Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2

Бобышев Дмитрий

Моими стараниями был принят в контору Вениамин Иофе, впоследствии глава ленинградского «Мемориала». Вот уж кто был «матёрый человечище» и «рыцарь белого камина», всё в кавычках, так как первое высказывание – из Николая Ленина о Толстом, а второе – из Василия Кулаковского, бывшего главного редактора газеты «Технолог» о самом Вене. После отсидки по делу «Колокола» этот умнейший человек вместо того чтобы быть в Афинах Периклетом, прозябал на изнурительной работе в цеху по производству фанеры. Но и там его ущемляли. Перейдя к нам, он превратил и без того богатую талантами пуско-наладку в альфа-подразделение интеллектуальной элиты!

 

 

* * *

Сама работа относилась к типу «хоть-стой-хоть-падай», то есть не требовала почти никаких усилий. Под благородным лозунгом охраны окружающей среды по всей области начали строиться сооружения водоочистки. За этим процессом присматривали «специалисты» вроде меня и вышеописанных. Но, как верно обрисовал ситуацию Егельский, обязанности наладчика сводились к тому, чтобы изредка съездить на строящийся объект, убедиться в отсутствии прогресса, написать грозное напоминание местному начальству и закрыть у него «процентовку» на месяц. И начальство это, ко всегдашнему моему удивлению, охотно отстёгивало свои фиктивные деньги за наши столь же фиктивные услуги. А зарплату мы всё-таки получали в рублях. На том всё стояло.

Я бурно сочинительствовал, отделывая каждую строку, каждое слово, и это наслаждало мой вкус. Слова складывались, образуя стиль, оснащённый мыслями великих праведников, но выраженными в моих звуках и образах. А можно ли так писать, льзя ль? Вспоминались запрещающие доводы из писем Красовицкого, споры с Найманом, вспоминались тяжёлые укоры родни по поводу влияния моих стихов на психическое здоровье брата и племянника. А между тем оба они стали моими крестниками – это ли не довод? Ко мне нередко обращались за этим. Я их всех, зовомых оглашенными, отвозил на Охту, к отцу Василию Лесняку в кладбищенскую церковь. Отстаивали мы там литургию, ставил я свечу Всем Святым за моих дорогих, на том кладбище лежащих, а потом покупал дешёвый крестик для новообращаемого, и после окончания службы приступали мы к таинственному обряду.

«Отженяешься ли от сатаны? Говори: “отженяюсь”»! – «Отженяюсь!»

Так крестили мы не только племянника, но и его отца, а моего двоюродного брата. Крестили сына телевизионной раскрасавицы Тани Миловидовой, ставшей таким образом моей кумой. Лёшу Любегина, прозаика, одного из любимцев Давида Яковлевича Дара. Серёжу Кочетова, программиста. Леночку, между прочим, Захарову. И других. Словом, пробили некоторую брешь в диалектическом материализме.

* * *

Отца Василия вскоре перевели в удельнинскую церковь, он тому очень радовался. В Удельном ведь он и жил. Частенько туда приглашал – и на службу, и к себе домой. Однажды собрались в его светёлке Олег, да Наташа, да я. Ещё, кажется, был Сергей. Все – поэты. Душеспасительно беседовали. Шли потом к станции, обходя огромные лужи. Разряжались после чинных разговоров. Дурашливо шутили. Олег взял Наташу к себе на закорки, её сильные ноги в светлых блестящих чулках обнажились. В электричке она выглядела очень миловидно: рыжеватые кудельки, бледная в веснушках кожа, грустноватые глаза и большая улыбка, вздрагивающая от смеха. С вокзала я пошёл её провожать. Она окончила Библиотечный институт, там же защитила диссертацию, и нечто, роднящее всех библиотекарш и училок присутствовало, увы, не только в облике, но и в её пресноватых стихах. Мы с ней как-то по-деревенски просто сблизились, без излишних ухаживаний, – все эти прелюдии заменило взаимное знакомство со стихами. Её были бесхитростны, лишь кое-где за обкатанными образами мог я теперь угадывать живой телесный жар её существа. Простодушно показала она мне все шрамы: её многократно оперировали от спаек в кишечнике. Эдакие подробности меня отнюдь не оттолкнули – наоборот, растрогали и ещё более сблизили: у меня в прошлом был такой же печальный опыт – один, но чуть не фатальный.

