Людовик XIV

Блюш Франсуа

Глава XXVIII.

ИСПЫТАНИЯ, ОШИБКИ, НАДЕЖДЫ

 

 

Вскоре будет открыта рака святой Женевьевы и начнется всенародное моленье. Просите своих святых молиться Богу, мадам, чтобы не гневался на нас Господь, который, может быть, хочет нас спасти, подвергнув нас всем этим испытаниям в то время, как мы высказываем ему свои жалобы.
Мадам де Ментенон

Lucem demonstrat umbra (Тень падает от света).
(Надпись на солнечных часах)

Вольтер считает, что слава Людовика XIV была бы полной, если бы старый король умер сразу после заключения Утрехтского мира, в период между подписанием этого мира и появлением злополучной буллы «Unigenitus». Автор «Века Людовика XIV» не совсем не прав — он очень хорошо знал эту тему, — но он умышленно упрощает. Особенно три пункта позволяют действительно уловить тонкие нюансы его рассуждений. 1. Булла «Unigenitus» не прилетела из Рима, как метеорит, а появилась по просьбе Франции (которая повторила ошибку Мазарини в отношении Пяти положений Янсения). 2. Большие трудности, причины кризиса и непопулярности предшествуют Утрехтскому миру. 3. Но не все черно в период между весной 1713 года и смертью короля. Испытания, ошибки, но также и надежды были до и после подписания договора. Одним из испытаний был пацифизм.

 

Сирены пацифизма

В эти тяжелые годы испанской войны король должен противостоять не только европейской коалиции, ненависти пенсионария Хайнсиуса, ожесточенным атакам Мальборо и принца Евгения, враждебности протестантов, трудностям финансовых проблем, уловкам своего совета, но и аргументам, инсинуациям и тягостному молчанию «братства пацифистских душ»{87}.

Мадам Елизавета-Шарлотта уверяет, что она состоит в этом «братстве», но не проявляет себя в нем особо усердствующей. А аббат де Сен-Пьер работает над проектом «Как сделать мир постоянным в Европе» (1713) и уже с 1711 года распространяет первую часть своего труда, который долго оказывал свое влияние: «Над ним уже хорошо посмеялись»{87}. Некоторые генералы начинали ненавидеть войну, маршал де Тессе был из их числа. То он прибывает «обескураженным» в армию даже до начала кампании. То пишет: «Я поостерегусь, мадам, даже вам говорить о войне, я ее ненавижу больше, чем вы»{101}. Вот почему время от времени «пары» пацифизма доходят до среднего воинского состава, менее патриотичного, чем король, менее безропотно подчиняющегося пассивной дисциплине, чем низший офицерский состав и простые солдаты. В январе 1709 года маркиза де Ментенон констатирует, что «офицеры слишком любят Париж»{65}. В сентябре того же года, накануне битвы при Мальплаке, мир кажется таким неизбежным, что мысли о нем парализуют часть армии. В 1712 году то же положение вещей. Виллар пишет министру Вуазену: «Офицеры, которые знают, что мирные переговоры продвигаются, отказываются идти в бой по доброй воле»{26}.

Пребывание Фенелона в ноябре 1711 года в замке Шон и его дискуссии у герцога де Шеврез, дали толчок к изложению им в своей статье конституционного проекта, в котором эти заговорщики высказывались за немедленный мир и отказ Франции от всех завоеваний короля{224}. В самом совете министров партия пораженцев представлена герцогом де Бовилье, который ведет себя на нем настойчиво, но вежливо. Этот набожный советник Его Величества недолго поддерживал своего воспитанника — герцога Анжуйского: он проявлял себя сторонником Мадрида только с 1701 по 1703 год{224}. Пацифисты — Бовилье, Фенелон и мадам де Ментенон — «смотрели на сохранение Испании как на непреодолимое препятствие к миру» и упорно придерживались этого слишком упрощенного мнения. Они «не хотели видеть, — пишет маркиз де Торси, — что, если бы Испания была потеряна, Франция не только не имела бы мира, но неизбежно после этой потери вражеская армия заполонила бы Гиень и Лангедок»{104}. Людовик не очень прислушивается к советам герцога де Бовилье, «намерения которого хорошо известны»{224}, а аргументы — одни и те же. Но он не избегает пацифистского давления, оказываемого на него набожной и хнычущей маркизой де Ментенон. Ее царственный супруг, конечно, не советуется с ней относительно проводимой им политики и не принимает ее советы всерьез, из-за чего мадам де Ментенон немного на него сердится. («От моих советов не будет зависеть заключение мира или продолжение войны; я их свободно высказываю, потому что знаю, что они не имеют веса»{65}.) Но она в курсе многого, потому что король имеет странную привычку обсуждать в ее присутствии с министрами разные вопросы; и у нас есть все основания думать, что с 1704 по 1714 год она себе не отказывала в удовольствии делать некоторые намеки. Они содержатся в ее объемной переписке (делала их она в Сен-Сире, на мессах, во время различных молебнов: по поводу великих бедствий, девятидневного молитвенного обета, благодарственных молебнов), и эта переписка позволяет даже передать манеру ее высказываний.

Тема мира является навязчивой темой во всех ее письмах — и личных и нравоучительных, особенно в тех, которые адресованы дамам и барышням из дома Сен-Луи в Сен-Сире. «Не уставайте просить о мире» (1704), «Просите мира» (1705), «Молите о спасении короля и о мире» (1706), «Не уставайте просить о мире» (1707), «Если Господь не даст нам мира во что бы то ни стало, будет все хуже и хуже» (1707) — таковы ее призывы к миру в этих письмах. Тайная супруга короля хочет быстрого мира именно в тот момент, когда военные действия складываются неблагоприятно для Людовика XIV и Филиппа V. Но она его настойчиво просит также и после успешной битвы при Велес-Малаге, но не для того, чтобы воспользоваться победой, а из чувства сострадания к раненым и из жалости к погибшим{66}. Она сбавляет тон, когда военная ситуация улучшается и надежды на мир очень явственны, то есть в 1712 году.

Ее речи звучат несколько ободряюще лишь накануне решающих битв. Накануне битв при Мальплаке и Денене весь дом в Сен-Сире возносит молитву Господу, стоя на коленях. В эти дни у Господа не просят мира, у него просят победу.

Никогда военные события не отдаются на волю случая. Все ниспослано Провидением; это ни у кого не вызывает сомнения ни во Франции, ни в странах коалиции, ни у короля, ни у народа. Лишь одна мадам де Ментенон, претенциозная пифия, считает, что она знает и может толковать на свой лад тайны Провидения. Она в сентябре 1704 года молится, «чтобы Господь отвратил свой гнев от Франции, хотя мы его сполна заслужили» (sic). В 1706 году она опечалена тем, что Людовику XIV и Филиппу V, поборникам религии и справедливости, приходится терпеть поражения. «Наши враги нападают на одного и на другого и одерживают над ними победы: Господь — вершитель судеб»{65}. Подобное преклонение перед волей всемогущего Господа, как видим, скорее пессимистично. Маркиза зачислила Господа в лагерь сторонников мира. Так как она не прекращает в своих письмах говорить о «спасении Его Величества», молиться «за спасение короля», можно было бы сказать, что подобное спасение было связано с желанием мира для короля и с теми усилиями, которые Людовик XIV прилагает, чтобы прийти поскорее к миру.

До какой степени мадам де Ментенон переходит границы инсинуаций? Определить мы это не можем; ничто не может так ловко обмануть, как искусно поданный намек, но мы все-таки можем себе представить атмосферу, в которой пребывал король, выслушивая поочередно напевы двух противоположных групп его окружения.

 

Непокоренные в «Пустыне»

У французских реформатов был свой напев. Песнопения каторжных и сосланных на галеры Его Величества напоминают стоны избранного народа, изгнанного на берега реки Вавилонской.

«Каторжниками на галерах за веру» были протестанты, которые явно нарушили положения эдикта Фонтенбло: неэмигрировавшие пасторы, проповедники, участники тайного отправления культа, желающие эмигрировать, но схваченные на границе. Их насчитывалось в период между 1685 и 1715 годами 1450 человек, но долго думали, что их в десять или двадцать раз больше: так их горькая судьба обострила чувства всех реформатов. В Марселе, в порту приписки галер, за ними следят зорче, чем за другими осужденными, но обращаются с ними лучше, за исключением лишь тех случаев, когда корабельным священникам или офицерам приходит в голову заставлять протестантов стоять на коленях во время всей мессы. Каторжники на галерах находят сообщников, помогающих держать связь с заграницей, даже с Голландией. Некоторые, как Давид Серр, создали тайную организацию, обеспечивающую перевоз корреспонденции, переправку Библии, распространение злых пасквилей пастора Жюрьё, привезенных из Соединенных Провинций. Эта организация занимается обучением грамоте, катехизису, оказанием помощи и, наконец, тем, что переправляет за границу тексты и свидетельства о «церкви исповедников», то есть о каторжниках-реформатах, «которые страдают за истинность Евангельского Писания».

