В мои императивы не входило непременно публиковать свои произведения, но делать попытки определённо входило. Однако препятствия заступали за пределы чистого разума. Для обсуждения этой темы я нашёл себе собеседника там же, на студии. Это был Александр Шевелёв, вполне готовый советский поэт, не без «есенинки» в виршах, но почему-то ещё не допущенный до широкой печати. Работал он в редакции программ, то есть был стрелочником и обходчиком, проверяльщиком пломб на эшелонах телевещания и, следовательно, хорошо был просвечен на благонадёжность, а вот забраться повыше пока не получалось. Может быть, писал он чуть лучше пресловутых Бронислава Кежуна и Ильи Авраменко, стерегущих впуск на мраморную лестницу, ведущую в официоз? А может быть, старшие товарищи просто выдерживали шевелёвскую злость до нужной кондиции?
С его точки зрения, на чуть-чуть был он впереди меня: у него уже вышла в Лениздате тонюсенькая книжка в «обойме» с ещё четырьмя авторами. Была такая издательская затея с намёком на классовую борьбу и «родную винтовку». Не помню остальных, но двое из той обоймы казались более обнадёживающими – пантеист Александр Рытов и цветаевка Татьяна Галушко. Увы, ранние болезни давным-давно расправились с их жизнями.
Всё же я отыскал в той книжечке у Шевелёва запоминающуюся строчку: «А я хочу, чтобы упала».
Это он о звезде, чтобы, пока она падает, успеть загадать желание. А каково оно, догадаться было несложно – жаль было тратить на него целый метеорит или даже астероид. Много, много позже у меня в цикле «Звёзды и полосы» нашёлся на ту своенравную, аж до космического самодурства, строчку – мой останов: «Я говорю: гори!»
К Шевелёву я заходил в редакцию, как на перекур, чтобы отвлечься от своей редакционной рутины.
– Ну что, поругаем Союз писателей? – предлагал я напрямую, уже заранее забавляясь.
И он с игровой ухмылкой на, видимо, уже партийном лице, заводился с полоборота, разнося в пух и прах то раболепство «старших товарищей», то коррупцию их печатных органов. Клялся, что книги издают только за взятки, и то – лишь между своими. Приводил случаи, совершенно аховые, называл имена и суммы. За первую книгу весь гонорар идёт главреду, с последующих – определённый процент по договорённости, и – только в очередь.
– Да что возьмёшь, например, с такого безлошадного поэта, как я?
– Тебя и не издают, – парировал он.
Вскоре Шевелёв как-то замкнулся. Стал ходить по коридору с кожаной папочкой, словно инструктор райкома. Вдруг обратился ко мне по фамилии:
– Бобышев, почему бы тебе не выступить у нас в Доме писателей на вечере молодых поэтов?
Действительно, почему бы и не выступить? У них, в Доме писателей...
Начало ноября. Шереметевский особняк – тот, что в двух шагах от Большого дома. Сбор не в зале, и не в одной из нарядных гостиных, а в помещении на задах. Стулья полукругом, на полу стоит гипсовый Ленин, крашенный ещё в тридцатых, подновлённый в сороковых бронзовой краской, которая теперь от него отслаивается. Ясно: я вляпался в мероприятие, посвящённое очередному юбилею Октября.
Вечер ведут – дружной парочкой – Шевелёв и Кежун! Набирается немало литературной молодёжи, – среди них усмешливый крепыш Петя Чейгин, сошедший прямо с ораниенбаумской электрички, затем добрый молодец Олег Охапкин, возможно, где-то в толпе находится ещё царскосельский отрок Боря Куприянов и, конечно, держащийся их атаманом Виктор Кривулин. Этих я признаю и ценю, но для ведущих они ещё не поэты, а только слушатели. Шевелёв выпускает других, уже отстоявшихся в накопителе: например, ещё одну умеренную цветаевку – Раису Вдовину.
Наконец, моя очередь. Я читаю:
– Бортнянский. Хор с оркестром. И – Россия...
Это – об исполнении его итальянских хоралов в Капелле, куда мы ходили вместе с Галей Руби. С ней мы не теряли дружбы, поддерживая отношения хотя бы на филармоническом уровне. Когда выходили с того концерта, стоял крепкий мороз, был чёрный декабрьский вечер, яркая звезда горела над Певческим мостом, над Дворцовой. То была Альфа созвездия Возничего, Капелла.
– Смотри, как рифмуется, – сказал я Гале. – Тут певческая, а там звёздная...
Снег хрустел, наподобие паркета на жарко натопленных хорах, где мы только что стояли. Мне представилась та колесница, которую Возничий возгонял с натугой на звёздные кручи, со скрипами, с пением подпруг...
Прежде чем начать следующее, я слышу громкий шёпот Шевелёва:
– Что это – «серафических»?
– Имя прилагательное от «серафима». Ну тот, который шестипалый или, простите, шестикрылый... – поясняет Кежун.
– Понятно...
В зале вдруг гаснет свет, слушатели ропщут. Я останавливаюсь.
– Видимо, пробки перегорели, – эпически сообщает голос Шевелёва.
– Ничего. Я буду читать по памяти.
Темнота сообщает доверительность обстановке, и, если не обращать внимания на клопиные пакости братьев-писателей, то можно эту тьму перебороть голосом, ритмом, светимостью самих строк. Ещё и ещё.
Это я начинаю «Венеру в луже», мой коронный номер, «хит» – сказали бы теперь. Но тут в качестве Вечерней звезды является Петя Чейгин со здоровенной парафиновой свечой. Прикрывая пламя ладонью, отчего его пальцы просвечивают красным, он с комической торжественностью проходит к Ленину и устанавливает свечку в аккурат меж его ног. Язык пламени озаряет ложно-бронзовый гульфик ленинских брюк, слегка облупленную жилетку, зловеще подсвечивает снизу скулы и подбровья вождя. Юбилейное мероприятие начинает всё больше напоминать политическую пародию. Тут же вспыхивает электричество.
А Шевелёв так и пошёл в дальнейшем чиновничать по писательскому ведомству. В один из моих приездов в Питер уже в качестве заморского гостя я услыхал: Шевелёв умер. Как умер? Так. Скоропостижно. Упала его звезда, и всё.