«Приводные ремни» партии — цензурные органы и другие надзирающие за чистотой идеологии инстанции — с особой нетерпимостью и подозрительностью относились к слову художественному. И это вполне понятно, если принять во внимание традиционный российский менталитет со столь характерным для него почти молитвенным, коленопреклоненным отношением к творчеству писателя. Отсюда — необычайно высокий статус литературы. К слову, особенно слову художественному, в России относились с убийственной серьезностью — в прямом и переносном смысле этого выражения. За «слово» могли и убить. В 20-е годы, относительно «вегетарианскую», как принято говорить, эпоху, до этого еще не доходило: физическая расправа с неугодными (хотя нередко — и с вполне благонамеренными) писателями будет еще впереди, но изъятие ряда писателей из литературного процесса началось уже тогда. Работа в этом направлении велась планомерно и целенаправленно, повинуясь дирижерской палочке партийных идеологов-функционеров.
Именно поэтому в наших очерках уделяется особое внимание документам, свидетельствующим о жестоком насилии государства в отношении художников слова. Надо сказать, что архивы Главлйта дают богатейший материал для изучения цензурных преследований и научной (в особенности — исторической), популярной и даже сельскохозяйственной и технической литератур, но автор этой проблемы почти не касается, поскольку она могла бы стать сюжетом особой книги.
Русская классика
прокурорским тоном спрашивал Маяковский в стихотворении «Радоваться рано», ведь «время пулям по стенке музеев тенькать». Ниспровергатели «старого искусства»— деятели Пролеткульта и футуристы — в первые годы после революции особенно рьяно обрушились на русскую классику. И хотя А. В. Луначарский писал тогда же, что сказано было это Маяковским «для красного словца, на самом деле он этого не думал»1, пафос всеобщего разрушения и строительства «пролетарской культуры» начиная с нуля овладел многими: шальнан поэтическая метафора понималась буквально. Надо отдать должное наркому просвещения, который резко выступал против подобных лозунгов, отстаивая необходимость сохранения и популяризации классического наследия. Руководимый им Литературно-издательский отдел Наркомпроса в 1918–1920 гг. выпустил довольно много соочинений русских классиков, причем пошел на такую крайнюю и непопулярную, с точки зрения идеологов, меру, как переиздание их по старым матрицам, — сохранившимся в типографии А. Ф. Маркса и, следовательно, по «старой орфографии», которая нещадно искоренялась в те годы.
Известный партийный журналист Л. Сосновский в «Правде» (1918, 27 декабря) упрекал его даже в том, что в самый разгар гражданской войны нарком просвещения издает сочинения «монархиста» Жуковского, а чекист Я. Петерс через два дня в «Известиях» счел вообще недопустимым издание классиков.
Как уже говорилось ранее, в 1918 г. все русские классики были монополизированы государством, объявлены «всенародной собственностью». Госиздат РСФСР — стал единственным распорядителем этого наследия. Но к 1922 г. срок действия монополии истекал, и руководитель ГИЗа О. Ю. Шмидт просил продлить его. Это и было исполнено 28 октября 1922 г., когда Агитпропом ЦК было принято постановление: «Считать обязательным в интересах государства предоставление Госиздату монопольного права на издание сочинений русских классиков»2. Сделано это было, во-первых, в целях укрепления экономического положения ГИЗа, а во-вторых, усиления идеологического надзора за «правильностью» подготовки, а главное — отбора текстов для изданий. Но примечательно: если в первое пятилетие (1917–1922 гг.) в почти разрушенной войнами стране, в эпоху бумажного и полиграфического кризиса, было издано 910 книг русских классиков, то в последующее, когда положение все-таки нормализовалось и улучшилось, только 7463.
Как же относился созданный в начале этого пятилетия Главлит к изданиям классических произведений? В общем, отношение было более или менее терпимым, особенно если учесть, что контролировались они самим Госиздатом, располагавшим, как уже указывалось, собственной системой политического контроля. Но время от времени главное цензурное судилище вторгалось в эту сферу, настаивая на избирательном подходе к текстам классических произведений, тем особенно, которые «не созвучны эпохе».
Претензии предъявлялись даже к Пушкину и Лермонтову, правда, не самим Главлитом, а ГУСом (Главным ученым советом Наркомпроса), без ведома которого не могла выйти ни одна учебная или детская книга. Некоторые произведения великих поэтов были изъяты в 1929 г. из сборника «Песни в школе и дома». «Песни выбраны неудачно, — говорилось во внутренней рецензии. — К чему тут «Зимний вечер» Пушкина и другие. Это не тот сборник, которого ждет школа. Не стоило для наших пионеров — «Ночевала тучка золотая» и «Отворите мне темницу» Лермонтова, «Доля бедняка» Никитина. Можно было бы поискать у Шевченко, Полежаева, Рылеева» (IV — ф. 298, оп. 1, д. 92, л. 1250). Интересно, что предшественник ГУСа — дореволюционный Особый отдел Ученого комитета министерства народного просвещения — также изымал из школьных хрестоматий «Долю бедняка» Никитина: за «мрачность и безысходность». Казалось бы, это должно было бы устроить руководителей советской педагогики, но нет, нельзя, ибо оно поселяет в ребенке «уныние», а он должен быть всегда радостным.
Но, конечно, особенно доставалось Ф. М. Достоевскому, которого еще до революции Ленин называл «архискверным», очень недолюбливал Горький, настаивавший на запрете инсценировки «Бесов» во МХАТе. Такие установки предопределили отношение к нему и со стороны цензуры. Главрепертком, состоявший при Главлите, систематически запрещал в 20-е — годы театральные спектакли по инсценировкам романов писателя, «Бесов», в особенности. «Принципиальный» подход к изданиям сочинений Достоевского и других классиков XIX в. был сформулирован самим руководителем Главлита, Лебедевым-Полянским, который, выступая в 1932 г. на совещании руководителей областных и краевых отделений, заявил следующее: «Если бы мы издали Достоевского, Писемского, Лескова и т. д., и их только выпустили, конечно это было бы безобразие. Эти писатели никакой психологической установки и разрядки в настоящее время не дают. Нам нужны писатели, которые заставляют чувствовать жизнь, которые направляют на борьбу, на завоевание нового, а когда одновременно с Достоевским дают писателей 60-х годов, боровшихся за достижение жизни, это нам подходит, конечно. Из этого не следует делать вывода, что мы Достоевского печатать не можем. Как вы видите, здесь требуется особый подход. Нужно рассматривать не каждого писателя в отдельности, а нужно посмотреть, как он выходит, в каком виде. Конечно, если бы вы вздумали выпустить «Бесы» в 500000 экземпляров, в дешевом издании, то мы бы протестовали, но если бы выпустили «Бесы» в количестве 5–6 тысяч в академическом издании, мы бы не возражали. Теперь мы имеем возможность рассматривать план издательства, смотреть, как он составлен, есть там писатели, которые нам нужны, или такие, которые в данный момент не совсем необходимы» (V — ф. 597, оп. 3, д. 17, л. 31).
Здесь все названо своими словами: задача цензурных органов заключалась в искусной дозировке текстов, в ограничительной тиражной политике, с тем, чтобы не допустить массового распространения «сомнительных» произведений, сделав их достоянием исключительно академической науки. Да и то не всегда: как показала дальнейшая эдиционная и текстологическая практика, ряд произведений русских классиков не входил даже в полные академические собрания сочинений, в особенности Ф. М. Достоевского (даже в 70-е годы с огромнейшим трудом удалось включить в такое издание «Дневник писателя» Достоевского, из 22-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого была исключена статья «Не могу молчать» и ряд других произведений; лишь в последние годы издали, наконец, «антинигилистические» романы Н. С. Лескова «На ножах» и «Некуда» и т. д.). Уже в 20-е годы, как картофель при Екатерине, стали усиленно насаждать третьестепенных писателей 60—70-х годов, «боровшихся за достижения жизни», и «революционных демократов» (это же относится и к литературной критике той же эпохи — наследию Чернышевского, Добролюбова, Писарева в противоположность наследию «критиков-эстетов»).
Систематически преследовались цензурой книги о творчестве Достоевского, в которых говорилось о его религиозном мировоззрении. Запрещена была, в частности, рукопись Истомина «Начала и концы Достоевского», предположенная к выпуску издательством «Задруга» в 1923 г. В «Секретном бюллетене Главлита», куда, в силу его важности и «принципиальности» попал отзыв о рукописи, говорилось: «Автор данной рукописи ставит себе задачу выяснить читателю (так!), насколько творчество Достоевского связано с его религиозными переживаниями и настроениями, чем было вызвано появление на свет того или иного произведения. Автор характеризует Достоевского как чистого мистика, и сам проявляет определенное мистическое миросозерцание. Восторгается Истомин также и христианскими взглядами Достоевского, сокрушаясь, что «отвратительная маска греха стянула божественный лик человека. Вообще только в религии может открыться значение человеческой личности. Счастье человека нельзя строить на отвлеченных теориях, построенных на разуме и науке, потому что они блекнут и вянут перед истинным «реализмом» евангелья». К печати книга не допущена, как глубоко мистическая» (I — ф. 31, оп. 2, д. 13, л. 104).
Сам Луначарский, во многих случаях защищавший и отстаивавший классику от слишком ретивых ниспровергателей, в отношении Достоевского также призывал к «осторожности». Во «Вступительном слове на вечере, посвященном Достоевскому» в 1929 г. он, причислив писателя к «величайшим» деятелям русской и мировой литературы в начале своей речи, закончил все же ее таким предупреждением: «Но… здесь нужна осторожность… Достоевский должен даваться всегда с определенной комментирующей критикой… Достоевский должен даваться в рамках, в чрезвычайно твердых рамках, действительно объективной, но в то же время выдержанной революционной критики, — это не подлежит сомнению»4.
Уже уволенный от должности наркома в это время, Луначарский все-таки продолжал, оставаться правоверным марксистским критиком. Но иногда цензурный произвол выводил его из себя, что случалось, как уже говорилось выше, и ранее. На сей раз он коснулся его лично, а в еще большей степени — А. П. Чехова, которого юн высоко чтил. Об этом свидетельствует раздраженное письмо отставленного наркома своему бывшему подчиненному— начальнику Главлита Лебедеву-Полянскому, с которым ранее ему приходилось сталкиваться. Датировано оно 10 ноября 1929 г. и стоит привести его полностью, учитывая то, что оно до сих пор не опубликовано:
«Дорогой Павел Иванович! У меня были редакторы по изданию Чехова и рассказывали мне вещи, которым я отказываюсь верить. Они говорят, будто во всех инстанциях «Огоньку» дано количество бумаги, необходимое для выполнения взятых на себя обязательств по Чехову, но Вы будто не допускаете полного издания Чехова, урезываете его на целую треть и ставите издательство даже юридически в невыносимое положение, никаких объяснений такому Вашему разрешительному действию не даете и ссылаетесь на то, что у Вас есть для этого особые «идеологические причины».
Я слишком давно знаю Вас, чтобы поверить в возможность подобного факта. Я просил поэтому тт. Сандомирского, Зозулю и Кольцова сообщить мне эти факты в письменной форме, чтобы дать мне возможность точно запросить Вас, в чем тут дело.
Это, конечно, не запрос служебный, так как Народным Комиссаром я больше не состою, а запрос в товарищеском порядке. Как главному редактору по изданию Чехова — том невероятном случае, если бы дело обстояло действительно так — мне бы предстояло обжаловать Ваши действия в соответственные инстанции. Но это мне вовсе не хочется, так как я уверен, что нам с Вами легче договориться. С ком. приветом А. Луначарский».
К этому посланию приложено и письмо членов редколлегии «Огонька» Михаила Кольцова (главного редактора), Ефима Зозули и Германа Сандомирского, в котором изложена суть дела и которое тоже имеет смысл воспроизвести полностью:
«Анатолию Васильевичу Луначарскому. Главлитом прислано распоряжение, согласно которому оказывается запрещенным к выходу более одной трети сочинений Чехова: рассказы, повести, все пьесы, фельетоны, очерки, статьи, весь «Остров Сахалин», «Записные книжки» и неоконченные произведения. Запрещение совпало с объявленной общественными организациями «Чеховской неделей». Издательство должно, исходя из этого запрещения, немедленно опубликовать в газетах, что издание сочинений обрывается на половине 17-го тома, что разница будет выплачена деньгами. Конечно, такое объявление, помимо своего общественно-скандального характера, вызовет еще десятки тысяч денежных исков к государственному издательскому предприятию, что подписчики, доверяя советскому издательству и высылая деньги, рассчитывали получить все собрание сочинений, и теперь останутся с 16-ю томами, не имеющими никакой ценности, так как важнейшие произведения Чехова не даны. Оно исходит исключительно от одного Главлита и устно мотивируется «идеологическими соображениями» начальника Главлита, полагающего, что на Чехова можно дать 200, а никак не 288 листов.
Выпуская Чехова в заранее намеченном размере — 288 листов — редколлегия, Госиздат и издательство «Огонек» руководствовались постановлением комиссии т. Шмидта, разрешившей издательству «Огонек» самому распределить свою бумажную норму в 93 миллиона листов-оттисков. Не нарушая этой нормы, издательство обеспечило бумагу на сочинения Чехова рядом внутренних урезок, главным образом, сокращением тиража самого Чехова с 95000 до 75000 экземпляров. Еще недавно Комитет по делам печати подтвердил подобное внутреннее распределение, не нарушающее бумажной нормы «Огонька».
Оба эти документа хранятся в личном фонде Лебедева-Полянского (V — ф. 597, оп. 3, д. 11, л. 26–27), но ответа на письмо Луначарского в нем нет. Сам Луначарский. высоко ценил Чехова, написал еще в 1924 г. статью «Чем может быть Чехов для нас» («Печать и революция», 1924, № 4), а в декабре 1928 г. дал «Огоньку» обстоятельное интервью о предполагаемом издании собрания сочинений писателя, котороое тогда так и не было опубликовано5. В нем он подробно остановился на текстологических принципах издания, в частности, и на необходимости дать «образцового», «полного» Чехова, хотя и заметил, что «издательство, которое дает классика без обдуманной оправы, без освещения его с точки зрения нашего миросозерцания, совершает величайший грех по отношению к читателю. Мне кажется, что мы даем впервые собрание сочинений классика в такой тщательной обработке». Им написана вступительная статья к собранию сочинений, вошедшая в первый том; само же издание выходило «под общей редакцией А. В. Луначарского при ближайшем участии М. Горького». Мы не знаем, за отсутствием других документов, — сыграл ли авторитет этих двух имен или Луначарскому удалось отстоять «полного» Чехова на самом верху, но «Огоньковское» издание собрания сочинений Чехова вышло в 1929 г. в неурезанном виде: во всяком случае, упоминавшиеся в письме руководителей «Огонька» произведения все-таки вошли в него. Но сам Луначарский, занимавший часто двойственную и двусмысленную позицию, как бы сам в свое время подготовил этот цензурный инцидент. Разве не он в упоминавшейся выше статье «Чем может быть Чехов для нас», опубликованной в 1924 г., высоко отозвавшись о Чехове, написал, тем не менее, и такие слова: «Конечно, кое-что в Чехове отжило. Например, почти все, что относится к лирической печали, его плаксивая прекраснодушная интеллигенция, «Три сестры» и сорок тысяч братьев должны, конечно, быть заколочены в гроб»?6.
Но, с другой стороны, отставленный нарком в 1929 г. выступил в «Огоньке» со статьей «А. П. Чехов в наши дни», в которой защищает писателя от вульгарно-социологических нападок и, возможно, метит в саму цензуру, «урезающую» Чехова: «Враги Чехова еще живы. К сожалению, с ними приходится бороться, а потому жив Чехов не только как большой писатель, но и как борец»7.
Хотя это и выходит за хронологические рамки наших очерков, заметим, что Чехову не везло и позже, в 40-е годы, когда выпускалось Полное собрание его сочинений. Глеб Струве, автор статьи «Чехов в советской цензуре» (процитированные выше письма 1929 г. не были ему, естественно, известны), опубликованной в нью-йоркском «Новом журнале» (1954, кн. 37. С. 290–296) приводит много примеров фальсификации эпистолярного наследия писателя в этом издании. В частности, партийная цензура исключила из писем те места, где он «допускает низкопоклонство перед Западом». Издание последних томов пришлось на 1949–1951 гг. — в разгар «борьбы с космополитизмом», чем и объясняются эти изъятия.
Но, как это не покажется странным, «перелом» в отношении властей к русской классике наступил именно после «года великого перелома», даже к «архискверному» Достоевскому. К вышедшему в 1926–1927 гг. Полному собранию художественных произведений Достоевского были в 1929—1931-м добавлены три тома «Дневника писателя», который в 40—70-е годы был почти запрещен. Пересмотрено было отношение к «Бесам», которые приказали считать памфлетом на «плохих», «ультралевых» революционеров и поэтому в каком-то смысле полезным: эта традиция задержалась вплоть до 80-х годов8. Дополнено было собрание сочинений Тургенева, началось небывалое по объему и уровню текстологической подготовки знаменитое юбилейное 90-томное издание академического Л. Н. Толстого. Это была единственная отдушина для ряда крупнейших литературоведов (Б. В. Томашевского, Б. М. Эйхенбаума и других), заложивших основы великолепной текстологической школы. Видимо, такой поворот в 30-е годы объяснялся сталинским устремлением к «державности», «величию» России и спекуляции на великих именах.
Гораздо строже относилась цензура к публикации произведений писателей так называемого «второго ряда»: здесь на первый план выступали идеологические мотивы, выбор делался в пользу писателей революционно-демократического лагеря, независимо от художественных достоинств их произведений, и, наоборот, замалчивались, изгонялись многие значительные фигуры. В главе «Карательная цензура» предыдущей части уже говорилось о «постцензуре» ГПУ и ответах Ленинградского Горлита в этот орган по поводу допущенных им «просчетах и ошибках» в процессе предварительного контроля. Внимание ГПУ в 1929 г. привлек сборник «Грибоедов. Его жизнь и гибель в воспоминаниях современников. Ред. и примеч. 3. Давыдова», выпущенный в издательстве ленинградской «Красной газеты». Ответ Горлита в ГПУ гласил: «Редактор — тов. Кальмане (имеется в виду политредактор,4 т. е. цензор, допустивший ошибку). Отзыв: необходимо редакции переработать статью Ф. Булгарина, очистив ее от монархических излияний и не пускать ее передовой» (I — ф. 281, оп. 1, д. 45, л. 2). Любопытна сама стилистика отзыва: можно подумать, что речь идет не о мемуарах столетней давности, а о передовой статье в какой-нибудь современной газете, которую нужно «переработать». Тем не менее, это издание открывается «Воспоминаниями о незабвенном Грибоедове» Фаддея Булгарина. Вышло оно с разрешения цензуры, о чем свидетельствует обязательная пометка «Ленинградский Областлит, № 22888», но, судя по приведенному документу, должно было быть конфисковано по решению ГПУ. Несколько экземпляров сборника все же сохранилось, в том числе и в Государственной публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Но примечательно: поступила эта книга в библиотеку не в 1929 г., согласно закону об обязательном экземпляре, а только в 50-х, о чем говорит наклеенный на нее букинистический ярлык.
Сборник этот вышел к 100-летию смерти Грибоедова, и не мог обойтись без очень ценных мемуаров Булгарина, которого связывали тесные дружеские узы с Грибоедовым. Но в глазах идеологов он был одиозной личностью, и в какой-то мере справедливо: как известно, писал доносы в III отделение, травил в своей «Северной пчеле» Пушкина и т. д., но, вместе с тем, он был и небесталанным писателем, пользовавшимся (особенно своим романом «Иван Выжигин») популярностью в читательской среде. Не потеряло значения его литературное наследие и в наше время: сейчас, наконец, к нему стали относиться спокойнее и издали некоторые его произведения9.
Но мемуарам Булгарина о Грибоедове долго не везло. Примечательно, что ровно через 50 лет после указанного инцидента, в 1979 г., когда отмечалось 150-летие со дня смерти Грибоедова, история повторилась с буквальной точностью. Подготовленный моим добрым знакомым, крупным литературоведом, сотрудником Пушкинского Дома С. А. Фомичевым сборник «Грибоедов в воспоминаниях-современников», подвергся в самую последнюю минуту, уже в верстке, цензурным нападкам, и все из-за того же злополучного Фаддея Булгарина, воспоминания которого вполне закономерно открывали том. Цензоры и редакторы мгновенно отреагировали на появившуюся в журнале «Коммунист» заметку В. Гакова и Н. Михайловской «Осторожно с историей» (1979, № 8, с. 126–128). Сыр-бор загорелей из-за статьи В. Мещерякова в журнале «Молодая гвардия» (1979, № 3) «Осторожно с фантастикой», в которой он выступил с резкой критикой фантастического-рассказа Д. Биленкина «Проба личности». В нем школьники будущего «вызывают из прошлого» Булгарина, устраивают над ним суд — нечто вроде «литературного суда», модного в 20-е годы. В. Мещеряков посчитал этот рассказ «этически несостоятельным», а школьников будущего— чуть ли не садистами: «Ведь существовал и другой Булгарин, «настолько близкий Грибоедову, что автор «Горя от ума» именно ему завещал рукопись комедии». Авторы «Коммуниста», естественно, посчитали это вредной попыткой «реабилитации» Булгарина, закончив свою заметку фразой, звучащей как приговор трибунала: «Приговор, который вынесла Булгарину и ему подобным история, однозначен и обжалованию не подлежит».