Но Марсель — это еще не все королевство. По всей Франции со времени отмены Нантского эдикта началось пробуждение протестантской религии вследствие возобновившихся гонений. «До самого конца царствования действуют полицейские меры, позволявшие нам обнаруживать протестантов, которые продолжали исповедовать свою религию и никогда от нее не отрекались»{222}. «Переход через Пустыню» начинается для самых бесстрашных и самых упорных: Библейский исход длился сорок лет, их же исход будет протяженностью в сто два года, до эдикта о веротерпимости, изданного Людовиком XVI. О тайных ассамблеях есть сведения уже в конце 1685 года — сначала в Лангедоке, затем в Нормандии, Дофине, Сентонже и даже в Париже. Поскольку нет пасторов — их осталось очень мало, небольшое число вернулось из-за границы, — службы совершаются импровизированными проповедниками. Королю об этом сообщают с запозданием и представляют картину не в полном объеме. И после десяти лет такого сопротивления Людовик чувствует, что большая часть «обращенных в католичество людей» зрелого возраста так и не поддалась его влиянию. Этим и объясняется «школьный» эдикт 1695 года и королевская декларация от 13 декабря 1698 года, предписывающие открытие в каждом приходе начальной школы: из-за того, что им не удается добиться достаточного количества искренних самоотречений, король и его духовенство решили переключиться на детей новообращенных. Однако эти меры, принятые в области школьного образования, если и способствуют всемерному распространению начального образования, то не приводят к реальному усилению католицизма. Дети же новообращенных, возвратившись в отчий дом после школы, обычно подвергаются контркатехизисизации, еще больше приобщающей их к Библии и учащей полемизировать. Эти протестанты, упорно придерживающиеся своего учения и ложно выдающие себя за обращенных в католичество, обрекают, как и их собратья-каторжники, на неудачу политику монарха, считающегося непобедимым. И надо сделать всего лишь шаг, чтобы увидеть суд Божий, знамение Провидения. Проповедники протестантов его сделают.

Деятельность проповедников, которая расцветает пышным цветом в 1688 и в 1689 годах, подкрепленная апокалиптическими аргументами, извлеченными из пасквилей Жюрьё, начинается с объявления Рима Новым Вавилоном. Отмену Нантского эдикта можно сравнить с Вавилонским пленением, а Людовика XIV — с Навуходоносором. Протестантские проповедники — эти новые Даниилы — говорят лишь о восстании праведников, триумфе святых, которых желает и которым покровительствует Господь. Правоверные протестанты, доведенные до крайности, не страшатся драгунов и тесно объединяются вокруг тайных ассамблей. В Севеннах, в этом бедном краю, где снова прокатятся волнения в 1701 году из-за возобновления подушного налога, в этих горах, где протестантизм является синонимом образованности, конфессиональный надлом 1685 года нарушает ритм повседневной жизни, серьезно ранит коллективную душу верующих: прекратилось народное пение и повсюду раздавались только громко звучащие псалмы, укреплявшие веру гонимых. Не все здесь проходит мирно: в 1689 году можно наблюдать начало восстания, а в 1692 году прокатились волнения. Эти потрясения связаны с Десятилетней войной и попыткой англо-протестантской высадки на побережье Средиземного моря.

Вторым этапом усиления деятельности проповедников протестантизма можно считать лето 1700 года, когда с севера на юг в том же Севеннском краю прокатилась волна протеста. Проповедники протестантов на этот раз настроены менее миролюбиво. В июле 1702 года убийство аббата Дюшейла, жестокого преследователя гугенотов, развязывает войну в Севеннах, названную войной камизаров. Эти волнения, как и предыдущие, совпадают, как нарочно, с внешней войной. Как в первом случае, так и во втором, наблюдается связь с протестантской эмиграцией; возлагается надежда на то, что протестантские державы, одержав победу, окажут влияние на Людовика XIV и заставят его вернуться к режиму Нантского эдикта. Жан Кавалье, Роллан, Мазель — это искусные камизарские полководцы. В 1703 году они наносят поражение армиям Его Величества и вынуждают маршала Монтревеля прибегнуть к жестоким репрессиям, которые совсем не умиротворяют восставших, а, наоборот, подстегивают их к еще большему сопротивлению. Ибо восстание — это священная война. Ибо дело восставших может быть, и они в этом убеждены, только делом Всевышнего — Бога Авраама, Моисея, Иисуса Навина, Гедеона, Маккавеев. Они сделали своим военным гимном псалом Давида 68, «псалом битв»:

Да явится лишь Бог, И увидим тогда, Как побегут враги, И поредеют ряды их, И все, ненавидящие его, Падут ниц перед ликом Его…

Дух сомнения их не посещает. Если они сжигают папскую церковь, они разрушают ее, веря, что это очаг суеверий. А когда они топчут облатку, то считают, что уничтожают культ идола. Если они разбивают распятие Господа, это делалось для того, чтобы напомнить католикам слова Всевышнего: «Не делай себе идолов и никаких изображений». Восставшие Севенны считают, что защищают от короля, несправедливого Цезаря, честь Всевышнего, что действуют ради вящей славы Господа. Когда все население, охваченное таким чувством, вас поддерживает, вы можете обречь на неудачу целую армию.

Надо отдать Людовику XIV должное: он видит, что стал на ложный путь, навязав тотальную войну непокоренным, и что теперь надо будет заменить Монтревеля более дипломатичным полководцем. В марте 1704 года маркиз де Виллар назначается командующим всеми королевскими войсками в Лангедоке. Его твердые, но гибкие действия приносят быстрые и хорошие результаты. Отец Ансельм характеризует его действия словами «Veni, vidi, vici» («Пришел, увидел, победил»): «Он их успокоил и вернул провинции свободу торговли»{2}. Эспри Флешье, Нимский епископ, дает более развернутую характеристику: «Трудно быть уверенным в будущем с такими испорченными и ожесточенными людьми, как эти; однако, кажется, они успокоились, больше не убивают и не сжигают, опять возвратились к труду и, кажется, рады спать в своих домах и мирно есть хлеб, который был заработан в течение трудового дня. Здесь пред нами предстали все их вожаки, во всем их безумии и плутовстве, которые называли себя евангелистами, предсказателями и пророками и которые теперь уехали в другие страны распространять свое сумасбродство. Маршал де Виллар действовал очень осторожно, не проливая крови, и это было для нас очень приятно»{39}. Так говорит Флешье в начале 1705 года. А в 1708 году он скажет: «Ярость прошла, а ересь осталась и улетучится из большинства этих воспаленных умов только тогда, когда прекращение войны положит конец надежде вновь укрепиться»{39}. То, что Нимский епископ называет ересью, не умрет ив 1715 году, настолько эта ожесточенная борьба наложила отпечаток на Севенны. После полу амнистии 1705 года правительство пытается никак не проявлять себя в этой опасной зоне. В ней воцаряется терпимость де-факто, которая не удовлетворяет ни тех, для кого она устанавливается (протестантов, слишком фанатизированных, возбужденных войной, чтобы так скоро бросить оружие), ни кюре, ни простой католический люд. Во всем этом проявляется политический ум Людовика XIV, но отмечается провал или полупровал политики религиозного единства.

 

Разгром Пор-Рояля

Король не находит по отношению к августинцам правильного стратегического и тактического решения. Печальная операция полиции, происшедшая на заре 29 августа 1709 года, достаточно это проиллюстрировала. В то утро лейтенант полиции д'Аржансон подошел к воротам Пор-Рояль-де-Шан и попросил именем короля их открыть. Они были ему открыты, и когда была оглашена воля короля настоятельнице монастыря, она собрала капитул, чтобы объявить эту волю всем; так продолжалось до полудня, не было ни шума, ни слез, приказам подчинились молча и с почтением. Настоятельница спросила д'Аржансона, может ли он дать им возможность собрать личные вещи; он ей ответил, что, поскольку на этот счет не получил никаких указаний, он возьмет все это на себя. Она его поблагодарила, сказав, что, раз нет приказа, они не возьмут ничего, кроме посоха и молитвенника. Все обитательницы монастыря разместились в восьми каретах»{26}. Все это записано со слов маркизы д'Юкселль, которая точно назвала города и монастыри, в которые были властью короля отосланы монашки. Даже сестра Анна-Сесиль в возрасте 87 лет была отправлена в Амьен, а бедная сестра Эфрази Робер была отправлена в Мант в монастырь ордена святой Урсулы, а ей исполнилось «уже 86 лет и она была парализована»{26}. Все эти дамы отказались подписаться под буллой Vineam Domini, которая была разослана в 1705 году и запрещала «демонстрировать уважительное молчание» вместо того, чтобы открыто одобрять осуждение навеки Пяти положений книги Янсения «Августин».

Это было ошибкой, так как каждый знает, что молния предпочтительно избирает для удара самое высокое место. А самым высоким местом в религии считается то, где царит духовность. Без сомнения, самое большое испытание выпало на долю монастыря Пор-Рояль-де-Шан, лишенного причастия и возможности набирать монашек, заброшенного и обесчещенного. Король, получивший плохой совет и не по-доброму настроенный лично, начал преследование этого монастыря в год его столетнего образования. «День закрытой двери» (день, когда мать Анжелика Арно, используя свою власть, потребовала возврата к строгим правилам), являющийся символом реформы аббатства, в самом деле, имел место в сентябре 1609 года. Может быть, даже не зная сам, необузданный отец Летелье, новый исповедник короля, заставил Людовика XIV не посчитаться с аксиомой: мученичество дает бессмертие.

Со времен нарушения Церковного мира (1679) и изгнания пансионеров, послушниц и духовников Пор-Рояля монастырь был обречен на угасание. С другой стороны, изгнание таких августинских вожаков, как Арно или отец Кенель, имело печальные последствия для янсенизма.

