; я бы даже сказал: преимущество такого смятения, которое, как неровности в скале, помогает нам восходить к вершине, когда мы неспособны взлететь. Первый рассказ взят из житий святых. Некий отшельник встречает в горах другого подвижника молитвы. Завязывается беседа, в ходе которой посетитель, пораженный молитвенным состоянием своего собеседника, спрашивает: “Отче, кто тебя научил непрестанной молитве?” И тот, прозрев в нем духовно опытного человека, отвечает: “Не каждому я бы так ответил, но тебе скажу истину: бесы научили”. Пустынник говорит ему: “Я думаю, что понимаю тебя, отче, но можешь ли пояснить подробнее, как это было, чтобы я знал, что не ошибся”. И тот рассказал следующее. “Когда я был молод, я был неграмотный, жил в деревне. Однажды в храме я услышал, как дьякон читает Послание апостола Павла, где дается заповедь непрестанно молиться. Эти слова озарили меня радостью и светом; по окончании службы я с ликующим сердцем оставил деревню и ушел в горы, чтобы жить одной молитвой. В таком состоянии я провел несколько часов. Потом стало смеркаться, холодать, стали раздаваться вокруг меня пугающие звуки: шаги, вой зверей; чьи-то глаза засверкали, хищные звери стали выходить из своих логовищ в поисках пищи себе от Бога. На меня напал страх; он все возрастал по мере того, как темнота сгущалась. Вся ночь прошла в ужасе от шорохов в лесу, теней, сверканья глаз, чувства собственного бессилия и сознания, что неизвестно где искать помощи. И я начал взывать к Богу единственными словами, которые родились из трагичности моего положения, из охватившего меня ужаса:Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!
Так прошла первая ночь. Утром страхи немного рассеялись, но меня начал терзать голод; я искал себе пищи в кустах и на полянах, и едва мог его утолить. А когда день стал клониться к вечеру, и я почувствовал, что ночные ужасы снова окружают меня, я стал взывать к Богу в страхе и надежде. Так прошли дни, месяцы. Постепенно я привык к окружавшим меня природным опасностям; но по мере того как я продолжал борьбу за непрестанную молитву, появились новые искушения и испытания. Бесы, страсти начала нападать на меня со всех сторон; и когда ночные хищники перестали быть источником ужаса для меня, темные силы ополчились на мою душу. И еще сильнее я кричал к Богу те слова, которые вырвались из моего сердца в первый миг ужаса: Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного! Эта борьба продолжалась годами. Однажды я дошел до предела своих сил. Я непрестанно вызвал к Богу из глубины своего отчаяния и тоски и не получал ответа; и мне представилось, что Бог неумолим. И в момент, когда последняя ниточка надежды оборвалась в моей душе, когда я сдался и сказал Богу: “Ты молчишь, Ты безразличен к тому, что происходит со мной, но Ты мой Бог и Господь, и я умру на месте, скорее чем перестану искать Тебя” – внезапно Господь явился мне, и покой сошел не только на мою душу, но на все, что меня окружало. Прежде все казалось мне покрытым тьмой, теперь я все видел в божественном свете, в блистании благодати Присутствия Божия. И тогда в порыве любви и благодарности я воззвал к Богу единственной молитвой, которая выражала все мои чувства: Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного! И с тех пор в радости и тоске, в искушении и борьбе, или в момент, когда сходит на меня покой, эти слова непрестанно рождаются в моем сердце. Они – песнь ликования, они и призыв к Богу, они и мой покаянный вопль”.
Этот пример безвестного подвижника нам показывает, как подлинная тоска, реальное отчаяние, смятение, когда мы боремся с ним, естественно рождают в нас молитву; и тогда молитва – отчаянный крик, который рождается из надежды более сильной, чем отчаяние, который питается отчаянием и его преодолевает.
Часто нам окружает волнение гораздо менее трагичное, чем то, что пережил этот молодой подвижник, но мы поддаемся ему, впускаем его в себя, и в этом наше поражение. Наша молитва непрочна, колеблется, потому что сама пронизана смятением, неуверенностью, ей недостает постоянства. Не это ли мы находим в евангельском рассказе о буре на море Галилейском? Господь с учениками на море. На середине плавания их застигает буря. Смерть реет вокруг них, воды разверзаются, готовые поглотить лодку, ветер их бьет. Они изо всех сил борются за спасение жизни, а Господь в это время спит на корме лодки, подложив что-то под голову, спокойным (как им кажется) сном. И ученики не могут перенести этого покоя, будто бы безразличия Божия, и из глубины своей отчаянной нужды оборачиваются ко Христу, будят Его; они хотят принудить Его осознать, что происходит: “Господи, не видишь ли, что мы гибнем?” Чего же они на самом деле добиваются? Обращаются ли они к Господу, чтобы Он успокоил бурю? И да и нет. В первую очередь им хочется, чтобы Господь разделил их ужас, непосильное им внутреннее смятение. Им кажется, что Господь им не поможет, если Сам не будет вовлечен в это борение. И Господь поднимается, Он отказывается поддаться смятению их мыслей, их сердец, Он отказывается впустить в Себя внешнюю бурю. Он поднимается в свойственном Ему невозмутимом покое. К ученикам Он оборачивается с упреком: “Маловеры! Сколько Мне быть с вами…” И, повернувшись к буре, Он проливает на нее Свой собственный внутренний покой. Он приказывает волнам успокоиться, ветру утихнуть, и Его внутренний покой покрывает все, что Его окружает. Все успокаивается, и ученики припадают к Его ногам: кто Он?.. Они все еще в сомнении.
Часто мы совершаем эту же ошибку: вместо того, чтобы искать божественного покоя, мы просим Бога разделить наше смятение. Конечно, Он входит в него, но со Своим покоем. Такое смятение, большое или малое, дисгармонию, разлад, расстройство мы постоянно находим в нашей внутренней и внешней жизни; она состоит из событий, которые мы не умеем понять, и из человеческих действий, которые сами лишены стройности. Это и есть основная проблема: связь, которую мы должны установить между суетой жизни и внутренней молитвой, между смятением и покоем. С самого начала мы должны отдавать себе отчет в том, что при каждом столкновении внутреннего покоя с яростным натиском жизни победа заранее принадлежит смятению, потому что молитва наша хрупка, а жизнь жестка. Жизнь беспощадна, она ни перед чем не останавливается, а наша молитва, внутренняя устойчивость, покой, молчание, весь внутренний мир, который принадлежит Богу, уязвим и хрупок. Если мы хотим, чтобы он устоял, если хотим, чтобы он пронизал жизнь и победил ее, то этого следует достигать не открытым противостоянием и борьбой; покой должен охватывать наш земной мир, как вода проникает в почву и размывает ее. Святые Отцы говорят, что вода – образ смирения: она уходит в глубину, но она же неодолима. Когда она достигает самых глубин, куда ее влекло, и начинает подниматься, никто не может ее остановить. То же самое должно произойти с нашей молитвой.
Молиться в течение целого дня трудно. Иногда мы пытаемся себе это представить; и тогда мы думаем либо о богослужебном строе монастыря, где ведут созерцательный образ жизни, либо о молитвенной жизни отшельника. Мы мало задумываемся о такой молитвенности, которая тесно связана с жизнью, где все становится молитвой, все – повод для молитвы. А ведь осуществить такую молитву очень легко. Но она крайне требовательна, и нам следует быть очень осторожными, чтобы не перенапрячь свои силы. Встанем утром и поставим себя перед Богом; мы пробудились от сна, который отделяет нас от нашего прошлого; пробуждение ставит нас перед новой реальностью, перед днем, которого никогда в истории не было, перед неведомым еще временем и пространством, которые простираются перед нами, словно снежная равнина, еще не запятнанная ничьими следами. Попросим у Бога, чтобы Он благословил этот день и наш путь в нем. И потом станем относиться серьезно и к собственной просьбе и к полученному нами безмолвному ответу. Бог благословил нас, Его благословение будет с нами неотлучно во всех обстоятельствах, какие могут принять это благословение; мы лишимся его только в те моменты, когда сами отвернемся от Бога; хотя и тогда Бог останется с нами, оберегая нас, готовый прийти на помочь, готовый вернуть нам благодать, которую мы презрели, стремясь поступать по-своему. Нам дановсеоружие Божие, как говорит апостол Павел в шестой главе Послания к ефесянам. Вера, надежда, любовь – вот наше оружие; и в то же время – призыв к нам. Мы вступаем в этот день в благодати и славе, с Крестом Господним, нося в себе мертвость Христову (2 Кор. 4: 10).
