Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2

Бобышев Дмитрий

ИЕРАТ

 

 

Здесь придётся мне вновь перенести читателя из эпохи в эпоху, но теперь, после знакомства с козыревской теорией времени, это будет не так сложно. Помните? Виньковецкий жив и, более того, он ещё не уехал. Мы долго, с двумя пересадками и электричкой пробираемся по расползшейся Московии. Останавливаемся у киоска, пока ждём троллейбуса, чтобы доехать до 3-й Кабельной.

– Мастер любит слатенькое, – говорит Яша, покупая в «Кулинарии» тортик.

Мастер – Михаил Матвеевич Шварцман, иератический художник (что бы это ни означало), негласный авторитет и глава катакомбного религиозного искусства, которого просто не может быть в Советском Союзе. Но оно есть. К тому же он, и это не случайно, потомок, а именно – внучатый племянник философа Льва Шестова, перед которым преклоняемся и которого превозносим мы с Яковом.

Ласточкой промчи, перо, мимо страшного зеро, мимо яблочка пустого, мимо бездны Льва Шестова. – Надо нам пройти сквозь нуль, — так он мысль свою загнул. — Надо, чтобы свет забрезжил, тьмы побольше, побезбрежней...

Так воскликнул поэт, и подтвердил Заратустра. Или: сквозь мрак неверия к свету горних истин, – как утверждал философ, по сути дела – примерно то же, что и вячеслав-ивановское Ad aspera per astra. Но во мрак мы пока не хотим, и внутрь терновых нулей нас тоже не тянет. А ведь именно это, хоть и в злобно-пародийном виде, и осуществилось в Расеюшке, стране нашей. Или – не нашей? Чья она там?

Вот и мастер – курчаво седеющий бородач, широкоплечий приземистый богатырь с просторным лбом и выпуклыми карими очами. Он слывёт нелюдимом, живёт в затворничестве с супругой Ириной Александровной, которая держится скромнейше при нём, небожителе. Принимают они далеко не всех, и даже Яков, с ним прежде знакомый, волновался о встрече. Но она, можно сказать, более чем состоялась.

Михаил Матвеевич был из говорливых художников, и очень скоро наши диалоги превратились в его доверительный монолог о священно-знаковом, эмблематическом (а он называл его «иератическом») искусстве. Само это слово уводило в загадочную древность, в сакральные письмена на папирусах и базальтах, повествующих о запредельных гностических тайнах. Но сами «иературы» глядели со стен тесной комнаты в глубоком, исполненном мирною мощью молчании. Их лишь отчасти выявленные лики напоминали иконы, да ими отчасти и были, выполненные глубокими матовыми тонами на досках с левкасом и уж, конечно, с молитвенной истовостью. Необыкновенным, но органическим образом иконопись сочеталась в них с авангардным – может быть, пост-кубистическим рисунком.

Это было, как если бы, например, Пабло Пикассо обратился в христианство, бросил бы вдруг свой кричащий эпатаж (заодно с коммунизмом) и, вместо полутораглазых раскоряк, стал изображать бы погружённых в божественное созерцание святых. Да нет, куда там, тот обуян был самоизвержением, а богатырский наш Михаил Матвеевич, наоборот, самоустранялся перед являемой через него духовностью, был лишь пером и кистью, записывающими её эмблемы и знаки.

Они были различимы и зрителю, учёному грамоте, допущенному до них: вот в этом образе сосредоточенной мощи угадывался Илья-пророк, там в мирной строгости и силе узнавалась Параскева Пятница, а здесь на грани спасительного чуда – Никола Морской.

* * *

Я молчаливо признал за Михаилом Матвеевичем высоченную степень в духовной иерархии, не унижая, однако, и себя, и взаимно был признан. Я прочитал ему те же две части «Медитаций», что и отцу Александру, но полностью, не обрывая чтения, и получил сочувственную оценку. Вернувшись из Москвы, я написал Шварцману письмо, в котором подытожил мои впечатления от его работ, и вскоре пришёл от него ответ, написанный ясным и косо летучим, без нажима, почерком. Завязалась переписка. Я посылал ему новые стихи, он отзывался на них, порой критикуя, но и это я принимал как честь. Рассказывал, размышлял. Изредка внутри писем делал наброски. У меня сохранился черновик только одного моего письма, первого, его ответ и дальнейшие письма от него. Всё это с краткими пояснениями я привожу ниже. Вот моё первое послание:

9 января 1975 г.