Из-за границы руководить трудно: в королевстве могут неправильно понять послания или доставляемые инструкции. Исчезновение людей, воодушевлявших движение, казалось, оказало пагубное воздействие на отряды сторонников янсенизма, потерявших управление. И янсенизм «часто претерпевает резкие и драматические изменения в своем развитии». И однако, даже преследуемая, группа августинцев была сильна и так распространилась по провинциям, что до сих пор мы обнаруживаем ее следы, несмотря на такое количество революций. Людовика XIV раздражало именно то, что от них невозможно было избавиться.

Однако к августинцам нельзя было применить санкции, которые до сих пор предназначались для кальвинистов. Августинцы, хотя с ними и были разногласия из-за Пяти положений, принадлежали к Римско-католической церкви; они часто были ее украшением; их было много, и их поддерживали; наконец, они присоединили свои усилия к усилиям молинистов, чтобы помочь обратить протестантов в католичество, и ратовали за отмену Нантского эдикта. И король стал наносить удары избирательно по местам-символам, по людям-символам, по произведениям-символам.

На эти действия его подталкивает мадам де Ментенон, а ее побуждает к этому епископ Шартрский Годе де Маре. Зато отец де Лашез к старости успокоился. Уже с 1695 года у него бывали не только моменты бездействия физического и духовного, но он старался иногда удерживать своего царственного кающегося грешника от крайностей, побуждая его придерживаться золотой середины. Письмо мадам де Ментенон к кардиналу де Ноайю (18 июня 1706 года) свидетельствует о разнице во мнениях по поводу тактического подхода к янсенизму. Считая, что старый духовник короля скоро удалится, супруга Его Величества писала: «Отец де Лашез просит у короля так долго ожидаемой отставки. Таким образом, вы сможете построить Пор-Рояль в Париже и уничтожить тот, другой»{196}. Но отец де Лашез не был отпущен своим господином и другом и оставался на этом посту до самой смерти (20 января 1709 года). Этот случай показывает, как опасны поверхностные суждения, ибо для историографии отец де Лашез является большим врагом янсенистов, в то время как Ноай слывет человеком, симпатизирующим янсенистам. Маркиза в 1695 году, в связи со смертью Арле де Шанваллона, плела интриги — и в этом тоже парадокс, — чтобы Ноай занял архиепископское кресло в Париже, а не Боссюэ и не другие достойные кандидаты.

Луи-Антуан де Ноай, сын герцога, епископ Шалонский, имел не только поддержку короля и мадам де Ментенон, но и верующих. Он начал свои полномочия с «реформ; он усердствовал не только по отношению к духовенству, но и по отношению к народу»{54}: были приняты меры против комедиантов, введен моральный шпионаж, строгий надзор за белым и черным духовенством. Вскоре показалось, что он «стал великим инквизитором благодаря своему усердию и влиянию». В теологическом плане Ноай ценил мнение Летелье, архиепископа Реймсского, своего бывшего архиепископа, но, по высказываниям аббата Лежандра, советовался с таким количеством людей (с Боссюэ, отцом де Латуром, ораторианцем, с Годе де Маре и со многими другими), что находился в ситуации пациента, разрывающегося между противоположными мнениями большого количества врачей. Фактически в течение семи лет он заставляет каноника Жан-Жака Буало, августинца и янсениста, писать для себя послания. Это двойное влияние — св. Карло Барромео и аббата Буало, которому позволено писать его послания, — делает из Ноайя невольного янсениста. Когда в своем послании 1696 года де Ноай осудил произведение Мартена де Баркоса (племянника и наследника Сен-Сирана) «Изложение Символа веры Римско-католической церкви, относительно благодати и предопределения», он нашел способ изобличить «все зло учения Янсения»{54}, а затем изложить свою собственную доктрину о благодати, не отмежевываясь от того, что он заклеймил в первой части текста. Большинство янсенистов сказали, что де Ноай «принял облик Исава лишь для того, чтобы говорить языком Иакова»{54}.

Ноай не убежденный янсенист, но довольно большой приверженец галликанства, чтобы тормозить инициативы Рима, когда он их считает несвоевременными. Это видно по его отношению к отцу Кенелю и по тому, какое он принимает решение относительно «вопроса совести».

Де Ноай восхищается Кенелем и, когда он был епископом Шалонским, одобрил его произведение, озаглавленное «Краткое изложение морали Евангелия, или Христианские мысли о тексте четырех Евангелий» (том I, 1671; т. II, 1679; т. III, 1687; т. IV и окончательный текст, 1695). Иезуиты заклеймили произведение, желая, чтобы оно было осуждено. Кенель, нашедший убежище в Нидерландах в 1684 году, с 1696 по 1703 год сидит в тюрьме по доносу архиепископа Мехеленского. (Из тюрьмы он убегает, агенты Людовика XIV его ищут, он находит убежище в Соединенных Провинциях.) Де Ноай не присоединяется к врагам ораторианца и делает все, чтобы его защитить. Он его попросил переделать свое «Краткое изложение», и Кенель послушался и опубликовал в 1699 году «Новый завет на французском языке с нравственными рассуждениями по каждому стиху». И когда Климент XI приказал 13 июля 1708 года сжечь янсенистское произведение, кардинал — он получил кардинальскую шляпу в 1700 году — присоединился к членам совета, сторонником галликанства (Торси, канцлеру Поншартрену, д'Агессо) с целью помешать, чтобы в королевство было доставлено папское бреве.

По делу «вопроса совести» Ноай и Боссюэ искали умиротворения. Иезуиты и Фенелон, напротив, подлили масла в огонь, оказывая давление на Климента XI, чтобы он поскорее высказался; они снова разожгли незатухающий, длящийся с 1653 года конфликт. В начале 1702 года мадам де Ментенон, перепуганная «смелостью» своего протеже, предупреждает кардинала-архиепископа, что он потерял доверие короля; Людовик XIV обвиняет его в «любви к янсенистам»{216}. Людовик XIV считает в это время, что янсенизм — политизированная доктрина, и рассматривает Кенеля как главаря партии и непокорного вожака. Он хочет заключить мир с Римом. Он сумел обнаружить, даже в своем совете министров, иногда нарушающееся, но явное соглашение между галликанами и августинцами. Он боится, и не без оснований, как бы оно не стало постоянным явлением. Вот почему не нужно вмешательство отца де Лашеза, чтобы объяснить жесткость короля. С 1703 года он постоянно требует от Климента XI буллу, в которой была бы прямолинейно осуждена привязанность к янсенизму и которая вновь придала бы силу «Формуляру». Папа опубликует буллу «Vineam Domini» (15 июля 1705 года). Этот текст должен был бы, по мнению Его Святейшества и короля Франции, положить конец ссоре по поводу благодати. На самом деле булла придаст окончательно политическую окраску янсенизму. Кенель и Буало (вожди августинцев), Шарль-Жоакен Кольбер, епископ Монпелье (достойный защитников августинцев) резко прекращают выступать в защиту Пяти положений, прилагают все усилия, чтобы восстановить общественное мнение против Рима во имя религиозной свободы Церкви Франции. И кардинал де Ноай не единственный, кто следует этой тактике.

Ассамблея духовенства в 1705 году, через несколько месяцев после папской буллы «Vineam Domini», предоставляет этому прелату лучшую трибуну. Король пишет епископам, призывая их отнестись с уважением к папскому уложению и найти «самую приемлемую единую форму для всех епархий королевства»{216}. Ноай приводит огромное количество доводов, вводящих в заблуждение. По словам кардинала, Папа, отказываясь от своего требования о «непогрешимости в утверждении реальности фактов, даже догматических, которые не были обнаружены», не сказал, является достаточным или нет «уважительное молчание». Он приглашает затем своих собратьев из галликанского епископата «не выходить за рамки того решения, которое булла содержит, ничего не добавляя и не убавляя, так как там все точно сказано»{216}. Но это видимое принятие буллы аннулируется, потому что епископы сопроводят публикацию этого текста объяснительным посланием. Ассамблея духовенства показывает Папе, что его власти противопоставляется власть Церкви Франции. Ноай и большинство прелатов на деле соглашаются с галликанской доктриной будущего канцлера д'Агессо (в настоящее время королевского прокурора), по которой папское решение, даже торжественное, имеет у нас силу закона «лишь при единодушном принятии и согласии всей Церкви». Пусть только архиепископ Парижский или епископ Монпелье сделают какие-нибудь важные оговорки, и уже согласие не может считаться «единодушным».

Бросив вызов королю, кардинал де Ноай вынужден был всетаки сделать уступки по некоторым пунктам: по краткому высказыванию Эрнеста Лависса, «за все поплатится Пор-Рояль».

