Любезный мой Германцев, оказавшись «на химии» в сибирской ссылке (о причинах этого – чуть позже) бывал осведомлён о культурно-артистической жизни обеих столиц не меньше моего. Вот что он писал из своего пургатория в Новокузнецке от 20 апреля:
Деметр! На обороте – пастишь Наймана а-ля Элиот с элементами поп-арта, но мне, ей-богу, нравится. Спасибо за письмо, автопортрет и смелую разгадку пушкинского ребуса. «Волны» твои всем нравятся. Мой бывший однокурсник, преподающий в местном ВУЗе теорию литературы, отметил «изысканное сочетание ямба и анапеста, почти не встречающееся в поэзии, а также удачную форму семистишия, насыщенность и афористичность».
Далее он писал о художнике Зеленине, о пирушках с актёрами и актрисами местного театра, а на обороте, действительно, было напечатано стихотворение «Проезд Соломенной сторожки», в котором образная полифония осложнялась введением иноязычных строк на итальянском, французском и английском. Причём очень естественно! Стихи из Умберто Сабы, Бодлера и оперы Перселла «Дидона и Эней» фонетически отражались в русском тексте, и это музыкально обогащало его. Между тем за симфоническим рокотом звучала московская, весьма гротескная историйка:
Заканчивалось всё каким-то английским лимериком в стиле весёлого цинизма, характерного для нашего общего друга.
К тому времени и Рейн, и Найман окончательно обосновались в Москве, где вполне осуществилась для них мечта жить на свободных хлебах: для Рейна сценарно-журналистских, а для Наймана переводческих. Их личные отношения перетасовались не лучшим образом, а в условиях замкнутого сообщества это могло обозначать, да и обозначало только вражду. Разумеется, с некоторыми перемириями. То один, то другой наведывался в Ленинград, – думаю, что с неизбежным ностальгическим чувством, и мы встречались дружески. Рейн даже останавливался в моей коммуналке на Петроградской стороне, по утрам занимал у меня бритву, злословил о знаменитостях, хвастался успехами, клянчил у меня ключи для встреч с какими-то красавицами, получал отказ и затем исчезал.
Найман, видимо, ночевал у младшего брата, пошедшего в инженерию, но мы с ним встречались чаще, полней, живей, сердечней. И длинно переписывались. Наведывался и я к нему в Москву. После одного такого дружеского заседания на Дмитровском шоссе он вышел меня проводить.
Мы отправились к другой ветке метро через полудачный посёлок, неожиданно для меня оказавшийся посреди застроившейся Москвы. Запущенные домики с бузиной в углу забора, узкие проулки, по которым может проехать, раскачиваясь бортами, лишь один грузовик с газовыми баллонами. Заборы были и повыше, и поглуше, а названия совсем диковинные: «Проезд Соломенной сторожки». Что это? Найман увлекательно рассказывал историю посёлка, сам себя перебивая, отвлекаясь даже излишне на заботу, чтоб я не споткнулся, чтоб под ногой не оказалась лужа – вот тут и вон там... Вдруг остановился у сказал:
– Посмотри сейчас вверх! Узнаёшь?
Я чуть не сел. В тесноте проулка над высоченным забором полнеба застилала бетонная туча с чертами человеческого, даже как будто женского лица. С искажённым в крике ртом. Если бы звук соответствовал гримасе, он бы разрушил округу. Но рот был безмолвен.
– А ты загляни за забор! Только осторожно...
Я посмотрел в щель ворот, и сразу же на мой погляд изнутри прыгнули два волкодава с оглушительным лаем. Отскочив, всё же я успел заметить колонный портик усадьбы, каменный торс титанического автоматчика с круглым диском и несколько сравнительно мелких Ильичей. Мастерская Вучетича! А над забором высилась, конечно, голова Родины-матери «в натуральную величину».
Этот громадный монумент на Мамаевом кургане я видел совсем недавно в ещё одной рабочей поездке в город Волжский, соединённый с Волгоградом через плотину электростанции. Плотина была лишь недавно построена и на моей памяти несколько лет служила пропагандной моделью для прессы, так же как, разумеется, и электростанция, и химкомбинат, да и весь Волжский – «самый молодой город в стране». Меня и поселили-то в молодёжном общежитии, причём в женском, но султаном в гареме или петухом в курятнике я себя не чувствовал: мне выделили комнату с семью пустыми койками в изолированном незаселённом этаже. Большей частью мне было жарко, пыльно, голодно и, конечно же, одиноко, и я пытался рассеяться, бродя вдоль Ахтубы, либо уезжая в Волгоград.
Электричка была пущена по верху плотины, и с одной стороны в её грязнущие окна были видны подступающие волны «Волжского моря», а с другой взгляд мутно парил над простором, где далеко внизу возобновляла своё нижнее течение великая река, впадавшая, в конце концов, в Каспийское море.
Оттуда, поднимаясь в её русле, шли против течения косяки осетров, каждый год, многие и многие тысячелетия и даже миллионолетия тянулись каждым хрящом своим вверх, и вдруг – стоп! Бетонная плотина. На ходу электрички видно было, как огромные рыбы выпрыгивали из воды в мезозойском недоумении. Над ними вились чайки, кружили по бурлящей воде моторки браконьеров, кое-где виднелись милицейские фуражки, и всё это копошение происходило в очевидном единении. Последнее, что я заметил из электрички, было тело огромной рыбины, взлетевшее в воздух. Да – так и оставшееся в памяти: далее сквозь муть окна замелькали стены депо, кучи щебня и будки стрелочников.
Волгоград с его помпезным центром и парадным береговым спуском выглядел вполне по-сталински, по-сталинградски, а зияния и пустыри меж домами как бы указывали, чуть не тыкали тебя носом в землю, ради которой разыгрывалось, может быть, самое кровопролитное сражение Великой войны. Земля, прямо сказать, была так себе: сорная, выжженная, пыльная. Ясно, что дело было не в ней.
Родина-мать нависала над редкими насаждениями при подъезде, и весь ландшафт казался опасно свихнувшимся, перешедшим в другое измерение. Там начиналось мифологическое пространство и, поднимаясь к нему, я видел то каменный торс размером с батальон автоматчиков, то, входя в круглый склеп с именами сотен тысяч жертво-героев на стенах, смотрел в оторопи на их коллективную мёртвую руку с факелом, желтовато высунутую из земли.
Сама грозовая, замахнувшаяся мечом Родина представляла гибрид гулливерской Венеры с великанскою Никой: имелся даже тяжеловесный намёк на крыло. Но голова была не античной, а самой что ни на есть советской, с обкорнанными коротко волосами. В полуобороте назад её рот немотно гремел что-то беспощадное, но что? Вот в стихах у Слуцкого вырвалось позднее (пусть даже словами его персонажа):
И я не верю. А правду сказать не могу – ещё рано.