Михаил Матвеевич!

Уже в который раз я перебираю в памяти линии, слова, цвета, – все впечатления незабываемого вечера на станции «Новая». Воспоминания складываются в знаки и эмблемы, в них проступают черты возвышенного опыта, проясняются свойства души, поместившей себя на самый кончик кисти, на самое остриё отважно бегущего пера. Какой риск! Но как явны признаки удачи! Яков был прав – несмотря на обилие увиденных работ, я, кажется, помню их во всех неотделимых от целого подробностях, – во всяком случае, смогу узнать и вспомнить их разом в первый же миг нового общения.

Но, впрочем, и сейчас действие первых впечатлений не прервано: я чувствую в себе мудрое мерцание поверхностей, которые представляются мне зримыми знаками, видимыми личинами невидимых, но живых объёмов. Я и сейчас ощущаю влияние глубокого тёмно-прозрачного цвета и знаю, чувствую, воспринимаю его как обозначение света, проницающего зрение, будто бы сквозь толщи цветного стекла.

Не стану скрывать, – помимо чувства новизны и силы, сомнения двоякого рода мешали мне тогда высказаться... Вот они: нет ли здесь своеволия, демонизма? И почему столь неявна красота, неотделимая, казалось бы, от созерцания идеальных сущностей? В течение месяца после встречи, вспоминая Вас, размышляя о Вашем искусстве, я не раз возращался на круги этих сомнений, и постепенно стало проясняться вот что: первым залогом того, что это не демонизм, являетесь Вы сами, Ваш спокойный и, если хотите, добродушно-богатырский облик, не вызывающий, к счастью, ассоциаций с оккультизмом, магией, волхвованием и т. д.

Успокаивает на этот счёт и тихое, но явное веяние молитвы в Вашем доме, простота и непретенциозность обстановки, множество чистых и непритязятельных примет труда. Да и сами вещи (произведения), почти полностью погружённые в задумчивое бытие самосуществования, в созерцание своей исполненности, хотя и не отрицают наблюдателя (так же, как и автора), но, кажется, уже и не нуждаются в них, а лишь тёмно-прозрачными намёками дают понять о достигнутой ими вне-трагедийности, вневременности, счастья. И вправду, агрессивная полупросветлённость (что, видимо, и есть демонизм) в них преодолена, пошла на материал, на дальнейшее преображение; может быть даже, что этот процесс преодоления, пресуществления, подобный созреванию плода, свидетельствует наблюдателю о зарождении таинственной, как бы внутриутробной жизни. Ведь иначе незримое не было бы зримо.

Итак, демонизм – лишь упорство постепенно поддающейся творческому акту материи, последнее упрямство преображаемого вещества, и художник, умащивая левкасом доску, – этот почти живой, дремлющий в полуобмороке деревянной смерти материал, – побуждает её погрузиться в иной сон, в успение духовного созревания.

При этом – чем была бы пластическая красота? – только фальшью, победою материала над податливым художником, вещества над существом, материи над духом. Красота, выдаваемая как результат творчества, – это, конечно, верх артистизма, но и всего лишь иллюзия, видимость. «Красивое – это уже не красота», как сказал, кажется, Матисс и, похоже, он был прав. Но красота глубоко и тайно созревающая, творимая и творящаяся, – вот что проступает из Ваших творений. Но, чтобы её увидеть, необходимо поверить Вам. Я – поверил.

Ваш Д. Б.

Вскоре от Шварцмана пришло ответное послание:

25 января, год 1975, Москва

Мир Вам, Дмитрий.

Письмо Ваше получил. Оно прекрасно. Вы поверили мне, за то спасибо, но что здесь я? – лишь знаменую. Понимаю двойственность восприятия Вашего. Такие сомнения и в Евангелии изъявлены: чудеса самого (!) Христа Божьего, видя явными знамения Духа Святого, страшась (без опыта встречи), принимали за дела князя бесовского: – Силою де князя тьмы изгоняются беси.