 

Последний духовник

Даже Сен-Симон, близкий к янсенистам, защищал отца де Лашеза, «духовника, который был по натуре добрым человеком»{94}. Даже Расин, друг Пор-Рояля, по отношению к которому в 1696 году духовник короля проявлял «всегда большую доброту»{90}, ценил его вежливость, относительную открытость его натуры, его гибкость, его способность воспринимать малейшее движение души. Мадам де Ментенон, напротив, невзлюбила духовника, с одной стороны, слишком поддающегося влияниям, а с другой — слишком независимого. Эта независимость проявилась в выборе епископов, не всегда сторонников Молины, и в поведении духовника по отношению к диссидентам. Несмотря на испытываемую неприязнь к Кенелю, Лашез по отношению к янсенистам занимал довольно терпимую позицию. Но по отношению к протестантской религии была полная непримиримость. На следующий же день после его смерти (январь 1709 года) Мадам Елизавета-Шарлотта написала не задумываясь: «Протестанты избавились от самого заклятого своего врага, духовника короля, отца Лашеза»{87}. Сен-Симон отметит на полях манускрипта Данжо: «Этот отец де Лашез был всеми оплакиваем. Он никому не причинил зла, за исключением тех редких случаев, когда ему приходилось сделать такое против своей воли, делал добро, когда мог, всем подряд»{26}. Можно поверить, что потомки очернили его образ не только под давлением протестантов, но и часто смешивая его с последним духовником Людовика XIV.

Последний не придворный, а безжалостный, «слишком резкий» (скажет о нем Вольтер) сторонник контроверзы, — по «натуре жестокий и непримиримый человек» (напишет о нем Сен-Симон). Человек «невысокого происхождения», сначала «весь отдался науке»{65} и достиг для провинциала высокого положения в Париже, когда король вместо отца Вейяра{26} выбрал его, отца Летелье. Он цельный человек только по создаваемой видимости и вполне оправдывает свою репутацию упрямого. Он, например, парадоксально принял сторону Конфуция в больших дебатах миссионеров Китая (проповедуемое христианство в империи Востока может или не может включать элементы местной традиционной морали?). К несчастью, отец Летелье не подходит с такой либеральностью к французскому Пор-Роялю. Он, безусловно, в большей мере неумелый, чем злой человек, поскольку «всегда был очень замкнутым»{65}, несмотря на достижение таких высот, был совершенно лишен гибкости в отношениях с людьми, абсолютно не способен к лавированию.

Исходя из своих ультрамонтанских настроений, он очень скоро оказывает негативное влияние на короля в отношении янсенистов. Уже в марте 1709 года имеют место так называемые «советы совести», обсуждения утром по пятницам Людовиком XIV и его духовником вопросов, касающихся бенефициев духовенства. Во время обсуждений не соблюдается тот принцип благоразумной осторожности, о которой Ришелье писал когда-то отцу Сюффрену, назначенному в 1625 году духовником Людовика XIII: «Пусть у вас никогда не будет амбиций властелина, вмешивающегося в дела епископств и аббатств, поскольку все такие вопросы непосредственно зависят от короля, как все другие милости»{269}. С этого момента Летелье оказывает влияние также на «то, что является личным» для монарха. Но даже после полутора лет с виду довольно близких отношений он «не считает для себя возможным касаться некоторых вопросов, поскольку они не входят в его компетенцию, и по этой причине ему сразу дали бы это понять»{224}. Так писал Фенелону герцог де Шеврез (13 ноября 1710 года). Это свидетельствует о том, что Летелье поддерживает связь с Бовилье и его родственником де Шеврезом, — которые и подтолкнули Людовика XIV выбрать его, — но избегает говорить с королем о политике, так как это запрещенная тема. Зачем ему это? Он довольно ловко придает теологическую окраску своим политическим намекам, по схеме, которая противоположна схеме янсенистов. Кто сможет узнать, как велико было его реальное влияние? Хотя король сожалеет об отце де Лашезе, придворном, нумизмате, приятном человеке, но в общем-то он стал более жестким. В течение четверти века монарх подвергается влиянию своей ханжи-жены. Король во всем видит карающую руку Господа — и в постигших его несчастьях во время войны, и в стихийных бедствиях жестокой зимы 1709 года, а позже и в смертях большого количества очень близких, дорогих ему людей. И еще судьбе было угодно отдать его в руки столь мало любезного иезуита.

В общем, зло было сделано. Как бы Летелье ни вел себя, общее мнение о нем не меняется в лучшую сторону. Среди стишков шансонье 1715 года, высмеивающих его, процитируем это двустишие:

Этот монарх умер как герой, как христианин, Хотя и на руках иезуита {91} .

Непопулярность отца Летелье, которая все возрастала, накладывала отпечаток на короля. Одним из первых актов регента, хорошего политика, было удаление такого неудобного и позорящего память покойного короля духовника.

Одним из первых актов отца Летелье была его атака на монастырь-символ Пор-Рояль-де-Шан. Его монашки, оставшиеся непримиримыми, отказываются признать уложение буллы «Vineam Domini». Если бы они последовали совету Его Преосвященства де Ноайя и нашли бы лазейку, оставаясь в душе при своем мнении, чтобы осудить своими устами Янсения и остаться верными Сен-Сир ану, кардинал смог бы оказать им большую поддержку. Но они отказываются от того, что Жан Расин называет «снисходительностью и умеренностью». Это упрямство, которое наслаивается на их прошлое упрямство, напоминает о многочисленных спорах и отказах, и Его Величество в своем раздражении против них доходит до наивысшей точки. И теперь Его Преосвященство де Ноай вынужден отказаться от этих старых бунтовщиц. «Он соглашается на слияние монастыря Пор-Рояль-де-Шан с парижским монастырем Пор-Рояль. Монастырь Пор-Рояль-де-Шан был упразднен постановлением от 9 февраля 1707 года, буллой от 27 марта 1708 года, королевскими грамотами от 14 ноября 1708 года при содействии архиепископа, а «дипломаты» (янсенистской) партии и не протестовали»{216}.

Полицейская операция 29 октября, которую де Ноай внешне одобряет, кажется, нисколько не волнует отца Летелье. Люди, кажется, тоже относятся к ней с безразличием. И только те, у кого добрая душа, как маркиза д'Юкселль, оплакивают судьбу монашек. Эта дама пишет 15 ноября 1709 года: «Одна из этих святых монашек, которой, как говорят, было 87 лет и которую сослали в Амьен, скончалась на руках у епископа»{26}. Но вскоре несколько друзей, не принадлежащих к монастырю, направляются в Пор-Рояль-де-Шан: это начало паломничества. Выведенный из равновесия этой реакцией, король решает в согласии со своим духовником искоренить это молчаливое неповиновение. В 1710 году совет выносит решение о разрушении монастыря. В следующем году власти эксгумируют останки монашек, захороненные в соседних храмах и те, которые покоились в общей могиле кладбища Сен-Ламбер. С церковью Пор-Рояль-де-Шан обходятся не лучше, чем с храмом в Шарантоне; останки святых монашек так же потревожены, как католические кладбища в Магрибе, разоренные по приказу турецкого султана. В «коротком времени» король выиграл: даже это насилие соответствует так называемому «среднему пути» тогдашней теологии. В «среднем времени» действия короля вызовут неодобрение: в середине века Просвещения уже не только августинцы, но и философы, в большей или меньшей мере неверующие, используют эти ужасные факты, чтобы опорочить память короля. В «долгом времени» Людовик XIV потеряет еще больше: как будто привидения монашек из этого монастыря будут вплоть до наших дней смущать память о нем.

Однако люди плохо себе представляют будущее. Никто не знает в 1710 году, что монастырь Пор-Рояль, срытый с лица земли, где не осталось «камня на камне» (Сен-Симон), который Людовик XIV хотел предать забвению, станет местом паломничества. Но каждый видит, что этот же король подвергается таким жестоким испытаниям, что они могут показаться наказанием Господа. После отмены Нантского эдикта протестанты усматривали наказание королю в том, что у него появилась фистула. А то, что Провидение уготовило наихристианнейшему королю после разрушения монастыря Пор-Рояля, было в сотню раз более жестоким.

 

Смерть трех наследников

Смерть унесла меньше чем за год — с 14 апреля 1711 года по 8 марта 1712 года — сына старого монарха, Монсеньора; его милую невестку герцогиню Бургундскую, принцессу Савойскую; его внука, герцога Бургундского, второго наследника; наконец, через несколько дней — старшего из его правнуков, герцога Бретонского, третьего наследника. В 1714 году скончался герцог Беррийский, внук короля, а на год раньше, в 1713 году, умер герцог Алансонский (сын упомянутого выше герцога Беррийского). Историографы, слишком много занимавшиеся критикой долго длившейся войны, а также разбором религиозных конфликтов и экономических трудностей конца правления, не уделяли достаточно внимания такому важному вопросу, как потеря домом французских королей почти всех наследников. Чувство сострадания к старику, так много перенесшему горя, противоречило их убеждениям, а с другой стороны, как говорит Шатобриан, «их удивляло, что глаза королей могут быть наполнены слезами!».

Кажется, что с возрастом люди становятся эгоистичнее, а уход из жизни молодых втайне утешает стариков. Это не подходит для данного случая, так как здесь надо принимать во внимание два важных фактора: Людовик XIV — чувствительный человек; и подобная череда трауров была бы уже чрезвычайно жестоким испытанием для обычной семьи, а для королевского дома — это драма. Неужели исчезнет династия Капетингов, которая в течение 725 лет отождествляется с Францией? Правда, у короля, отдающего себя заботам управления, занятого стратегией, тактикой, вопросами продовольственного снабжения, религиозными бурными круговоротами, нет времени для того, чтобы погружаться в мечты, философствовать, упиваться своими переживаниями. Эти следующие друг за другом испытания приходится выдерживать, в тот момент, когда ему надо решать сложнейшие государственные проблемы, находясь постоянно среди испытующе на него глядящих врагов и придворных, любящих его или безразличных к нему. Если монарх будет долго оплакивать свое горе, его обвинят в том, что он забыл о несчастьях королевства, а если будет исполнять свои королевские обязанности, стараясь не терять времени, не смешивая дела семьи с делами государства, взяв себя в руки и сохраняя хладнокровие, его обвинят в бесчувственности и в бесчеловечности. В этом и бремя и величие «ремесла» наследного монарха.