Понятно, что составителю приказано было «Булгарина убрать», что и было сделано: сборник воспоминаний, вышедший в 1980 г. в издательстве «Художественная литература», был лишен его мемуаров «Воспоминания о незабвенном А. С. Грибоедове» и «Как люди дружатся» (мне удалось познакомиться с версткой первого варианта, хранящейся в личном архиве составителя). Но он же хитроумно обошел цензуру, в изобилии рассыпав фрагменты из булгаринских мемуаров в комментариях к сборнику: на это согласились — главное, чтобы имя Булгарина не фигурировало в оглавлении. История, как мы видим, повторяется…
Еще более жестким было отношение к русской классике со стороны так называемой «библиотечной» цензуры, осуществляемой Главполитпросветом под руководством Н. К. Крупской. Кампания «по очистке библиотек от устаревшей и идеологически вредной литературы» проводилась систематически, начиная с 1923 г. Но еще ранее, в 1918 г., пролетарский поэт В. Князев в стихотворении «О красных библиотеках» объявил классиков ненужными новому строю и очень опасными. «Несчастный паренек», начитавшийся классиков, может «пропасть», «не могу понять я, право, как можно классика давать в народ без объяснительного предисловья? — спрашивал он издателей и библиотекарей. Луначарский, в журнале которого «Народное просвещение» стихотворение было напечатано «в дискуссионном порядке», резко выступил там; же против такого «анархического, мальчишеского, совершенно несвойственного марксисту и ленинцу подхода к русскому классическому наследию10. В 1923–1924 гг. в политпросветовских изданиях, в журнале «Красный библиотекарь» особенно, прошла целая волна дискуссий на тему «очистки библиотек», причем многие авторы склонялись к мысли, что «агенты старой культуры умело использовали беллетристику как форму обработки умов в определенном направлении», а посему в библиотеках должны остаться немногие «старые писатели». В массовых библиотеках не нужны Гомер, Данте, Гете, не нужны полные собрания сочинений Пушкина, Тургенева, Толстого, Достоевского, Лескова: достаточно представить их лишь небольшими, «тщательно подобранными» и снабженными «марксистскими предисловиями» сборниками «избранного».
В 1923 г. вышло «Инструктивное письмо Главполитпросвета о пересмотре книжного состава массовых библиотек», подписанное Н. К. Крупской. В нем с горечью отмечалось, что «библиотеки наиболее устойчивы» при ликвидации разных «старорежимных» учреждений, а поэтому их надо «очищать» от контрреволюционной и вредной литературы». Позднее такие волны «чистки» проходили еще дважды — в 1926 и 1930 гг. Рекомендовалось оставлять только книги, напечатанные по новой орфографии, в результате чего огромнейшее количество дореволюционной классики подверглось массовому уничтожению. По инструкции 1930 г. «из дореволюционной литературы подлежали изъятию произведения, не представляющие художественной или социальной ценности, а особенно те, которые, не имея крупного литературного значения, проникнуты реакционными тенденциями, религиозным, суеверным настроением»…
В рассылаемых на места циркулярных списках на изъятие фигурировали имена Н. С. Лескова, И. А. Бунина, Леонида Андреева и других крупнейших писателей XIX — начала XX вв. Даже изданные в советское время собрания сочинений русских классиков изымались из массовых библиотек, особенно настойчиво — Достоевский, опять-таки из-за «Бесов». Журнал «Книга и профсоюзы» (1927, № 3) приказал изъять из профсоюзных библиотек 7-й том «гизовского» издания, поскольку этот роман «полон бредового мистицизма и упадничества… материалом послужило для него известное дело большого революционера Нечаева, перед изумительной революционной энергией которого преклонялись революционеры-террористы Желябов и Перовская». Здесь же рекомендовалось изъять из библиотек даже «Обрыв» Гончарова, «не имеющий ничего общего с нашей рабоче-крестьянской читательской массой… Для нас «Обрыв» имеет лишь историческое значение лишь косвенно — потому, что действие происходит на родине Ленина».
Терроризированные политпросветовскими инструкциями и циркулярами, запуганные и окончательно запутавшиеся библиотекари бросились на всякий случай очищать библиотеки вообще от всех дореволюционных авторов. Да и как же им было поступать, если в них прямо указывалась, что в рабочих библиотеках достаточно иметь «из стихотворений — избранное Пушкина, Кольцова, Некрасова, Демьяна Бедного, и довольно: остальных старых и новых, дворянских и буржуазных поэтов достаточно иметь в тех выборках, какие дают хрестоматии и «чтецы-декламаторы».
Огромный вред библиотечным фондам нанесла местная инициатива: приходилось порой даже одергивать сверху чересчур ретивых библиотечных цензоров: отметим, что в комиссию по очистке, так называемую «тройку», входили, помимо работников наробраза, представители Главлита и ГПУ. Вот колоритная сценка, описанная в заметке «Изъятие», помещенная в 1928 г. в журнале «Красный библиотекарь» (№ 7, с. 65). Действие происходит в Холмогорской библиотеке. «У вас изъятие проводилось? — спрашивает автор заметки библиотекаря. — Как же, я сама кое-что изъяла, потом из политпросвета (из Архангельска) приезжал молодой человек, окончивший совпартшколу, велел изъять еще много книг. Между прочим, велено было изъять: Лескова— всего, Льва Толстого — всего (даже «Войну и мир» — неужели так надо?). — На основании чего проводилось изъятие, никто не мог сказать. — Я все-таки «Войну и мир» выдаю иногда, — признается мне библиотекарша, — у нас, знаете, очень мало беллетристики, а спрос на нее большой. При таких условиях ведь можно «Войну и мир» выдавать? Как вы думате?».
Эта пронзительная и горькая фраза как нельзя более свидетельствует о начавшемся «геноциде» непреходящих ценностей, созданных русской культурой, имевший трагические последствия в будущем, подорвав нравственные и духовные основы целых поколений людей, строивших «светдое будущее».
Литература и печать русского зарубежья
В тоталитарных обществах книги приходят к читателю не по мере их издания, а по мере их разрешения. Интервалы между первым и вторым актом, между двумя полюсами единого культурно-исторического процесса могут быть различны — в прямой зависимости от «качания маятника», от смягчения или, напротив, ужесточения режима. Определенные пласты литературы то приближаются к читателю, то отдаляются от него, но никогда не бывают доступны ему полностью и безоговорочно.
В нашей стране, если иметь в виду литературные, философские и иные произведения, созданные писателями и учеными первой волны эмиграции, такой разрыв охватил громадный исторический период — до 70 и более лет. Лишь в годы «перестройки» и объявленной гласности была, хотя и не сразу, прорвана, наконец, тотально-запретительная плотина, и перед изумленным рядовым читателем постепенно стала развертываться великолепная панорама культуры Русского Зарубежья, замечательные творения изгнанных писателей, философов, публицистов, историков. В их свете поблекли и потускнели многие прежние «ценности», созданные официальной культурой «метрополии». Это не означает, конечно, что произведения эмигрантов вообще не были известны на родине: «вторая литературная реальность», создаваемая ими вместе с авторами, живущими в стране, создателями «самиздата», с огромнейшими трудностями, но прорывалась «из-под глыб». Но известно также, что интерес к ним граничил с государственным преступлением, а нередко и непосредственно становился им. Даже самое чтение «тамиздата» и «самиздата», не говоря уже об их распространении, считалось властями неопровержимым криминалом, «мыслепреступлением», если снова вспомнить роман Джорджа Оруэлла «1984».
Цензура всех иностранных изданий вообще и эмигрантских, в частности, возложена была на Иностранный отдел (Иноотдел) Главлита. Несколько слов нужно сказать, в связи с этим, о «традиции», восходящей еще к XVIII в. Екатерина II, поначалу взявшая на себя роль «просвещенной государыни», разрешила беспрепятственный пропуск иностранных сочинений в Россию. Но, впрочем, после 1790 г., в связи с событиями Великой французской революции, боясь «революционной заразы», она уже стала применять меры к ограничению доступа таких книг. Совершенно маниакальной была ненависть к иностранным книгам сменившего ее на престоле Павла I, который вообще запретил ввоз в Россию каких бы то ни было зарубежных изданий, независимо от содержания. После выхода цензурного устава 1828 г. была строго регламентирована проверка привозимых изданий: для этой цели был создан особый Комитет цензуры иностранной, во главе которого, надо сказать, стояли крупные русские поэты (Ф. И. Тютчев, А. Н. Майков и другие). Как уже указывалось выше, в Ино-отделе Главлита работали более или менее образованные люди, во всяком случае знавшие иностранные языки, хотя крупных имен назвать мы и не можем. Дореволюционная иностранная цензура все печатные материалы, привозимые в страну, разделила на четыре категории: 1) подлежащие абсолютному запрету; 2) полностью разрешенные; 3) разрешенные только для определенных групп читателей или «для индивидуального пользования»; 4) дозволенные с купюрами1.
Как свидетельствуют тысячи рапортов чиновников Комитета цензуры иностранной, запрещались к ввозу в Россию сочинения, в которых обнаруживалось «неуважение к членам русской и других монархических семей», «изображение русских как неевропейских варваров», «оскорбление религии и морали», «резкая критика существующей в России власти» и т. д. Число запрещенных полностью к распространению книг также насчитывается тысячи, но все же в отдельные периоды официальная цензура смотрела на такие книги снисходительней, чем на отечественные, учитывая, что иностранными языками владеет образованная и, следовательно, состоятельная часть общества. Понятно, что особую бдительность проявляли цензоры к заграничным изданиям на русском языке, большая часть которых, начиная с А. И. Герцена, основавшего «Вольную русскую типографию» в Лондоне, носила революционный, антиправительственный характер.
Прямые переклички найдем мы здесь с деятельностью Иноотдела Главлита, в первой инструкции которого в 1922 г. было специальным пунктом отмечено: «Цензура печатных произведений заключается… в запрещении и разрешении ввоза из-за границы и вывоза за границу литературы, картин и т. п.». 12 июля 1923 г., то есть примерно через год, появился с грифом «Совершенно секретно» уже детализированный, специальный циркуляр Главлита, разосланный в подведомственные учреждения: «К ввозу в СССР не допускаются: 1) Все произведения, носящие определенно враждебный характер к советской власти и коммунизму; 2) проводящие чуждую и враждебную пролетариату идеологию; 3) литература, враждебная марксизму; 4) книги идеалистического направления; 5) детская литература, содержащая элементы буржуазной морали с восхвалением старых бытовых условий; 6) произведения авторов-контрреволюционеров; 7) произведения писателей, погибших в борьбе с советской властью; 8) русская литература, выпущенная религиозными обществами, независимо от содержания» (I — ф. 31, оп. 2, д. 9, л. 9).
Как может убедиться читатель, статьи циркуляра были сформулированы так широко и давали такой прот стор для проявления «индивидуальности» цензора, что практически любая, русская в особенности, книга, поступившая из-за рубежа, могла подвергнуться запрещению: наиболее универсальны в этом плане статьи 1, 2, 4. В области контроля за ввозимой печатной продукцией особенно тесными были контакты Главлита с органами тайной полиции. На таможенных пунктах непосредственное наблюдение за ней осуществлялось сотрудниками ГПУ, в дальнейшем тщательный анализ привезенных книг производился Иноотделом. Последний в своем отчете за 1928 г. прямо отмечает, что единственное учреждение, с которым приходится работать в постоянном и тесном сотрудничестве» — это органы ГПУ, с которыми «никаких острых конфликтов и недоразумений у нас не возникало». Видимо, отношения между двумя родственными организациями не всегда складывались гладко, поскольку далее в этом документе руководители Иноотдела Ленобллита скорбно замечают: «Однако товарищеских взаимоотношений создать не удалось». В чем же дело? Оказывается, ГПУ не полностью доверяет цензорам, повторно просматривая пропущенные ими издания (как мы помним, такая же практика существовала и в отношении «внутренних» изданий). «У работников Иноотдела, — доносят они, — создается впечатление, что Политконтроль (ГПУ) постоянно контролирует их работу, производя вторичную проверку уже проверенной литературы; это впечатление подтверждается тем, что время от времени представители ПК указывают, что в той или иной пропущенной Обллитом книге оказалась какая-то сомнительная фраза; очевидно, чтобы обнаружить эту фразу, кто-то должен был книгу прочесть. Такое положение вещей каждому партийцу должно представляться совершенно ненормальным, так как подобная параллельная работа может быть объяснена лишь наличием определенного недоверия к работникам Обллита, производящим просмотр» (I — ф. 281, оп. 1, д. 26, л. 22). Оскорбленные в своих лучших чувствах, заподозренные в притуплении классового чутья и бдительности, сотрудники Иноотдела и в ряде других обнаруженных документов жалуются на «параллелизм и дублирование» в контроле за изданиями, привозимыми из-за рубежа.
В дальнейшем мы рассмотрим лишь одну грань этой большой темы, а именно: отношение Главлита к эмигрантской русской печати и литературе в двадцатые годы.
1. ПЕЧАТЬ РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ
После окончания гражданской войны и введения Нэпа мы заметим более или менее снисходительное, на первый взгляд, отношение коммунистической власти к отдельным эмигрантским издательствам, книгам, журналам и газетам. Как известно, в 1921–1923 гг., особенно в Берлине2, создалась ситуация кажущегося сближения двух культур. Некоторые советские писатели находились там на положении «полуэмигрантов» (И. Г. Эренбург, Андрей Белый, И. С. Соколов-Микитов и другие), сотрудничая в различных русских изданиях, многие писатели-эмигранты сотрудничали в советских изданиях; находившиеся в России — напротив — в зарубежных, особенно в сменовеховской газете «Накануне»; создавались совместные издательства, имевшие гриф «Москва — Петроград — Берлин» и т. п. Глеб Петрович Струве в своем замечательном труде «Русская литература в изгнании» так объяснял эту ситуацию: «Эта кажущаяся сейчас странной рядовому зарубежнику обстановка советско-эмигрантского сожительства и общения отчасти объясняется тем, что в Советской России в это время еще существовала относительная свобода мыслет и печати… отчасти тем, что многие писатели, как из того, так и из другого лагеря, в это время окончательно еще не самоопределились, а отчасти, наконец, тем, что советская власть, думавшая извлечь свои выгоды из сменовеховства и разложения эмиграции, на такое общение смотрела сквозь пальцы, если даже ему не потворствовала»3. Хотя Г. П. Струве и считал, что «последний фактор не нужно преувеличивать», он-то и был, на мой взгляд, главнейшим и основным, о чем ясно свидетельствуют приводимые ниже документы, нередко снабженные пометой «Секретно. По данным Главлита и ГПУ». Написаны эти донесения хорошо осведомленными и проницательными людьми; тогда еще, в противоположность дальнейшим временам, в этих органах работали образованные и знающие свое дело специалисты. Документы эти создавались, как можно понять, на основе агентурных разведывательных данных и, возможно, не без помощи некоторых эмигрантов, решивших «сменить вехи» и заслужить право возвращения на «историческую родину».
За кулисами кажущегося благоденствия шла далеко и хорошо рассчитанная игра, направленная, с одной стороны, на раскол эмиграции, а с другой — на выявление — лиц в среде эмигрантской гуманитарной интеллигенции, способных к выполнению наиболее деликатных поручений органов госбезопасности. И этого частично удалось добиться: вспомним мужа Марины Цветаевой Сергея Эфрона, замешанного в убийстве невозвращенца Игнатия Рейсса, похищения в Париже генералов Кутепова и Миллера, совершенных также с помощью русских эмигрантов, и т. д.4.
Для этой цели годилось все, в том числе и создание режима наибольшего благоприятствования для евразийцев и сменовеховцев: издание их книг в Советской России государственными издательствами, беспрепятственный пропуск их сочинений на границе, разрешение публиковаться в советских журналах и газетах. Об этом красноречиво свидетельствуют приводимые ниже документы Главлита: в них особенно подчеркнута политическая и идеологическая ориентация того или иного эмигрантского издательства, журнала или газеты, а также самих авторов, гипотетическая возможность сотрудничества с ними в дальнейшем. Такая «подкормка» принесла свои плоды: как известно, в двадцатые годы уехали в Россию такие писатели как А. Н. Толстой, Г. В. Алексеев, Ю. Н. Потехин и другие, вожди сменовеховства и евразийства кн. Д. П. Святополк-Мирский, Ю. В. Ключников, А. В. Бобрищев-Пушкин. Правда, одному лишь «советскому графу» А. Н. Толстому удалось благополучно и даже по-барски устроиться; другие же — вполне закономерно — сгинули в годы «Большого террора» в конце 30-х годов.
В самой эмигрантской среде идея «наведения мостов» имела большую популярность. «Унеся с собой Россию», они прежде всего стремились сохранить великую культуру. Историк и богослов Георгий Федотов (1886–1951), имея в виду сферу культуры, писал в статье «Зачем мы здесь?»: «Быть может, никогда ни одна эмиграция не получила от нации столь повелительного наказа — нести наследие культуры. Он (этот наказ) дается фактом исхода, вольного или невольного, из России значительной части ее активной интеллигенции. Он диктуется и самой природой большевистского насилия над Россией. С самого начала большевизм поставил своей целью перековать народное сознание, создать в новой России на основе марксизма новую, «пролетарскую» культуру. В неслыханных размерах был предпринят опыт государственного воспитания нового человека, лишенного религии, личной морали и национального сознания… Естественное творчество национальной культуры перехвачено, подверглось глубокой хирургической ампутации и организовано в самых жестоких формах государственного принуждения»5. Печать и литература эмиграции, по мысли Г. Федотова и его единомышленников, должны не только сохранить русскую культуру, но и «стать голосом молчащих ТАМ», «стать живой связью между вчерашним и завтрашним днем России».
Надо сказать, печать русской эмиграции во многом с честью выполнила эту задачу. Но и государство, со своей стороны, также «справилось» со своей задачей, создав на пути проникновения эмигрантского слова в Россию надежный фильтр, а позднее, в 30-е годы, «щит»: тогда ни одно произведение зарубежного печатного станка проникнуть уже не могло. Но поначалу все-таки многое поступало в Россию — по причинам, указанным выше. Этот канал сразу же был взят под жесткий контроль: за кулисами «Министерства правды» постоянно шла невидимая миру работа по анализу и дальнейшей фильтрации зарубежной печати.
Необычайный интерес для изучения действий цензуры в этом направлении представляют два уже упоминавшихся «Секретных бюллетеня Главлита», обнаруженных автором в одном из архивов, — за март и апрель 1923 г. (I — ф. 31, оп. 2, д. 13, 120 лл. — в дальнейшем ссылки на этот документ опускаются). Они представляют собой подробнейшие сводки и анализ действий Главлита за указанное время, и материалы, оценивающие зарубежную прессу, издательства, книги писателей-эмигрантов и т. д., занимают в них львиную долю.
Эти бюллетени, напечатанные на машинке на тончайшей папиросной бумаге, предназначались крайне ограниченному числу лиц, принадлежащих тогда к верхушке политического и идеологического руководства. Об этом свидетельствует такая любопытная надпись, сделанная на первом же листе: «Совершенно секретно. Настоящий бюллетень разослан следующим товарищам: 1. Тов. Ленину. 2. Тов. Троцкому. 3. Тов. Сталину. 4. Тов. Каменеву. 5. Тов. Бубнову — заведующему Агитпропом ЦК ВКП(б). 6. Тов. Бубнову — в Комиссию по наблюдению за книжным рынком Агитпропа ЦК ВКП(б). 7. Тов. Луначарскому. 8. Тов. Уншлихту — зам. председателя ГПУ. 9. Тов. Лебедеву-Полянскому — зав. Главлитом». Список, как мы видим, весьма выразительный и впечатляющий: помимо всего прочего, он ясно говорит и об иерархии вождей в тогдашнем руководстве. Кроме того, 10-й экземпляр был послан Петроградскому Гублиту, 11-й — Харьковскому, а 12-й оставался в делах самого Главлита. Мне удалось познакомиться с «петроградским» экземпляром: видимо, такие бюллетени выпускались Главлитом и в дальнейшем. Интересно, что в 30-е годы (об этом есть упоминания в делах ленинградской цензуры) такие бюллетени высылались только «для ознакомления» с приказом вернуть их обратно в Главлит.
Примерно половину объема бюллетеня составляют сводки и отчеты Иноотдела Главлита. Здесь материал разбит по рубрикам: «Положение книгоиздательского дела в Германии», «Русская печать во Франции», в которых дана подробнейшая характеристика русским эмигрантским издательствам, журналам и газетам. В других архивных делах Ленгублита имеются любопытнейшие статистические выкладки о прохождении иностранных изданий непосредственно через него; ему же предписывалось контролировать поступление всех печатных изданий, «проходящих через Ленинград в другие местности СССР». В Отчете за 1924 г. руководитель Иноотдела жалуется на «перегруженность политредакторов», которые «для удобства и быстроты пропуска иностранных изданий перенесли свою работу в помещение Политконтроля ГПУ» (! — лишнее доказательство родственности этих двух организаций, о чем уже говорилось ранее). В этом свете далее указывается, что «все просмотренные издания заносятся в три категории: разрешенные, запрещенные и для индивидуального пользования. Последняя первоначально применялась довольно широко, но в настоящее время ограничивается лишь книгами, хотя и непригодными для широкого распространения, но имеющими известную научную ценность. Беллетристика и периодические издания для индивидуального пользования, как общее правило, не допускаются. Всего за год поступило 1089 книг. Из них: разрешено к свободному распространению 712, для индивидуального пользования—123, запрещено 254» (I — ф. 31, оп. 2, д. 14, л. 50).