Но этот день благословлен Богом. Разве это не означает, что все, что произойдет за этот день, все, что с нами случится, будет по воле Божией, содержится в этой воле? Верить в случай, верить в удачу означает неверие Богу. Если все, что бы ни случилось, кто бы нам ни встретился, мы примем в таком расположении духа, мы увидим, что в каждом случае призваны поступить по-христиански. Всякая встреча происходит в Боге и у Него на глазах. Мы посланы к каждому, кто встретится на нашем пути, чтобы либо что-то дать, либо что-то принять, порой не сознавая того. Иногда – в счастливом изумлении, что даем то, чем сами не обладаем, порой – в напряженном усилии, вплоть до пролития крови. Однако надо уметь и принимать. Для этого надо уметь встречать ближнего, как мы пытались определить встречу в начале: уметь видеть, уметь слышать, внимать в молчании, уметь любить и отвечать от всей души на то, что нам предлагается – будь то горечь или радость, трагичный или чудесный дар. Мы должны быть уязвимы до предела естественных сил и до конца гибки в руке Божией. События нашей жизни, если мы их примем как дар Божий, предоставят нам в каждый миг возможность творческого делания: быть христианином.
Христиане слишком привыкли, как только встает проблема, как только возникает опасность, обращаться к Богу с криком: “Господи, заступи, спаси, защити меня!” Как часто, вероятно, Господь глядит на нас с грустью и неслышно отвечает нам на том языке, который мог бы коснуться нашего сердца, если бы оно не было так озабочено собственным страхом: “Я же тебя послал в эту ситуацию, ты должен сражаться за Меня; разве ты не принадлежишь войску, авангарду Царства Небесного, которое Я послал на землю? Не сказал ли Я Своим ученикам: Как Меня послал Отец, так Я посылаю вас – жить и умирать? Неужели вы забыли пример и заветы апостолов?” Мы должны быть присутствием Христовым на земле, то победоносным, то распинаемым, всегда отдающимся, никогда не стремящимся избежать этого пути. В силе Христовой все нам возможно, но пролить кровь должны мы сами; мы должны трудиться и действовать, а не Он должен снова проходить весь крестный путь. Не в этом ли смысл диалога Христа с Петром, который встречает Его у ворот Рима, откуда уходит, чтобы избежать гонения: “Куда идешь, Господи? Quo vadis, Domine?” – “Иду в Рим пострадать вместо тебя…” Наше призвание – быть там, где мы нужны, а не укрываться в безопасном месте. На протяжении дня, начатого во имя Божие, мы не раз будем задаваться вопросом о его содержании, значении различных его событий. Мы должны суметь размышлять в безмолвии, вдумываться в канву событий, в которых не умеем разобраться до конца – пока вдруг не увидим в них руку Божию. Наша ошибка почти всегда в том, что мы думаем, будто человеческая мудрость, подкрепленная назойливо-просительной молитвой, позволит нам разрешать проблемы вечности. Потому что все, вплоть до самой незначительной детали, как бы является частью вечности, становления мира, частью которого мы являемся. На самом деле человеческая мудрость должна уступить место способности вглядываться, погружаться взором в стоящую перед нами тайну, пытаться различить незримый след Божий, Его премудрость, столь отличную от людской умудренности; божественную мудрость, живущую в сердце человека. Мы должны научиться в сумятице жизни быть местом покоя, устойчивости, должны уметь дождаться момента, когда вдруг до нас дойдет понимание. Английская писательница Эвелин Андерхилл сравнивает совершенного христианина с собакой пастуха, с овчаркой. Овчарка, – говорит она, – как только заслышит голос хозяина, замирает на месте, смотрит ему в глаза, приникает к его взгляду и голосу, чтобы угадать его волю. Затем, как только она поняла, без малейшего колебания она бросается исполнять волю своего хозяина. И (добавляет Э. Андерхилл) у нее есть свойство, редкое среди христиан: она без устали виляет хвостом.
Мы должны уметь путем созерцательного молчания, в молитвенном ожидании различить в основе нашей жизни, в ее сумятице, ее видимом беспорядке – Божий замысел. Мы должны научиться в молитве же находить мужество, силу, вдохновение и необходимое руководство. Так весь день станет непрестанной молитвой. Но это – идеальное состояние, в которое мы не можем вступить сразу, потому что не привыкли к молитве, к постоянному вниманию, мы не умеем сохранять трезвение среди окружающей нас жизни, которая пронизывает нас, вливается в нас. Мы должны вступать на этот путь постепенно, начиная с нескольких часов, иногда и того короче, потому что если будем принуждать себя слишком долго и напряжено сосредотачивать свое внимание, наступит момент, когда наши силы истощатся; это не значит, что благодать привела нас к ошибкам, а что человеческий инструмент еще слишком хрупок. Тогда нас отхватит отвращение, усталость от молитвы; самые живые слова станут пеплом у нас на устах/ засохнут/ окажутся сухим песком, нам будет казаться, что этот день мы живем не в Боге и не для Бога. В такие моменты, когда мы раздавлены, потому что жили не в свою меру, надо уметь смиренно признать свое поражение, признать, что мы не доросли до того, чтобы жить в постоянном Присутствии Божием. Тогда следует уметь проявить духовное воздержание и ограничить свои молитвенные порывы, особенно словесное их выражение; надо знать, что, раз испросив Божие благословение на этот день и стараясь жить нерассеянно, без суеты, мы пребудем в том состоянии молитвенности, о котором говорилось выше. А затем постепенное, внимательное воспитание нашего сердца и ума позволит нам проводить целые дни не только в этой молитве для начинающих, уже сплетшейся с жизнью, но еще не имеющей силы ее преобразить, но и в молитве гораздо более осознанной, более глубокой, о которой мы еще поговорим.
Все это приводит нас к проблеме, которую трудно разрешить начинающим: о роли усилия, месте подвига, трудничества в молитвенной встрече. Легко молиться в восторге, легко молиться в тоске; гораздо труднее молиться в обычные, тусклые дни, когда к этому нет ни внешнего, ни внутреннего побуждения. Тогда надо уметь принуждать себя к молитве. Почему? Потому что наша молитвенная жизнь должна быть выражением не только наших непосредственных чувств, но и наших постоянных, прочных, неотъемлемых убеждений. Это относится ко всем наших душевным состояниям. Бывают моменты, когда, обессилев от усталости, мы неспособны ощущать глубоко привязанность к самым любимым нами людям; если бы нас о ней спросили, мы могли бы с уверенностью ответить, что она есть, но слишком далеко ушла в глубины, мы ее не ощущаем, а усталость – вот она, одолевает. Чувство есть, но порой жизненный напор, сила, способность отозваться как будто погасли. Нашей жизнью движет только воля. А воля в сочетании с ясными убеждениями, к которым мы относимся ответственно, с порывом, свободным от страсти – главный двигатель жизни. Если усилие основано только на общественных условностях, оно мертвит, а не животворит душу. Усилие, впрочем, состоит не только из жесткости, оно не безжалостно, оно может сочетаться с большим пониманием себя и других, с большим милосердием. Что касается молитвы, усилие возникает, когда живому чувству недостает интенсивности и яркости, чтобы собрать все душевные силы. Тогда мы должны стать перед Богом актом чистой веры; мы знаем, что Он есть, и знаем, кто Он. Мы идем поклониться Ему с благоговейным страхом, без которого невозможно приблизиться к святости. Собранным, постоянным усилием надо вкладывать в эту встречу все внимание, всю глубину, каких она заслуживает, и прежде всего, надо принуждать себя к этой встрече, потому что цель всякой встречи с Богом – не столько непосредственная радость этой встречи, сколько радость, которая постепенно рождается от длительного труда, по мере того как общение с Богом преображает нас, и мы начинаем жить божественной жизнью, как бы переливающейся через край из Его природы. То есть надо, не пытаясь обманывать себя, еще менее – Бога, встать перед Ним и приносить Ему каждое слово, каждое выражение нашей молитвы из глубины цельного убеждения ума и воли.
Это означает две вещи. С одной стороны, что мы ищем не радости этой встречи, а глубокого преображения, которое только Бог может совершить в нас; что мы готовы, по слову Отцов Церкви, дать кровь, чтобы принять Дух. И с другой стороны, что слова нашей молитвы выражают с предельной точностью наши подлинные убеждения. Когда мы молимся собственными словами, молитва наша должна быть трезва, внимательна, безыскусна, она должна выражать как реальность данного момента во всей ее наготе и убожестве, так и наши четкие убеждения и твердую устремленность. Это требует большого, напряженного самоотречения, но само оно – один из существенных элементов этой встречи. Если мы употребляем “готовые” молитвы (а они родились из чувства трагичности и живого порыва великих душ), мы должны быть внимательны, чтобы не солгать Богу под тем предлогом, будто приносим Ему достойные Его молитвы.