Потомство Людовика XIV исчезает по линии первородства, как будто судьба сообразовывалась с основным законом наследования. Монсеньора, которого любили в Париже солдаты и простой люд, смерть унесла первым. 8 апреля 1711 года вечёром, находясь в Медоне в своей резиденции, он почувствовал «сильную головную боль». 9-го слабость и мигрень вынудили этого неутомимого любителя псовой охоты «прервать это занятие», возвратиться и лечь в постель. Фагон и Марешаль, тотчас же прибывшие к нему, поставили диагноз: подозрение на оспу — и не ошиблись. На следующий день к вечеру на теле появились маленькие пузырьки. 12-го вечером нависла большая опасность, Монсеньор бредил «с открытыми глазами»; король запретил входить в комнату сына. На следующий день вновь появляется надежда, и даже 14-го утром надежда еще живет в каждом. «А к семи часам вечера, — записал де Сурш, — он находился в состоянии агонии и к одиннадцати часам вечера скончался. Король тут же приказал закладывать кареты (он не боялся заразиться, пока пытались спасти его сына, теперь же он подает пример для принятия некоторых предосторожностей), он уезжает из Мед она в половине двенадцатого и направляется в Марли. Недалеко от Версаля он повстречался с каретой герцогини Бургундской, которая ехала ему навстречу с несколькими дамами, король остановился, чтобы ей сообщить эту печальную новость, и сразу отъехал; приехав в Марли, он смог лечь в постель только через три часа после того как приехал: его боль была так велика, что он не мог избавиться от сильнейших приступов удушья»{97}.

Шестнадцатого апреля Мадам Елизавета-Шарлотта писала: «Я видела короля вчера в 11 часов, его печаль так сильна, что она умилостивила бы даже каменное сердце; однако он не досадовал, со всеми разговаривал и отдавал приказы с большой твердостью в голосе, но всякий раз его глаза наполнялись слезами, и он едва сдерживал рыдания. Я страшно боюсь, как бы он сам не заболел, так как у него очень плохой вид. Я его жалею от всей души». Мадам сильно взволновало такое страдание короля: она рыдала до самого вечера. И это она-то, которая всегда высмеивала набожность короля, противоречивость его религиозности, сегодня она восхищается тем, как он «подчиняется воле Господа, трудно даже вообразить, какова эта покорность судьбе». Утешением Людовику XIV служит лишь то, что ему сообщает духовник его сына: Монсеньор говел на страстной неделе перед своей «христианской кончиной», «его совесть была чиста». Уверовав в спасение дофина, «король сам ведет такие благочестивые речи, что это вас трогает до глубины души»{87}.

Франция, возможно, потеряла лучшего из своих королей. Когда-нибудь в будущем, возможно, мы посвятим книгу этому наследнику, столь человечному, столь любимому при жизни. Очернять его стало привычным с легкой руки Сен-Симона. Этот герцог изобразил его лентяем и увальнем. А его портрет Людовика Французского был просто карикатурой. Если Монсеньор страстно увлекался псовой охотой на волков, конными состязаниями, игрой в шары, верховой ездой, состязаниями по снятию пикой кольца и был всегда первым среди своих талантливых друзей, если он собрал прекрасные коллекции, занимался украшением своего дворца, председательствовал на прекрасных маскарадах, царил в Медоне в своем изысканном кружке для избранных, то лишь потому, что он должен был найти умные и приятные занятия, чтоб заполнить свое свободное время, которого у него было в избытке, за что он, конечно, не может нести ответственность. Каждый раз, когда его отец давал ему ответственные военные или политические поручения, он всегда показывал себя достойным королевского доверия; смелый и популярный в армии (1688), внимательный и всегда занимающий твердую позицию в совете министров.

Много и зло судачили по тому поводу, что организация захоронения Монсеньора в Сен-Дени прошла тайно. Для подобного соблюдения тайны было две причины: страх перед инфекцией и стыдливость Людовика, который старался изо всех сил спрятать на людях свои слезы. Хотя мадам де Ментенон говорила с безмерной сухостью о смерти Монсеньора (проявляя и после его смерти свою нелюбовь — обычное чувство к пасынку), хотя и придворные очень быстро смахнули фальшивые слезы и уже осаждали со всей своей услужливостью нового наследника, ничего не изменилось в настроении старого монарха: его горе было неподдельно велико.

Однако, как в истории с Иовом, на Людовика XIV посыпались испытания одно за другим. После оспы появилась корь в острой форме. За смертью первого дофина вскоре последовали смерти герцогини и герцога Бургундских. Герцогиня Бургундская умерла первой 12 февраля 1712 года. Ей не было еще и двадцати шести лет. Старый король получал большое удовольствие от общения с ней, так как ее импульсивный характер разряжал слишком серьезную атмосферу двора. Мадам де Ментенон, которая не любила ее (а кого она любила?), писала 1 сентября 1711 года: «Супруга дофина превосходит все мои ожидания: она заставила всех любить ее, восхищаться ею; она не без недостатков, но хороших качеств у нее гораздо больше»{66}.

Меньше чем через неделю после своей супруги (18 февраля) умирает герцог Бургундский, второй дофин (он был наследником всего лишь десять месяцев). Его дед хорошо знал его недостатки (взрывоопасное сочетание чрезмерной набожности и гордости) и его «потолок» (не очень способный командовать армиями); герцог Бургундский, кроме всего прочего, не способен мыслить как монарх. Фенелон, который его сформировал (и искалечил), сказал о нем в январе 1711 года: «Он больше всего занят бесплодным умствованием, которое ни к чему не приводит»{224}. Но смерть Монсеньора поставила герцога Бургундского перед большими обязанностями, и, казалось, он от этого возмужал. Через месяц после смерти отца (то есть Монсеньора. — Примеч. перев.) маркиз де Сурш так говорил о сыне: «С радостью смотрели на наследника, который работал целые дни с генеральным контролером Демаре и государственным секретарем Вуазеном, чтобы как можно глубже вникнуть в дела»{97}. Конечно, через несколько лет после такого интенсивного обучения второй наследник был бы готов к тяжелой наследственной обязанности. Король в этом убеждался каждый день. События же, и это мы знаем, разрушили эти надежды.

О смерти Монсеньора, который обещал стать великим королем, особенно сожалел народ. Теперь же, когда не стало и герцога Бургундского, «просвещенные» умы единодушно принимают очень близко к сердцу несчастья королевства, лишенного перспективы правления современным Телемаком. Фенелон пишет: «Господь думает иначе, чем люди. Он разрушает то, что он, казалось, создал специально для свой славы»{36}. А вот слова академика Данжо: «С его смертью ушел самый мудрый и самый набожный король, который когда-либо был на свете»; маркизы де Ламбер: «Чего только не ждали от будущего короля, которого воспитали в благородном духе и научили, как ограничивать справедливо власть»{50} или маршала де Тессе: «Рука Господа опустилась на нас», похищая у Франции «короля, добродетель которого подавала такие большие надежды». Время нам помогло понять, что эти слова соболезнования не были уж так фальшивы. Злые гении Людовика XIV, руководствовавшиеся якобы благими намерениями, умерли до него: герцог де Шеврез в 1712 году, герцог де Бовилье в 1714 году, Фенелон в 1715 году. Теперь почему бы герцогу Бургундскому не стать хорошим правителем, окунувшись в реальную жизнь государства после того, как прекратилось давление на него идеологов?

Слезы Людовика XIV приобрели горький вкус. Старый монарх потерял не только внука, горячо любимого, несмотря на его недостатки. Он видит, как уменьшается чуть ли не каждый день список наследников по прямой линии. 8 марта умирает третий дофин, герцог Бретонский, в возрасте пяти лет: он был наследником только 19 дней! Нет ничего печальнее смерти очаровательного маленького мальчика. 17 марта Мадам Елизавета-Шарлотта пишет: «Вчера меня заставила плакать маленькая собачка дофина. Бедное животное взошло на возвышение в домовой церкви (Версаля) и начало искать своего хозяина в том месте, где он, молясь, последний раз становился на колени»{87}. 24-го она записала: «В святая святых (то есть в кабинете короля) много говорили о прошлых делах, но ни слова не сказали о настоящих — ни о войне, ни о мире. Больше не говорят ни о трех наследниках, ни о герцогине из страха напомнить о них королю. Как только он начинает об этом говорить, я перевожу разговор на другую тему и делаю так, как будто я не расслышала»{87}. Эта принцесса Пфальцская гораздо красивее душой, чем телом, и деликатнее, чем могли бы подумать по некоторым местам из ее переписки.

Король не перестает думать об этих испытаниях. Во время беседы в 1712 году с Вилларом, которому он доверил свою последнюю армию, Людовик XIV вспоминает — как мы видели — о трех невосполнимых потерях, последовавших — «чему мало примеров» — друг за другом. Король в этом видит перст судьбы и говорит маршалу: «Господь меня наказывает, я это заслужил, но оставим наше горе оплакивать нашим домочадцам и посмотрим, что можно сделать, чтобы предупредить беды государства»{295}.

