Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2

Бобышев Дмитрий

С НЕМЕЦКОГО НА ЦЕРКОВНОСЛАВЯНСКИЙ

 

 

Придётся несколько затормозить сюжет моего «обращения в лоно», чтобы рассказать о предшествующих событиях, относящихся к моим не столь уж удачным поискам себя, моего места в жизни, времени и пространстве. По небу я уже не блуждал, как Мандельштам в одном из прелестнейших своих стихотворений: увидев в разрывах ночных туч или в пересечении ветвей две-три звезды, я научился определять, где среди них Орион, где Кассиопея и Медведицы, и где находятся стороны света. А вот с землёй оказалось сложней. Хотелось её полюбить, но какая любовь возможна с такой «снеговою уродиной»? Грозит, изгваздывает в супесях и суглинках, никуда не отпускает, морозит, подставляет вместо себя размордевшее начальство и при этом требует беззаветного к ней чувства. Но ведь полюбить можно, только увидев чью-то красоту.

В Петербурге, впрочем, не так уж и сложно: повсюду есть уголки, откуда легко вычитается Ленинград с его кумачом на фасадах. Но подальше от центра – какая уж там краса? Она кончается, условно говоря, по периметру Обводного канала. Дальше – Купчино, Лигово, Мурино, разные выселки, то есть просто земля: ингерманландская, вепская, карело-финская, – словом, русская, умирающая не только к северу и востоку, но и в самой Ленинградской области, где-нибудь между Ладогой и Онегой, не говоря уж про Заонежье. Бывали у меня и в кратких вылазках, и в более продолжительных странствиях с моей широкоспинной командой моменты просветлённых, чуть ли не сквозь слёзы, экстазов, находили вдруг состояния исступлённой жалости к этой земле, которую, не без некоторой вышеупомянутой запинки, считал я своею. А жалость, – подсказал заморский писатель Грин, – это не меньшая страсть, чем любовь. К тому же и Рильке, немец, австриец, а не бородатые родные бахвалы, удесятерил это чувство, дав вместо аршина вертикаль для его измерения: «Россия граничит с Богом!»

И я пустился отыскивать эту грань.

Мне было уже за тридцать, таскаться по литобъединениям было негоже. Вместе с тем, не помню уж через кого, но скорее всего через Арьева, дошла до меня подсказка захаживать в ЛИТО при журнале «Звезда». Подсказка была с нажимом на туманные перспективы в дальнейшем там напечататься. Встречи с этим литературным отстойником проводил Николай Леопольдович Браун, завпоэзией журнала, седой подтянутый старикан с грубыми, хотя и безвольными морщинами на постном лице и прячущимися от твоего взгляда блёклыми глазами. В редакционной политике он был ультра-, если не более, осторожен, да и вообще как будто ещё слышал партийный окрик Жданова, раздавшийся четверть века назад, но на нечастых собраниях кружка бывал на удивление неформален. Вдруг прочитал наизусть Ходасевича, да так, что я с его голоса сам запомнил на всю жизнь:

Перешагни, переступи, перескачи, пере – что хочешь...

Тут же устроил мне чтение, посоветовав, разумеется, продемонстрировать «что-нибудь соответствующее журнальному формату». Я и выбрал тишайший цикл о поляне, наименованный «Вся в пятнах». Писалось ещё в честь моей гипотетической, да так и не состоявшейся тёщеньки номер два, тогда иллюстрировавшей книжку для Детгиза с какой-то лабудой на эту тему. Акварельки, впрочем, были милы. И я подложил под них свой текст для «семейного» пользования. Кружковцы слушали невнимательно, каждый думая о своём. Но как бы из другого мира зашедший туда Кушнер профессионально уловил блошку, на неблагозвучие мягко указал, да и удалился.

А Браун, оказывается, был впечатлён, – вытащил потом из редакционного вороха пучок рукописей, предложил посмотреть. Новые переводы из Рильке! Я в них вцепился, выпросил до завтра на дом и ночью переписал их себе в тетрадку: то были переводы Сергея Владимировича Петрова из «Часослова» и «Новых стихотворений». О нём я прежде ничего не слыхал, тем более как об оригинальном поэте, но и как переводчик он заслуживает слёз благодарности и восклицаний восторга, хотя бы вот за эту строфу, зазвучавшую по-русски:

Есть в жизни добро и тепло, у ней золотые тропинки. Пойдём же по ним без запинки. Жить, право же, не тяжело.

Строчки, ставшие на годы вперёд моим заклинанием, равновесным и целительным ответом мастера на 66-й сонет Шекспира!

Вскоре и сам Сергей Владимирович обнаружился, прослышав о своём горячем поклоннике. Всё ещё поражённый в правах, этот с виду ничем не примечательный всезнаец и словесный виртуоз жил где-то под Новгородом, а в Питер наезжал лишь по литературным делам, которые, впрочем, у него никак не налаживались. Рильке в «Звезде» продолжал удивлять совершенствами лишь особый круг посетителей отдела, но не читателей, а ведь Петров перевёл уже весь «Часослов», да как! «Сам в рубище, а конь в рубинах!» – с гордостью повторял он оттуда строку, похожую на его автопортрет. А тут ещё возьми и выйди в Гослите отдельной книжкой перевод Татьяны Сильман. Конечно, Рильке и в нём узнаваем, но насколько же бледен! А вот – ещё большее недоумение, на грани двусмысленного непоправимого чуда: Дмитрий Дмитриевич Шостакович глянул в ту книжку одним глазом, нахохленно клюнул и выхватил «Лицо мёртвого поэта», сунув его в 14-ю симфонию наряду с другими переводами и подлинным Кюхельбекером. Гений, конечно. В музыкальном отношении – небесно, и за Кюхлю спасибо, но к чему эти небезусловные переводы, неужели у своих ничего подходящего не нашлось?