На периоды сухости нам надо иметь в запасе молитвы, которые мы в другое время глубоко пережили, на которые отозвались умом, волей и сердцем; такие молитвы, которые выражают наши глубины, можно принести Богу. Однако порой нам придется выбирать среди них: есть выражения, которые мы можем употреблять в светлые периоды жизни и не можем повторить просто актом веры в самих себя. Когда сердце наше двоится, когда все колеблется внутри нас и вокруг, мы не можем сказать Господу: Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое… Многие выражения в какие-то моменты превосходят реальность. Тогда надо их разнообразить, даже изменять, чтобы говорить Богу только правду. Надо найти равновесие и уметь выражать твердые убеждения и одновременно избежать опасности исказить наше истинное состояние данного момента. И еще очень важно научиться употреблять эти молитвы, чтобы пробуждать задремавшую душу, вернуть ее к жизни. Потому что слово Божие животворит. На периоды упадка можно посоветовать две вещи. Первое – начать с чтения Священного Писания. Когда душа тусклая, жизнь как будто погасла, можно тем не менее сеять слово, и возможно, душа наша более, чем нам казалось, готова принять его, отозваться и принести плод. И здесь надо выбрать среди текстов Священного Писания те, которые нас обычно трогают, над которыми мы много размышляли, на которые душа наша отзывалась живо, которые связаны с нашей внутренней жизнью, которые проникли в нее, как те три меры дрожжей, какие женщина бросает в тесто, чтобы оно поднялось. В периоды, когда в душе темно, надо перечитывать, снова продумывать такие места; надо, отталкиваясь от них, возносить молитву, быть может, и холодную, как будто безжизненную, но которая правдива. Кстати, так поступать можно не только в периоды трудничества. Священное Писание – это слово, с которым Бог обращается к нам; начать с него и отозваться бывает очень плодотворно для внутренней жизни; но в моменты упадка душевных сил поступать так тем более оправданно, что слово Божие сильно и действенно, это творческое слово, они звучит и проникает глубже, чем доступные, поверхностные слои души, оно потрясает самые ее глубины, потому что слово Божие – жизнь и может вернуть нам жизнь присущей ему силой, потому что это слово Самого Бога, Который обращается к нашей душе.
Если мы пользуемся молитвами, сложенными святыми (как я уже сказал, у нас должен быть некоторый их запас), готовыми выручить нас, главное затруднение, с которым мы столкнемся в эти моменты внутренней мертвости, в том, что мы не знаем, куда обратиться. Куда направить молитву: Бог как будто отсутствует; небо пусто, и нам кажется, что наш крик отчаяния никто не слышит. Вспомните строки Верхарна:
Ночь в небо зимнее свою возносит чашу. И душу я взношу, скорбящую, ночную, О Господи, к Тебе, в Твои ночные дали! Но нет в них ничего, о чем я здесь тоскую, И капля не падет с небес в мои печали. Я знаю: Ты – мечта! И все ж во мраке ночи, Колени преклонив, Тебе молюсь смиренно… Но Твой не внемлет слух, Твои не видят очи, Лишь о себе самом я грежу во вселенной. О, сжалься, Господи, над бредом и страданьем, Я должен скорбь излить здесь, пред Твоим молчаньем. Ночь в небо зимнее свою возносит чашу· .
или Клоделя:
Я здесь, ее здесь нет, дышит ужасом тишина. Мы пропали: нас, как зерна, трясет в своем решете Сатана. Я страдаю, страдает она, – и она от меня далека, От нее не дотянется ко мне ни слово, ни рука. Все, чем связаны мы, – это мрак, прерывающий всякую связь, Цепенящий мрак и чудовищная, безнадежная страсть. Вслушиваюсь: рядом нет никого, и страх овладевает мной, Мне чудится ее голос, ее крик в темноте ночной. Веет слабый ветер, и я, похолодев, молю, уже не веря: Боже, спаси ее от гибели, вырви из пасти Зверя. Вновь я чувствую этот вкус, эту горечь смерти во рту, Вновь осилить не могу эту резь, эту лютую тошноту. Всю ночь я был один: я топтал виноград в давильне, шагая От стены к стене, взрываясь безумным смехом, изнемогая. Тому, кто создал глаза, нужны ли глаза, чтобы видеть меня? Тому, кто создал слух, нужны ли уши, чтобы слышать меня? Как грех ни велик, милость Твоя все же больше, ибо Ты благ. Нужно молиться: в этот час торжествует всесильный Враг. ·
Тогда надо направить острие нашей молитвы не к Богу, Которого мы не умеем встретить, не к пустому бездонному небу, не к огромности пространства, от которой мы теряемся и исполняемся отчаяния, а на самих себя. Каждое слово молитвы следует обратить к собственной дремлющей, унылой, подавленной, как будто мертвой душе. Надо поступить со своей душой, как мать поступает с упрямящимся ребенком: она сажает его на колени и рассказывает ему сказку; сначала ребенок слушает невнимательно, но постепенно начинает вслушиваться все с большим вниманием. Так бывает и с нами: мы должны произносить каждое слово, пытаясь охватить его умом, не углубляясь мыслью в его смысл, не делая его предметом размышления, а в его простом значении, в его семантической четкости. Произнести слово, приникнуть к нему умом, направить его на собственное сердце, повторить, если надо, фразу или часть ее раз и два и три, пытаясь соединить ее с тем, что еще живо в нас, чтобы разжечь пламя, тлеющее под пеплом. Надо попытаться не связывать свою волю, а напротив, дать ей расслабиться, успокоиться. Потому что покой – также один из элементов подвига: способность расслабиться и стать гибким, отдаться не пассивно, а доверчиво, и слушать всем умом, отзываться без напряжения теми силами, что еще живы в нашем сердце, на слова, ставшие привычными; эти глубокие слова в свое время родились среди пустыни в сердцах подвижников молитвы, которые жили в Боге. Если мы в простоте, без напряжения, не прилагая новой усталости к той, что уже давит нас, не добавляя нового усилия к тому, что нас уже гнетет, будем слушать эти слова, повторять их, стараться до конца насытиться ими, найти в них смысл, вкус, то часто после какого-то (может быть, и продолжительного) времени эти слова вернут жизнь сначала нашему сердцу, потом и воле, вернут нам способность подняться и действовать той высшей активностью, какой является молитва.
В таком случае наше тело, которое усталостью, расслабленностью или отказом участвовать в порывах души так часто бывает нам помехой в нашей внутренней жизни, сможет оказать нам огромную помощь. Это тело, которое есть частица тела Христова, которое таинственно питается Святыми Дарами, может вернуть жизнь нашей душе. Ведь тело участвует во всех событиях внутренней жизни. Явно или неприметным образом оно участвует в каждом движении души, будь то чувство, отвлеченная мысль, сознательное действие или даже сверхчувственный опыт. Тело отзывается двояким образом: оно участвует в усилии человека обрести внимание и приспосабливается к предмету внимания. Этот двойственный процесс протекает не случайно, в нем участвуют различные части тела в соответствии с предметом внимания, и тот же предмет, в зависимости от того, переживается ли он в мысли или в чувстве, побуждает ли к действию или остается бездейственным, в зависимости от большей или меньшей степени аскетической чистоты, затрагивает различные центры сосредоточения внимания. Тема “прокладывает себе путь”. Только блуждающая мысль, не связанная с определенным душевным состоянием, лишена физического места. Она жужжит в голове, неспособная собраться, подобная, по слову Феофана Затворника, “беспорядочной стае мошек” (по Рамакришне: “произвольным прыжкам обезьян с ветки на ветку”).
Как только появляется господствующая мысль или всеподавляющее чувство, вся душевная деятельность объединяется вокруг них, приобретает большую целостность, большую связность; поле сознания суживается и озаряется, и немедленно обнаруживается телесно-душевное “место”, центр внимания и характерные для него душевно-телесные явления.
Трудничество, телесный подвиг – вот единственные средства придать молитве полную устойчивость. Спонтанная молитва, родившаяся из восторга или чувства трагичности, зависит от слишком многого; лишь молитва, родившаяся из убеждения, приносимая твердой волей, может поставить нас перед лицом Божиим. В Православной Церкви молитвой устойчивости по преимуществу является так называемая Иисусова молитва: Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!
Встреча человека с Богом в устойчивой молитве непременно приведет к безмолвию, молчанию. Следует сразу различить два рода безмолвия: безмолвие Божие и внутреннее безмолвие человека. Молчание Бога, часто более тяжелое, чем был бы Его отказ, молчание-отсутствие, о котором мы уже говорили, и, с другой стороны, внутреннее безмолвие человека, более глубокое, чем слова, более живое, более богатое общением с Богом, чем какое бы то ни было его выражение. Безмолвие Бога в ответ на молитву может быть недолгим, но может показаться нам и окончательным. Молчание, которым Христос встретил мольбы хананеянки и которое заставило ее собрать всю веру, всю надежду, всю человеческую любовь, какая у нее была, и принести ее Богу, чтобы и вне избранного народа смогли осуществиться условия Царствия. Такое молчание, вызывающее ответ, безмолвие, благодаря которому человек вырастает в полную свою меру, будь оно преходящим или долговременным, в зависимости от наших сил и нашей верности, приводит нас к более глубоким, более богатым отношениям с Богом, чем легкая встреча. Но порой молчание кажется окончательным и потому ужасным. Вспомните строки Альфреда де Виньи:
О, если правда то, что в ночь пред страшной тайной
Сын человеческий те произнес слова
И что, презрев наш мир, как выкидыш случайный,
Слепа, глуха, нема над нами синева, –
Путь справедливости: презрительным сознаньем
Принять отсутствие, и отвечать молчаньем
На вечное молчанье Божества· .