Но испытания еще не окончены. 16 апреля 1713 года умирает в Версале герцог Алансонский, младенец, которому было всего три недели, сын герцога Беррийского. 14 мая 1714 года умирает во дворце Марли Карл Французский, герцог Беррийский, младший брат герцога Бургундского и Филиппа V. «Он умер, — читаем в записях маркиза де Данжо, — продемонстрировав большую стойкость и религиозность»{26}. До самого последнего момента старый король не может быть уверен, что карающая рука Господа не опустится еще раз над его домом. В апреле 1713 года маршал де Тессе пишет принцессе Дезюрсен: «А наш дорогой маленький наследник, единственный потомок чистых королевских кровей, растет, и, мы надеемся, Господь нам его сохранит»{101}. Действительно, почти все будущее династии, кажется, держится на хрупких плечах четвертого наследника — Людовике, герцоге Анжуйском (будущем Людовике XV). Он родился 15 февраля 1710 года.

Смерти, унесшие друг за другом всех принцев, повергли в ужас всю Францию. Многие верили в отравления. Некоторые брали на себя смелость подозревать, даже обвинять шепотом Филиппа II Орлеанского, будущего регента, которого каждая кончина приближала к короне. Король устоял перед искушением обвинения своего племянника. Но он не устоит перед искушением воспользоваться своим королевским правом. В 1714 году мы увидим, как он нарушит династический устав, как он будет пытаться изменить основной закон наследования трона. Но это не будет ни мегаломанией, ни эгоцентризмом отца, ожидания которого были обмануты: удрученный несчастьями, одержимый заботой о государстве, король династии Капетингов зайдет в своих заботах о династии слишком далеко, до такой степени, что станет пренебрегать правилами, которые придавали этой династии такое значение.

 

Булла «Unigenitus»

Несчастье часто толкает к ошибкам, а оплошность, в свою очередь, приносит несчастье другим. Было сказано, что янсенистский вопрос причинит большой ущерб этому долгому королевскому правлению. Папа удовлетворился бы буллой «Vineam Domini», если бы епископы Франции не посмеялись немного над ним, вынеся ей одобрение и приправив ее галликанским соусом. Эта булла больше не удовлетворяла короля. У короля чувства и предрассудки, раз навсегда сложившись, не меняются. Примером может служить принятое им решение после 1671 года покинуть навсегда Париж. А другим примером является это упорство, направленное против упрямцев, придерживающихся положения о действенной благодати. Отец Летелье нисколько не старается помочь королю занять нейтральную позицию, а, наоборот, укрепляет его в упрямстве. Мадам де Ментенон, которая по-прежнему во все вмешивается и по-прежнему играет роль «матери Церкви», беспрестанно сокрушается о том, что у Пор-Рояля сохраняется такое большое влияние. В 1707 году она говорила одной из дам Сен-Сирского дома: «Очень печально, уверяю вас, видеть, как янсенизм набирает силу: он распространяется по всему королевству и проникает почти во все монастыри»{66}. Невозможно было лучше выразить, как невелико было влияние буллы «Vineam Domini».

А пока король пообещал Папе, что сделает выговор епископам и искоренит янсенизм. Он принудил кардинала де Ноайя написать в Рим письмо с объяснениями и извинениями по поводу Ассамблеи 1705 года; но он не может помешать тому же архиепископу бесконечно распространять «Нравственные размышления» отца Кенеля. А иезуитские интриги, которые плели Летелье и Фенелон, к 1710 году расшатывают авторитет кардинала. Послание, подписанное (но не составленное) епископами городов Люсон и Ларошель, отпечатанное в Париже и осуждающее произведение Кенеля, было приколото даже на двери дворца кардинала де Ноайя. Это означало объявление войны главе парижской Церкви. Рим поздравляет епископов, нанесших «оскорбление».

Людовик желает получить от архиепископа Парижского новое дезавуирование Ассамблеи духовенства 1705 года, а у Фенелона (1711) отбирает разрешение писать, которым «лебедь Камбре» странным образом пользовался. Когда стало известно, что духовник короля — организатор епископской травли против де Ноайя, Его Величество тотчас же стал на сторону кардинала, но не решился подвергнуть опале Летелье. Со своей стороны, де Ноай, которого поддерживало «большинство корпорации духовенства»{216}, ордонансом осудил послания епископов городов Ларошель и Люсон. Вновь подталкиваемые тонкой интригой, оба епископа — подставные лица, «известные как люди спокойные, незлобивые, не воинствующие, меланхоличные, обычных способностей и эрудиции, болезненные, скорее робкие, чем предприимчивые, не горящие на работе и не способные к энергичным действиям»{54} — просят у Людовика XIV «разрешения обратиться с жалобой к Папе». Они всего лишь поддерживали мнение и намерения герцога де Бовилье, государственного министра, Фенелона, ордена иезуитов вообще и отца Летелье в частности. Герцог Бургундский враждебно относится к кардиналу де Ноайю и требует, чтобы кардинал доказал свою правоверность, выступив против книги Кенеля. А архиепископ выступает против иезуитов: он их не допускает к причастию в своей епархии. Он даже пишет королю 11 августа 1711 года, что Летелье недостоин быть его духовным руководителем. Он отказывается исполнить требование герцога Бургундского. Эти действия кардинала обостряют обстановку. Де Ноай слишком верил в то, что архиепископ Парижский будет «всегда считаться главой галликанской Церкви» и поэтому он всегда будет устраивать двор; он не понял, что, резко обрушиваясь на духовника, он наносит оскорбление самому королю.

Людовик XIV решает прибегнуть к помощи Рима, чтобы нейтрализовать Ноайя и придать анафеме Кенеля. 11 ноября 1711 года постановлением королевского совета запрещается продажа во Франции «Нравственных размышлений». 16-го король просит у Рима буллу, осуждающую это произведение. Действуя таким образом, к великому удовольствию иезуитов и ультрамонтанской партии, монарх порывает с вековой галликанской традицией: д'Агессо напрасно это подчеркивает. Для того чтобы подтолкнуть Папу вынести такое решение, наихристианнейший король обязуется принять требуемое уложение и заставить ему следовать «со всей необходимой почтительностью всех епископов Франции». Папа не так торопится, как предполагалось. Он уже осудил, правда не очень официально, книгу Кенеля в 1708 году; не принято повторять так быстро одно и то же. Однако первое осуждение было общим и явилось поводом только для бреве; можно было подготовить буллу и расставить акценты на спорных пунктах. «Стали листать книгу “Нравственные размышления”, чтобы оттуда извлечь подходящие предложения»{54}. Вместо того чтобы извлечь штук двадцать четких цитат, Рим возьмет из книги сто одно предложение, которые считались одновременно и янсенистскими и еретическими. Вот так начался ученый спор, который продлился 101 год.

Чтобы дойти до буллы «Unigenitus», осуждающей книгу Кенеля, Ватикану понадобилось около двух лет: булла «Unigenitus» была провозглашена 8 сентября 1713 года и явилась явной победой Летелье, Фенелона, иезуитов, епископов Люсона и Ларошели, но не столь удачным достижением Людовика XIV. До этого момента он оставался по отношению к Риму в деликатном положении просителя. Теперь он уже обязан держать свое обещание: заставить всех епископов королевства принять папскую буллу с почтением. Власти срочно созывают в Париже «чрезвычайную» Ассамблею духовенства. Но из 49 прелатов девять вместе с Ноайем составили оппозицию. Папа не получит единодушного одобрения своей булле. Король находится в ложном положении как по отношению к Риму, так и по отношению к своему королевству.

 

Отставка великого канцлера…

Оказавшись среди всех этих трудностей объективного и субъективного характера (старческая привязанность к мнению мадам де Ментенон и слишком большое доверие, оказываемое отцу Летелье), Людовик должен был бы больше прислушиваться к мнению верных, умных и выдержанных советников. К несчастью, он не считается больше с мнением такого человека, как де Торси; он не ценит больше по достоинству Луи де Поншартрена. Его спокойная авторитетность, которая была ему свойственна в течение всей долгой Испанской войны, когда ему нужно было держать штурвал в море разбушевавшихся страстей, сменилась старческим склеротическим авторитаризмом. Превратится ли абсолютная монархия в абсолютизм?

Де Поншартрен с огорчением говорит об этом Жоли де Флери: ход политической жизни, кажется, искажается, «совет министров существует теперь лишь для проформы… Все решения принимаются вне связи друг с другом»{224}. Король торопит события. Так как Ноай и поддерживающие его епископы 5 февраля

1714 года подписали послание Папе, в котором протестовали против осуждения «Нравственных размышлений» и затем наложили запрет на принятие буллы «Unigenitus» в парижской епархии, Людовик XIV требует зарегистрировать в парламенте 15 февраля королевскую грамоту, составленную 14-го, предписывающую распространение и принятие папской буллы во всем королевстве. Высшие должностные лица только и ждут кончины своего коронованного мучителя; а д'Агессо, королевский прокурор, друг кардинала и канцлера, не скрывает своей галликанской враждебности по отношению к папскому уложению.