По данным Иноотдела Главлита, помещенным в «Бюллетене», в декабре 1922 г. через него прошло всего 200 книг, из которых допущено 86, причем из 87 на руском языке не допущено 35. В январе 1923 г. соответственно— 274, разрешено к ввозу 124, из 62 русских — не допущено 28; в марте — из 291 книги не допущено 107; из 130 русских — 82. Как видно из этого, русские книги подвергались остракизму наиболее часто. Так, например, в августе 1923 г. из 240 поступивших иностранных книг разрешены 104, а из 63-х на русском языке — только 10. Приблизительно такая же картина складывается по Петрограду — Ленинграду. Даже этот жалкий ручеек постепенно, по мере приближения к «году великого перелома», пересыхает, а затем иссякает окончательно. В первом квартале 1927 г. Иноотделом Гублита единственная привезенная в Ленинград книга на русском языке была запрещена, а в 3-м квартале не поступило на просмотр ни одной русской зарубежной книги. Это и понятно, если учесть, какими неприятностями, мягко говоря, могла обернуться для человека, рискнувшего на столь опрометчивый шаг, одна лишь попытка провоза эмигрантской книги в то время.
В свете потаенной и провокационной игры ГПУ, направленной на раскол эмиграции, материалы указанных выше двух секретных бюллетеней Главлита выглядят особенно красноречиво. Они являлись прямыми «руководствами к действию», ориентируя охранительные органы в сложном и необычно пестром мире эмигрантской печати. Не раз подчеркивается, что эти сведения получены «по агентурным каналам» ГПУ. В разделе, озаглавленном «Положение книгоиздательского дела в Германии», — напомним, что в 1922–1923 гг. именно Берлин был центром культурной жизни Русского Зарубежья, затем он перемещается в Париж, — подчеркивается, что эта страна стоит на первом месте «в отношении издательского дела русской эмиграции». Объясняется это и большим «скоплением» русской интеллигенции, дешевизной издания, высокой технической постановкой печатного дела в Германии и «некоторой заинтересованностью германских капиталистов в деле организации крепкой идеологической оппозиции коммунистическому фронту». Далее перечисляется 26 берлинских фирм, которые ежемесячно выбрасывают на книжный рынок до 200 книг на русском языке. Наибольшее внимание цензурных органов привлекают те русские книгоиздательства, которые имеют постоянную связь с РСФСР и имеют в ней свои отделения: «Ладыжников — через художественное издательство в Петрограде «Светоч» (директор — А. М. Бродский), Гржебин — имеет отделения в Петрограде и Москве, «Скифы» — издательство левоэсеровского характера имеет связь через научно-техническое издательство ВСНХ (персонально через Евг. Лундберга), «Эпоха» имеет отделение в Петрограде (директор — К. Чуковский), «Петрополис» и «Возрождение» имеют также отделения в центрах РСФСР».
Главлит совместно с ГПУ внимательно следят за теми издательствами, которые проявляют тенденцию к «сближению с Советской Россией: «Пытаются приблизиться к нам издательства «Геликон», «Девриена», «Знание», «Русское искусство», «Русское творчество», которые можно отнести к числу аполитичных и отчасти благожелательно настроенных по отношению к нам. Из них особенно отмечено «тяготеющее к сменовеховству» издательство «Русское творчество» (редактор А. Н. Толстой)». Своеобразным знаком, причем положительным, было издание русских книг за рубежом по новой орфографии, а потому «не раз бойкотировавшееся правыми кругами эмиграции». Привлекают внимание также те издательства, которые придерживаются той или иной «нежелательной» политической ориентации, например издательство «Скифы», «питающее средствами левоэсеровский журнал «Знамя труда», «сионистское» издательство Зальцмана, «тяготеющее к монархическим группировкам» издательство Дьяковой и Ко» и т. д.
Примерно по такой же схеме дается характеристика издательского русского дела во Франции, хотя и отмечается, что оно развито слабее, чем в Германии, и книжный рынок Парижа «не особенно богат новой русской литературой», несмотря на то, что в нем «блистали (! — тогда еще можно было дать такое определение— А. Б.), такие имена как Мережковский, Бунин, Куприн, Гиппиус, Милюков, Алданов, Бальмонт и другие». Указываются связи немногих пока парижских русских издательств с Берлином, попытки их завязать отношения с Советской Россией, и снова подчеркивается политическая ориентация книгоиздательств и периодических изданий.
Раздел бюллетеня, озаглавленный «Характеристика зарубежных издательств», имеет выразительный и не оставляющий уже никаких сомнений в его происхождении и назначении подзаголовок: «По сведениям ГПУ и Главлита». В нем отчетливо просматриваются чисто агентурные данные, полученные по особым каналам. Показательна в этом плане оценка берлинского издательства «Волга»: «Принадлежит коммерсанту средней руки Борису Скоморовскому. Он пытается связаться с эсеровскими и меньшевистскими кругами. Последнее требует проверки». Главлит в тесном сотрудничестве с тайной полицией тщательно выясняет «политическую физиономию» каждого издательства. Некоторые из берлинских фирм явно не оправдали прежнего доверия, постепенно подпав под влияние «вредных» и «классово чуждых» кругов эмиграции. Естественно, они лишаются прежнего статуса и к ним начинают применяться жесткие репрессивные меры. Для этой цели была специально подготовлена «Справка об издательствах, издания которых не пропускаются в РСФСР Главлитом». В ней указывается, что им ведется работа по «исследованию политической физиономии издательств», в связи с чем и «определяется соответствующее к ним отношение». Целиком, например, были запрещены все издания «Слова» — «в силу того, что им руководит Иосиф Гессен (член Государственной Думы, издававший до революции кадетскую газету «Речь», а в Берлине — «Руль», издатель многотомного «Архива русской революции». — А. Б.), организовавший издательство на коммерческой основе с целью финансировать правокадетскую группу и газету «Руль». Меняется отношение к совместным издательствам, имевшим двойную помету: «Книги «Петрополиса» (Петроград — Берлин), «Эпохи» (Петроград— Берлин), «Светозара» (Петроград — Берлин), «Возрождения» (Москва — Берлин) — не допускаются Главлитом в РСФСР…в силу того, что марки издательства (Петроград — Москва — Берлин) облегчают, по указанию ГПУ, контрабанду».
Постепенный круг зарубежных эмигрантских издательств, продукция которых пропускалась ранее более или менее беспрепятственно, сужается. По циркуляру Главлита от 28 апреля 1923 г., предписывалось «принять срочные меры к недопущению в дальнейшем ввоза из-за границы в РСФСР книг издательства Гржебина и распространению их в РСФСР». Уже к середине 1923 г. насильственно обрываются контакты с целой группой берлинских издательств. Такие известные издательства как 3. И. Гржебина, И. П. Ладыжникова и других, созданные в Берлине часто по инициативе М. Горького, имели целью «…дать русскому народу массу книг, которые всесторонне осветили бы весь сложный процесс культурного развития человечества вообще и в частности России»6. В январе 1920 г. был заключен контракт от имени Госиздата на поставку Гржебиным и другими берлинскими издателями книг в Россию. Ими издавались сочинения русских классиков и советских писателей — самого Горького, С. А. Есенина и других. Но, как несколько меланхолически сообщали в «годы застоя» историки книги, «к сожалению, в дальнейшем издательства отклонились от реализации первоначального плана, намеченного М. Горьким; 3. И. Гржебин перестал подходить к выбору книг с присущей ему принципиальностью. 1 марта 1921 г. Госиздат ликвидировал договор с ним, отношения фактически были прерваны»7. Это, кстати, нанесло Гржебину громадный материальный ущерб, ибо его продукция была ориентирована на читателя «метрополии».
Как видно из приведенных документов, продукция вышедших из-под контроля берлинских издательств вообще вскоре была запрещена к ввозу в Россию. Об этом свидетельствует еще один циркуляр 1923 г., воспрещавший, «до особого распоряжения Главлита», пропуск книг издательств, «кои имеют своей маркой города русские и немецкие». Но еще более нетерпимым было отношение ГПУ и Главлита к независимым, «чисто эмигрантским» книжным фирмам, не имевшим контакта с официальными советскими инстанциями. Отмечается, например, «резко враждебное советской власти» берлинское издательство «Ватага», инициаторами создания которого были «представители либеральной интеллигенции, высланной в 1922 г.»: речь идет о крупных историках А. А. Кизеветтере (1866–1933) и В. А. Мякотине (1867–1937), насильственно высланных в 1922 г. вместе с группой выдающихся русских ученых и писателей. Обращено внимание на выпуск «Ватагой» сборника «На чужой стороне», в который вошли статьи «об удушении печати в России, критикующие политику соввласти, отсутствие демократических свобод в РСФСР, диктатуру партии и использование ею опыта жандармских отделений».
Скрупулезнейшим образом изучены советской цензурой в 1923 г. истоки и направления деятельности крупнейшего и в наши дни издательства «Umca-press». Как известно, выпустив сотни книг на русском языке, это издательство заслужило высочайший авторитет, заслуги его перед русской культурой огромны; не случайно именно ему А. И. Солженицын передал в,1977 г. права на издание «Архипелага ГУЛАГ»8. В «Секретном бюллетене» помещен обширный отзыв о нем Главлита и ГПУ, представляющий, помимо прочего, интерес и как исторический источник, позволяющий уточнить историю издательства. В нем сообщается, в частности, о том, что издательство тесно связано с Религиозно-философской Академией, «с высланной из РСФСР интеллигенцией и с реакционными обществами русских в Берлине». В то же самое время отмечены и «положительные» стороны этой фирмы, которая, во-первых, печатает книги по новой орфографии, а во-вторых, продукция ее более или менее нейтральна, ограниченная в основном учебной литературой, книгами по сельскому хозяйству, технике и гигиене. В отзыве обращено внимание на то, что «Umca-press» меняет свою ориентацию, выпустив в 1922–1923 гг. ряд религиозно-философских книг, в том числе книгу высланного из России Н. А. Бердяева «Миросозерцание Достоевского», «Новый завет» и ряд других, а также журнал «Вестник самообразования», посвященный «переживаниям религиозных идей и убогой полемике с материалистами». Но… «в эмигрантской среде отношение к журналу отрицательное. Варшавская газета «За свободу», возникшая по инициативе Мережковского и поддерживаемая Савинковым, очень зло намекает на «богов, которым молятся заочные наставники, и предлагает молодежи отнестись к «Вестнику» и его призывам — «возвращаться на родину для творческой работы на благо народа» — осторожно. «Мы же отныне, — заканчивает редакция, — будем стараться просматривать «Вестник самообразования» одновременно с газетой «С Востока свет», то бишь с «Накануне», дабы мыть руки один раз после обеих». В этом отношении нюх Савинкова не ошибается, ибо «Вестник», помимо того, что практически лоялен к Советскому Правительству, некоторую связь с «Накануне» имеет».
Таким образом, на первых порах советские охранительные органы пытались даже заигрывать с «Umca-press», уловив некоторые сменовеховские тенденции в его деятельности — особенно в связи с применением им столь желанной новой орфографии и родством с последней их надеждой — газетой «Накануне». Действительно, некоторые основания для этого на первых порах были, в связи с тем, что «Вестник самообразования» редактировался проф. А. С. Ященко, сотрудничавшим в «Накануне» и выпускавшем интереснейший журнал «Новая русская книга» в Берлине. В первой половине 20-х годов он и в самом деле колебался относительно возвращения в Россию, и в его письмах, публицистике и редакторской деятельности следы этих колебаний обнаруживаются9. Впрочем, сменовеховские иллюзии как журнала, так и самого издательства были кратковременны, а кроме того явно преувеличены цензорами, которые клюнули на удочку злоязычной и отнюдь не всегда справедливой к русской эмиграции варшавской газеты Д. С. Мережковского «За свободу».
Об этом красноречиво говорит и резолюция Главлита, вынесенная в том же 1923 г., из которой видно, что он явно был «разочарован» в новом, внушавшем надежду, издательстве: «Книги издательства «Нтса» не пропускаются в силу того, что под маской аполитичности, культуррегерства и помощи наукам и сельскому хозяйству, — издательство скрывает Американский Христианский Союз Молодых Людей, широко ведущий религиозную пропаганду и питающий средствами Духовную Академию в Берлине, профессорские кафедры коей замещены реакционными учеными и литераторами, высланными в 1922 г. из РСФСР». Под властью этой резолюции издательство находилось в течение более €0 лет: книги его начали пропускаться в Россию только в конце 80-х годов.
* * *
В указанных выше «Секретных бюллетенях Главлита» за 1923 г. большое место занимает раздел «Отзывы о зарубежных журналах и газетах», в котором даются характеристики русским эмигрантским изданиям. Цель их абсолютно та же, что и при анализе зарубежных издательств: выявление откровенно враждебных и «сочувствующих», «лояльных к соввласти», к которым надо присмотреться. Наиболее близкой вполне заслуженно считалась берлинская газета «Накануне»: «Тщательное ознакомление со всеми номерами газеты с 16 ноября 1922 г. по 1 февраля 1923 г. показало, [что газета достаточно выдержана, информационный материал в громадном большинстве случаев вполне совпадает с аналогичными сообщениями наших газет. Идеологическая сторона газеты также достаточно устойчива и последовательна в отношении благожелательности к Соввласти. Организационно газета вполне развилась и упрочилась, расширено внутреннее содержание обзоров, налажены обзоры экономической и культурной жизни в специальных приложениях под редакцией проф. Швиттау и А. Толстого».
Но и эта послушная газета иногда выходила из повиновения: «Однако два номера, а именно 240 и 246 Главлит принужден был задержать по следующим основаниям: 240-й — за статью С. Лукьянова «Антирелигиозная пропаганда», отзывающейся в крайне отрицательной форме о комсомольской и антирелигиозной демонстрации 9 января 1923 г.; № 246 — за статью А. Ханенко «Апельсиновая корка», говорящую против создания Союза Советских Республик по системе пропорционального представительства: задержана была газета по соглашению с секретарем ЦИК СССР».
Эти грехи, впрочем, охотно прощались газете, заслужившей благоволение начальства. Как известно, в ней разрешено было сотрудничать оставшимся в России писателям-«попутчикам» (М. А. Булгакову, например), «Накануне» имела даже отделение редакции в Москве и ей — единственной из русских эмигрантских газет — позволено было в первые 2–3 года свободно распространяться в СССР. Эта рептильная газета была своеобразным трамплином для возвращения в Россию ряда писателей, решивших сменить вехи и разделить общую судьбу. Роман Гуль писал в своих воспоминаниях: «Не знаю, кто финансировал «Накануне», но думаю — через какое-нибудь подставное лицо она издавалась на советские деньги»10. Московский сменовеховец И. Г. Лежнев уже прямо говорил в 1923 г. о «субсидной зависимости» газеты с первых же шагов после ее выхода11. Более того: из «Накануне» поступала полезная информация о настроениях в среде русской эмиграции, направлении других периодических изданий и т. д. В том же «Секретном бюллетене» характеристика издававшейся в то время в Мюнхене газеты «Украинский казак» построена на основе сведений, полученных из редакции «Накануне»: «Новая газета… «Украинский казак» до сих пор не проявила себя определенно в политических симпатиях. По данным из «Накануне» (подчеркнуто нами. — А. Б.) обслуживается монархическими силами, одевшими «маску украинцев».
Иная тональность звучит в оценках и характеристиках кадетских эмигрантских изданий, в частности — крупнейшей парижской газеты «Последние новости»: «Ежедневная газета, основанная в 1919 г. адвокатом Гольдштейном в качестве осведомительной эмигрантской газеты, умеренно-либеральной и тесно связанной с банковскими кругами. В марте 1921 г. перешла к П. Милюкову. Ныне «Последние новости» являются последним оплотом старого русского либерализма с крайне неопределенной социальной программой и верой в спасительность старых демократических формул. Милюков настроен более радикально, чем его сотрудники (Рыс, Миркин). Милюков, в общем, опирается на фракцию единомышленников не более, чем в 30 человек. Тираж газеты не достигает 10000 экз. Ежемесячный дефицит достигает 5000 франков. Газета существует за счет средств (добытых Бахметьевым (бывший посол)12 и поддерживается банком (Русский для внешней терговли)». Агентурное происхождение этих сведений несомненно.
Главлит присматривался поначалу к другой кадетской газете, которая, по его мнению, должна вскоре «склониться влево»: «В Париже организовалась под редакцией левых кадетов П. Милюкова и В. Винавера новая газета «Звено», ближайшими сотрудниками которой являются: К. Бальмонт, Ал. Ремизов, Ив. Бунин, 3. Гиппиус. Нововременцы, вообще относящиеся очень осторожно к группе Милюкова, подняли бешеную травлю против газеты за якобы выдвинутые мотивы примирения с Соввластью, и полагают, что двусмысленное название газеты «Звено» относится к сменовеховской «Цепи». Однако «Звено» вскоре превратилось в журнал, да и надежд Главлита опять-таки не оправдало: оно было теснейшим образом связано с газетой Милюкова «Последние новости» и, по словам Глеба Струве, «играло немаловажную роль в парижской литературной жизни…отражая текущие события, чего не могли делать «Современные записки»13.
Этот знаменитый, лучший эмигрантский «толстый» журнал выходил в Париже с 1921 по 1940 гг. (затем его сменил нью-йоркский «Новый журнал», выходящий до сих пор) и привлек к себе крупнейших писателей русской диаспоры — И. А. Бунина, Марину Цветаеву, М. А. Алданова, позднее в нем печатались практически все «русские» романы В. В. Набокова. В «Секретном бюллетене» Главлита ему дана такая характеристика: «Современные записки» — выходят приблизительно рав в 2 месяца, начиная с 1921 г. Редакция состоит из правого крыла эсеров (Аксентьев, Фундаминский, Гуковский, Вишняк). Журнал сконструирован по типу старых «толстых» журналов. Художественную часть обслуживают лучшие литературые силы; интересен также отдел культуры. Политическая часть журнала резко враждебна Советской Власти, особенно враждебны обозрения М. Вишняка, выискивающего слухи и газетные заметки, которые могли бы скомпрометировать РСФСР».
Зафиксированы в бюллетенях и отзывы об альманахах и сборниках, выходивших за рубежом. Привлек внимание, в частности, берлинский сборник «София», в связи с тем, что редактирует его Н. А. Бердяев, а ближайшими сотрудниками являются также высланные из СССР крупнейшие русские философы — Л. П. Карсавин и С. А. Франк; сам же сборник «отличается резко выраженным уклоном в сторону религиозных и мистических вопросов».
Заинтересовалась цензура также литературно-публицистическим альманахом «Завтра», который вышел в берлинском издательстве «Петрополис» в 1923 г. под редакцией Е. Замятина, М. Кузьмина и М. Лозинского, писателей, живших в России (из них один только Е. И. Замятин эмигрировал в 1931 г.) — и в этом тоже примета времени (напомним, впрочем, что на первых порах «Петрополис» имел двойной гриф: «Петроград — Берлин»). По мнению главлитовских чиновников, этот альманах «с большим основанием носил бы название «Вчера», чем «Завтра», поскольку устремления редакции «относятся к недавнему прошлому литературной России: 1) защита крайнего индивидуализма; 2) полнейшее игнорирование общественной жизни; 3) мистицизм; 4) изысканность форм и положений (! — это тоже, оказывается, выглядело в глазах цензуры криминалом. — А. Б.)». На ее взгляд, «широкой массе сборник не только не нужен, а вреден, будучи идеологически враждебен тенденциям современности».
Более благосклонен был Главлит к сборнику «Одиссея», также вышедшему в Берлине в 1923 г., (поскольку в нем участвовали писатели, «более или менее благожелательно настроенные к Соввласти». Среди них — Глеб Алексеев, А. Толстой, В. Лидин, А. Дроздов, О. Савич, причем трое из них (А. Толстой, Г. Алексеев и А. Дроздов) стали вскоре «возвращенцами»; остальные не были в эмиграции. Рассказы, помещенные в сборнике, «корректны к Соввласти», «повествуя о многострадальной и авантюристической одиссее русской белогвардейской интеллигенции… художественно отражающие разложение, гибель, духовный маразм белогвардейщины и тем самым будут «полезны и назидательны дли русского читателя». Правда, цензоров несколько смутила «неспособность писателей ориентироваться в современной общественности», но этот грех все же простителен, если учесть общее настроение альманаха «Одиссея».
Параллельно с органами Главлита русская эмигрантская печать разрабатывалась и другими инстанциями. В 1922 г. вышел в свет объемистый сборник «Обзор иностранной и русской прессы», составленный В. А. Дуцманом по заданию Разведывательного управления Штаба РККА и вышедший под этим грифом. Примерно треть сборника посвящена анализу русской зарубежной прессы. Составитель пишет в преамбуле о причинах возникновения ее. Среди 2 миллионов русских, оказавшихся за рубежом, большую часть, наиболее «активную и убежденную», составляет «буржуазная квалифицированная интеллигенция, воспитанная на службе старому строю», которая «не могла примириться с суровой диктатурой пролетарской власти, затая ненависть и злобу в душе своей». Именно эта часть основала за рубежом целую сеть издательств (в одном только Берлине около 50-ти), журналов и газет. Автор отмечает также причины этого — «глубокий перелом в среде эмиграции», которая, разочаровавшись большей частью в скором возврате на родину и «гибели большевиков», решила прочно обосноваться за границей: «наблюдающаяся интенсивная книгоиздательская, культурно-просветительная и прочая деятельность — лучший тому пример». Затем В. А. Дуцман приступает к подробной характеристике основных эмигрантских издательств и периодических изданий, деля их по «партиям и тенденциям»: «1. Монархисты. 2. Правый блок. 3. Активисты. 4. Левый блок. 5. Социалисты. 6. Национал-большевики». К последним он причисляет издания евразийского и сменовеховского направления. Переклички с бюллетенем Главлита здесь несомненны, да и задачи такого обзора примерно те же: внести раскол в эмиграцию и выявить сочувствующих». О «Накануне» автор пишет, что «газета достигла крупных успехов… ей удалось внести раскол и разложение в эмигрантскую среду и ныне она является одной из наиболее читаемых газет за границей»14.