Не такое ли впечатление многие христиане выносят из чтения трагического отрывка – рассказа о Гефсиманском саде? Это молчание ставит перед нами и проблему, которая требует разрешения, проблему молитв оставшихся без ответа. Читая Евангелие, мы видим, что из всех молитв, обращенных к Богу, осталась без ответа единственно Христова молитва Отцу в Гефисманском борении. Очень важно осознать это, потому что слишком часто мы пытаемся истолковать молчание Бога человеческим недостоинством или Божиим бессилием. Пытаясь оправдать Бога, мы говорим: моя вера, наша вера недостаточна, чтобы Бог отозвался на нее чудом… Когда наша вера колеблется, мы говорим: может быть, Бог не мог ответить по бессилию или по безразличию… То, что молитва Самого Христа осталась безответной, исключает такие объяснения. Вера Христа, Сына Божия, была совершенна и полна; любовь Божия ко Христу – вне сомнений: не свидетельствует ли Он Сам, что и в этот час Отец мог послать Ему на помощь двенадцать легионов ангелов? Он оставлен, потому что Бог предусмотрел для нас нечто лучшее – ценой Его жизни.
Из евангельского контекста безответной молитвы ясно, что молитва бывает бесплодна, когда не подкреплена верой. Вспомните место в Евангелии, где говорится, что Христос не смог совершить никакого чуда в Назарете, потому что не нашел там веры. Как только есть вера, налицо – условие чуда, то есть присутствия Царства Божия, пришедшего в силе. И в ответ на наши молитвы Христос помогает нам, спасает нас, не вторгаясь, а поступая со властью, просто потому что Он – Хозяин в Своем Царстве. Но когда наша вера глубоко укоренена в Нем, когда мы способны разделить с Ним Его заботу о мире, тогда мы разделяем одиночество Христа перед лицом безмолвия Божия. Очень важно осознать, что порой молчание Бога либо вызывает к действию все дремлющие силы нашей души, либо Бог взвесил наши сила и дает нам участвовать в искупительном деле Христовом.
Молчание Бога, отсутствие Бога, но также молчание и отсутствие человека. Встреча бывает глубока, достигает совершенства, лишь когда оба ее участника способны пребыть вместе в безмолвии. Пока для поддержания контакта требуется поток слов, движений, пока, чтобы не потерять друг друга из вида, требуются словесные выражения, мы можем с грустной уверенностью сказать, что наши отношения еще не достигли искомой близости и глубины. Нам всем знаком опыт безмолвия, которое сходит на нас, окутывает и соединяет с тем, с кем мы находимся в данный момент. Молчание, которое пронизывает душу до глубин, открывает в душе еще неведомые глубины. Молчание требовательное, бездонное, внутренне, которое приводит нас к встрече с Богом и, в Нем, с нашим ближним.
Когда такое безмолвие сходит на нас, нам не нужны слова, чтобы почувствовать тесную близость с нашим собеседником, чтобы приобщиться в самых наших глубинах и даже еще глубже тому, что нас объединяет. И когда это безмолвие достаточно глубоко, из его глубин можно начать говорить, но как бережно, как трезво, как внимательно мы тогда говорим, чтобы не разбить молчание шумом или сумбуром слов. Наша мысль тогда становится созерцательна; наше сознание, вместо того, чтобы пытаться, как ему свойственно, создавать множество образов, силится выделить в глубинах нашего сердца предельно простые, светоносные образы. Сознание исполняет свое назначение, его роль служебная, оно лишь выражает что-то, что его превосходит. Наш взор погружается тогда в большие глубины и робко, благоговейно, со страхом пытается выразить увиденное. И пока слова остаются глубоки, пока они не умствуют и не отделяются от всецелого опыта, они не нарушают молчание, а выражают его. Есть замечательные строки у одного средневекового монаха-картезианца; он говорит, что если Христос действительно – Слово Божие, то мы имеем право сказать, что Отец – то творческое, бездонное молчание, из которого только и может вырваться Слово, до конца и в совершенстве выражающее это молчание.
Нечто подобное мы испытываем в минуты безмолвия. Порой оно сходит на нас, как чудо, как дар Божий; чаще же нам приходится учиться этому внутреннему безмолвию. Один из его видов – вера; устойчивость, надежда, которая избавляет нас от неуверенности, колебаний – тоже его аспект; оно же – тот внутренний покой, который греческие Отцы называют исихией. В созерцании главное – безмолвие, покрывающая все трепетная, чуткая тишина, которую нельзя определить ни как пассивность, ни как активность. Это спокойная бдительность. И мы должны научиться путем душевно-телесного подвига помогать нашей молитве достичь той совершенной формы, какой является внутреннее молчание.
Поиск безмолвия проходит одновременно в плане человеческом и в плане божественном. С одной стороны, его надо искать, с другой – оно дается. Человеческий поиск этого постоянного внутрьпребывания, “хождения перед лицом Божиим” замечательно описан в писаниях средневекового автора, Брата Лаврентия. На гораздо более скромном уровне я могу привести пример пожилой женщины, которая годами молилась и никогда не могла ощутить присутствие Божие – и обнаружила его в молчании. Вскоре после моего рукоположения я был послан служить на Рождество в старческом доме. Ко мне подошла очень старая женщина и сказала, что уже годами твердит Иисусову молитву, но никогда не ощутила Присутствия Божия. По своей неопытности я нашел простое решение ее проблемы. “Где же Богу вставить слово, – сказал я ей, – если вы все время говорите? Дайте Ему возможность: помолчите!” – “Но как это сделать?” И я ей дал совет, который с тех пор не раз повторял, потому что тогда он пригодился. Я посоветовал ей после завтрака прибрать комнату, навести в ней уют, сесть так, чтобы видеть ее целиком, с окном и видом на сад, с иконами и лампадкой. “Когда так устроитесь, – сказал я, – отдохните четверть часа в присутствии Божием, но только не молитесь. Будьте так спокойны, как только можете, а поскольку вы, вероятно, не умеете сидеть без дела, возьмите вязание и вяжите перед лицом Божиим; потом расскажете мне, что произойдет”. Через несколько дней она пришла, счастливая: она ощутила, что Бог тут. Я с любопытством спросил ее, что же произошло. Она объяснила, что поступила точно так, как я ей посоветовал: устроилась удобно и огляделась молча, спокойно, зная, что она вправе ничего не делать и не молиться; и впервые за многие годы заметила, что комната ее тихая, уютная, удобная. Она увидела эту комнату будто впервые. Произошла встреча между нею и тем местом, где она жила годами, никогда его не замечая. Потом она прониклась окружающим ее миром и покоем, который подчеркивало тиканье часов и постукивание спиц по ручкам кресла. И постепенно это внешнее безмолвие стало перетекать внутрь, проникать в нее; молчание охватило ее и открыло ей что-то большее, молчание более “насыщенное”, которое было не просто отсутствием шума, а богатым, сущностным молчанием, в сердцевине которого она различила Присутствие. И как только она ощутила это Присутствие, в ней родилось желание молитвы – но на этот раз из самых глубин молчания, не потоком слов, не в вихре мыслей, а спокойно, выбирая каждое слово из глубин этого молчания и принося его Богу тихо, спокойно. Сама молитва стала выражением внутреннего молчания, частью того поистине Божественного безмолвия, которое она ощутила. Такой способ доступен всем. Конечно, придется бороться с кружением мыслей, с колебаниями сердца, с порывами плоти, с неустойчивостью воли. Для этого существует множество упражнений, которые относятся одновременно к психологии и к подвижничеству; но и помимо этих упражнений нам быстро поможет, если мы спокойно расслабимся перед лицом Божиим, в простой уверенности, что Он тут, и в той мере безмолвия, которая нам уже доступна.
Иногда это безмолвие сходит на нас еще ощутимее. Безмолвие и покой в Боге подаются нам и мы их воспринимаем, когда ничто, казалось бы, этого не предвещало. Молиться за других – это кровь проливать (это слова старца Силуана), и пролитие это идет до истощания всех жизненных сил в любви и сострадании. Но молиться за других означает также идти путем Христовым, стать выражением Его предстательства, соединиться с Ним в Его молитве и Его Воплощении; это значит жить неизреченными воздыханиями Духа в наших сердцах. И чем живее наша человеческая любовь, чем глубже мы отождествляемся через сострадание с теми, за кого молимся, тем совершеннее наше общение с Премилосердным Господом; наша молитва, родившаяся из человеческой трагедии, уносит нас в сердцевину Божественной тайны. Сначала мы остро сознаем земное страдание, но по мере того как продолжается наша молитва, все явнее становится Присутствие Божие, и наступает момент, когда мы теряем землю из вида, нас уносит в глубины Божии – в покой, безмолвие, мир, и здесь, в сердцевине тайны любви, мы вновь встречаем тех, сострадание к которым коснулось нашего сердца, кто погружен в Божественную любовь. И тогда Дух Божий, Дух любви пронизывает нас до конца и возвращает к сознанию тварного – но теперь в нем сплетается полная земная ответственность и все углубляющееся созерцание Живого Бога, Бога любви.