Рильке мне был нужнее всего и, наверное, другим таким же, «в пустыне мрачной» влачащимся, ибо он утолял. В данном случае – через переводы Сергея Владимировича. Тот переводил и с других языков – немного из великих французов и, считаясь специалистом по скандинавским языкам, очень много – из средневековых скальдов. Здесь он давал себе волю: играл, виртуозничал словами, словно гантелями, а возможно, и мистифицировал – поди проверь. Но скальды эти жажды не утоляли, да и не помогли искуснику пробиться, растолкав невежд, к издательским годовым планам. Наоборот, вовсе даже не невежды, его коррумпированные соперники пускали в ход против конкурентов всё, что ни попадётся: фамилию, имя, отчество, рост, вес, цвет глаз, пол, возраст, национальность, партийность, семейные связи, рекомендации, взятки, а в случае Сергея Владимировича, конечно, и его былую политическую неблагонадёжность.

Я-то с этой индустрией был лишь «ребячески связан»: ещё на ранних порах мне хорошо врезали под дых дорогие собратья, так что многого о закулисной стороне дела мне не пришлось узнать, но хорошо бы кому-нибудь из знающих рассказать внятно и непредвзято, что там, в самом корыте и около, творилось и кишело. Кое-что есть на эту тему в честных по тону воспоминаниях Семёна Липкина, но и они зияют самоцензурой, а, возможно, и родственными или корпоративными изъятиями.

Всё же удалось Петрову пробиться в печать целою книгой переводов, но не в стихах, а в прозе. То была прелестная историческая повесть «Фру Мария Груббе» о простой и чистой душе в обстоятельствах непростых. Её автор Йенс Петер Якобсен был с нежностью упомянут в записках Рильке, и эта датская «Фру», действительно, воспринималась как сестра его женским характерам в «Мальте Лауридс Бригге». Скорей всего, конкуренты Петрова отпали сами из-за немыслимой трудоёмкости перевода. В книге – несколько стилистических слоёв: повествовательный, разговорно-куртуазный, простонародный и эпистолярный, с переносом всего этого аж в XVI век. В нашей литературе такую сложную стилистику можно найти только у Тынянова. Сергей Владимирович же, во-первых, сумел этот текст адекватно прочесть, а затем и найти лексические аналоги в русском языке, но не XVI века, а двумя столетиями позже, соответственно нашему известному отставанию от Европы, и получился шедевр!

* * *

С ним самим я познакомился у Елены Шварц, с которой тогда эпизодически задружил. Так же, наверное, как и Сергей Владимирович. Не знаю уж, подпал ли он, при его уже некоторой престарелости, под обаяние её женских, а по манере почти подростковых чар, но меня он воспринимал несколько сопернически. Например, прочитал я ему свою «Обнажённую», а он в ответ – целую галерею «Женских портретов», весьма даже пылких, хоть я и не поручился бы, что все они писаны с натуры. Или: заговорили однажды о полифонии, я продемонстрировал одну из своих стихотворных фуг. Оказалось, что и этот приём ему не в новинку. Принёс показать расписанные разными чернилами чуть ли не партитуры, и не двух-трёхголосые, а четырёх, и пяти, и окончательно «добил» меня семиголосой поэмищей, которая так и называлась «Семь Я», где были представлены все ипостаси личности – от аза до последней буквы алфавита. И содержательно, и умно, и образно, а о качестве рифм и говорить не приходилось, но вот именно музыки-то полифония эта не добавляла: слишком уж слышны были стук клавишей и скрип педалей. Сергей Владимирович этого не замечал, а спорить с ним было всё равно, что с Брокгаузом (или Эфроном). Я и не спорил.

– Что нового? – спросил я его как-то при встрече.

– Сова! – ответил он вовсе не по-французски. – Мы с сыном завели в доме сову.

– Мрачная птица...

– Нет, отнюдь. Ласковая, как кошка.

О сыне он упоминал по поводу и без – от одного, видимо, удовольствия. И вот, увы, стряслась беда: сын его утонул в реке Великой. На Сергея Владимировича, вероятно, в ту пору было страшно смотреть. Да он и пропал надолго. А после, чтоб не бередить его горя, о подробностях я не расспрашивал. К его положению подходило больше всего тютчевское «Всё отнял у меня казнящий Бог...» Действительно: искалеченная «кремлёвским горцем» судьба, причём с молодых лет и на всю жизнь, врождённая неказистость, мыканье по ссыльным поселеньям, бедность, убогий быт, а теперь ещё и потеря сына. Было отчего возроптать, как библейскому Иову. Так он и поступал: в переводах молился, а в собственных стихах роптал и богоборствовал.

Настойчивость его постепенно делала своё дело, он получил свою долю комплиментов и как-то воспрял. Разошёлся с новгородской супружницей, которую никто не видел, женился подчёркнуто «на молодой», но и её по литературным компаниям не таскал. А вот уцепиться, оставшись наверху, затеять большую работу себе по плечу ему не удавалось: кто-то неизменно спихивал его переводы вниз, в послесловия, в примечания, в варианты и комментарии – довольно знакомая история! Жизни, между тем, оставалось всё меньше.

«Часослов» Рильке целиком в его переводах вышел лишь в 1998 году, спустя десять лет после кончины Сергея Владимировича – не слишком ли горько и запоздало?