Таковы лишь наиболее показательные характеристики иммигрантских издательств, журналов, газет и альмонахов русского пореволюционного рассеянья. Из них становится более понятным и ясным сам механизм механизм манипулирования властями «метрополии» разногласиями и противоречиями в сложной политической и литературной жизни Русского Зарубежья. Вся эта игра велась в строжайшей тайне: напомню, что и «Секретные бюллетени Главлита и «Обзор» Разведывательного управления армии адресовались крайне ограниченному кругу лиц. Результаты и выводы таких аналитических обзоров — в виде «установок» и циркуляров — доводились затем до сведения непосредственных исполнителей. Они-то и создавали надежную преграду на пути проникновения печатной продукции, выходившей за рубежом.
2. ЛИТЕРАТУРА РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ
Столь же избирательным было отношение Главлита к отдельным писателям, оказавшимся в эмиграции, и их книгам. К ним так же применялась испытанная веками политика кнута и пряника. Кнут — для писателей резко враждебных к Соввласти», решительное запрещение их книг к ввозу в страну; пряник — создание режима наибольшего благоприятствования на таможне и даже издание книг ряда эмигрантов в 20-е годы. В указанном выше «Секретном бюллетене» Главлита за 1923 г. помещался особый раздел, озаглавленный «Сведения о виднейших русских литераторах, эмигрировавших за границу». В них особое внимание Главлита и ГПУ обращалось, во-первых, на партийность (или беспартийность) писателя, близость его к тем или иным кругам эмиграции, а во-вторых, на политический характер и направление тех журналов и газет, в которых писатель наиболее активно сотрудничает: этот пробный камень был в глазах цензуры определяющим лицо того или иного автора. Помимо этого, если агентурные сведения ГПУ позволяли, отмечался факт сотрудничества литератора в «белогвардейских» журналах и газетах, выходивших в Киеве, Одессе, Ростове к других городах в годы гражданской войны, и особенно — его работа в «Осваге» (Особом вагоне), как назывался отдел деникинской армии, занимавшийся, в частности, агитацией, пропагандой, изданием газет, листовок и т. д. Как уже указывалось выше, запрещены были к ввозу все «произведения писателей, погибших в борьбе с советской властью». И, наконец, внимание акцентировалось на поведении писателя в эмиграции, прежде всего, характере и направлении изданных им за рубежом сочинений.
Судя по некоторым отзывам, Главлит располагал секретными сведениями: порой указываются еще невышедшие книги, над которыми писатель работает в момент выхода «Бюллетеня Главлита», и даже политическое направление этих книг. В другом разделе бюллетеней— «Отзывы о новых зарубежных книгах» — дается краткая характеристика книгам, вышедшим на различных европейских языках в начале 20-х годов, но нас интересуют сейчас только русские издания. На полях, напротив каждой книги, имеется обязательная помета: «Разрешена» или «Не разрешена». Из сотен русских книг, зарегистрированных в этом разделе, благожелательной резолюции заслужили едва ли 10 %; остальные были запрещены к ввозу в Россию. Да и эта скромная цифра, по мере приближения к 1929 г., постоянно уменьшаясь, сходит затем на нет.
Крайне любопытны как состав книг, дозволенных к чтению на родине писателей, так и мотивировка такого разрешения. Позволено было, например, ввезти книгу А. М. Горького «Воспоминания о Льве Толстом», вышедшую в издательстве И. П. Ладыжникова (Берлин, 1922), но с такой примечательной аннотацией цензора: «Совершенно аполитичные и исторически интересные записки, посвященные воспоминаниям о личной жизни Льва Толстого и освещающие личность писателя с этой стороны». Как известно, выехавший за границу «для лечения» Горький первоначально находился в странном положении полуэмигранта и отношение к нему было на родине соответствующее, то есть порою весьма настороженное.
Дозволена была и книга В. Г. Лидина «Повесть о многих днях», изданная также в Берлине, в то время писателя-попутчика, активно сотрудничавшего в «сочувствующей» эмигрантской прессе. Аннотация не менее характерна: «Повесть, претендующая на охват нашей эпохи, но изображающая революцию под обывательским углом зрения. Интересна как объективное изображение безвременного революционного быта». «Совершенно исключительная по внутреннему убожеству и мещанству автобиография Игоря Северянина» — так была охарактеризована книга поэта «Падучая стремнина», также изданная в Берлине в 1922 г. Но… «политически безвредна» — вот эти два последних слова полностью искупили, в глазах цензуры, недостатки книги, и она милостиво была разрешена.
Но гораздо чаще отзывы носили сугубо отрицательный характер. Фразеология и лексика цензурных аннотаций порой настолько красноречивы (а порой и курьезны), что трудно удержаться от желания привести некоторые из них. Например, отзывы о двух книгах выдающегося историка и философа Л. П. Карсавина:
«Джордано Бруно. Берлин, изд-во «Обелиск», 1923.
Идеалистическое освещение мыслителя эпохи Ренессанса с отрицанием возрожденчества за якобы отрыв от божества, с критикой и пропагандой неизбежности религиозных перспектив для человечества.
Диалоги. Берлин, изд-во «Обелиск», 1923.
Метафизическая эквилибристика понятиями на темы «об основных свойствах руского народа», «царственном единстве добродетелей», «невежественности социализма» и «готтентотском мышлении членов РКП».
Или отзыв о книге А. М. Ремизова «Бесприютная» (Берлин, библиотека «Сполохи», 1922): «Рассказ представляет собой автобиографию сироты, продолжающейся после смерти (!) и изложенную автором в мистических тонах». Запрещены были для ввоза также и «Письма В. В. Розанова к Э. Ф. Голлербаху» (Берлин, 1922), «несмотря на все достоинства и глубину мысли», поскольку они «недопустимы по своей реакционности и непонимания общественно-политических условий в России». Остракизму подвергся «Ночной разговор» Леонида Андреева, вышедший в Гельсингфорсе в 1921 г. в связи с «оборонческими тенденциями» автора; берлинское издание рассказов К. Бальмонта «Воздушный путь» также не было допущено, поскольку отношение его к революции — «отрицание и обывательщина».
Запрещена была чисто историческая, казалось бы, пьеса «Василий Буслаев» А. В. Амфитеатрова, представляющая собой обработанный и облеченный в драматическую форму пересказ былин. Погубило ее предисловие, которое, как сказано в отзыве, «враждебно к советской власти». Пьеса была написана еще в Петрограде и даже принята в 1919 г. к постановке на сцене Большого драматического театра, но не увидела света рампы. Внимание советских цензоров привлек следующий фрагмент предисловия: «Когда я публично читал «Ваську» в Праге, — пишет Амфитеатров, — некоторые слушатели вообразили, а местные газеты напечатали, будто он аллегорически изображает русских коммунистов-революционеров. Вот что называется попасть пальцем в небо! Проницательный рецензент узнал в новгородском тысяцком Николае Зиновьевиче петроградского господина Зиновьева». Писатель отвергает такое предположение, настаивая на том, что источником пьесы послужили своды русских былин: «Единственное, что я могу принять, это то, что если бы я не видел петроградских митингов 1917 и 1918 гг., то, пожалуй, не смог бы вообразить и написать действие, озаглавленное «Вечье-увечье» (с. X). Видимо, отзывы о читке пьесы проникли в эмигрантскую печать, что и привлекло внимание советской цензуры.
В «Сведениях о виднейших русских литераторах…» приводятся характеристики А. Т. Аверченко, Д. С. Мережковского и многих других. О первом из них сказано, что он принимал в годы гражданской войны участие «в деникинских газетах «Жизнь» и «Юг России», «отношение к советской власти и РКП оппозиционное, примыкает к наиболее бездеятельной и безыдейной части эмиграции», но… «беспартиен». Может быть, поэтому и вышла тогда же известная его книга «Дюжина ножей в спину революции» в России, причем с предисловием Ленина, поскольку в ней показано «разложение» белой эмиграции и она даже полезна в каком-то смысле: «талант надо поощрять». Оценка Д. С. Мережковского более недвусмысленна и определенна: «К Соввласти отношение явно враждебное. Тяготеет к наиболее правой части эмиграции».
Крайне любопытно, что внимание советской цензуры привлек тогда же, в 1923 г., юный и мало кому еще известный В. В. Набоков, выступавший тогда под псевдонимом «Сирин» и писавший исключительно стихи. Вот его характеристика в «Секретном бюллетене» Главлита: «Сирин (Владимир Владимирович Набоков). Поэт. До революции жил на средства отца, кадета Вл. Набокова. После революции эмигрировал за границу, где сотрудничал в «Руле». Выпустил две книги стихов в Берлине: «Горный путь» и «Гроздь», представляющих собой лирику незначительной художественной ценности с большим элементом мистики. К Соввласти относится враждебно. Политически разделяет платформу правых к.-д.». Появление имени Набокова в 1923 г. в ряду писателей-эмигрантов, проявивших себя в своем творчестве в качестве «откровенных врагов Соввласти» (такая стандартная формулировка присутствует во многих характеристиках) выглядит на первый взгляд странным. Он перешел к прозе только в 1926 г. (роман «Машенька»), да и в ней — тем более, в стихах, — был далек от политической злободневности. Внимание советской цензуры он привлек, видимо, лишь потому, что его отец, погибший в Берлине в 1922 г. во время покушения на его друга, П. Н. Милюкова, был одним из основателей кадетской партии в России и занимал соответствующую позицию в эмиграции.
В «Отзывах о новых зарубежных книгах», помещенных в главлитовском бюллетене 1923 г., мы встретим также имя И. А. Бунина. Речь идет о первой его книге, выпущенной в эмиграции, — сборнике рассказов «Крик», напечатанном в 1921 г. берлинским издательством «Слово»: «Претенциозный сборник натуралистических рассказов, пытающийся в природной жестокости русского народа найти обоснование революционной катастрофе». Естественно, на полях резолюция — «Не разрешена». Весьма показательно, что запрещен был к ввозу в РСФСР сборник дореволюционных рассказов Бунина. Помимо рассказа «Крик», давшего ему название, в него вошли «Ночной разговор», «Смерть» и другие: публикация «Окаянных дней», цикла рассказов «Под серпом и молотом» и других, в которых ясно выражено непримиримое отношение писателя к революции и установившемуся в России режиму, будет еще впереди.
Полагаю, что внимание советских цензоров привлекли тогда не столько сами «жестокие» рассказы, сколько надпись-автограф, сделанная изящным бунинским почерком и факсимильно воспроизведенная на форзаце берлинского издания: «И эта книга создавалась в иные, счастливые дни, в дни, когда не только была родина, но и весь мир был родней и ближе, полные надежд, замыслов, в дни неустанных скитаний и ненасытного восприятия. Много сердца я отдал тогда России, смутно страшась за судьбу ее. Как дивились, негодовали на мои «черные», «жестокие», «неправдоподобные» краски, — светлых, добрых не хотели видеть, — всем памятно…
Увы, теперь мне уж нет надобности оправдываться.
Париж. 17/30 января 1921 г. Ив. Бунин».
Эти горькие слова, в какой-то мере перекликающиеся с размышлениями в позднейшей «Жизни Арсеньева», не вошли в корпус известных читателю бунинских текстов, став основной причиной запрещения сборника. Бунин, если бы он в свое время познакомился с цензурным отзывом, был бы, видимо, поражен сходством лексики и уровнем претензий, высказанных в нем, с доводами своих прошлых и будущих критиков, не раз обвинявших его в злости, жестокости, несправедливости, пристрастности и прочих грехах. «Беспристрастность! — восклицал писатель в дневнике 1918 г. — Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша «пристрастность» будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна «страсть» только «революционного народа»? А мы-то что ж, не люди, что ли?»15.
Обвинение чиновниками Главлита в «русофобии» Бунина, как сейчас бы они это сформудировали (онн-то, конечно, пылали любовью к народу!), совершенно беспочвенно. И вовсе не в «природной жестокости русского народа» он видел причину революционных потрясений, а в низменной, замороченной, распропагандированной ментальности деревенского и городского плебса, охлоса, готового на все и ставшего питательной средой грядущей катастрофы.
Отзыв 1923 г. предопределил дальнейшее отношение цензуры к произведениям этого классика русской литературы. Советский читатель на протяжении десятилетий был лишен радости общения с Буниным, особенно с произведениями эмигрантской поры, — великим романом «Жизнь Арсеньева», циклом «Темные аллеи», не говоря уже о его мемуарах и публицистике. В хрестоматии проникали иногда его стихотворения «о природе», в 20-е годы изредка печатались некоторые дореволюционные рассказы — из тех, в которых, с точки зрения официальной критики, чувствовалась «социальная струя» и «обличались язвы капитализма» (например, «Господин из Сан-Франциско»). Затем и они перестали печататься. В первом томе «старой» «Литературной энциклопедии», вышедшей на следующий год после «великого перелома» (1930 г.), статья о Бунине все же помещена, но в ней высказан «окончательный», «не подлежащий обжалованию» приговор писателю: «Самый переход Бунина в эмиграцию, его резко озлобленное отношение к Советской России, выразившееся в газетных фельетонах, речах, некоторых новеллах (например, «Несрочная весна», «Красный генерал») и выделяющее Бунина даже среди писателей-эмигрантов, представляется лишь практическим выводом, который с фанатической последовательностью был сделан Буниным из всего его мироощущения».
Как уже указывалось в параграфе «Политотдел» Госиздата», даже стихотворения Бунина, посвященные природе, были изгнаны из сборника «Деревня в современной русской поэзии», как «не дающие никакого представления о быте современной деревни», тем более, что это стихи «поэта-эмигранта». Естественно, изгонялись его книги, в том числе и дореволюционные, из массовых библиотек, как «несозвучные современному читателю». Встречается его имя и в «Руководящем каталоге по изъятию всех видов литературы из библиотек, читален и книжного рынка», выпускавшемся упоминавшимся уже Главполитпросветом. Первый, крайне усеченный пятитомник Бунина вышел только в 1956 г.
* * *
«Признаем: сегодня белых читают охотнее, чем красных», — с некоторой горечью констатировал этот признанный феномен один из советских критиков1в. Да, действительно, в последние годы прорвалась плотина, и читатель с жадностью накинулся на публикуемые и возвращенные из спецхранов крупнейших библиотек — этого «книжного Гулага» — книги Деникина, Савинкова, Шульгина и других «белых» авторов. В них он нашел широкую и объемную картину революции и гражданской войны, что существенно подорвало его доверие к трудам официальных советских историков и писателей. Надо сказать, в 20-е годы книги такого рода печатались даже государственными издательствами, например, серия «Из белых мемуаров», снабженные, конечно, соответствующими предисловиями. Но к 1928–1929 гг. это уже показалось «излишним и вредным» и привело к конфискации уже изданных книг — «Офицеров» Деникина, например (см. об этом ранее — в главе «Карательная цензура»).
Понемногу возвращаются сейчас книги одного из виднейших писателей и публицистов Русского Зарубежья Романа Борисовича Гуля (1896–1986): был издан, в частности, его знаменитый «Ледяной поход (с Корниловым)»; ждут своей очереди его книги «В рассеянья сущие», «Генерал БО», замечательный автобиографический роман «Конь рыжий», сборник литературно-критических работ «Одвуконь» и другие. Судьба Романа Гуля, как и всего его поколения, сложилась драматически: участник Первой мировой войны, а затем легендарного корниловского Ледяного похода 1918 г. на Кубани, он, раненый, уезжает в Киев, затем оказывается в Берлине. «В те дни, — писал он, — я возненавидел всю Россию: от кремлевских псевдонимов (так он называл советских вождей, выступавших, как правило, под своими подпольными кличками. — А. Б.) до холуев-солдат, весь народ, допустивший в стране всю эту кровавую мерзость. Я чувствовал всем сердцем, что в такой России у меня нет места».
История прохождения в советской цензуре «Ледяного похода» крайне интересна как постепенная смена модели отношения к писателям-эмигрантам от начала к концу 20-х годов; поэтому остановимся на ней подробней. В первые свои берлинские годы изгнания, пытаясь подняться над схваткой, Роман Гуль поддался, надо сказать, сменовеховскому угару. В Россию, в отличие от ряда других писателей этого направления, он не вернулся, но активно сотрудничал в сменовеховских журналах и газетах, и даже в советских изданиях. По словам Глеба Струве в книге «Русская литература в изгнании», «в эмиграции склонны были в 20-х годах рассматривать Гуля как советского писателя»17. Первоначальные колебания писателя были тотчас же отмечены коммунистическими властями, заигрывавшими с евразийцами и сменовеховцами на первых порах. В 20-е годы Госиздат РСФСР в качестве поощрения даже выпустил три романа Гуля: «Ледяной поход», «Жизнь на фукса» и «Белые по Черному».
Отрывки из первой книги печатались вначале на страницах берлинского журнала «Жизнь» в 1920 г., а через год роман полностью вышел отдельной книгой в Берлине в издательстве С. Ефрона. Успех первой книги 25-летнего автора был огромным: великолепно написанная, она, кроме того, была первым художественным свидетельством о гражданской войне, увиденной глазами ее непосредственного участника18. В начале 20-х годов Роман Гуль сблизился с Евгением Лундбергом, переводчиком, критиком, основавшим в Берлине издательство «Скифы». «Он «прославился» тем, что сжег изданную им же книгу философа Льва Шестова «Что такое русский большевизм», — история, вызвавшая в 1922 г. большой шум в эмигрантских кругах19. Он был заподозрен в сотрудничестве с большевиками. Берлинская газета «Руль» (1922, 9 марта) даже сообщала о том, что «берлинскому представительству предложено поставить Г. Лундберга во главе наблюдения за поведением писателей и ученых, приезжающих из России и вообще находящихся за границей». По-видимому, все же это было преувеличением, и Лундберг пытался привлечь издателя «Руля» И. В. Гессена к третейскому суду за клевету. Через несколько лет он вернулся в СССР, написав «Записки писателя», содержащие ценный, хотя и несколько тенденциозный подбор материала о русской эмиграции (выпущен ГИЗом в 1930 г.).
Но и в начале 20-х годов контакты его с советскими властями были весьма прочными и постоянными. Он возглавил советское издательство «Бюро иностранной науки и техники», основанное в Берлине, сотрудничал в советской прессе. Доказательством близости Лундберга официальным властям служит также обнаруженное автором этих строк письмо, адресованное им 6 июля 1922 г. заведующему Петроградским отделением ГИЗа И. И. Ионову. Он предлагает Ионову, напомнив разговор, состоявшийся в Берлине, переиздать его книгу «против Мережковского», изданную еще в 1914 г., подписавшись: «С товарищеским приветом» (I — ф. 31, оп. 2, д. 38). Это письмо имеет прямое отношение к истории издания в СССР в 1923 г. романа Гуля «Ледяной поход». В постскриптуме Лундберг сообщает, что прилагает «письмо Романа Гуля о его книге «Ледяной поход». Вот его текст:
«Глубокоуважаемый Евгений Германович! Разрешите к Вам обратиться с просьбой. Дело в следующем— год тому назад, в июне 1921 г., издательство Ефрона выпустило мою книгу «Ледяной поход (с Корниловым)» в количестве 3000 экземпляров. Теперь моя книга разошлась, сведения о чем я имею от издательства. Но второе издание мне хотелось бы выпустить в России, так как книга встретила там некоторый интерес и была отмечена («Печать и революция», «Красная новь», «Новая книга», и в провинции); кроме того, Алексей Максимович Горький сообщил мне, что одно время подымался вопрос в Госиздате об издании ее. Если бы Вас не затруднило снестись с представителями Госиздата по этому вопросу, я бы был чрезвычайно Вам благодарен. Уважающий Вас Роман Гуль. 1.VII.22».
Не знаем, помогло ли ходатайство близкого к властям Евгения Лундберга или прислушалось Государственное издательство к мнению Горького (сведений об этом найти не удалось), но «Ледяной поход» был выпущен в Москве в 1923 г. с предисловием самого заведующего ГИЗом, упоминавшегося выше Н. Л. Мещерякова. Но судьба этой книги не была столь безоблачной, как обычно это представляется. Об этом неопровержимо свидетельствуют материалы «Секретного бюллетеня» Главлита за апрель 1923 г. Напомним, что в гго время, несмотря на создание Главлита, Госиздат был формально освобожден от его предварительной цензуры: она была доверена Политотделу ГИЗа. «Ледяной поход», тем не менее, попал в бюллетень — в числе других книг, вызвавших неудовольствие главного цензурного ведомства страны. В отзыве о книге вначале она характеризуется как «полезная», как «орудие революционной пропаганды, тем более, что излагает Гуль живо, рассуждений мало, все факты, автор несомненно искренен», хотя автор ее «белый офицер, сохранивший свою классовую идеологию (он помещичий сын)». «Привлекательной стороной книги цензура считала то, что в ней показан «классовый генезис белогвардейских движений», «классовый характер их армий», «раздражение крестьян против белых», «шкурничество офицерства, борьба «алексеевцев» с «корниловцами», взаимное «подсиживание», «отсутствие идеи» и тому подобные «достоинства» книги.