Это безмолвие приводит нас к встрече с Богом в покое, в простоте веры, встрече через то, что порой называют “молитвой просто взглядом”, которую так прекрасно выразил крестьянин из Арса. Его святой пастырь, “Арский кюре” спросил, что он часами делает, сидя в церкви, даже не перебирая четки. “Я гляжу на Него, Он глядит на меня, и нам так хорошо вместе”, – был ответ. Я смотрю на Него, Он смотрит на меня, и мы счастливы вместе. Но такая молитва без слов – не только молитва, но преображающая сила.
Существует рассказ о том, как созерцательная молитва, просто взгляд, обращенный к Богу, сумел преобразить не только внутренне, но даже внешне ребенка, который отдался со всей непосредственностью такому созерцанию.
“Это произошло в горной деревушке, затерянной у подножия огромной горы, высившейся гранитной массой, на которой игрой сил природы был изображен огромный человеческий лик. Этот образ господствовал над всей округой не только колоссальными размерами, но и своим царственным, величественным образом. У подножия горы едва заметная горстка домишек казалась не больше птичьего гнезда. Но вот какой рассказ любили передавать под кровлей этих человеческих жилищ.
В деревушке рассказывалось, что однажды там появится чудесно прекрасный человек, как две капли воды похожий на образ, высеченный в скале. Он принесет совершенное добро, неслыханные благодеяния. Это рассказывалось долгими вечерами в назидание детям, либо в утешение старикам, словно прекрасное предание, либо когда больным требовалось укрепиться надеждой.
Однажды маленький мальчик, который, как все, услышал чудесное предсказание, так живо воспринял его в свое сердце, что не переставал размышлять о нем и не сводил глаз с неподвижного огромного лица. Он часто сидел у дома, сунув палец в рот, и смотрел на гиганта, так мало походившего на людишек, копошащихся внизу. Часто и среди игры он уносился своей юной душой к тайне прекрасного обетования: каковы будут его благодеяния?.. какие сокровища польются из рук этого замечательного героя?.. Он все больше любил огромную каменную фигуру; и сам того н сознавая, все больше походил на нее.
Прошло много лет, так много, что он превратился в мужчину. Однажды он шел по деревенской площади, и его друзья и соседи, взглянув на него, были потрясены: тот, чей приход обещало старинное предание – среди них!”
Пример Старца Силуана показывает нам, что молитва позволяет охватить одновременно Бога и человека, человека и Бога. Как было сказано в начале, видение глубины вещей позволяет нам познать их реальность, реальную сущность – как нашего видимого ближнего, так и Незримого нашего Ближнего.
Это приводит нас к последнему в исследовании этой встречи: встреча среди человеческого сообщества. Человеческое сообщество предстает нам в двух очень различных аспектах. С одной стороны, это секулярное общество, весь окружающий нас мир людей, неотъемлемой частью которого являемся и мы; с другой стороны – церковное общество, к которому мы тоже принадлежим. В светском обществе присутствие христианина должно быть присутствием Христа. Это предполагает полную самоотдачу. Основоположный акт домостроительства спасения – Воплощение Слова Божия: действие, которым трансцендентный и свободный Бог становится одним из нас, солидаризируется с нами навсегда, навеки. Таков должен быть и христианин. Разве Христос не сказал: Как Меня послал Отец, так и Я вас посылаю.., и добавил: как овец среди волков… Он сказал нам, что мы должны быть в мире, но не от мира. Это обязывает нас идти навстречу миру в его полноте, встречать каждого члена человеческого сообщества лично, но по-своему: перед лицом Божиим, в Боге, и оценивать все по-новому, по примеру Бога, Который пришел не судить мир, но спасти мир, Бога, Который так возлюбил мир, что отдал Сына Своего Единородного для спасения мира. В Евангелии, при встреча Бога с человеком происходит полная переоценка ценностей и суждений. Это не значит, что добро и зло потеряли свое значение; но зло открывается нам как рана, как болезнь, которая постигла нашего ближнего, нас самих. Мы можем ненавидеть зло, без памяти любя ближнего, любя его ценой собственной жизни или смерти. Епископ, пострадавший в России, сказал, что для христианина умереть мучеником – преимущество, потому что только мученик сможет в день Суда встать перед Богом в защиту своих преследователей и сказать: “Господи, в Твое имя и по Твоему примеру я их простил. Тебе больше нечего взыскать с них”. Такая переоценка обусловлена таинством Креста, тем, что невинный погиб за виновного. На Голгофе мы видим три креста: двух разбойников и воплощенного Сына Божия. Разбойник, распятый слева от Господа, судит по человеческим меркам: если беззаконный человеческий суд мог допустить преступное распятие Невинного, такой суд не имеет права называть правым, преступник может восстать против него, проклясть его, отвергнуть, отрицать. Он умирает бунтарем. Разбойник, распятый справа от Господа, видит, что человеческий суд в своей глубинной неправде может осудить Невинного: тем более может он осудить виновного. Он принимает свое страдание и свое осуждение, потому что страдает и Невинный; он примиряется и входит в Рай. С тех пор как Господь Иисус Христос претерпел страсти, с тех пор как Бог, пришедший в мир спасти грешников, имел вид преступника, мы не можем судить преступника так, как его судил древний мир, мы больше не можем доверять безотчетно нашим чувствам и разуму.
В свете Божием мы можем видеть и осуждать дурные поступки – и быть готовыми отдать жизнь за того, кто их совершает. Когда мы становимся их жертвой, мы получаем дополнительную власть, божественную власть простить во времени и в вечности. Это означает, что молитва приводит нас в положение, в котором главное – ежеминутная встреча с миром, ставшим чуждым Богу, и мы делаемся в буквальном смысле слова священнослужителями. Мы должны принести в жертву наше собственное “я”; мы – народ священный, призванный все привести к святости. Когда мы видим зло, мы его осуждаем; но тот, кто творит зло – наш брат, и нам надлежит молиться, жить и умирать за него. И здесь встает тема молитвенного предстательства, которую мы рассмотрим чуть дальше.
Откровение Бога во Христе происходит в среде церковной общины. Встреча в христианском понимании, если она подлинна, обнимает одновременно все пространство этого видимого мира и его глубокое содержание, но также и Бога над этим миром, во всей невидимой реальности того, что Его окружает и в Нем содержится; встреча должна быть в уровень всего сущего. К сожалению, неверующий слеп к незримому. Еще трагичнее то, что часто и христианин как будто слеп к незримому, а порой даже воображает, что есть добродетель в том, чтобы ослепить себя и больше не воспринимать видимое, историю, трагическое становление. Христианское сознание должно охватывать все человеческое сообщество с его проблемами, его вечным и временным становлением; и христианская молитва должна шириться, свободно раскрываться и охватывать все. Если бы мы чаще осознавали значение каждой вещи, если бы мы отдавали себе отчет в том, что в мире нет ничего неосвященного, что мы сами профанируем его, лишаем качества священного, мы бы меньше рассеивались в молитве. Одна из проблем, смущающих молящегося, состоит в том, что между Богом и им, между спокойной, радостной близостью, свободной от всего видимого, и им самим ложится тень мира, в котором мы живем; заботы, которые кажутся слишком приземленными. Слишком часто, когда встает забота, мешающая нам встретить Бога лицом к лицу в углубленном безмолвии или в богато раскрывшейся молитве, мы пытаемся отстранить предмет заботы, беспокойства, потому что нам кажется, что этот предмет стоит преградой между Богом и нами. Нам кажется почти кощунственным, что что-то может привлечь наше внимание, когда мы находимся в присутствии Божием. Думаю, очень часто наша встреча с Богом могла бы произойти в этой общей заботе, связывающей нас с Богом, и вместо того чтобы непрестанной борьбой отстранять вполне законные заботы, нам следует представить их Богу во всех подробностях, конкретно, точно, но и трезво. Представить, как мать может принести больного ребенка к врачу, которому доверяет. Представить заботы Богу и сказать: “Смотри, вот что я могу Тебе о них сказать; а теперь Ты, всеведущий, посмотри Сам, рассуди Сам…”
И когда мы таким образом представили Богу человека или ситуацию, мы должны уметь отрешиться от них. Здесь вступает вера; и то, насколько легко мы сумеем отрешиться от нашей заботы, позволяет нам измерить нашу веру. Если мы можем сказать: “Господи, я все Тебе сказал, теперь сердце мое успокоилось, и я могу тихо побыть с Тобой”, – и если сердце наше действительно мирно, наш ум действительно не смущается больше предметом нашей заботы, значит, вера наша полная, цельная. Мы сложили свою ношу к ногам Божиим, теперь Он принял ее на Свои мощные плечи. Приведенный выше рассказ о монахе, который молился за ближних и постепенно терял из вида землю, потому что проникался сознанием Неба, и в следующий миг находил своих ближних в самой сердцевине Божественной любви, мог бы нас научить тому, как легко встретить Бога, если мы приносим свою заботу Ему, если мы делаем это с искренней любовью, а не сосредотачиваясь на себе. Потому что Бог, Которому мы молимся, есть Бог Истории, Он создал нас, пожелал прожить человеком, стать человеком в самом полном и трагичном, самом богатом и самом низком смысле слова, для того чтобы нас спасти и привести к нашей подлинной мере. Это молитвенное предстательство подразумевает полное принятие всего человеческого состояния, столь же полное и окончательное, как действие Бога в Воплощении, принятие ответственным актом, который поддерживает нашу молитву и делает ее истинной. Молитва без действия – ложь. И это приводит нас к самой сути, природе предстательства.