Это случилось спустя год после того, как меня едва не убили местные в Сталиногорске. Всё уже давно зажило, как вдруг ночью тупо заболел живот. Боль прибывала по миллиметру, а к утру выросла размером с дом. Скорая увезла в заводскую больницу, где ленивая врачиха посчитала, что у меня пищевое отравление. Но и от этого не лечили, что, впрочем, к счастью, а то было бы хуже. Через сутки меня навестила мать и попросту спасла, заставив врачей перевезти меня в Мечниковскую. Хирург Мирзаев немедленно вспорол мне брюшную полость, освободил от спаек и заново переложил кишечник.

Вот в такой болтовне проводили мы время свиданий, – скорее приятели, чем любовники, могущие так же легко прервать отношения, как и длить их до нескончаемости. Я написал ей об этом стихи:

Как расхистанно, токопроводно дали вяжутся в провода, так и у двоих – случайно, свободно завязалось хоть на вечер, хоть навсегда...

Она вдруг обиделась. Жаль. Ни грех, ни покаяние никак не укладывались своими тяжёлыми утюгами на прохладную нежность наших отношений. А вот слово «навсегда» обернулось своим противоположным смыслом – «никогда». Только поздней, листая её незамысловатую, но чистую, честную книжицу, я наткнулся на безымянный ответ, тем более тронувший меня, что разделяли нас тогда годы и расстояния...

Всё то, что с именем твоим невольно свяжется на свете, — не превратится в прах и дым, не будет брошено на ветер... Вот дерево, что ты писал, махнуло мне рукой. А вот и мостик, и канал... Ты сам, наверно, ими стал — или они тобой.

Стать Банковским пешеходным мостиком над Екатерининским каналом – не завидная ли участь? Вот стоим, на открытках изредка красуемся. Прохожие, правда, снуют, отчего спине немного щекотно, но это пустяк.

Говорили, Наташа стала совсем богомольной. За плавающих и путешествующих, недугующих и плененных. Надеюсь, и за меня тоже. И, конечно же, за Россию, в которую вместе с Гласностью пришло одичание, выламывание скамеек, распарывание сидений в поездах. Наташу зарезали на улице, когда шла она к ранней литургии в Спасо-Преображенский собор, что рядом с домом Мурузи. Кто? Зачем? За что? Упокой её, Господи, в свете лица Твоего.

Говорят, только молитвой и постом... Как раз наступал Великий пост, когда Василию Константиновичу, моему отчиму, объявили окончательный диагноз: рак левого лёгкого. Курильщик он был заядлый – от одной разжёванной беломорины прикуривал другую, свежую. Удаление лёгкого давало какую-то, пусть временную, надежду. Но дело осложнялось наследственностью – от рака умерли его брат и старшая сестра. И я решил хоть как-то, хоть символически, быть солидарным с ним. Вспомнил, что всё моё детство был он мне лучше, чем многие родные отцы у сверстников, в ответ на мои выходки и эскапады не то чтобы не замахнулся ни разу, но даже и не отругал по-настоящему. Вот, понял когда-то, что я «слышу песню». Принял участие в моём, пусть не удавшемся, егерстве. И я заговел.

Овсянка на воде, макароны, болгарские стручки в банках, если удавалось их достать, хлеб, чай с сухим печеньем, – это всё было одолимо. Но если приходилось обедать в городе или, пуще, по станционным буфетам в поездках по области, вот когда приходилось класть зубы на полку! Единственным блюдом в харчевнях бывал шницель – подозрительный кусок жира в сухарях... В лучшем случае тогда выручал какой-нибудь капустный салатик. Диетические столовые не годились совсем – там предлагались исключительно молочные блюда. Бывали ещё рыбные дни, но не по средам и пятницам, как следовало бы, а – нате вот – по четвергам! Из-за этого «нате» ноги сами уводили от бесовской иронии таких заведений.

Изголодавшись, иногда забредал на Таврическую, там Федосья всегда первым делом накормит. Но: то творожники, то мясные щи, то рисовый суп на молоке, – приходилось отказываться. Она и скумекала:

– Да ты, парень, постисси!