В церкви Франции с 5 февраля — дата окончания чрезвычайной Ассамблеи духовенства — начинается что-то похожее на раскол. Большинство епископов приняли буллу и решили сопроводить ее распространением пастырского наставления, составленного по единому образцу для всех приходов. Другие же, не принявшие буллу, объединившиеся вокруг кардинала-архиепископа Парижского, не все были янсенистами, а являлись в основном августинцами, но все были галликанцами. Их влияние было довольно сильным, хотя они были малочисленны; и вскоре их поддержали доктора Сорбонны, богословский факультет в Реймсе, большинство низшего духовенства и судейских и многочисленные правоверные католики. Одним из не принявших буллу, привлекших внимание во Франции и в Риме был Анри-Шарль де Куален, епископ города Мец, дворянин из герцогского дома, из престижной, обширной приграничной епархии, автор взрывоопасного послания, составленного 20 июня 1714 года.

Отвергнув буллу и навязываемое пастырское наставление, не принимая даже королевской грамоты от 14 февраля, этот прелат решается опубликовать «Послание и пастырское наставление… в связи с публикацией уложения Его Святейшества Папы от 8 сентября 1713 года». Этот текст всколыхнет всю Церковь Франции. Написанный ясным, изысканным языком, этот текст Куалена напоминает о высказываниях святого Августина и Фомы Аквинского касательно «достаточной благодати», не отвергает понятия о «невидимой церкви» (церкви праведных), показывает опасность плохо понятого осуждения предложений под номерами 79–86. Этот текст покажется иезуитам «скорее критическим опровержением, чем послушным принятием буллы», и даже «очень резкой сатирой — подобной еще не было — на папское уложение»{283}. Неизвестно, сколько жителей Меца поняли это довольно замысловатое послание, которое одновременно «осуждало и принимало один и тот же текст»; но оно вскоре было распространено по всему королевству; дойдя до отца Летелье, вызвало у него чувство омерзения, а дойдя до канцлера, вызвало у него восхищение.

Канцлер перестал понимать короля с тех пор, как принятие буллы «Unigenitus» раскололо страну. А Людовик XIV заставил подготовить в частном совете то, что станет постановлением от 5 июля 1714 года, по которому «Послание и пастырское наставление епископа Меца» надо «отменить и уничтожить, так как оно наносит ущерб королевским грамотам Его Величества, противоречит принятию буллы, одобренной Ассамблеей духовенства Франции, и ослабляет и делает бессмысленным осуждение как ошибок, содержащихся в 101 предложении, так и книги, которая их содержит»{283}. Поншартрен не понимал, во имя каких принципов светская власть могла бы осудить того, кто лишь воспользовался своими епископскими правами. Он бросил на чашу весов свою отставку. Король, решивший затормозить развитие галликанства и ликвидировать кенелевскую оппозицию, не выносивший ни малейшего намека на шантаж или запугивание, принял эту отставку. 2 июля двор узнал, что Вуазен, оставаясь государственным секретарем по военным делам, получил печати Франции и стал канцлером. Вуазен, которому покровительствовала мадам де Ментенон и который был не таким хорошим юристом и не таким важным вельможей, как его предшественник, не таким человеком чести и не таким независимым, представлял собой человека, которому можно дать любое поручение, как и любой документ на подпись. Он был из тех, кто, «демонстрируя лояльность, [объявляют] монарха не подвластным общим законам». Луи де Поншартрен принадлежал к другому типу людей.

Желание уйти от дел было продиктовано заботой о спасении своей души, а отказ поставить печать на постановлении, осуждающем епископа Меца, был для него лишь предлогом. Людовик XIV готовил втайне еще более тревожащие документы, под которыми Поншартрен как большой знаток государственного права и честный юрист никогда не поставил бы своей подписи первого сановника короны. Король действительно готовился хладнокровно нарушить основные законы.

 

…Блуждания старого короля

Знаменитое французское «декрещендо» «Вера, Закон, Король» не должно подвергаться никаким изменениям. Оно означает, что естественный закон, а также основные законы возвышаются над королем. Если король нарушает неписаные законы, служащие правилами для монархии, он нарушает уложение королевства и освобождает своих подданных от их долга повиноваться. Как Людовик XIV мог смело поставить себя в подобное положение, монарх, который так хорошо знал государственное право и улучшил его преподавание в университете? Монарх, который столько раз преклонялся перед мнением своих министров? Монарх, который всегда советовался с компетентными людьми, стараясь не навязывать во что бы то ни стало свои идеи или свои чувства? На этот вопрос можно дать много ответов. 4 мая, после смерти герцогов Алансонского, Бургундского и Монсеньора, скончался герцог Беррийский. Мадам де Ментенон обожает герцога дю Мена (или делает вид, что обожает, что, в сущности, одно и то же). Людовик XIV также любит этого принца. Принцы Конде и Конти его мало интересуют. Его племянник, герцог Орлеанский, его беспокоит: он слывет лентяем, дебоширом и даже вольнодумцем — в философском понимании этого слова; он навлек на себя странные подозрения во время войны за испанское наследство, не говоря уже о том, что теперь нашептывают в кулуарах. В Людовике говорили скорее чувства, чем разум. А кто скажет, какова была доля чувства в антипротестантской и антиавгустинской политике того же самого короля? На все это наслаивается горделивая идея о превосходстве своего собственного потомства — даже незаконного, незаконнорожденного, — у которого больше королевской крови, чем у потомков принцев Орлеанских или Конде. Не будем также сбрасывать со счетов, что старение оказывает свое влияние. Но мы думаем, что старый король, безусловно, более прозорлив, чем кажется. Как и его воспитателю Мазарини, королю случалось, и не раз, особенно в иностранной политике, держать про запас два варианта. И здесь он может удовлетворить законнорожденных, успокоить маркизу и духовника, дать почувствовать свою власть Конде и Конти, сделать предупреждение герцогу Орлеанскому, постараться выиграть время и попытаться направить политику регентства.

Разве он не знает, что угодливый парламент отменил поочередно завещания его предка Генриха IV, а затем и его отца Людовика XIII? Как могло случиться, что у него, четырнадцатого по счету Людовика, исчезают после такого долгого и авторитарного правления все наследники и остается один-единственный, да еще в таком несмышленом возрасте? Такие мысли одолевают политика, одолевают старика: проблемы завтрашнего дня решать другим. На языке христианской морали, слегка перефразированной, это означает: я принял меры по спасению своей души для мира иного, а Господь пусть заботится о моих ближних и покровительствует Франции! А пока Людовик объявляет своих двух незаконнорожденных сыновей возможными наследниками (эдикт от июля 1714 года) и дает им титул принцев крови (декларация от 23 мая 1715 года), вводит их в совет, который предусматривается для периода Регентства (завещание от 2 августа 1714 года). Это последнее решение не выходит за обычные рамки королевских прав. Два других нарушают законы королевства.

Закон о наследовании, который указывает короля по праву, является действительно почитаемым, соответствует своду постановлений обычного права и неприкосновенен. Он собирает воедино несколько неоспоримых принципов: принцип наследования, принцип первородства, принцип наследования по мужской и по боковой линии, принцип невозможности использования короны по личному усмотрению монарха, принцип преемственности; наконец, принцип, которому непременно нужно следовать: принцип принадлежности к католической религии{120}. Невозможность использования по личному усмотрению монарха короны Франции — это благородный обычай, о котором Людовику XIV было известно. В 1667 году в своем «Трактате о правах королевы», обосновывающем знаменитое право наследования по старшинству, этот монарх подписал следующий текст, в котором не было и тени двусмысленности: «Основной закон государства устанавливает взаимную и вечную связь между монархом и его потомками, с одной стороны, и подданными и их потомками — с другой, путем своего рода контракта, который предназначает монарху управлять, а народам — повиноваться. Ни одна из сторон не может сама по себе и по своему личному усмотрению освободиться от столь торжественно принятого обязательства, по которому они обязывались помогать друг другу и взаимно сотрудничать»{144}. Король, следовательно, не имеет права располагать короной по своему личному усмотрению. Издавая эдикт в июле 1714 года, по которому могли бы быть призваны «к наследованию короны герцог дю Мен и граф Тулузский и их потомки по мужской линии в случае отсутствия принцев крови»{201}, Людовик XIV 1714 года вступает в противоречие с честным и весьма компетентным юристом — Людовиком XIV 1667 года.

Положения того же самого июльского эдикта нарушают также и принцип католицизма. По этому принципу «наследник должен быть рожден от брака, канонически безупречного»{120}. А ведь Людовик не был никогда женат на Атенаис де Рошешуар. Более того, в тот момент, когда родились герцог дю Мен и граф Тулузский, единственным канонически безупречным браком, к которому можно было отнести эти адюльтерные роды, был брак, связывающий перед Богом господина и госпожу де Монтеспан. И тем не менее парламент зарегистрировал совершенно незаконный эдикт. Конечно, Мадам Елизавета-Шарлотта отмечала, что уже существует довольно прочная связь между первой и второй семьей Его Величества и создается видимость, что они одна-единственная семья. Можно полагать, что подданные короля, привыкшие восхищаться и повиноваться, интересовались основными законами как прошлогодним снегом, таков был легкомысленный вывод Эрнеста Лависса. Но нельзя себе представить, чтобы 50 000 профессиональных юристов, судьи всех судов, 80 докладчиков в Государственном совете, 30 государственных советников и 6 министров не заметили нарушения, допускаемого этим королевским актом. А что говорить о декларации от 23 мая 1715 года? Она противоречит поговорке «Принцем крови рождаются, а не становятся». Сен-Симон будет неправ, когда будет сопровождать свои высказывания о «незаконнорожденных» только ругательными словами. Но он будет абсолютно прав, когда будет возмущаться таким нарушением французских законов.