Предстательствовать не означает напоминать Богу о том, что Он забыл сделать. Смысл предстательства в том, чтобы сделать шаг, который поставит нас в сердцевину ситуации, в точку наибольшего напряжения, как бы заставит вклиниться между двумя противостоящими сторонами с предельной отданностью, ответственностью.
Вот пример времен Первой мировой и Гражданской войны в России, смутной эпохи внешней борьбы и междоусобицы. В небольшом провинциальном городке, который только что перешел из одних рук в другие, оказалась в западне Зоя, молодая женщина лет тридцати с двумя детьми. Ее муж принадлежит противоположному лагерю, она не сумела убежать вовремя, она прячется, надеется спасти жизнь себе и детям. В страхе проходят сутки, затем еще день; к вечеру дверь домушки, где она прячется, открывается и входит соседка, женщина ее же лет, простая, ничем не выделяющаяся среди других женщина. Она спрашивает: “Вы – такая-то?” Мать в страхе отвечает: “Да”. – “Вас обнаружили, – говорит соседка, – сегодня ночью за вами придут и расстреляют, вам надо бежать”. Мать смотрит на детей и отвечает: “Куда же я уйду? Как бежать с малышами? Они не смогут идти быстро, они не уйдут далеко; да и как меня не узнать – женщину с двумя детьми, которую ищут?” И эта соседка, за миг до того незнакомая, вдруг перестает быть соседкой и становится тем великим, величественным, что Евангелие называет ближним – самым близким, тем, кто ближе всех; она становится ближней этой матери и ее детям и говорит ей с улыбкой: “Вас не будут искать, потому что я останусь вместо вас”. Мать, вероятно, возражает: “Но вас расстреляют!” И та отвечает: “Да, но у меня нет детей; вы должны уйти”. И мать уходит.
Я рассказываю не о простой жертвенности; я хочу подчеркнуть некоторые моменты этого поступка, которые дают ему ценность и значение во Христе, которые через Крест приводят нас к понятию Воскресения и Жизни Того, Кто велик в малых сих.
Мать ушла, и эта молодая женщина (ее звали Наталья) осталась. Я не пытаюсь представить, что происходило в эту ночь, я хотел бы только провести некоторые параллели, которые, мне кажется, мы вправе провести. Наступала ночь, холодало; осенняя, сырая ночь быстро окутывала ее одиночеством. Эта молодая женщина, одна, оторванная от всех, которой нечего ожидать, кроме смерти, находится перед лицом этой неминуемой смерти, – смерти, которой она никак непричастна: она молода, она жива, и убить должны были не ее. Вспомните Гефсиманский сад. Здесь тоже в холодной, плотной ночи, неподалеку от ближайших друзей, уснувших от усталости и печали, был Человек, тоже молодой, около тридцати лет, Который ждал прихода смерти, ждал, что Его убьют за других, потому что Он согласился на смерть, чтобы человек, друг Его, и каждый человек в отдельности – вы, я, ты, и она, и они, и мы – чтобы каждый был спасен, чтобы каждый избежал этой ночи, которой Он был пленником. Мы знаем из Писаний, как в тоске Он воззвал к Отцу, знаем о кровавом поте, знаем, что, не выдержав одиночества перед грядущей смертью, Он пошел к ученикам: не бодрствует ли кто из них? – и вернулся одиноко, чтобы встретить лицом к лицу смерть, чужую, заимствованную, невозможную, немыслимую смерть. Вот первый образ: Наталья во Христе.
Верно, Наталья не раз подходила к двери, смотрела и думала: стоит открыть дверь – и я уже не Зоя, я снова Наталья, я не обречена на смерть, никто меня не тронет… Но она не вышла. Мы можем измерить, что означает эта тоска, этот ужас, вспомнив двор в доме Каиафы. Петр – камень, Петр, крепчайший апостол, который заявил Христу, что не отречется от Него, даже если все остальные отрекутся, пойдет с Ним на смерть, – Петр сталкивается с молодой женщиной, служанкой, и достаточно этой служанке сказать: “И ты от них”, чтобы он отозвался: “Нет, не знаю я этого Человека!” Он отходит; снова отрекается: и в третий раз запечатлевает свой отказ; и затем оборачивается и встречается взором со Христом. Наталья тоже могла бы отречься, сказать: “Я не хочу умереть, я отказываюсь, ухожу на свободу”. Но она этого не сделал. Эта хрупкая женщина двадцати семи или тридцати лет силой Христовой смогла устоять там, где вся человеческая крепость Петра не устояла, – прежде Воскресения, прежде победы Божией за нас и в нас.
Кроме того, эта молодая женщина, должно быть, задавалась вопросом, не напрасна ли будет ее смерть. Умереть, чтобы мать с детьми спаслись – да, можно; но какая ужасная, трагическая нелепость, если и их схватят, и ее расстреляют… Вспомните величайшего из рожденных женами, Иоанна Крестителя. В конце жизни, тоже перед лицом неминуемой смерти, Иоанн Креститель посылает двух учеников спросить у Христа: “Ты ли Тот, Кого мы ожидали, или ждать нам другого?” Сколько трагизма в этой фразе, которая кажется простым, незначительным вопросом! Иоанн умрет, потому что был Предтечей, Пророком и Крестителем Христа; и перед грядущей смертью вдруг у него встает сомнение: а вдруг я ошибался, вдруг Тот, Кого я возвещал, еще должен прийти, вдруг Тот, Кому я принес свое свидетельство во имя Самого Бога – не Он? Напрасны тогда все годы подвижнической, нечеловеческой жизни в пустыне, отказ от себя, вследствие которого Писание называет его гласом вопиющего в пустыне, даже не пророком, говорящим во имя Божие, но голосом Божиим, который звучит через человека, настолько отождествившегося с этим голосом, что уже неважно, Иоанн то или кто-то иной, – говорит лишь Бог. А теперь это стояние перед смертью: если Иисус из Назарета действительно Тот, все это стоило делать; но если Он не Тот, тогда Иоанн обманут Самом Богом… Как и Наталья, окутанная безмолвием ночи и одиночеством, Пророк не получил никакого ответа, вернее, получил ответ, достойный пророка: “Пойдите, скажите Иоанну, что вы видели, – слепые видят, хромые ходят, нищие благовествуют, блажен, кто не соблазнится о Мне”. В темнице, где его ждет смерть, он должен стать перед лицом всего своего прошлого и всего настоящего, грядущей своей смерти, одиноко, с полной, самовластной ответственностью человека, во всем величии этого слова. Наталья тоже не получила никакого ответа. Теперь-то я мог бы ей сказать, что Зоя была спасена, что ее детям теперь за пятьдесят лет, многое еще мог бы ей сказать. Но она этого никогда не узнала и была расстреляна среди ночи.
Но в акте предстательства есть еще нечто помимо жертвенности: кроме Голгофы и Гефсиманского сада есть Воскресение – в меру нашего участия в тайне Христовой, но и в меру нашего человеческого убожества. Вы, наверное, помните место у апостола Павла, где он говорит: Уже не я живу, но живет во мне Христос… И моментами мы задумываемся: что значат эти слова, что они охватывают? Зоя и ее дети твердо знают одно: что они живут чужой жизнью, взятой взаймы, их собственная жизнь кончилась с Натальей, ее жизнь продолжается в их земном бытии. Они живы – потому что она умерла, она взяла на себя их смерть, она отдала им свою жизнь. Они живут жизнью, которая целиком принадлежит ей.