Рассказала, конечно, ему. Отчим с благодарным интересом на меня посмотрел. Но ни пост, ни молитва поправить больного уже не могли. Он бросил курить, страдал ещё и от этого. Сидел, задумчиво глядя в пространство, да изредка произносил:

– Да... Ну что ж!

И через некоторое время опять:

– Да... Ну что ж!

Прочесть его мысли, так крупно проступающие за междометиями, было несложно. Он готовил себя к концу. Между тем ему предстояла ещё страшная операция, долгое заживление её последствий, и вот, как ни странно, к осени он всё же поднялся на ноги и даже стал изредка похаживать на работу. Только ремиссией можно было объяснить его воодушевление, румянец, когда в январе охотники предложили ему возглавить с двумя десятками ружей охоту на лося. Мать ни в какую не хотела его отпускать вообще, но потом сказала, что не отпустит одного, и он вцепился в меня: мол, поедем-ка вместе, ты ж в егеря просишься, вот и увидишь... Ну не мог я ему отказать, и мать успокоилась, даже с практической стороны: на двоих будет и добыча двойная.

* * *

Поехали мы все институтским автобусом куда-то за Волхов: километры и километры мелколесья, продолжающегося всё дальше... Где же леса? Но вот подъехали к деревне, раскинувшейся на снежной равнине, примыкающей к еловому лесу. Егерь, явно местный мужик, похаживал по огромной натопленной избе, его баба, в валенках и сарафане, шуровала в печке до плеча открытыми, но лишь до локтя загорелыми руками, вытаскивая ухватами что-то большое съедобное для приезжих охотников. Я невольно прикидывал, ставил себя на место хозяина. И – никак не видел.

Выпили под картофельную запеканку перцовки, повалились на боковую: спать, спать, и – вдруг! – подъём в темноте. Поехали стрелков расставлять, а потом и загонщиков. Я, естественно, попадаю в загонщики, но ружьё мне всё-таки выдают, – а вдруг зверь пойдёт вспять, что вообще-то маловероятно. Но бывает. По сигналу начали шуметь и шагать по глубокому снегу через лес по направлению к стрелкам. Кричать скоро надоело, и не только мне. Поутихло в лесу. Но выстрела так и не было, это оказался пустой загон. Дождались всех, поехали в другое место. Там повторилось то же самое. Шли по сугробам, кричали. Но вот раздался выстрел! Как ни устал, я прибавил шагу. Впереди всё сильней слышались возбуждённые голоса охотников. Вот видна их ватага, скопившаяся у края заснеженного поля вокруг шерстистой груды убитого зверя, к ним подтягиваются отставшие загонщики. Лосиха! В центре орудует егерь, растаптывая кровь, раскладывая на снегу большие красные комья. Отчим стоит там же, распоряжается делёжкой, но как-то обессиленно... Инициативу всё время перехватывает молодой рыжеватый охотник с беспокойным – то виноватым, то торжествующим – взглядом. Это и есть герой всей затеи, выстрелом уложивший лосиху. И, оказывается – тяжёлую, беременную. Герою, помимо своей доли от кровавой добычи полагается ещё голова. А егерь из распоротого брюха извлекает мутный пузырь с нерождённым лосёнком.

– Плод, плод, – заболботали убийцы.

– Кто-нибудь это берёт? – спросил егерь.

Никто не отозвался.

– Ну, так собаке скормлю.

С охоты мы привезли на двоих килограммов десять мяса, но есть я его не мог, а Василий Константинович как истый охотник вообще дичью брезговал. Поездка, ходьба не пошли ему на пользу, здоровье стало стремительно ухудшаться. Ну а я с отвращением вспоминал об этом, скорей всего браконьерском, похождении и с ужасом воображал, что было бы со мной, окажись директор завода имени Свердлова чуть поглупей.

Отчим совсем угасал, и матери с Федосьей стало страшно по ночам оставаться с умирающим. Они попросили меня ночевать на Таврической. Это случилось как раз в моё «дежурство», когда обе женщины спали. Началась агония, и Федосью я всё-таки разбудил, а матери мы дали отдохнуть до утра. ЗАГС, похоронное бюро, крематорий – это тоже досталось мне. В середине дня приехали из морга два полутрезвых «ангела» в медицинских несвежих халатах, взялись за углы простыни и в эдаком мешке утащили Василия Константиновича по лестнице вниз. Но это уже был не он, а просто тело.