Завещание короля также не выдерживало критики. Вуазен, новый канцлер, помог провести его в жизнь в тот же самый июль месяц 1714 года, который ознаменовал собой благородный уход Поншартрена. В воскресенье, 29-го, первый президент де Мем и генеральный прокурор д'Агессо были вызваны утром в Марли «по поводу чрезвычайно важного дела»{26}. Король поручил им добиться безоговорочной регистрации июльского эдикта; регистрация состоялась 2 августа, когда герцог дю Мен и граф Тулузский были приняты в парламенте со всеми почестями, оказываемыми принцам крови (еще до того, как им был пожалован этот титул), в присутствии герцога Бурбонского и принца де Конти, которые проглотили, не колеблясь, эту горькую пилюлю. Есть основания думать, что Людовик XIV также говорил с ними о завещании. Это тайное завещание, написанное целиком рукой завещателя, «спрятанное за семью печатями», будет спустя три недели доверено той же самой высокой административно-судебной власти и представлено «в канцелярию парламента, заложено в нишу каменной стены, закрытую железной дверью и огороженную железной решеткой, чтобы невозможно было к ней подойти. Дверь ниши будет закрыта на три разных замка; ключ от первого замка будет иметь первый президент, ключ от второго замка будет у генерального прокурора, ключ от третьего замка хранится у первого секретаря парламента»{26}. В то же самое время был сдан на хранение еще один государственный эдикт, датированный августом 1714 года, написанный в Версале. В нем говорилось, что король в завещании предусмотрел организацию будущего регентства на время малолетства его правнука и заранее подобрал регентский совет. «Мы считаем тем не менее, исходя из добрых и правильных соображений, что не стоит придавать гласности преждевременно выбор тех лиц, которых мы считаем способными выполнять столь высокие и важные обязанности»{26}.

Помимо всего прочего это завещание, хранимое в большой тайне, но которое многие современники могли почти полностью восстановить, приложив самую малость ума и использовав довольно полную информацию, идущую от придворных, подтверждало июльский эдикт. «Мы хотим, чтобы положения, содержащиеся в нашем эдикте от июля месяца этого года, в пользу герцога дю Мена и графа Тулузского были выполнены во всем объеме во все времена и чтобы никогда не было нарушено то, о чем мы заявили, такова наша воля»{144}. Регентский совет, который был предусмотрен, должен был включать герцога Орлеанского в качестве главы совета, а также герцога Бурбонского (по достижении им совершеннолетия), герцога дю Мена, графа Тулузского, канцлера, главу королевского совета финансов, государственных секретарей, генерального контролера, наконец, маршалов де Вильруа, д'Аркура, д'Юкселля, де Виллара и де Таллара. Дю Мен должен был следить «за безопасностью, охраной и воспитанием» молодого короля, а как только наступит день смерти завещателя, военное ведомство должно полностью перейти в подчинение к герцогу. Все дела должны будут решаться в совете «большинством голосов», а герцог Орлеанский будет иметь, в случае раздела мнений, право решающего голоса.

Теоретически все меры предосторожности были приняты, чтобы ограничить и контролировать поле деятельности, отведенное Филиппу Орлеанскому. На деле этот текст очень похож на текст завещания Людовика XIII, которое так же сковало действия Анны Австрийской регентским советом, о чем автор сего завещания не мог не подумать. Это подтверждает мысль, что у короля не было никаких иллюзий относительно будущего своих прожектов.

 

Ресурсы великой страны

После перечисления такого количества испытаний, трауров, бунтов, трудностей по традиции нужно было бы закончить рассказ о правлении и жизни Людовика XIV даже не просто грустной, а мрачной, даже зловещей нотой. Можно было бы подумать, читая некоторых авторов, что в самом конце царствования Людовика XIV, накануне его болезни и смерти все в высшей степени не стабильно, наблюдается брожение умов, чувствуется апатия в среде государственных служащих и в армиях, одолевает нищета в провинциях. К подобному преувеличению заявлений и описаний, кажется, читатели относятся спокойно, их также не смущает бум обогащения, который проявляется во времена регентства, как будто этот бум зародился спонтанно.

В действительности королевство Людовика XIV не разорено (за исключением его государственных финансов), не в тисках, и ему нечего страшиться за свое будущее. Узбек из «Персидских писем» Монтескье, осматривая Париж в период между Утрехтским и Раштадтским миром, не заметил той апатии, смиренности или задавленности в конце столь долгого царствования Людовика XIV, о которой нам сочинили легенду, и записал совершенно противоположные впечатления: «В Персии у людей радость не выражена на лице так, как у людей во Франции: у наших людей не наблюдается той свободы мышления и такого удовлетворенного вида, как у жителей всех сословий и рангов во Франции»{77}. А ведь тот, кто держит в руке перо перса, не кто иной как президент де Монтескье, который не боится пользоваться острием своей критики: он пишет так во времена регентства и мог бы без всякого риска описать все в более мрачных красках.

Франция 1715 года стала территориально больше, лучше защищена и ей легче защищаться: до революции ни одно государство не осмелилось на нее напасть. Выдвинутые вперед укрепленные города, как Филиппвиль, Мариенбур, Саарлуи, Ландау и другие (Неф-Брейзах и Юнинген), буквально запирают наши границы, отныне четче и логичнее проведенные и почти «естественные». Благодаря верному Вобану королю удалось округлить свое государство и обнести его двойным и даже тройным «железным поясом», который сделал Париж самым спокойным из всех открытых городов. Население королевства, сильно пострадавшее в 1693, 1694, 1709 и 1710 годах, смогло оправиться благодаря правильному управлению, которое основывалось не только на инстинкте сельских собственников. Народы высокой цивилизации, каковым является наш народ, рожают детей, как только появляется луч надежды. Без этой надежды нет демографического роста. В данном случае это обозначает следующее:

1) что война нас не так истерзала, не так убила, как утверждали;

2) что недавние трудности (поражения, налоговый пресс, эпидемии) по-настоящему не сломили население, которое работает, производит, развивает мелкое хозяйство, учится и облагораживается беспрестанно в течение двух поколений; 3) что администрация была фактором прогресса и защиты: мы сделали такое пугало из так называемого «государства финансов», что мы не понимаем больше ценности той молодой, подвижной, умной, эффективно действующей «бюрократии», которую создал и взрастил Людовик XIV; 4) что подданные всего королевства — за исключением, конечно, новообращенных в католичество. — сплотились вокруг старого короля. Отмена Нантского эдикта приблизила их к королю; несчастья короля приблизили его к своим самым малоимущим подданным. Моментом сближения этих двух встречных потоков, вероятно, был июнь 1709 года, когда Людовик XIV бросил воззвание, а народ ответил на его призыв всеобщей мобилизацией своих сил.

Гармоничная социальная эволюция тоже сделала свое дело. Народ с удовлетворением отметил, что правительство с 1661 года перестало быть явной собственностью принцев и вельмож. Благодаря королю в течение 60 лет можно было наблюдать, что заслуги все больше и больше составляют конкуренцию высокородности: Рике, Форан, Фабер, шевалье Поль, Габаре, Ленотр, Жан Бар, Люлли, Вобан, Кольбер, Катина являются живым свидетельством этого, представляют собой галерею портретов народных героев, предки которых не были ни герцогами, ни пэрами и никогда не участвовали в крестовых походах. Можно было наблюдать, как увеличивается число активной буржуазии, ищущей и находящей свое место в сложной прослойке должностной буржуазии. Ежедневно можно наблюдать, как в городках и деревнях растет и создается элитарная сельская прослойка, все более и более приближающаяся к «городской» и все меньше и меньше похожая на простых крестьян. Если кто в этом усомнится, может заглянуть в тарифы подушного налога за 1695 год и поразмышлять над ними. Там он увидит, что существовало 569 различных социальных прослоек.

Бедные крестьяне платят еще слишком много налогов. Это типично французское зло; и, как во всех странах старого режима, это зло особенно ярко проявляется рядом с устойчивыми привилегиями (такими, которые налог кровью — французская добродетель — оправдать все же не может). Но этому народу немного легче оттого, что деревенский вельможа отныне тоже платит капитацию и королевскую десятину. Он не знает, конечно, что Людовик XV и Людовик XVI совершат оплошность и разожмут капкан с двойной защелкой, в который их предшественник так ловко заманил дворянство.

Есть, конечно, в это время ограничений и ожиданий финансисты, которых видят или воображают, которые существуют реально или придуманы и которые раздражают. Но достаточно, чтобы правительство вмешалось, — это произойдет в 1716 году; то же самое приблизительно произошло бы, если бы Людовик XIV пережил 1715 год, — и все быстро становится на место: слишком богатых аферистов заставляют несколько снизить раздражающий всех уровень своей жизни. И равновесие в обществе восстанавливается. Пахарю становится легче тащить плуг.

Не все великолепно в этом королевстве, которое Гродий слишком поспешно сравнивает с королевством Господа, но сегодня ясно — и историческая демография это подтверждает, — что это воинственное, религиозное и преобразовательное правление, в котором под конец появились некоторые признаки важности, суровости и жесткости, не должно быть очернено только потому, что многое в нем было не понято.