Здесь мы можем понять, может быть, на человеческом уровне, в миниатюре, что-то очень великое, когда речь идет действительно о человеческой трагедии и о тайне спасения. Мы можем понять также самое жестокое, четкое, требовательное значение предстательства. Мы часто предстательствуем перед Богом, прося Его покрыть Своей милостью, любовью, Своей властью тех, кто в этом нуждается; но предстательство – нечто большее. Interceder по-латински значит “сделать шаг, который поставит нас в самую сердцевину ситуации” – подобно человеку, который видит, что двое других готовы вступить в драку, и становится между ними, солидаризируясь с обоими. Первый образ, какой приходит на ум, это слова страдальца в девятой главе книги Иова: Нет между нами посредника, который положил бы руку свою на обоих нас, то есть: “Где тот, кто станет между мной и Судьей моим?” Где тот, кто в этом споре между Богом Живым и Его жалким созданием осмелится сделать шаг и встать посредником, разделить их и вновь соединить? Разделить их противостояние, которое делает их пленниками друг друга, соединить в свободе, восстанавливающей гармонию? Этого Посредника мы находим во Христе: Человек, Который был Богом, Слово Воплощенное делает этот шаг, становится между падшим, осужденным человеком – и Богом; равный Богу и равный человеку, до конца солидарный с Богом, потому что Он Сам Бог, до конца солидарный с человеком, потому что Он – человек и готов в Своей человеческой плоти понести все последствия Божественной любви. Вот акт предстательства, вот что означает этот шаг, который ставит нас в сердцевину ситуации навсегда, навечно, потому что Христос, родившийся от Девы – умер на Кресте, воскрес и в Вознесении унес эту плоть человеческую в сердцевину Троичной Тайны.
На примере Наталии мы видим, что Христос истинно есть Путь, – путь жизни, само бытие христианина. Мы видим также, что нет иной правды человеческой и Божественной, и что только это и ведет к жизни, – жизни преизбыточествующей, настолько полной, что она не только наполняет вечностью того, кто несет ее, но переливается через край и изливается на тех, кто вокруг, бесконечно, из века в век даруя им ценой Распятия спасение и жизнь вечную. Это победа мученика, победа слабого над сильным, победа того, что до конца уязвимо, то есть любви Божественной или человеческой, над тем, что кажется сильным – над ненавистью, которая оказывается разбита и непрочна.
Помимо такой полной и трагической отданности, какую проявила Наталья, мы бываем связаны с миром почти неприметным образом, но имеющим очень большое значение, – просто своим присутствием. Вы в мире, но не от мира, – сказал Христос. Мне кажется, что самый ярким тому пример – место Пресвятой Богородицы в рассказе о браке в Кане Галилейской. Бедная свадьба. Люди с чистым и недвоящимся сердцем пригласили Христа, и Господь не отказался разделить их праздник. Его Мать и ученики здесь же. В какой-то момент, когда сердца еще жаждут радости, препятствием встает человеческая бедность: нет больше вина. И тут идет обмен фразами, которые кажутся никак не связанными между собой. У них нет вина, – говорит Пресвятая Богородица. Что Мне и Тебе, Жено? – отвечает Христос, – час Мой еще не настал. И вместо того, чтобы сказать Господу, что Она Его Мать, что любви, состраданию всегда час, Она ничего Ему не отвечает. Она просто обращается к слугам и говорит им: Что бы Он вам ни сказал, то сделайте. И Христос, вопреки тому, что Сам только что сказал, благословляет воду омовения, и она становится вином Царствия. Как понять этот разговор и мнимое противоречие между словами и действием Христа? Не значил ли вопрос Христа к Матери: “Почему Ты обращаешься ко Мне? Потому ли, что Ты – Моя Мать по естеству, Ты родила Меня, потому ли, что Ты ближе всех Мне? Если так, Я ничего не могу сделать, час Мой еще не пришел, потому что Царство еще не настало”. И Богородица, не отвечая Ему, устанавливает Царство тем, что проявляет полную веру в Него, и слова, которые Она слагала в сердце с самого начала, с Благовещения, приносят плод на богатой и святой почве, и Она видит в Сыне то, что Он на самом деле есть: Слово Божие. Условия Царствия устанавливаются, Бог встречает Создание, до конца Ему предавшееся, открывшееся, до конца верящее в Него. Он может действовать свободно, не насилуя природу, царственно, потому что Он в Своей области. И Он творит первое евангельское чудо.
Это место Богородицы может стать местом каждого из нас. Мы все можем сделать реальным присутствие Царствия Божия там, где находимся, где бы то ни было, какое бы неверие, какая бы неверность или сомнения нас ни окружали, просто веря до конца Господу, будучи детьми Царствия. В этом – акт предстательства, который имеет первостепенное значение. Своим присутствием в какой-то ситуации мы коренным образом переворачиваем ее, потому что с нами в нее входит Бог, Он присутствует в ней нашей верой: будь то в нашей семье, среди друзей, в момент вспыхнувшей ссоры, где проявляется несогласие, где непонимание начинает разъединять тех, кто были едины; будь то на работе или просто в дороге, в метро, на улице, в поезде… Там, где мы среди людей, устремленных к своему вечному назначению, мы всегда можем сосредоточиться, внутренне уединиться и сказать: “Господи, я верю Тебе; приди и будь среди нас!” И в этом акте доверия, в созерцательной молитве, которая не просит видения, которая довольствуется обещанием Божиим быть там, где Его призовут на помощь, мы можем осуществить свое предстательство. Порой нам недостает слов, порой мы не умеем поступить с мудростью, но мы всегда можем просить Богу прийти и быть с нами. И тогда мы часто увидим, как меняется атмосфера, ссора прекращается, снова водворяется мир. Это немаловажная форма предстательства, хотя она менее ярка, чем то, что мы считаем большой жертвенностью. И мы еще раз видим, насколько неразрывно связаны действие и созерцание, видим, что невозможно действовать по-христиански вне созерцательного момента. Мы видим также, что созерцание не есть только Боговидение, оно есть прозрение в глубину, которое позволяет нам видеть суть вещей, различать их вечное значение; созерцание есть видение не только мира, но и мира в Боге.
В центра этой всечеловеческой общности, этого видимого мира, который гораздо шире человеческого общества, присутствует община, которая одна только способна охватить и трансцендентное, и непосредственное призвание того, что ее окружает: это Церковь, общество избранных, и избрание это означает для членов общины не привилегии и права, а служение. Христос обещал, что пошлет нас, как овец среди волков; в вечер Своего Воскресения Он заповедал нам выйти в мир, как Его послал Отец. Он нас предупредил, что мы на земле – как бы небесное поселение, авангард Царствия Божия, мы соратники Господни в деле освобождения мира от сил зла и смерти. Церковь можно определить только извне; изнутри она – сама тайна внутренней жизни и углубления в Боге; она – тайна встречи, Присутствия и приобщенности. Она далеко превосходит человеческое общество, обращенное к Богу, послушное Ему, собранное вокруг Него; она – живое тело, одновременно Божественное и человеческое. У нее есть эмпирический аспект: мы; есть и вечный аспект: Бог, Бог в нас и мы в Нем. С одной стороны, по определению св. Ефрема Сирина, Церковь – не собрание праведных, а толпа кающихся грешников; она в тоске взывает к Богу; она сама нуждается в спасении. С другой стороны, она не только in via, она уже достигла и цели: Бог здесь, она нашла покой в Нем. Ее богочеловеческая природа сложна; такова же и ее человеческая сторона. Она открывается как в грешнике, который нуждается в спасении, так и в Воплощенном Слове, истинном Боге и истинном человеке. Только Он являет подлинную меру человечества как места присутствия Святого Духа; Того Духа, Который созидает из нас тело Христово, всецелого Христа (по смелому слову одного из Отцов Церкви, мы когда-то станем Им, единородным сыном в Единородном Сыне); Духа Божия, научающего нас обращаться к Отцу Слова как к своему Отцу.
Церковь – таинственный организм, где действием Духа мы становимся тем, что есть Христос; Он пожелал стать тем, что есть мы, и наша жизнь сокрыта со Христом в Боге.Существенное отличие Церкви от мира – ее эсхатологическое измерение. Она принадлежит уже будущему веку, и поэтому Дух Божий пронизывает всю жизнь Церкви. Поэтому к Нему мы обращаем нашу молитву при совершении Евхаристии. Царство Божие, Царство будущего века уже здесь, и в нем все уже завершено. Бог уже все во всем; Хлеб и Вино уже содержат Божество. Церковь знает все – и предметы, людей – не только в их всегда трагичном временном становлении, но и в их последнем завершении и зрелости, и поэтому она может возносить благодарение за все изнутри этого трагического и часто жестокого мира. Благодарить за все можно, только если мы умеем видеть все в завершенности, иначе наше благодарение – признак бесчувственности, которой нам не может простить ни мир, ни Бог. Мы должны уметь изнутри своего опыта повернуться к Богу и сказать вместе с праведниками: Ты был прав, Господи, во всех путях Твоих… Церковь способна на это, потому что у нее есть такое видение. Это не только видение мира, потемненного грехом, но видение, в котором уже восходит заря Преображения, в котором уже действует Воскресение; это видение пронизано вечной жизнью, которая, изливаясь в этот мир, шаг за шагом, час за часом покоряет его вечности.