Пока, как мы видим, все идет «во здравие»: цензор, помешанный на «классовом подходе», считает книгу Гуля нужной и полезной. Но вот начинается «за упокой»: «К сожалению, в книжке, в данном виде, есть два недостатка: 1) Госиздат щегольнул «беспристрастием» и напечатал книгу «без изменений и сокращений». Из этого вышло то, что во многих местах (с. 16, 37, 117, 130, 148, 189) оставлены места о жестокостях красных войск (убийство сестры милосердия, отказ перевязывать вражеских раненых, бессмысленное истязание юноши-черкеса и т. п.). При общей искренности автора, эти места вне всякого сомнения намного испортят полезный эффект книжки, а, может быть, и вовсе его аннулируют. Читать-то ее ведь будет главным образом интеллигент, этот читатель в лучшем случае сделает вывод, подсказанный автором, — «и эти плохи, и те». Вторым недостатком книги, с точки зрения Главлита, является «недостаточно классовое» предисловие Н. Л. Мещерякова, который ограничился лишь выборками из текста книги тех мест, которые являются «иллюстрациями наиболее потрясающих белогвардейских жестокостей» и читатель таким образом заранее приучается к ним, — в дальнейшем чтении они не произведут на него уже такого впечатления. И в то же время, в предисловии нет ни одного слова в опровержение рассказов Гуля о большевистских жестокостях: у читателя неизбежно получится впечатление, что по этому поводу издателям «нечего сказать».
Как мы видим, Главлит предпочитал бы, чтобы в книге Романа Гуля, выпущенной советским издательством, были бы сделаны некоторые купюры, — там, где речь заходит о «зверствах красных» — или, во всяком случае, сведения эти были бы «опровергнуты» в предисловии. Любопытно, что цензурная выволочка в этом случае была сделана ни кому иному, как самому председателю Редакционной коллегии Госиздата РСФСР, старому заслуженному большевику Н. Л. Мещерякову (1865–1942), потерявшему «классовое чутье» (это один из случаев столкновения ГИЗа с Главлитом, неоднократно наблюдавшихся в 20-е годы). У Романа Гуля действительно вызывали ужас и отвращение кровавые эксцессы в годы гражданской войны, которые он видел сам, — в эту эпоху массового помрачения разума и души, причем безотносительно от кого исходящие, — от «белых» или «красных». Не случайно он посвятил свой «Ледяной подход» горячо любимой матери, стремившейся спасти своих юных сыновей и вытащить их из пекла братоубийственной войны, как не случаен и эпиграф иа Дантона в этой книге: «Я предпочитаю быть гильотинированным, чем гильотинирующим». Как подлинный художник и гуманист, он не мог оправдать эти ужасы никакими высокими, тем более «классовыми» соображениями.
Власти, надзирающие за литературой, стремились, искоренить в памяти народа подлинную правду об этих событиях, представить лишь одну их сторону. И. А. Бунин писал в «Окаянных днях»: «Нельзя огулом хаять народ!». А «белых», конечно, можно. Народу, революции все прощается, — «все это только эксцессы». А у «белых», у которых все отнято, поругано, изнасиловано, убито, — родина, родные колыбели и могилы, матери, отцы, сестры, — «эксцессов», конечно, быть не должно»20.
Второй документ, касающийся Романа Гуля, помещен в упоминавшемся уже разделе главлитовского бюллетеня «Сведения о виднейших русских литераторах, эмигрировавших за границу»:
«Гуль Роман Борисович. В 1918 г. работал в газете «Донец». В декабре 1918 г. из Киева интернирован в. Германию. В Берлине принимает ближайшее участие в. журналах «Жизнь» и «Голос эмигранта» (который находится под сильным влиянием «Руля» и правых кадетов). Работал в бульварной и беспринципной газете «Время». Выпустил ряд книг, в том числе «Ледяной поход (с Корниловым)», разрешенную в РСФСР. Пишет рецензии в «Новой русской книге» профессора Ященко. Беспартиен, е уклоном в кадеты, но достаточно корректен по отношению к Соввласти. В книжке своей «Ледяной поход» прекрасно показал гибель и разложение корниловщины».
Такую характеристику Гулю дал, как следует полагать, другой цензор, не сличивший ее с приведенным выше отзывом на «Ледяной поход», помещенном в том же бюллетене Главлита, и отнесся и к самому айтору, и к его книге более снисходительно. Но Роман Гуль, надежд не оправдал: в конце 20-х годов он резко расстается со своими сменовеховскими иллюзиями, и до конца дней занимает непримиримую позицию в отношении большевизма. Думаю, что писатель, если бы каким-то чудом ему удалось в то время, в 1923 г., заглянуть в приведенные документы (что, конечно, трудно предположить: напомню, что они были сверхсекретными), он, возможно, еще раньше расстался бы с надеждами и иллюзиями, которые он разделял в первые годы эмиграции.
* * *
К 1928–1929 гг. закончилась своеобразная страница в истории взаимоотношений советской цензуры с литературой и печатью русского зарубежного рассеянья 1920-х годов. Как свидетельствуют многие документы, лишь частично использованные в этой главе, игры ГПУ и Главлита, за которыми стояла верхушка идеологического руководства, с эмигрантскими литераторами заканчиваются довольно быстро, примерно к 1925 г. «Вообще иллюзии единства советской и зарубежной литературы, — справедливо пишет Глеб Струве, — были в ближайшие год-два разрушены. Со стороны советской власти эти иллюзии перестали встречать поощрение, как только она убедилась, что сменовеховское движение выдыхается и больших практических результатов не принесет»21. Вот уже действительно: «мавр сделал свое депо…»— деятелям сменовеховского и евразийского движения удалось внести некоторый раскол и смуту в эмигрантскую среду, часть их вернулась на родину и была впоследствии уничтожена, другие разочаровались и отошли от этого движения.
Выше уже говорилось, что к 1929 г. окончательно иссякает поступление русских эмигрантских книг и журналов в СССР. Забегая несколько вперед отметим, что, как свидетельствуют просмотренные мной цензурные документы 30—40-х годов, вообще ни одно такое издание не фигурирует в списках ИНО-отдела Главлита и его местных органов. Привозить их на родину уже не рисковал никто, что и понятно. Это не означает, что эмигрантские русские издания не поступали вообще в СССР: проникали они по тайным каналам, собирали их в агентурных целях «компетентные органы» и т. д. Но все без исключения попадало в «библиотечный застенок» — в спецхраны крупнейших библиотек, открытых только в конце 80-х годов,
Советская литература
Точнее следовало бы назвать эту главу «Подсоветская литература», ибо под первый устойчивый традиционный термин были искусственно подогнаны и объединены писатели разной, порой противоположной идейной и художественной ориентации. Как известно, 20-е годы — одна из интереснейших эпох в истории русской литературы — отличались разнообразием школ и направлений. Несомненны высокие художественные достижения ряда выдающихся писателей, затем частыа высланных или физически уничтоженных, частью замолчавших, частью приспособившихся к режиму и, в результате, исписавшихся. Но все они могут быть объединены общей участью, проявившейся, прежде всего, в. том, что все без исключения они были отданы под контроль провозглашенной и утвержденной идеологии.
Желающих «поруководить» литераторами и литературным процессом было более, чем достаточно: и «литературоведы в штатском» — сотрудники Главного политического управления, и цензоры созданного Главлита, и правоверные журналисты и литературные критики «напостовского», а затем «рапповского» толка. Последние, надо сказать, своей бдительностью нередко превосходили штатных работников специальных ведомств, не гнушаясь прямыми политическими доносами под маркой литературной критики. И, конечно, вверху пирамиды стояли дирижеры — руководители идеологических отделов ЦК, по чьей указке весь этот хор развязывал время от времени погромные кампании против тех или иных, писателей.
Поразительное и вряд ли случайное совпадение: за четыре дня до выхода постановления Совнаркома о создании Главлита, «Правда» публикует 2 июня 1922 г. статью под устрашающе-выразительным названием — «Диктатура, где твой хлыст?». Непосредственным поводом ее послужила небольшая книжка Юлия Айхенвальда «Поэты и поэтессы», вышедшая незадолго до этого. Внимание автора, прикрывавшегося псевдонимом «О», вызвало благожелательное мнение Айхенвальда о поэзии расстрелянного в августе 1921 г. Н. С. Гумилева и даже рассуждения о том, что в чисто поэтическом отношении Некрасов уступает Тютчеву и Фету. Автор уже прямо переводит разговор в сферу политики: «Мы здесь не литературную критику или антикритику собираемся писать. Мы ставим чисто политический вопрос. Или вернее — зовем к политическому ответу… Книжка г. Айхенвальда насквозь пропитана трусливо-пресмыкающей, гнилой, гневной ненавистью к Октябрю… Это философское, эстетическое, литературное, религиозное лизоблюдство, то есть мразь и дрянь». Мнение «центрального органа» было, как известно, директивным, а сама стилистика и уровень претензий к литературе надолго предопределили и предвосхитили дальнейшее к ней отношение.
Значительное внимание уделял советской литературе в начале 20-х годов Л. Д. Троцкий: он был необразованней других членов Политбюро, хотя вроде бы, как «наркомвоенмор», не имел прямого отношения к искусству. Но он мнил себя главным идеологом, а его книга «Литература и революция», вышедшая в 1923 г., на первых порах предопределила отношение к писателям того или иного направления1. Все они были разделены им на три группы — «внеоктябрьские», «литературные попутчики революции» и «пролетарские писатели». Троцкий любил время от времени собирать писателей, организовывать совещания на «высшем уровне», порою пытался заигрывать с некоторыми из них и даже защищать (как, например, Бориса Пильняка), но в целом провозглашал приоритет классового подхода к искусству, превратившийся впоследствии в самую примитивную вульгарно-социологическую критику.
Примечателен протокол «Литературной комиссии», собранной 26 июня 1922 г. под председательством Троцкого (сохранился в личном архиве Лебедева-Полянского— V — ф. 597, оп. 6, д. 1). Первым пунктом было объявлено «считать настоящее совещание строго секретным», а вторым — «устроить широкую беседу поэтов и писателей советского умонаправленир самых различных художественных группировок по вопросам задачи искусства в нынешнюю эпоху». Как можно понять, созыв такого совещания был вызван «намечающимся непартийным, частным издательством», провозглашенном в начале Нэпа. Не менее характерно, что протоколом этим предусматривалось создать такую обстановку на совещании, «при которой бы писатели не стеснялись, то есть чтобы на беседе не было советских работников, занимающих сколько-нибудь ответственные посты». Еще более выразителен пункт 3-й протокола: «Тов. Полянскому запретить присутствие на первой беседе» — потому, видимо, чтобы фигура первого и главного цензора страны не «смущала» писателей… Но на секретных совещаниях он, конечно, присутствовал; более того, через два года (1924 г.) Троцкий включил его в состав «совещания товарищей, интересующихся художественной литературой, литературной критикой, с целью установления более точного отношения партии к литературе. Те или другие выводы и предложения совещания… могут быть предложены Политбюро ЦК»2.
На первых порах — в дальнейшем необходимость в этом отпала — Троцкий возглавлял и инициировал достаточно циничные игры с «попутчиками», стремясь подчинить их талант «потребностям революции», тем более, что среди «пролетарских» писателей особых талантов не обнаруживалось. Впрочем у него были в этом смысле достойные предшественники, в числе которых сам основоположник марксизма, который советовал редактору газеты И. Вейдемейеру «чутко» относиться к поэту Фердинанду Фрейлиграту, «не скупиться на комплименты», следить за тем, чтобы стихи его «напечатали как следует». Маркс писал редактору, что поэта «нужно приласкать, чтобы заставить (подчеркнуто нами. — А. Б.) петь»3. Комментариев здесь, кажется, не требуется…
Но вернемся непосредственно к документам Главлита. Характерно, что аббревиатура эта первоначально расшифровывалась как «Главное управление по делам литературы и издательств» — как мы видим, литература здесь вынесена на первое место, и не случайно: наблюдение за ней ставилось в одну из самых главных задач цензурного ведомства. Контроль за литературным процессом совершался как в порядке предварительной, так и последующей, карательной цензур. Нередки случаи появления особых циркуляров Главлита, которые заранее готовили цензурные органы к попыткам «протаскивания в печать» нежелательных произведений, пока еще хранящихся в портфелях авторов (сведения эти, как надо полагать, добывались агентурным путем). Попав один раз в орбиту внимания Главлита, та или иная вещь обречена была на замалчивание: все местные инстанции должны были следить за тем, чтобы она не была напечатана. Всем местным органам цензуры сообщено было, например, что издательство «Мысль» в 1928 г. собирается выпустить сочинения Сергеева-Ценского, включив в него повесть «Обреченные на гибель», что решительно недопустимо». Писатель заглавием этой вещи как бы действительно предвосхитил ее дальнейшую судьбу: повесть, точнее роман, вошедший в эпопею «Преображение России», издательством «Мысль» тогда издан не был. Есть сведения, что он был выпущен в издательстве «Московского товарищества писателей» в 1929 г., но экземпляра этого издания нет даже в Гос. публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина..
Такие же циркуляры выходили время от времени,, имея в виду возможные попытки публикаций ряда произведений Замятина, Пильняка, Булгакова и других, «крамольных авторов».
Писателям пришлось иметь дело с малообразованными, как правило, чиновниками Главлита. Бесподобную характеристику дал одному из сотрудников Ленгублита Корней Чуковский в дневнике 1924 г. «29 сентября. В цензуре дело серьезно. Юноша Петров, очень красивый молодой человек, но несомненно беззаботный по части словесности» 4 . Дело возникло в связи с изданием петроградского журнала «Русский современник» (1924, № 1–4), к выпуску которого Чуковский, как уже говорилось, имел непосредственное отношение. «Долго допрашивал меня, — продолжает писатель, — кто наши ближайшие сотрудники. Я ответил, что это видно из книжки журнала: кто больше пишет, тот и ближайший». Цензор путает Тынянова с поэтом А. И. Тиняковым, Чуковский комментирует: «Удивительная неосведомленность всех прикосновенных к Главлиту».
Подозрительным выглядело не только критическое отношение к советской действительности, но «демонстративный уход» от нее. Как писала «старая» «Литературная энциклопедия» в 1930 г., «Русский современник» тщательно избегает политических вопросов. Неприятие революции сказывается именно в воздержании от «политики», в бегстве от советской действительности в область «чистого искусства» (Ахматова, Клюев, Сологуб), в художественном «отрицании» этой действительности (Е. Замятин, Б. Пильняк), в критических нападках на молодую пролетарскую литературу (Ю. Тынянов)…» (т. 4, с. 255). «Упорное нежелание примириться с социалистической революцией неизменно приводит их (т. е. журналы, подобные «Русскому современнику». — А. Б.) к гибели», — подводит итог автор этой статьи, не акцентируя, конечно, внимания на том, что «гибель» наступает не по своей воле, а в силу пресловутых «независящих обстоятельств». Против журнала в 1924 г. началась настоящая травля, принял в ней участие и Троцкий. Журнал был закрыт навсегда, что нашло отражение в запрещенном цензурой стихотворении С. Маршака, оказавшемся в «Чукоккале»:
Как свидетельствуют документы Главлита, чуть ли не каждый крупный писатель 20-х годов, особенно «попутчик», был так или иначе задет «ядром», выпущенным цензурными ведомствами. Иногда оно било наповал, вычеркивая вообще имя писателя из литературного и читательского обихода, иногда — если продолжить эту метафору — тяжело ранило его, отсекая те или иные, наиболее «крамольные» сочинения, удаляя из них отдельные главы, фрагменты, фразы, слова и т. д. Учитывая обилие архивных документов Главлита, в дальнейшем сосредоточим свое внимание на цензурной судьбе лишь некоторых, наиболее крупных писателей 20-х годов, творчество которых вызывало особое неприятие и сопротивление в контролирующих инстанциях.
Наибольшее их внимание, пожалуй, привлекало имя и творчество необычайно популярного в 20-е годы Бориса Пильняка: сохранились десятки цензурных документов, в которых неизменно отрицательно характеризуются его книги. Ранее (в главе «Нарком просвещения и главный цензор страны») уже рассказывалось о столкновении А. В. Луначарского с Лебедевым-Полянским по поводу запрещения последним повести Пильняка «Иван-да-Марья», вошедшей в сборник «Смертельное манит» (1922 г.). Пробовал взять его под защиту и сам Троцкий, посвятивший Пильняку целый очерк в книге «Литература и революция» и считавший его «реалистом и хорошим наблюдателем»: «Талантлив Пильняк, но и трудности велики. Надо ему пожелать успеха»6. Он даже пишет специальное письмо членам Политбюро: «Ставлю вопрос о книжке Пильняка. Конфискация произведена из-за повести «Иван-да-Марья». Действительно, Пильняк дает не очень привлекательную картину быта… В дальнейших произведениях: «Метель» и «Третья столица» для «Красной нови» Пильняк высказывает свое положительное отношение к революции, хотя путаницы и двусмысленности у него сколько угодно. Но в этих условиях конфисковывать его книжку значит совершить явную и очевидную ошибку. Прошу вас, членов Политбюро, внимательнейшим образом отнестись к этому вопросу и отменить неправильное решение ГПУ. 11.VIII. 1922»7. Через четыре года возник цензурный скандал, связанный с именем и смертью М. В. Фрунзе, ставшего, как не без оснований полагали, прототипом главного героя, легшего «по велению партии» под операционный хирургический нож. Повесть была первоначально напечатана в майской книжке «Нового мира» за 1926 г., но успела разойтись лишь часть тиража: по приказу ГПУ из большей части его повесть была изъята, страницы заменены новой перепечаткой8.
В следующем номере «Нового мира» от посвящения ему повести отказывается А. К. Воронений (видный литературный критик, сделавший, кстати сказать, на посту редактора «Красной нови» много полезного); за ее публикацию — должно быть, к недоумению большинства читателей, так и не увидевших ее в журнале, — извиняется редакция, в которую входили А. Луначарский, В. Полонский и И. Скворцов-Степанов. О «Повести непогашенной луны» нет упоминаний ни в библиографии, приложенной к сборнику «Борис Пильняк». Статьи и материалы» (Л., «Асадемiа», 1928), ни тем более в статье о нем в «Литературной энциклопедии» (т. 8, 1934 г.). Произведение было вычеркнуто из памяти на долгие годы, его «как бы не было»8.
С Пильняком случилось самое неприятное, что могло тогда произойти с писателем: он «попал в циркуляр», как всегда, «секретный», разосланный по цензурным инстанциям:
«27 мая 1926 г. Главлит. Секретно.
Предлагается вам впредь до особого распоряжения не допускать помещения произведений Б. Пильняка в толстых партийно-советских журналах и сборниках, и вычеркивать фамилию названного писателя из списка сотрудников этих журналов.
Начальник Главлита Лебедев-Полянский» (I — ф. 31, оп. 2, д. 31, л. 97).
Хотя через некоторое время циркуляр этот был, по-видимому, отменен — Пильняк в дальнейшем печатается в «партийно-советских журналах» (других-то уже и не было), тем не менее, он постоянно находится под подозрением. Настоящая вакханалия в печати, а затем в цензуре возникла вокруг публикации им за границей — в берлинском издательстве «Петрополис» в 1929 г. — повести «Красное дерево». Хотя Горькому творчество Пильняка и не нравилось, он счел своим долгом оградить его и других писателей-«попутчиков» от заушательской критики и цензурной расправы. «У нас образовалась дурацкая привычка, — писал он тогда, — втаскивать людей на колокольню славы, а через некоторое время сбрасывать их оттуда в грязь. Нужно помнить, что мы все еще не настолько богаты своими людьми, чтобы швырять ко всем чертям и отталкивать от себя людей, способных помочь нам в нашем трудном и великолепном деле»9. Кажется, это был последний случай, когда Горький попытался защитить писателя от власти. Вернувшись в СССР, он, как известно, благословил социалистический реализм и провозгласил ряд устрашающих лозунгов.
История с публикацией «Красного дерева» за рубежом, в общем, хорошо известна, но ряд обнаруженных цензурных документов позволяет уточнить некоторые немаловажные детали. 9 июля 1929 г. Главлит обратился в Ленобллит с таким секретным предписанием: «В Главлит недавно привезена из Берлина книга Б. Пильняка «Красное дерево», издание товарищества «Петрополис» в Берлине, на русском языке. Главлиту неизвестно, просматривал ли Ленобллит эту рукопись и дал ли он разрешительную визу. Дело в том, что рукопись Пильняка не была разрешена здесь к печати, поэтому не следовало ее пропускать за границу. Кроме того, издания «Петрополиса» не допускаются к ввозу, поэтому не следовало допускать и к вывозу в адрес этого издательства рукопись». По-видимому, до Главлита дошли сведения, что «утечка» рукописей происходит именно через Ленинград. В распоряжении добавляется, в частности, что и «другие писатели (Федин) также через ВОКС (Всесоюзное общество культурных связей.—А. Б.) в Ленинграде пересылают за границу рукописи для напечатания». Ленинградские цензоры оправдывались тем, что «контроль за вывозимыми рукописями производится при Главнауке» и они «не знали о запрещении к ввозу изданий «Петрополиса» (I — ф. 281, оп. 1, д. 34, л. 183, 186). В ответ на это московское начальство напомнило о запрещении ввоза книг ряда берлинских эмигрантских издательств еще в 1923 г., в том числе и «Петрополиса» (см. предыдущую главу), а также приказало «проследить — какую роль играет ВОКС в пересылке за границу рукописей и сообщить об этом».
«Год великого перелома» оказался и годом окончательного «перешиба» каких бы то ни было контактов писателей метрополии с эмигрантской печатью. Напомним, что в начале 20-х годов эти контакты были постоянными. Игры заканчивались… Одновременно, в этом же году, произошел громкий скандал с публикацией в пражском журнале «Воля России» знаменитого романа-антиутопии Евгения Замятина «Мы», попавшего туда кружным и очень извилистым путем — через первоначальный английский перевод. Замятин давно уже был на заметке у властей: еще в 1923 г. в своей книге «Литература и революция» Троцкий объявил его внутренним эмигрантом»10. В связи с публикацией «Мы» в 1929 г. началась травля в печати, через два года Замятин, в ответ на самоубийственное письмо, был выпущен, в отличие от М. Булгакова, за границу. Но в 1930 г. он мог еще прочитать в статье «Литературной энциклопедии», посвященной ему, что он, «целиком защищающий капиталистический порядок, создает в романе «Мы» низкий пасквиль на социалистическое будущее», а все его творчество приобретает с развитием нашего социалистического строительства все более и более контрреволюционную направленность» (т. 4, с. 309).
После одновременного появления «Красного дерева» и «Мы» наступил 30-летний перерыв — вплоть до публикации в Италии в 1958 г. романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» — в истории «неконтролируемых» публикаций произведений советских писателей за рубежом. Но, как мы знаем («дело Синявского-Даниэля» 1966 г. и другие литературные процессы) власти еще на протяжении примерно 20 лет чрезвычайно болезненно реагировали на каждый такой факт, приравнивая его к «государственному преступлению» со всеми вытекающими из него последствиями для автора.
Следует сделать здесь одну оговорку. Уделяя главное внимание в этой книге публикации неизвестных, засекреченных документов из архивов цензуры, автор, тем не менее, вполне отдает себе отчет, что непроходимой «демаркационной» линии, границы между собственно цензурным документом и «литературно-критическим» выступлением в прессе тогда не существовало. Сразу же бросается в глаза поразительное сходство между первым и вторым — и не только в идеологических и политических претензиях, но и в самой лексике. Существовали различные «департаменты» единого «Министерства правды» — идеологической машины подавления личности, творчества, проявления хотя бы в малой степени индивидуальности.
Как по команде (собственно говоря, команда и была), на «непокорных писателей» набросилась целая армия критиков и «братьев по перу», наперегонки стремившихся показать властям предержащим свою «классовую преданность» и даже соревнующихся в ней. Выступая в 1930 г. на XVI съезде партии, «комсомольский трубадур» Александр Безыменский не преминул еще раз — и, конечно, в стихах — лягнуть проштрафившихся писателей:
Оба гонимых писателя попали в особый доклад Лебедева-Полянского «О руководстве художественной литературой», прочитанный им на «Секретном совещании заведующих крайобллитами» в январе 1931 г. (V— ф. 597, оп. 3, д. 17). Сохранившаяся стенограмма доклада как нельзя лучше вскрывает как закулисную подоплеку расправы с ними, так и бесподобный стиль и эстетический уровень тогдашнего начальника цензуры и будущего академика от литературы. Он учит своих подчиненных особым приемам «руководства» писателями. «По-возможности, — говорил он, — нужно эту работу провести так, чтобы это было приятно и тем, и другим, чтобы улыбались даже и те, которых дерут (!). Вот так надо строить работу. Или, по крайней мере, эту самую деру надо сделать как-то культурно, а может быть и отложить. Может быть, вам, где нужно сейчас ударить, по ряду тактических соображений и не нужно ударять». Далее он переходит к Пильняку: «Вы скажите, кто ударил «Красное дерево» Пильняка? Вы не знаете? Ударили Пильняка мы. Я прочел, что в белой прессе выходит роман Пильняка «Красное дерево». Кто разрешил? Никто. Значит, вывезли самовольно. Вызвали Пильняка сюда на допрос (!), допросили его, причем я сам его и допрашивал… А дальше так. Решили — в ГПУ, а потом посовещались, посовещались… а почему нельзя использовать Союз Писателей, пускай они своего друга, члена, по-семейному, так сказать, выпорят. А попутно выпороли и тех, которые пытались спасать Пильняка и выявили свои слабые места. Ну, попарились, а как вы знаете, как пар на русского человека действует, каждый желает, чтобы градус был повыше, а веник покрепче, раз, два, четыре, кости размяли, и все улыбались. Так произошло и с Пильняком. Взял свое «Красное дерево» и перерабатывает, говорит, дайте и за границей поправить. Пожалуйста, поправляй» (Там же, л. 80).
Здесь уже названо все своими именами и комментариев не требует. Обратим лишь внимание на два обстоятельства. Во-первых, исполнители партийных указаний тогда уже начали добиваться от писателей, чтобы они испытывали мазохистское удовольствие от «порки и дера», как изящно выразился главный цензор. Как это снова напоминает роман Оруэлла: «Министерство любви», пытая главного героя, стремится к тому, чтобы он не только боялся Старшего Брата, но и возлюбил его. Во-вторых, цензура должна была уйти в тень, отдав на растерзание провинившегося автора его же «братьям-писателям». Всероссийский Союз Писателей, за десять лет до этого (см. далее) резко выступавший против цензурных гонений, в это время уже становился «подручным партии». Как известно, созданный в 1934 г. Союз советских писателей на протяжении многих десятилетий не только поддерживал эти гонения, но нередко выступал инициатором расправ — порою приводивших к физическому уничтожению — с писателями.
Что же касается самого «Красного дерева», то повесть эту Борис Пильняк «поправлять» не стал, понимая. очевидно, всю бессмысленность этого занятия в наступившее время. Более того, вместе с «Повестью непогашенной луны» она сыграла роковую роль в судьбе писателя: оба эти произведения инкриминировались ему в обвинительном заключении 1937 г. «Красное дерево» не издавалось ровно 60 лет до публикации в 1989 г. в журнале «Дружба народов» (№ 1; подробнее о судьбе повести см. в послесловии к публикации Б. Андроникашвили-Пильняк, а также в сборнике Пильняка «Расплеснутое время». М., 1990).
Наряду с Пильняком, самыми «вредными» и «идейно чуждыми» названы в докладе Лебедева-Полянского Евгений Замятин и Михаил Булгаков. «Художественная литература, — наставляет он своих подчиненных, — это самый сложный и трудный фронт, на котором драки у нас с издательствами и авторами будет больше, чем на каком-либо другом… Возьмем таких писателей, как Замятин и Булгаков. Замятин даже ухитрился выпустить сказку, политический смысл которой таков: как бы большевики пи пытались построоить новое общество, они его построить не могут, потому что на крови, на костях нельзя строить, потому что от разложившихся трупов в этом Иовом обществе идет смрад и все бегут от него, зажавши носы. Такова была сказка, против которой я же печатно выступил в журнале «Под знаменем марксизма»10.
Речь идет здесь об аллегорической сказке Замятина «Церковь Божия», опубликованной еще в 1922 г. в альманахе «Петербургский сборник». Сюжет ее — убийство Иваном, возжелавшего построить «невиданную» церковь, купца. Однако верующие с ужасом покидают храм, построенный на крови. Тогда же Лебедев-Полянский, новоиспеченный начальник всей государственной цензуры и одновременно ведущий марксистский критик, обрушился на нее в ряде статей 1922–1924 гг. «Всем ясно, — «переводит» он этот сюжет на язык тогдашней критики, — Иван — это революционный пролетариат, купец с деньгами — это наша буржуазия, церковь — это коммунистическое общество. И если в церкви пахнет человеческими трупами и стоять в ней нельзя, то и коммунистическое общество таково…» «Подобные «художественные» вещи — явно пасквильные и явно контрреволюционные». В другой статье — «Принципы пролетарской критики» — он снова вспоминает Замятина с его «Церковью Божией»: «Петербургские писатели, объединившись во главе с Замятиным, в основу своего творчества положили следующую организационную задачу: показать, что благочестивые, но дикие варварские эксперименты большевиков положительных результатов не дадут, заполнят жизнь смрадом и кончатся прахом для них самих». Сама сказка Замятина была запрещена на долгие годы и впервые опубликована только в 1989 г. (журнал «Аврора», № 10). Обратим внимание на поразительную схожесть лексики и самого «метода» критики статей Лебедева-Полянского и его же цензурных отзывов. Они, как сообщающиеся сосуды, перетекали друг в друга, мало чем отличаясь: это вообще примета марксистской критики, которая выносила писателю окончательный, не подлежавший обжалованию приговор, по самой сути своей, фразеологии и лексике являющийся самым откровенным политическим доносом.
Значительное место в докладе Лебедева-Полянского отдано, естественно, М. А. Булгакову, произведения которого он еще в цензурном отчете за 1926 г. назвал «неприкрытой контрреволюцией» (V — ф. 597, оп. 3, д. 10, л. 12). Тогда же в докладной записке, адресованной ЦК, руководитель цензуры отмечал: «Роковые яйца» Булгакова, произведение весьма сомнительного характера, вышли в «Недрах», это же издательство пыталось, но Главлит не разрешил напечатать «Записки на манжетах», «Собачье сердце» того же Булгакова, вещи явно контрреволюционные» (Там же, л. 25). Эти документы пока не вошли в «булгаковедческую» литературу, хотя о цензурных гонениях на него в 20-е годы говорится в ней немало. Известно, например, что издательство «Недра», руководимое Н. С. Ангарским, видным революционным деятелем-большевиком и, вместе с тем, ценителем настоящей литературы, опубликовало «Дьяволиаду» и «Роковые яйца» Булгакова. Впоследствии это было поставлено издательству в вину, поскольку оно «допустило в своей практике либеральное отношение к творчеству повобуржуазных писателей», напечатав такие реакционные произведения, как «Роковые яйца» Булгакова…» (Лит. энциклопедия. 1934. Т. 7.
С. 675).
Ангарский познакомился с «Собачьим сердцем» в феврале 1925 г., но все его попытки пробить сквозь цензурные теснины рукопись оказались безуспешными. Тогда же он, в письме М. А. Волошину в Коктебель жалуется на то, как трудно проводить произведения Булгакова «сквозь цензуру». «Вообще, — добавляет он, — с литературой плохо. Я не уверен, что его новый рассказ «Собачье сердце» пройдет. Цензура не усваивает линии партии»и. Очевидно, он имел в виду появившееся в 1925 г. постановление ЦК «О политике партии в области художественной литературы», которое часть творческой интеллигенции расценило как изменение курса партии в сторону «терпимости» и «либерализма» (см. об этом далее). Но Ангарский ошибался: Главлит и его руководитель прекрасно «усвоили линию партии», начав с 1926–1927 гг. затягивать петлю на литературе и сколько-нибудь независимых издательствах и журналах.
Пытаясь обойти цензуру, Ангарский хотел добиться благословления на издание «Собачьего сердца» у самого Л. Л. Каменева, слывшего «либералом», но также безуспешно. Председатель Моссовета и член Политбюро оценил повесть так: «Это острый памфлет на современность, печатать пи в коем случае нельзя». Сотрудник «Недр» Б. Л. Леонтьев возвратил Булгакову в мае 1925 г. «Записки на манжетах» и «Собачье сердце» с припиской: «Делайте с ними, что хотите. Сарычев в Главлите заявил, что «Собачье сердце» чистить уже не стоит. Вещь в целом недопустимая, или что-то в этом роде». Известно также, что во время обыска в мае 1926 г. сотрудники ОГПУ забрали рукопись «Собачьего сердца», затем, после отчаянного письма Булгакова, она была ему возвращена. Открыто напечатано «Собачье сердце» лишь шесть десятилетий спустя (Знамя. 1987. № 6), но «самиздатский» тираж повести достигал десятков, если не сотен, тысяч экземпляров.
Как же оценил ее руководитель Главлита в 1931 г. в своем секретном докладе? Покончив с произведениями Замятина, он говорил: «А Булгаков представил роман еще занимательнее. Какой-то профессор подхватил на улице собачонку, такую паршивенькую собачонку, никуда не годную, отогрел ее, приласкал, отошла собачонка. Тогда он привил ей человеческие железы. Собачонка выровнялась и стала походить на человека. Профессор решил приспособить этого человека в качестве слуги (!?). И что же случилось? Во-первых, этот слуга стал пьянствовать и буянить, во-вторых, изнасиловал горничную. Кажется, потом стал уплотнять профессора, словом, безобразно себя вел. Тогда профессор подумал: нет, этот слуга не годится мне, и опять вырезал у него человеческие железы, которые ему привил, и поставил собачьи. Стал задумываться: почему это произошло? Думал, думал, и говорит: надо посмотреть, чьи же железы я ему привил. Начал обследовать больницу, откуда он взял больного человека, и установил: — «Понятно, почему все так вышло — я ему привил железы рабочего с такой-то фабрики.
Политический смысл тут, конечно, ясен без всяких толкований. Мы, конечно, не пропустили такой роман, но характерно то, что была публика так настроенной, что позволяла себе подавать такие романы» (V — ф. 597, оп. 3, д. 17, л. 18–19).
Далее Лебедев-Полянский с удовлетворением отмечает, что «сейчас таких романов не подают, но нечто в таком роде все еще бывает, а наши товарищи все еще печатают». Тем не менее, цензоры не должны терять «бдительности»: «Хотя теперь и нет таких махровых рассказов и романов, какие представляли Булгаков, Замятин и те, которые печатались в сменовеховской «России», но нам надо быть пожеще с художественной литературой. Наша точка зрения должна быть тоньше, и если раньше мы смотрели без очков, а теперь смотрим в очки, то в дальнейшем может быть придется смотреть с лупой, но эти вредные, враждебные нам элементы отыскивать. Борьба становится сложнее, труднее, чем она была до сих пор, потому что здесь требуются более тонкие нюансы (так! — А. Б.)». Имя Булгакова не дает покоя главному цензору на протяжении многочасового доклада (стенограмма содержит более 60 машинописных листов). Конечно, рассуждает он, «когда говорят, что этот роман не может быть выпущен потому, что зло в этом человеке сидит от того, что у него привиты железы от рабочего, а не какого-нибудь дворянина», то это само собой разумеется, но «…те нюансы, которые хорошо замаскированы, требуют более тщательного, внимательного и проникновенного отношения к себе».
Оказывается, по словам Лебедева-Полянского, политика цензурного ведомства «постепенно видоизменялась». «На первых порах в нашей политике было много элементов воспитательного характера. Мы ставили задачу воспитания писателя, приближения его к советской власти. Мы очень долго возились с такими писателями как, например, Булгаков. Мы все рассчитывали, что Булгаков как-нибудь сумеет перейти на новые рельсы, приблизиться к советскому строительству и пойти вместе с ним попутчиком, если не левым, то хотя бы правым или средним, или каким-нибудь другим». Однако Булгаков «доверия не оправдал»: «Часть писателей пошла с нами, а другая часть писателей, вроде Булгакова, не пошла и осталась самой враждебной нам публикой до последнего момента».
Читатель сам оценит и хамский, ставший модным в то время, партийно-доверительный стиль речи Полянского— напомним, что сказана она в «своем кругу», где стесняться чего-либо уже не нужно (в этом ценность расшифрованной стенограммы, в которой все уже называется своими именами), и ее примитивно-демагогический характер. Заметит читатель и то, что главный цензор безбожно перевирает, ерничая и издеваясь, содержание «Собачьего сердца» — тоже не без изрядной доли демагогии и подтасовки фактов. «Донором» Шарика, как известно, был вовсе не рабочий, а «Клим Григорьевич Чугункин. 25 лет. Холост. Беспартийный, сочувствующий. Судился три раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй — происхождение спасло, в 3-й условно к каторге на 15 лет. Кражи. Профессия — игра на балалайке по трактирам», но такой «анамнез» Полянского, конечно, не устраивал.
Вообще, замечу, своей пошлостью и порою безграмотностью речь «ведущего марксистского критика», как называли его тогда, будущего полного академика по части филологии производит такое впечатление, будто сказана она самим героем «Собачьего сердца» — заведующим подотделом очистки Полиграфом Полиграфычем Шариковым.
Именно свора «шариковых», захватившая власть в идеологии и «приводных ремнях партии» — цензуре и литературной критике, — заставила Мастера написать знаменитое письмо «Правительству СССР» весной 1930 г. Они, как пишет Булгаков, «…в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать. И я заявляю, что пресса СССР совершенно права», (подчеркнуто руководителем тогдашнего ОГПУ Генрихом Ягодой). В том же 1930 г. Булгаков смог прочитать такие заключительные, не оставлявшие надежд строки в статье о себе в 1-м томе «Литературной энциклопедии»: «Весь творческий путь Б. — путь классово-враждебного советской действительности человека. Б. — типичный выразитель 27 тенденций «внутренней эмиграции».
* * *
Тотально-идеологический подход к литературе уже в 20-е годы стал проявляться в полной мере. От внимания Главлита и его местных отделений не ускользали и писатели, которые, на первый взгляд, были далеки от политики, впрочем, им как раз это и ставилось в вину.
Эту складывавшуюся тогда модель отношений можно проследить на цензурных документах, посвященных даровитому петербургскому поэту и прозаику Константину Константиновичу Вагинову (1899–1934)12. На протяжении почти полувека его имя было известно лишь узкому кругу историков литературы, интересовавшихся обериутами, да немногим знатокам-библиофилам. Последняя его прижизненная книга вышла в 1931 г.; затем, наступило молчание… И вовсе не по причинам, о которых тотчас же мог подумать наш самый проницательный в мире читатель: мы можем «гордиться», если вспомнить знаменитую песню Галича, посвященную памяти Пастернака, «что он умер в своей постели». Нет, он «не был» и «не подвергался»… Невостребованной, ненужной и даже чуждой официальной, утвержденной литературе оказалась сама поэтика стихов и романов Константина Вагинова. Меж тем, за рубежом, в Италии особенно, к творческому наследию забытого нами писателя был проявлен большой и вполне заслуженный интерес: писались диссертации (особенно значительна работа Леонардо Палеари), выходили один за другим его романы. Известнейший критик, бывший марксист Витторио Страда, усилиями которого, кстати, был впервые издан в 1958 г. роман Пастернака «Доктор Живаго», поставил его в один ряд с Андреем Платоновым. В предисловии к изданному в Италии роману «Бамбочада» им было отмечено «инобытие» вагиновской прозы в культурной и общественной жизни в сравнении с уже угрожающе надвигавшимися признаками огосударствления литературы на рубеже 30-х годов.
Творческое наследие Вагинова сейчас постепенно возвращается: вышел ряд книг, в том числе полный свод его прозы (М., 1991). О «странных» романах Вагинова много ходило в свое время толков и слухов, в том числе и о не совсем благополучной, мягко говоря, цензурной их судьбе. Документальных подтверждений этому не было, но чрезвычайная редкость всех вышедших при его жизни книг — трех сборников стихов и трех романов («Козлиная песнь», 1928, «Труды и дни Свистонова», 1929, и «Бамбочада», 1931) — заставляла предполагать, что они подвергались тем или иным репрессиям.
Сейчас уже можно совершенно точно сказать, что опасения знатоков и любителей имели под собой серьезные основания и нашли подтверждения в архивах цензуры.
Имя Константина Вагинова, причем в крайне неблагоприятном для него контексте, встречается в них по крайней мере четырежды. Впервые — среди бумаг охарактеризованного ранее Политотдела Госиздата РСФСР за 1923 г. — в виде «политредакторского» отзыва об «Антологии петроградских молодых авторов». Он отмечает, что в сборнике есть «хорошие стихи», в частности, Николая Тихонова. «Из остальных, — продолжает он, — лучше всех, пожалуй, Елизавета Полонская, но на мой взгляд, и ее «Петербург», и ее «Город смерти» довольно двусмысленные произведения с точки зрения содержания и освещения» (III — ф. 395, оп. 9, д. 40, л. 209). Любопытно, что через сорок лет в обнаруженной в архиве докладной записке Ленинградского Горлита в Обком КПСС «О некоторых вопросах политикоидеологического содержания художественной литературы и изопродукции, выпускаемой в Ленинграде», имя Елизаветы Григорьевны Полонской (1890–1969) появляется снова — в связи с характеристикой «Дня поэзии» 1962». Наряду с отрывком из «Поэмы без героя» Анны Ахматовой, опубликованным в сборнике, ее стихотворения квалифицируются как «салонные», «камерные», «оторванные от жизни» и советской действительности (I — ф. 359, оп. 2, д. 79, л. 25–26). Главлит оставался верен себе на протяжении многих десятилетий…
«Сомнительны с той же стороны, — говорится в отзыве 1923 г., — и кое-какие стихи Вагинова, — не особенно благополучно у него с «обреченной страной» (само собой разумеется это Россия, а почему она кажется Вагинову обреченной — неизвестно), и его пессимизм не внушает особой симпатии:
Вообще, — заключает рецензент, — поэзия представленных здесь петроградских молодых поэтов пропитана в достаточной мере и мистицизмом, и пессимизмом» и поэтому не мешало, чтобы над представленной здесь антологией произнес свое слово политредактор» (III — ф. 395, оп. 9, д. 40, л. 210). «Слово» было произнесено: антология молодой петроградской поэзии так и не появилась в печати.