Поэтому-то Церковь не знает различия между живыми и усопшими, которое вне ее полно тревоги и смущения. Бог не есть Бог мертвых, но Бог живых; для Него все живы, – все живы и для Церкви. Только изнутри этого эсхатологического опыта можем мы ожидать смерть, словно огромную надежду, и призывать час суда, приход Христов в радости, взывать вместе с Духом и Церковью: Гряди, Господи Иисусе, и гряди скоро! История и вечность нераздельно соединены в этих эсхатологических и евхаристических категориях; и молитва Церкви обнимает и охватывает не только ее членов, но через них или ради них, благодаря им – весь мир, рассматриваемый как потенциальная Церковь, всецелая Церковь, которой мы чаем. И в Церкви, в этом становлении в рамках эсхатологии, где, как указывает греческое слов, все уже завершено, но одновременно – в становлении, у нас есть, через общение святых и грешников, живая связь со всеми живущими и со всеми усопшими.
Что же означает наша молитва за усопших? Разве мы просим Господа проявить несправедливость? Конечно, нет. Этой молитвой мы свидетельствуем, что они прожили не напрасно. Мы доказываем, что среди тысячи незначительных мелочей, которые заполняли их жизнь, они сумели бросить семя любви. Мы молимся о них потому, что в нашем сердце есть любовь и благодарность, живое воспоминание их присутствия среди нас, и это свидетельство мы приносим молитвой за них; и эта молитва, как любая другая, должна быть подтверждена нашей жизнью. Если в своей жизни мы не принесем плод того, чему нас научили усопшие, то наша молитва за них будет хотя и не напрасна, но слаба, она не взлетит ввысь. Мы должны быть в состоянии сказать: “Господи, посмотри – этот человек прожил, он посеял в моем сердце любовь, он посеял в моей жизни примеры, которым я следую”. Придет день, когда все будет завершено, мы сможем встать и сказать: “Господи, добро, которое ты видишь в моей жизни, не мое, оно – его; прими его, пусть оно будет его славой или, может, его прощением”. Вспомните молитву, написанную человеком в концентрационном лагере. Я не могу воспроизвести ее дословно, но там говорилось следующее: Господи, когда придет время суда и возмездия, не вмени мучителям тех страданий, которые они нам причинили, но взгляни на плоды этих страданий в нас: на наше терпение, на взаимное товарищество, на взаимную любовь, и т.д., и пусть эти плоды будут их оправданием… только бы мы не были для них призраком ужаса, а их спасением!.. Как я передаю, оно звучит очень слабо, но это самое потрясающее, что я читал.
Жизнь каждого из нас не прекращается в день смерти на земле, рождения на небе. Каждый из нас накладывает печать на всякого встреченного человека. И здесь –ответственность, непрерывно переходящая через века. Эта посмертная жизнь глубоко и неразрывно связана с жизнью живущих на земле, и ответственность выражается в наших молитвах за умерших. Через них мы уже не полностью принадлежим земле; в нас, во всех тех, на ком усопшие оставили отпечаток своей личности, дорогие нам усопшие люди еще принадлежат истории и становлению мира. Эти молитвы существенно важны, так как являются одним из выражений жизни, которая охватывает и объединяет всех людей, все человеческое сообщество.
Однако, мы молимся особенно не только за некоторых людей, но и некоторым людям; мы молимся Богородице и святым. Это не означает, будто мы противопоставляем их благость строгой правде Божией. Мы молимся им потому, что знаем, что их воля едина с волей Божией, и что наше обращение к ним создает не противопоставление, а гармонию, которая объединяет в любви всех, и живых и умерших. Если наш Бог действительно не есть Бог мертвых, а Бог живых, разве не естественно нам обращать молитвы к тем из них, кто для нас особенно близок, является ярким примером? Каждый из нас может найти среди церковных святых тех, кто ему наиболее понятен, чей образ особенно много говорит нам. Мы не делаем радикального различия между теми, чья святость признана и провозглашена, и неканонизованными людьми. Некоторые святые были выделены Богом и явлены как примеры для христиан; это не означает, что другие не таковы. Мы свободно можем обращаться с молитвами к усопшим родителям или друзьям, в этом нет кощунства.
Молитвы, которые мы обращаем к Пресвятой Богородице, носят особую печать. Среди земнородных, Она ближе всех ко Христу, и не потому, что Она дал Ему тело Воплощения, но потому что Она действительно Его Мать, Она связана с Ним не только физически, но и метафизически, духовно. В наших молитвах к Ней всегда есть глубоко трогательный момент. Наши грехи были причиной смерти Христа на Кресте – и Ее, Мать нашего Господа, мы призываем на помощь. Всякая молитва, обращенная к Ней, может быть переведена в такие слова: “Мать, я убил Твоего Сына… Но если Ты простишь – никто меня не осудит”. Вот что подразумевает наша вера, наша любовь к Той, Которая отдала Своего Сына на распятие без единого слова, без жеста, полной отдачей, в полной приобщенности намерению и воле Божией.
Еще несколько слов о литургической молитве. Эта молитва, постоянно совершаемая в Церкви, в сердцевине видимого мира, не только мира людей, но мира предметов, некоторым представляется лишенной непосредственности. Она кажется слишком четко определенной, заключенной в жесткие формы. Она действительно такова, потому что ее цель – не только выразить общее, общинное человеческое чувство, но и воспитать. Она также должна быть откровением красоты – не только красоты уже существующей, но выражением того, чем мир мог бы стать, чем он призван быть в Боге: всеобщей гармонией, равновесием всего в Боге. Можно было бы без труда показать на множестве мелких деталей, как православное богослужение раскрывает все библейское откровение – в молитве, в жестах, в иконе, в движении. Это очень важный элемент богослужения. Оно – школа духовной жизни, оно – некая точка, встреча с Богом и с миром в Боге. В нем есть подлинная непосредственность, которая, однако, превосходит эмпирическое чувство каждого из его участников. Это священное чувство, которого уже достигла община; сама община больше нас и в Боге превосходит самоё себя; это священная встреча, в сердцевина которое главное: таинственное предстояние лицом к лицу с Богом, где Бог встречает человека не только через слово и незримую благодать, но и через преображенное вещество. Воды Крещения, приносимые Богу актом веры и верности, становятся не только первозданными водами, но и той водой, которую Христос обещал самарянке. Хлеб и вино, уже ставшие Телом и Кровью Христовыми, предвосхищают день, когда Бог будет все во всем. Но за пределом этой личной встречи Бога и людей в Церкви, за пределом встречи человека с миром, открываемым в Боге, есть суровое, трагическое противостояние христианина и мира, куда христианин входит, чтобы послужит миру по образу Сына Божия, ставшего человеком в акте подлинного и полного, окончательного и безвозвратного Воплощения. Сын Божий воплотился, так сказать, до конца, Он сделался неотъемлемой частью человеческого становления, и в этом процессе молитва становится предстательством и предстательство делается совершенной Голгофской жертвой.
Между экстазом, невыразимостью встречи и нашим присутствием в мире есть напряжение, несоответствие: оно отражает неспособность человека жить полнотой Божественной жизни и не терять притом связи с собственной, личной, узкой жизнью. По слову Симеона Нового Богослова, это удел новоначальных; совершенство, идеал – в постоянном, неизменном единстве, охватывающем всего человека, дух, душу и тело, без преткновения или колебаний, по образу Господа Иисуса Христа и некоторых святых. Совлекшаяся внешнего мира, свободная от борьбы, от сомнений и забот, душа приобретает доселе ей неведомые трезвость, внимание, силу и ясность. Чувство живо, горячо, чисто; свободное от всякой эмоции или страсти, оно является (в своих внешних выражениях) силой и светом. Вовсе не затемняя мысль, как свойственно эмоциям, чувство ведет ее к расцвету, помогает раскрыться. Мысль все время остается до конца, глубоко сознательная и свободная; душа в этом делании никогда не бывает пассивна; освободившись от самозамкнутости, она предается Богу, и то хранит полное самообладание и может по желанию безмолвствовать либо творить молитву; то слова, которые она употребляет, сами рождаются в сердце и уме молящегося, так что он не может их менять, выбирать или направлять; то она становится неизреченным молчанием в человеке, преодолевшем узы чувственного мира, и он в полном безмолвии всех душевных сил созерцает нетварный Божественный свет, тайны мироздания, собственной души и тела (св. Исаак Сирин; цит. по: Преп. Нил Сорский. Предание о жительстве скитском).
Всякая истинная молитва, то есть совершаемая в полном смирении, в отказе от обращенности на себя, во всецелом предании себя Богу, рано или поздно получает живоносную благодать Духа Святого. Она становится закваской каждого действия и служит его мерилом, она является всем в жизни, перестает быть “действием” и превращается в само бытие, делается излиянием Того, Кто исполняет все и все ведет к полноте.