Следующий цензурный эпизод связан с первым романом Вагинова «Козлиная песнь» (1928). Он привлек внимание уже после отпечатания всего тиража — на сей раз органов Политконтроля ГПУ, осуществлявших последующую цензуру (см. ранее главу «Карательная цензура»), как бы исправляя «огрехи» и «промашки» собственно органов Главлита. Вскоре после выпуска романа ленинградским издательством «Прибой» ГПУ оповестило Обллит, что роман этот конфискован и потребовало объяснений от цензоров, пропустивших его в порядке предварительного контроля. Те ответили» что «к изданию этой книги у нас было отрицательное отношение, но по настоянию Москвы и совету Отдела печати Обкома (тов. Верхотурский) книга была все-таки выпущена» (I — ф. 31, оп. 1, д. 45, л. 3). Существование этих загадочных «меценатов» в Москве и даже в Обкоме, как можно понять, РКП (б), выглядит довольно странным в биографии Вагинова, совершенно1 далекого от каких бы то ни было политических игр, и нам еще предстоит расшифровать имена и обстоятельства такого неожиданного заступничества. Тем не менее, перед ГПУ даже они были, видимо, бессильны: роман Вагинова был изъят и большая часть его тиража уничтожена, чем и объясняется его чрезвычайная библиографическая редкость.
Наконец, систематически доставалось от цензуры последнему, вышедшему при его жизни роману «Бамбочада» (1931). Согласно протоколу Коллегии Обллита, на которой обсуждалась продукция выпустившего роман «Издательства писателей в Ленинграде», было признано, что, «несмотря на наличие в нем элементов перестройки (слово это, как мы видим, принадлежит в нашей истории к разряду вечных. — А. Б.), все еще неудовлетворительной в качественном отношении». Более того: издательство «закончило 1931 г. с политическим прорывом, завершив его изданием двух идеологически вредных книг, — «Бамбочадой» Вагинова, искажающей советскую действительность, и «Веселым богом войны» Б. Шмидта, сборником стихотворений, проникнутых идеалистическим мировоззрением и буржуазным пацифизмом (книга эта, впрочем, уже после отпечатания, задержана самим издательством и не увидела света…» (II — ф. 722, оп. 1, д. 186, л. 19). В том же 1932 г. «Бамбочада» попала в «Обзор положения на ленинградском литературном фронте за 2-й квартал 1932 г.», выпущенной Ленобллитом с грифом «Не подлежит оглашению» тиражом в 75 экземпляров. Критикуя ГИХЛ за выпуск «вызвавшего весьма серьезные сомнения» романа Всеволода Иванова «Путешествие в страну, которой еще нет», — «в нем мы видим не изображение Советской действительности, а карикатуру на нее», цензоры добавляют: «В некотором отношении роман напоминает пресловутую «Бамбочаду» Вагинова» (с. 14).
Роман этот вышел уже после «года великого перелома», страна окончательно и бесповоротно двигалась к эре полного единомыслия — и художественно-эстетического, и, тем более, идеологического. К. К. Ватинов и его творчество стали «специальностью» для ряда официозных критиков (как были и критики, специализировавшиеся на Булгакове — здесь было свое разделение труда). Попал он даже в доклад такого правоверного литературоведа, как В. Я. Кирпотин, прочитанный им на расширенном пленуме Оргкомитета советских писателей. В ряду «ущербных» произведений он, наряду с повестью Андрея Платонова «Впрок», называет и роман «Бамбочада», в котором «интеллигенция изображена так, будто ей негде притулиться в советской действительности… С юродской издевкой Вагинов рисует, что интеллигенту ничего другого не остается в советских условиях, как заполнять свое время «для души» после постылой «службы» гипертрофированным обжорством и бессмысленным коллекционированием конфетных бумажек. Эти факты следует напомнить, ибо резолюция 17-й конференции ВКП(б) относится и к литературе» (VI— ф. 631, оп. 1, д. 4, л. 66).
Таким образом, цензурные и критические удары предрешили судьбу этого оригинального художника. Возникает естественный вопрос: чем же все-таки не угодил Вагинов цензуре и критике тех лет? При очень большом желании и та, и другая могли бы счесть романы писателя за «полезные» в своем роде сатиры на комнатных, проученных насквозь и малость подуставших «от грохота революции», если употребить зощенковское выражение, интеллигентов из «бывших», тщетно пытающихся отгородиться от «горячей действительности»… Встречается в романах, правда, и не очень подходящая и соответствующая задачам дня ирония по адресу табуированных святынь, становящихся объектами коллекционирования, как «образцы пролетарских и буржуазных обоев» и даже «амортизированные переходящие знамена» (из последнего, так и не вышедшего при жизни, романа Вагинова «Гарпоганиана»). Но цензоры нутром, вернее «верхним чутьем» чуяли, насколько чужда поэтика вагиновских произведений установленному эталону, насколько эстетически и стилистически выпадают они из становящейся монолитом советской литературы. В тоталитарных структурах сама художественная форма становится объектом внимания цензуры. Об особом цензорском «чутье» не раз говорил Лебедев-Полянский в уже упоминавшемся выше своем докладе перед руководителями крайлитов: «Помимо знания, тут, конечно, должно быть и чутье. Чутьем следует угадывать — за какой нерв нужно взять и потянуть. Конкретные указания и директивные линии должны подкрепляться коммунистическим чутьем… Без чутья в цензуре двигаться нельзя. Если тогда (имеется в виду практика дореволюционной цензуры. — А. Б.) умели читать между строк, то в коммунистическое время органы ЛИТа должны научиться читать между букв. У кого его нет, тот должен охотничье чутье у себя развивать…» (V — ф. 597, оп. 3, д. 17, л. 89). Добавить к этому, кажется, уже нечего: в «своем», «товарищеском» кругу все можно было назвать своими именами…
* * *
Помимо указанных выше писателей, жестоким цензурным гонениям подвергались в это время и многие другие (Зощенко, Федин, Сергеев-Ценский, Бабель, Чапыгин и т. д.). В статье «Подавление литературы» Джордж Оруэлл писал в 1946 г.: «Именно в точке пересечения литературы и политики тоталитаризм оказывает на интеллигенцию самое большое давление», и он совершенно прав — художественная литература всегда, считалась «передним краем идеологии». Правда, не зная деталей и документов советской цензуры, он написал далее: «Ничего подобного точным наукам в настоящее время не грозит. Это можно отчасти объяснить тем, что в любой стране ученым легче, чем писателям, выстраиваться в затылок своему правительству»13. Но, как свидетельствуют многочисленные документы, цензурный террор начал уже в 20-е годы проявляться в. самых различных сферах — и в этом основной, универсальный признак тоталитаризма, и даже в сферах точных, естественных и технических наук (из более позднего времени достаточно вспомнить гонения на генетику и кибернетику). Но уже тогда ряд научных изданий, был запрещен из-за отсутствия в них «марксистской методологии», даже издания по технике. Но так или иначе, действительно именно художники слова стали главными и основными жертвами цензурных репрессий. Многие из них были изъяты не только из литературы, на позже из самой жизни, — вместе с огромным пластом культуры, который возник из небытия лишь в последние годы.
Детская литература
Литература, адресованная «будущим строителям коммунизма», была объектом особенно пристального и настороженного внимания. Пастырей, наблюдавших за ней, становилось год от года все больше и больше. Помимо «главлитовской», «общей» цензуры, за ней наблюдали различные учреждения: Главполитпросвет, руководимый Н. К. Крупской, так называемый ГУС — Государственный ученый совет, созданный при Наркомпросе в 1919 г., Главсоцвос — Главное управление по социальному воспитанию при том же наркомате и т. д. Особенно зловещую роль сыграл в судьбах детской литературы ГУС, первым председателем которого был заместитель наркома, ведущий марксистский историк того времени М. Н. Покровский. В положении о ГУСе он определялся как орган, «осуществляющий общее и методическое руководство научным и художественным образованием и специальным воспитание». Выше уже говорилось, что без его ведома не могла выйти ни одна учебная книга. Но в дальнейшем сфера его действий была расширена: все рукописи книг, предназначенных детям, должны были еще до Главлита пройти предварительную «экспертизу» в нем, получить соответствующие рецензии, и только в благоприятном случае рукопись поступала в органы цензуры. Согласно одному из циркуляров Главлита, разосланному «на основании постановления Совета Народных Комиссаров за № 40 от 20 июня 1927 г., установлен следующий порядок издания детских книг. Детская (художественная и научно-популярная) книга будет Гублитами приниматься в просмотр только при наличии у издательства разрешения Гос. Ученого Совета, куда предварительно и должны представляться материалы, предназначенные к печати самими издателями. К разряду детской следует относить литературу, обслуживающую детей в возрасте до 16 лет включительно». В дополнение к нему указывалось, что «за нарушение вышеуказанного постановления частные лица подлежат ответственности по ст. 185 Уголовного кодекса РСФСР… а книги, изданные с нарушением настоящего постановления, подлежат конфискации в судебном порядке» (I — ф. 31, оп. 2, д. 54, л. 52, 60).
Большевики, надо сказать, и здесь не были изобретателями: они, как и в других случаях, взяли все самое худшее из цензурной практики старого режима. Еще в 1869 г. был создан Особый отдел Ученого комитета министерства народного просвещения — специально для борьбы с «развращающим» влиянием литературы «на умы подрастающего поколения». Почти полувековая деятельность Особого отдела привела к тому, что из круга детского и народного чтения были изгнаны многие шедевры русской литературы. Итог опустошающей деятельности «педагогической» цензуры — пусть в несколько заостренно-публицистической форме — подвела известная деятельница в области народного образования и библиографии А. В. Мезьер: «Школьно-народная библиотека — это библиотека без русских знаменитейших и известнейших писателей»1. Л. Н. Толстой, хорошо знакомый с этим учреждением (многие его детские и «народные» рассказы подверглись изгнанию из общедоступных библиотек), однажды сказал поэту И. А. Белоусову, который пожаловался на запрещение Особым отделом изданного им сборника для детей «Утро». «Так, значит, ваша книга прошла сквозь цедилку!»2. Особый отдел действительно занимался «процеживанием», фильтрацией литературы. Осуществляя патерналистский подход к художественным произведениям, заботясь о «духовном здоровье народа», педагоги-охранители зачастую предлагали и навязывали взамен достижений русской классики морализаторские, сюсюкающие рассказы, написанные в псевдонародном стиле, но зато вполне «благонадежные». Сохранившийся архив Особого отдела, фронтально обследованный в свое время автором этих строк, дает этому немало доказательств3.
Но здесь нужно указать на одно принципиальное отличие: если Особый отдел Ученого комитета, выпуская особые «министерские каталоги» книг, допущенных в ученические и бесплатные народные библиотеки-читальни, ограничивал допуск тех или иных изданий лишь в означенные библиотеки, то советская цензура «творчески» развила и ужесточила контроль за выпуском детских книг. Если до революции такие книги все-таки можно было выпустить в обычном порядке — они могли открыто продаваться, несмотря на отрицательный отзыв Особого отдела, храниться в библиотеках «повышенного типа» и т. д., то в новых условиях без визы ГУСа вообще ни одна книга не могла выйти в свет. Создана была многоярусная машина подавления: пробиться через эти фильтры стало практически невозможно.
«Очень важный момент на нашем фронте, — наставлял своих подчиненных Лебедев-Полянский на упоминавшемся уже закрытом совещании руководителей Облкрайлитов, — это детская книга. Скажут: «Как это так — генеральная линия партии и вдруг — детская книга». Да, это именно должно быть так, мы должны добиться полного соответствия с генеральной линией… Нужно уметь перенести ее на материал, на изображение, на красочный образ, который бы воспитывал детей, который бы подготовлял их способными для строительства социализма. В детской книжке мы часто видим еще бабушку с чулком и котика. Зачем нам это нужно? Нам это совершенно не нужно. Сплошь и рядом наша детская литература бесклассова… есть лишь приказы слушаться папу и маму. Пора от этого отказаться (!)… Наша детская литература хуже, чем какая-нибудь другая способствует политическому воспитанию. Тут мы, конечно, должны быть особенно жестоки, несмотря на то, что детской книги у нас мало» (V — ф. 597, оп. 3, д. 17, л. 32).
Мало чем отличались — и по тональности, и по лексике — от приведенной цензурной рекомендации и «установки» в отношении детской книги, исходившие от руководителя Главполитпросвета Н. К. Крупской и ее сподвижниц на «педагогическом» поприще — главным образом, жен ряда членов Политбюро. Это была их безраздельная «епархия». Достаточно привести лишь некоторые пассажи из статьи Крупской с таким установочным заглавием — «Детская книга — могущественное оружие коммунистического воспитания»:
«Совершенно ясно, что необходима непримиримая борьба с детскими книжками, проникнутыми чуждой идеологией… Классовый враг использует художественность в своих целях. Художественность не уменьшает, а увеличивает вред такой книги» и т. п.4.
Крайне подозрительно относился ГУС к русской классике. Даже ряд произведений Пушкина и Лермонтова показался ему нежелательным в детской книге. Так, например, рукопись учебной книги «Земля», адресованной «крестьянской молодежи и деревенским школам 11-й ступени», вызвала ряд замечаний рецензента. Среди них — включение в хрестоматию отрывка из «Капитанской дочки»: «Если уж давать его, то надо сопроводить комментариями: взятый в отрывочном виде, он с особенной резкостью выдвигает дворянскую идеологию рассказчика («бунтовщики», ангельское спокойствие Марьи Ивановны и т. п.» (III — ф. 298, оп. 1, д. 91, д. 40). Цензоры ГУСа были единодушны со своими дореволюнионными коллегами из Особого отдела Ученого комитета. Было и существенное отличие: на первый план выдвигалась обойма произведений, звавших к активной борьбе. Пока еще не самых худших авторов: в дальнейшем они черпались у третьеразрядных писателей, искупавших недостаток «художественность» своей «идейностью» и «революционностью».
С плоско-примитивных «классовых» позиций рассматривалось творчество замечательных русских авторов, писавших для детей. Так, сама Крупская решила выступить в роли рецензента ГУСа, дав отзыв на «Сказки» Д. Н. Мамина-Сибиряка, которые собирался выпустить известный частный издатель Г. Ф. Мириманов в 1928 г. Ей не понравились сказки «Про козла упрямого» и «Про воробушку — черную головушку». «Надо сказать, — пишет она в своем отзыве, — что в них проглядывает архимелкособственническая идеология». В сказке «Не мое дело» — она нашла прославление «эгоизма». «Вообще, — замечает она, — в сказках Мамина-Сибиряка изображаются под видом зверей люди-одиночки, думающие только о себе, люди эгоистические и глупые холодные резонеры. Многое будет чуждо современному ребенку…» (III — ф. 298, оп. 1, д. 90, л. 50). Еще более строга была некая Шулытина. Присоединившись к Н. К. Крупской в опенке сказок Мамина-Сибиряка, она проявляет еще большую классовую бдительность, набросившись с особой яростью на прелестную «Сказку о Комаре Комаровиче». Основная идея сказки, по ее мнению, та, «что надо во что бы то ни стало выжить того, «кто в наше болото пришел». «Наша ли это мысль о болоте?»— строго вопрошает рецензент, и, конечно, приходит к выводу, что «не наша» (Там же, л. 52).
В результате Мириманову, как можно полагать, так и не разрешили издание «Сказок» Мамина-Сибиряка, хотя до этого и позднее они выходили множество раз.
Помимо «строгих теть» из ГУСа, за детской книгой наблюдали не менее «строгие дяди», работавшие в политической цензуре. Так, один из них — некий Лев Жмудский, политредактор ГИЗа, очень серьезно и, конечно, с классовых позиций, отнесся к такой классике, как «Конек-Горбунок» П. П. Ершова. Вот его отзыв:
«Фабула — православный (это всюду автором подчеркивается Иван-дурак наперекор своим умным собратьям становится царем — нельзя лучше сатира на дореволюционную Россию. Но беда в том, что услужливый автор, как националист — ненавистник «басурман» и мечтающий о «святом кресте даже на Луне» (конечно в образе сказочных достижений), глубоко верует в звезду Ивана-дурака. Не в пример сказкам Пушкина, сказка Ершова лишь лубочная карикатура на них. По части воспитательной для детей в ней все от реакционного и непедагогического, — здесь все по царю мерится и по боярам. Восхваляется «Царь-надежа», которого, конечно, народ встречает восторженным «ура». На с. 42 — даже порнография — царь, «старый хрен», жениться хочет: «Вишь, что старый хрен затеял: хочет жать там, где не сеял! Полно! Лаком больно стал!» На основании вышеизложенного считаю «Конек-Горбунок» к выпуску весьма нежелательным, если не недопустимым. 1 декабря 1922 г.» (III — ф. 395, оп. 9, д. 40, л. 304).
Добавить к этому, кажется, нечего. Замечу лишь, что бедный «Конек-горбунок», печатавшийся всегда, в общем-то, свободно, тогда так и не вышел в свет. Любопытно, что лет за семьдесят до этого «Конек-Горбунок» не смог однажды угодить предшественнику Льва Жмудского по цензуре, хотя и по мотивам, прямо противоположным. В 1855 г. Цензурный комитет не позволил выпустить очередное издание ершовской сказки, поскольку «в ней встречаются выражения, имеющие прикосновение к православной церкви, к ее установлениям и к поставленным от правительства властям… во многих шуточных сценах приводится имя Божие и употребляется крестное знамение»5.
Забавно, конечно, обвинение этой сказки в «порнографии», но и тут советский цензор был не особенно оригинален. Оберегая нравственность «детей и народа», его дореволюционные собратья порождали настоящие анекдоты. Прославился на этом поприще цензор начала XIX в. Красовский, запретивший вполне невинные «Стансы к Элизе» поэта Олина за строку «У ног твоих порой для песней лиру строить», заметив «Слишком грешно и унизительно для христианина сидеть у ног женщины». В конце этого же века «педагогическая цензура» Особого отдела Ученого комитета не разрешила включить в одну из школьных хрестоматий пушкинскую «Сказку о царе Салтане», поскольку их шокировали такие строки:
Сам Пушкин, пытавшийся так все «…изъяснить, чтоб совсем не рассердить богомольной важной дуры, нашей чопорной цензуры», смеялся бы до упаду, доведись ему узнать об этом решении. Не меньшее удовольствие доставил бы ему, очевидно, и отзыв Льва Жмудского, запретившего «Конька-Горбунка», так понравившегося в свое время Пушкину: «Теперь этот род сочинений можно мне и оставить…»
Верхом цензурного идиотизма следует все же считать историю, разгоревшуюся вокруг… «Курочки-Рябы» в 1927 г. О ней вполне серьезно спорили сотрудники ГУСа и Главсоцвоса. Каждое ведомство, находившееся, напомним, в одном наркомате просвещения, претендовало на единственно верную оценку этой сказки, что породило даже специальный запрос Главлита в Коллегию Наркомпроса: «Главлит обращает внимание Коллегии Наркомпроса на противоречия, наблюдаемые в оценке детской литературы Комиссией по книге при Главсоцвосе и Деткомиссией при ГУСе. Так, например, Деткомиссия при ГУСе (читатель уже обратил внимание на нелепые и смешные аббревиатуры — это вообще примета «советского языка». — А. Б.) высказывается против напечатания «Курочки-Рябы», в то время, когда Комиссия при Главсоцвосе, наоборот, включает эту сказку в список, «состоящий из лучшей» литературы, одобренной, по словам Комиссии, по темам ГУСа. То же случилось со сказкой «Белочка». Комиссия при Главсоцвосе включает эту сказку в число лучшей литературы, в то время, когда в сказке проводятся осуждаемые ГУСом выраженные классовые противоречия в. пользу буржуазии. Эти противоречия в оценке со стороны двух комиссий Наркомпроса затрудняют работу Главлита, о чем и доводим до Вашего сведения. 25.1.1927 г.» (IV — ф. 2306, оп. 69, д. 1581, здесь и далее л. 7, 8, 28–29).
Возглавлявший Наркомпрос Луначарский потребовал объяснений, и они были доставлены Главсоцвосом: «1. Обе эти книжки разрешены Главлитом. 2. Сказка о «Курочке-Рябе» помещена в ряде книг для чтения, предназначенных для первых классов сельских школ. Дело педагога объяснить, что золотых яиц куры не несут, и деревенские дети сами это прекрасно знают. 3. В книжке «Белочка» (издание Мириманова) говорится, что деревенские дети поймали белочку и продали девочке-дачнице. Белочка была посажена в клетку и выпущена на волю. Сюжет этой книжечки заимствован, возможно, из биографии Ленина. Знавшие Ленина в детстве рассказывают, что он покупал птичек, сажал их в клетку, а через некоторое время выпускал на волю. В чем классовый или антиклассовый элемент — непонятно. В чем его усмотрел рецензент ГУСа — тоже непонятно».
Мы не знаем, чем же закончилось это курьезное дело— «контрдоводов» ГУСа в архиве найти не удалось— и были ли развеяны сомнения растерянных цензоров Главлита. Скорее всего, «Курочка-Ряба» была все же реабилитирована, так же, как и «Белочка» — благодаря очень важному прецеденту, имевшему место в детские годы вождя мирового пролетариата. Но эта история вышла, вероятно, из стен Наркомпроса, произошла утечка информации, о чем свидетельствует запрос с грифом газеты «Правда»:
«Москва. Наркомпрос. Тов. Яковлевой. Лично. 12 февраля 1927 г.
Уважаемый товарищ! Прошу не отказать переслать на мое имя в редакцию газеты «Правда» переписку о запрещении детской сказочки «Курочка-Ряба». С коммунистическим приветом. — Мих. Кольцов».
Заместитель наркома Яковлева ответила, что «вопрос этот будет обсуждаться на Коллегии Наркомпроса» и она может «дать ответ по существу» после его рассмотрения. Очевидно, работавший в «Правде» М. Е. Кольцов увидел в этой истории колоритный материал для очередного фельетона, но следов его ни в «Правде», ни в других изданиях пока не обнаружено. Скорее всего, дело спустили на тормозах, дабы не компрометировать верховную инстанцию, наблюдавшую за детской литературой.
Невольно вспоминаются в связи с этим блистательные строки эпиграммы великого русского философа и поэта Владимира Соловьева, которым, кажется, суждено оставаться вечным эпиграфом к истории российской цензуры, и не только к ней:
Еще более активно «пасли» и цензоры Главлита, и «педагоги» из ГУСа, Главлитпросвета и других инстанций советских писателей 20-х годов, адресовавших детям свое творчество. Среди них — знаменитые имена, и прежде всего — Корней Чуковский. Его замечательные стихотворные сказки и другие произведения преследовались с особой, почти маниакальной жестокостью. Особенно невзлюбили его высокопоставленные дамы, заправлявшие педагогикой и детским чтением, — 3. И. Лилина— жена Г. Е. Зиновьева, К. Т. Свердлова, и сама Н. К. Крупская. Важно отметить, что их суждения, высказанные в критических статьях, расценивались как непререкаемые резолюции, как руководства к действию. Вдохновленная ими, целая армия учителей, журналистов и критиков набросилась на прелестные сказки Чуковского, которые так нравятся детям. Включилась в эту войну и Н. К. Крупская, напечатав об очень не поправившемся ей «Крокодиле» большую статью в «Правде» (1928, 1 февр.). Ее возмутило, что «крокодил целует ноги у царя-гиппопотама… перед царем он открывает свою душу», строки «Вашему народу я даю свободу, свободу я даю!». «Что вся эта чепуха означает? Какой политический смысл имеет?» — спрашивает она, и добавляет: «Какой-то явно имеет… Я думаю, что «Крокодил» ребятам нашим давать не надо, не потому, что это сказка, а потому, что это буржуазная муть». Такое «авторитетное» суждение, свидетельствующее о крайне примитивных литературных вкусах жены и соратницы вождя, повлекло, конечно, за собой «оргвыводы»: детские книги Чуковского начали изымать из библиотек (напомним, что Крупской, как руководителю Главполитпросвета, подчинялись тогда все массовые и детские библиотеки), цензоры стали запрещать очередные их издания. «Допущенные ко двору», высокопоставленные дамы приняли даже «Резолюцию общего собрания родителей Кремлевского детсада», опубликовав ее в журнале «Дошкольное воспитание» (1929, № 4). Они призвали всех родителей объявить бойкот «чуковщине», тем более — «в переживаемый момент обострения классовой борьбы», когда «мы должны быть особенно начеку и отдавать себе ясный отчет в том, что если мы не сумеем оградить нашу смену от враждебных влияний, то у нас ее отвоюют ее враги. Поэтому мы, родители Кремлевского детсада, постановили: «Не читать детям этих книг, протестовать в печати против издания книг авторов этого направления нашими государственными издательствами. Призываем другие детские сады, отдельных родителей и педагогические организации присоединиться к нашему протесту…»6.
Сам К. И. Чуковский в знаменитой книге «От двух до пяти» с горечью и сарказмом рассказывает о том, что пришлось испытать его детским книгам, в частности переделке «Приключений Мюнхгаузена». По мнению плоско и вульгарно-социологически мыслящих «руководителей детского чтения», сказка вообще не нужна «советскому ребенку», «отрывает» его от реальной действительности, уводя в «мир грез и фантазий». «Вы боитесь, — спрашивал их Чуковский, — как бы эти буффонады не расшевелили в детях чувство юмора? Почему веселая книга внушает вам такое отвращение, словно вы — гробовщики или плакальщики? Или вы во что бы то ни стало хотите отвадить ваших ребят от чтения и внушить им лютую ненависть к книге?»7.
Война «чуковщине» была объявлена еще ранее — примерно с 1925 г. Частично перипетии ее уже нашли отражение в нашей литературе8, но большей частью подлинные цензурные документы до последнего времени таились «за кулисами «Министерства правды», будучи засекреченными. Они существенно дополняют историю этой борьбы, и с ними далее познакомится читатель. Сам Корней Иванович, как и некоторые другие писатели того времени (см. об этом следующую главу), резко протестовал тогда против засилья и своеволия цензуры, постоянно рождавшей «грустные анекдоты». В августе 1925 г. он писал заведующему Ленгублитом Острецову: «В Гублите мне сказали, что муха есть переодетая принцесса, а комар — переодетый принц!!… Этак можно сказать, что «Крокодил» — переодетый Чемберлен, а «Мойдодыр» — переодетый Милюков. Кроме того, мне сказали, что Муха на картинке стоит слишком близко к комарику и улыбается слишком кокетливо!!. Возражают против слова «свадьба». Это возражение серьезное. Но уверяю Вас, что муха венчалась в Загсе. Ведь и при гражданском браке бывает свадьба… Мне посоветовали переделать «Муху». Я пробовал. Но всякая переделка только ухудшает ее. Да и к чему переделывать? Чтобы удовлетворить произвольным и пристрастным требованиям? А где гарантия, что в следующий раз тот же Гублит не решит, что клоп — переодетый Распутин, а пчела — переодетая Вырубова?..»9.
По словам Чуковского, «Тараканище» висел на волоске— отстояли, но «Муху» (в Гублите. — А. Б.) отстоять не удалось. Итак, мое наиболее веселое, наиболее музыкальное, наиболее удачное произведение уничтожается только потому, что в нем упомянуты именины!!». Свободно издававшиеся до 1925 г. книги писателя, одна за другой, стали запрещаться в очередном, иногда 4—5-м изданиях. Чуковский пробовал искать защиты у самого главы цензурного ведомства, полагая (ошибочно, надо сказать), что тот сможет одернуть чересчур ретивых подчиненных в Ленинграде: «Многоуважаемый Павел Иванович! — пишет он ему 27 октября 1927 г. — Заступитесь, пожалуйста! Ленинградский Гублит ни с того, ни с сего запретил четвертое (!), издание моего «Бармалея». Чем «Бармалей» хуже всех других моих книг? Всяких мошенников пера и халтурщиков, кропающих стихи для детей, печатают беспрепятственно, а меня, «патриарха детской книги», теснят и мучают! Право же, эта жестокость — бессмысленна» (V — ф. 597, оп. 4, д. 79, л. 1).
Но еще ранее И. А. Острецов, начальник Ленгублита, проговорился однажды о «мнении» (знаменитое советское «Есть мнение!»), сложившемся о Чуковском «вверху», потому, может быть, что писатель встретил в разговорился с ним на улице, когда главный ленинградский цензор был слегка «под мухой». О злосчастной запрещенной «Мухе» они и заговорили. «Да неужели вы не понимаете? — разговорился вдруг Острецов. — Дело не в одной какой-нибудь книжке, не в отдельных ее выражениях. Просто решено в Москве — посократить Чуковского, пусть пишет социально-полезные книжки. Так или иначе, не давать вам ходу. В Гублит поступили рецензии обо всех ваших книгах — и там указаны все ваши недостатки»10.
Тем не менее, Лебедев-Полянский все же запросил Ленгублит по поводу «Бармалея»: «Сообщите, по каким мотивам запрещен Вами Чуковский — «Бармалей». К машинописному тексту рукой Полянского сделана приписка от руки: «Жалуется» (I — ф. 31, оп. 2, д. 55, здесь и далее л. 76, 77, 203, 204). Ленинградские цензоры ответили, что «книжка 4-м изданием запрещена на основании отзыва Сопвоса ЛГОНО, прилагаемом при сем», то есть сектором социального воспитания Ленинградского городского отдела народного образования. «В Гублит. Печатание 4-м изданием книги Чуковского «Бармалей» является нежелательным. Еще в 1925 г. Дошкольной Библиографической комиссией на эту книгу дана была отрицательная рецензия. Комиссия находила: мы определенно считаем, что книжки Чуковского вредны для маленьких детей, так они не в состоянии совершенно разобраться в его шутках и принимают, да и не могут не принимать за правду все его дикие рассказы про животных. Несмотря на мастерские, звучные, ритмичные стихи, книга для маленьких детей недопустима. Дошкольный инспектор (Махлина)». На таком уровне — и с точки зрения чиновничьей иерархии, и компетенции, и «педагогических претензий» решалась судьба одной из лучших детских книг…
Вскоре Лебедев-Полянский прислал в Ленгублит распоряжение: «Вследствие обжалования гр. Чуковским запрещения Вами его детской книжки «Бармалей» просим объявить автору, что… Главлит затребовал заключения ГУСа об упомянутой книжке. Рассмотрев этот вопрос в своем заседании 11/Х-1927 г., Научно-педагогическая секция ГУСа постановила издание книжки отклонить». Товарищи из Главного ученого совета оказались вполне солидарны с дошкольным инспектором Махлиной, прислав предельно лаконичную выписку иэ протокола № 1 заседания Комиссии по просмотру детской литературы: «Слушали: Чуковский. Бармалей. Рис. Добужинского. Постановили: Отклонить».
Попали сведения о запрещении сказки Чуковского и в «Список рукописей, не разрешенных Ленгублитом за 2-й квартал 1927 г.»: «Чуковский. Бармалей. 4-е изд. Мотивы запрещения: неприемлемость с педагогической, точки зрения» (I — ф. 31, оп. 2, д. 59, л. 92). Как не вспомнить здесь снова эпиграмму Владимира Соловьева!
Конечно, не один Корней Иванович Чуковский подвергался тогда цензурным гонениям, но история его мытарств необыкновенно выразительно и точно передает атмосферу тех лет. Почти все партийные съезды и конференции уделяли тогда внимание детской литературе, что даже нашло отражение в их постановлениях, и решениях. Они признают «чрезвычайно необходимым создание литературы, которая могла бы содействовать коммунистическому воспитанию юношеских масс», призывают «приступить к созданию литературы для детей под тщательным контролем и руководством партии с целью усиления в этой литературе моментов классовости, интернационализма, трудового воспитания»11.
Понятно, эти указания перетекали в практическую деятельность цензурных инстанций и редакций журналов и издательств. С огромнейшими трудностями пробивали себе дорогу в детскую литературу С. Маршак».
В. Бианки и др. В конце десятилетия развязывается в. педагогической и рапповской прессе ожесточенная борьба даже против детских стихов Маяковского, которого» кажется, трудно упрекнуть в отсутствии классового и революционного накала. Тем не менее, его произведения для детей были признаны «иеологически неприемлемыми», «возбуждающими отрицательные эмоции» и т. д.12. Как всегда, последнее слово оставалось за партией» которая уделяла детской литературе особое внимание. Вопрос о продукции для детей, выпускавшейся ленинградскими издательствами, был специально рассмотрен в октябре 1926 г. на коллегии Отдела печати обкома. В резолюции отмечалось, что литература большей частью «…рассчитана на ребенка из интеллигентной семьи». В качестве примера приведен рассказ Чапыгина «Весна в лесу», «где автор говорит: «Ушло солнце и небо стало темнее, шелковое как мамино платье». Очевидно, что пущенный для усиления эффекта образ «мамино шелковое платье» не рассчитан на ребенка из рабочей и крестьянской семьи» (I — ф. 281, оп. 3, д. 3, л. 63).
Еще более курьезен отзыв идеологических надсмотрщиков об известном стихотворении С. Я. Маршака: «В сборнике «Советские ребята» помещено произведение со стихами такого содержания:
Дальше, по-видимому, в целях изображения наркомпути, таким же размером передают, как собачка выросла в дороге» (Там же, л. 64). Таким образом, в стихотворении Маршака «Багаж» был обнаружен поклеп на наше железнодорожное хозяйство… «Писатели-коммунисты, — говорится далее, к участию в сборнике не привлекаются. Вообще в нем не чувствуется стремление сделать ребенка общественником».
Критике была подвергнута книжная продукция издательства «Прибой», в частности, за выпуск им книг Януша Корчака «Приключения короля Матиуша», «содержащую длинный рассказ о добром короле». В заключении делается вывод, что «большим недостатком является то, что детская книга рассчитана на служилого ребенка (! — очевидно, имеются в виду дети из семей служащих?), необходимо решительно взять линию на выпуск книг для детей рабочих и крестьян».
И критикой и цензурой взята была под обстрел зарубежная приключенческая литература, столь любимая детьми, — книги Жюль Верна, Стивенсона, Жакколио и многих других. Издательству «Земля и фабрика» было поставлено в 1927 г. в вину, что оно «неизвестно для чего выкапывает из тьмы прошедших времен роман буржуазного писателя Стивенсона «Остров сокровищ», который абсолютно ничего не может сказать ни уму, ни сердцу молодым представителям современного поколения. Издана книга хорошо, но еще лучше было бы не издавать ее вовсе»13. Примечательна история с выпуском ленинградским издательством «Красной газеты» известного романа Луи Жакколио «В трущобах Индии». В ноябре 1929 г. Главлит прислал в Ленинград секретное как всегда предписание «не выпускать 2-ю и 3-ю части книги Л. Жакколио «В трущобах Индии» и проследить за тем, чтобы выпущенная 1-я часть в продажу не поступала (I — ф. 281, оп. 1, д. 46, здесь и далее л. 58, 60, 67, 72). В этом предписании есть и глухое, но крайне интересное упоминание о том, что «выпуск Жакколио является прямым нарушением директивы ЦК ВКП(б), данной непосредственно издательству в отношении этой книги». Вот на таком уровне решалась судьба этой книги! К сожалению, автору не удалось найти эту «директиву», но, как можно предположить, роман был запрещен «за пропаганду и защиту английского колониализма и империализма». Ленобллит ответил, что книга задержана в типографии, хотя ему и не известна директива ЦК. Главлит приказывает все экземпляры книги, «находящиеся на складе, сдать для переработки на бумагу». Это решение было передано Политконтролю ОГПУ, который занимался практическим исполнением экзекуции, и в Главлит было сообщено о «конфискации и помоле 2-го и 3-го томов книги Л. Жакколио».
Подозрительность Иностранного отдела Ленгублита доходила до того, что однажды не был пропущен в СССР том сказок Андресена. Главлит вынужден был все же «поправить» чересчур ретивых надсмотрщиков, поскольку «Андерсен — классик и запрещать его произведения нецелесообразно, несмотря на некоторое присутствие в них мистики» (I — ф. 281, оп. 1, д. 26, л. 155).
* * *
Еще более жестко относилась к детской классике и приключенческим книгам «библиотечная цензура», о которой уже заходила речь. По словам Н. К. Крупской, «необходима непримиримая борьба с детскими книгами, проникнутыми чуждой идеологией, преподносимой обычно в весьма замаскированной, но очень эмоциональной форме»14. Ее сподвижница — Н. Херсонская уже в 1925 г. объявила сказки — «опиумом для народа», поскольку «в них недостает классового материала… они затуманивают его, порождают смуту в сознании ребенка», тогда как «нам надо теперь воспитывать отважных борцов, бодро и смело глядящих на природу»15. Три волны «очистки» массовых библиотек (1923, 1926 и 1929) от «идеологически чуждой литературы» привели к тому, что они лишились многих замечательных книг. Специальная инструкция по пересмотру книжного состава детских библиотек изъяла из них произведения Жюль Верна, Эмара, Буссенара, Стивенсона и других знаменитых авторов. Изымались все дореволюционные издания, в которых изображалась «буржуазная» семейная жизнь. Не рекомендовалось приобретать сказки Чуковского, Даниила Хармса — за «антиобщественную тематику. Как писал один из авторов, «С Томом Сойером пионеру не по пути, поскольку… в книге присутствуют идеалы сытой, праздной и щедрой (!?) от безделья и излишеств жизни, которые не вяжутся с идеалами и устремлениями советских людей»16.
История «геноцида» лучшей детской литературы в советские годы и изъятия ее из библиотек заслуживала бы особой книги — материала для этого, как архивного, так и опубликованного на страницах печати, предостаточно. Ограничимся сейчас двумя эпизодами, любопытными тем, что одни и те же книги для детей подверглись остракизму и в дореволюционное, и в советское время. Первый из них связан с известной дореволюционной хрестоматией крупного педагога В. П. Вахтерова «Мир в рассказах для детей», не раз издававшаяся И. Д. Сытиным. В 1923 г. она была переиздана в Смоленске, но вызвала резкий протест самого руководителя тогдашнего Госиздата РСФСР О. Ю. Шмидта. Он обратил внимание Главлита на то, что «книга издана без разрешения ГУСа, Госиздата (напомним, что он имел монополию на издание учебной литературы. — А. Б.) и, очевидно, без разрешения местного отделения Главлита». «Цензурно книга абсолютно недопустима: на с. 17 — ««Молитва сеятеля», с. 37 — «Молитва матери», с. 4 — «малые сиротки — божьи детки» и т. д. Прошу Вашего распоряжения о конфискации настоящего издания, немедленного его уничтожения и предания суду виновных в издании. Зав. Госиздатем — О. Шмидт» (III — ф. 395, оп. 1, д. 388, л. 1).
К сожалению, мы не знаем, чем кончилось это дело, но именно смоленского издания известнейшей хрестоматии в библиотеках нет. Основные нападки, как это видно из отзыва, вызвали хрестоматийные стихи Никитина и Жемчужникова, печатавшиеся сотни раз.
Но школьная хрестоматия Вахтерова не могла угодить и дореволюционной «педагогической» цензуре, правда, по мотивам — прямо противоположным. По отзыву члена Особого отдела упоминавшегося уже Ученого комитета Мироноснцкого, «Мир в рассказах для детей» был изгнан в 1908 г. из школьных и народных библиотек. В хрестоматии были обнаружены «тенденциозность, односторонность»: например, приведены «выдержки из «Бориса Годунова» о царевиче Дмитрии и самозванце, но ни слова не сказано о призвании на царство Романовых», много стихов посвящены «крепостному времени», мало — «о святых» и т. п. Безапелляционный вывод Особого отдела гласил: «Принимая во внимание все вышеизложенное и имея в виду, что из книги совершенно устранены религиозные и церковные мотивы (что не помешало, однако, выдвинуть протопопа Аввакума), признать ее непригодной». И. Д. Сытин пробовал протестовать, считая эти обвинения «облыжными», вызванными стремлением «опорочить книгу», но безуспешно: она была не допущена в библиотеки школ17. Впрочем, дело этим и ограничилось: книга Вахтерова открыто продавалась, в отличие от советского смоленского издания, которое было пущено под нож.
Не смогла угодить всем режимам и другая дореволюционная детская хрестоматия — «Ясная звездочка», изданная в Москве в 1907 г. и составленная известным педагогом и одним из организаторов толстовского издательства «Посредник» И. И. Горбуновым-Посадовым. Тот же Мироносицкий нашел ее неподходящей для школьных библиотек в силу недостатка религиозности и других просчетов составителя18. Но еще более страшная история приключилась с той же «Ясной звездочкой» в 1930 г. Ей посвящена специальная статья в «Красном библиотекаре» под выразительным названием «Суд над общественной библиотекой»1Э. Суть ее сводится к следующему. Суд над Московской детской библиотекой им. Н. В. Гоголя состоялся в результате публикации в «Правде» фельетона «Вифлеемская звезда», написанного известным партийным публицистом Давидом Заславским. Написан он от лица якобы рабочего, который принес своему сыну «Ясную звездочку», выданную ему библиотекой. Он обратил внимание на букву «ять», на «подозрительные и старосветские» рисунки, на то, что вся она имеет «православный привкус». «Общественность», конечно, должна была «отреагировать» на правдистский материал, как это было принято, начиная с 20-х годов и кончая 80-ми. Была создана комиссия, которая «при первой же попытке» вычистила 450 книг, «идеологически вредных» и «устаревших». Она даже заметила, что-«религиозно-тенденциозные книжки выдавались преимущественно в декабре, марте и апреле, накануне наиболее видных церковных праздников, и выдавались они не случайно, а по многу раз каждая».
В результате этого весь штат библиотеки был уволен и над работниками состоялся даже суд, хотя и «общественный». Некоторые сотрудники пробовали оправдать «Ясную звездочку», утверждая, что «в. ней ничего особенного нет, что церковные праздники там упомянуты как календарные даты, что коляда дана в описании самого Гоголя», но тем самым еще более усугубила свою «вину». Согласно принятой на суде резолюции, «работники Гоголевской библиотеки провели ряд вредных работ и тем самым объективно являются вредителями»20. Здесь уже слышны непосредственные отзвуки начавшихся в конце 20-х годов процессов «над вредителями»; впрочем, спустя несколько лет, в годы «Большого террора», эта история могла бы иметь для библиотекарей еще более трагичные последствия.
* * *
Приведенные примеры достаточно точно характеризуют начавшийся тотальный поход на достижения мировой культуры. Необходимо было выковать «юного бойца за дело коммунизма», и книги должны были играть в этом первостепенную роль. «Проскрипционные» списки «вредной» литературы, многочисленные постановления и циркуляры Главлита, погромные статьи в журналах и газетах, — все это служило поставленной цели. Советские цензоры далеко опередили своих дореволюционных собратьев, хотя переклички в их деятельности несомненны. Мы можем обнаружить еще немало случаев запрещения одних и тех же книг, хотя и с противоположным знаком. Впрочем, бывали и случаи абсолютной солидарности: и те и другие пеклись о «нравственном здоровье детей и народа», преследуя произведения, в которых заметно «уныние», изображение «темных сторон жизни», отсутствие «здорового начала», «бодрости», «оптимизма» и тому подобных необходимых качеств. В этом суть тоталитарного подхода, когда «мудрые пастыри» берут на себя руководство буквально всеми сторонами жизни человека, считая его «несмышленышем» и «пожизненно несовершеннолетним». Конечно, за всем этим стоит всесильная власть тоталитарного государства, преследующего свои цели, главная из которых — приведение всех людей к единому знаменателю, полной унификации.
Именно в этом залог успешного функционирования общества такого типа.