А касаемо т. наз. «красоты» думается, что воспитание наше, хоть и плохо повсеместно, «гуманистическими» установками того более ухудшено, ибо снято откровение Богопознания и верят только опыту-разуму нащупи, а красоте – телесной. Таким образом, и лучшие умы России прельщались Возрожденным эллинизмом. Сикстинский шоколадный набор, телесная сладость (на своём, впрочем, месте вещь прекрасная) принималась за предельное горнее, экзальтация – за мистическое, красивость – за красоту. По-своему даже артистическая интуиция это чует – Вы правы.

Но не здесь Высшая Реальность. Знамения её не в латинских чувственных актах. Они, знамения эти, даны в иконах и др. явлениях высокой формы, они оставлены нами самим себе в прошлых воплощениях наших, прочтения ради, присного умного делания для.

Здесь свой есть критерий прекрасного. Прекрасное – результат оплотнения Духа. Он явлен как знак духовной иерархии. Слово «эмблема» будет не точно, ибо само понятие это подразумевает атрибутивную сферу, (чужеродную), годную для магов, масонов и пр. Вы и сами отметили: этого нет.

Ножево мелькнувшее слово «личина» и вовсе страшно, не только что неточностью, но прямым противополаганием-противосмыслием: личина прикрывает сущность, она-то и есть демоническое и т. д. и т. д. (об этом хорошо писано отцом Павлом Флоренским). Суть же моего дела – открыть феноменом знака выход Духу, просыпаться-проснуться в нумен.

И не то, что надобно (для сего) веровать.

Верую.

«И видится прозрачный взлёт

в бесчисленные полосы высот,

в зенит, к живым высотам,

туда, в лазурь, блаженную, как мёд,

где мысль медовая свеченье льёт

и льнёт к небесным сотам».

Ваш М. Шварцман

В конце письма он процитировал строфу из первой части «Медитаций», и я, не скрывая, радовался совпадению в основных чувствованиях и устремлениях с таким мастером и мыслителем, и радостью этой делился. Когда написалась третья часть «Медитаций», цикл оказался закончен, и я тут же отослал его Шварцману вместе с самиздатовским сборничком, распечатанным Галей Руби. Он в ответном письме перешёл на ласковое обращение:

Милый Митя.

Письмо Ваше получил, стихам рад. Третья часть «Медитаций» так же выведена отменно, как и первые две. Скажу лишь о взаимозаёмных ленгор-окоёмах в тени ходовых средостений, пусть даже обойдённых (на сей раз) каёмкой, что они (на мой взгляд) не совсем медитативны. На сём, впрочем, не стою. Но стою вот на чём: выспренний набор прорыва не знаменует. В сборнике Вашем есть прекрасные стихи, и я решился, не спросясь, дать его посмотреть хорошим людям – любителям словесности и знатокам. Все хвалят, даже лингвисты.

Тут был питерский большой поэтический заезд, и домашние мои сказывали, что звонили. Я был в мастерской, где торчу с утра до ночи, никого не видел и стихов новых не читывал. Кривулин, однако, нашёл меня и привёз к нам Лену Шварц с пуделем и сопровождающим рыжим филологом. Рыжий в стиле иронического поклонника. Все были (а пудель особенно) – элегантны. Лена, легенде вопреки, нежна, казалась взволнованной и вся эдак несколько невпопад. Словом – лучше легенды и мила, прочитала два хороших стиха. Кривулин очень угощал. Он Вас хвалит, но не за «Медитации». Побыли гости у нас часа полтора.

С трудом собрался написать Вам: сейчас всё хвораю да работаю. Как хорошо получать письма и как трудно отвечать. Вы уж не взыщите за не столь полный ответ – весна и свет, и дело.

Спасибо за письмо и память. Вы, Слава Богу, нам пришлись во всём. Привет примите и от жены моей.

Весь Ваш М. Шварцман

Апрель, 7 день. Благовещение

Москва, г. от Р. Х. 1975

Такое письмо получить было куда как лестно, но меня всё же задело, как он едко (и метко) спародировал мои словесные изыски там, где был у меня, наверное, и в самом деле лексический перехлёст. Я, впрочем, написал ему, что это для меня не беда, а некоторая (и, возможно, кажущаяся) выспренность происходит от воспарённости строчащего пера. Он ответил:

21 дня мая, г. от Р. Х. 1975

Милый Митя.

Не беда, действительно что не «беда», что Вы решили, что мне не понравилась 3-я часть «Медитаций». Важно то, что я действительно почувствовал Вас «на границе разумения», а посему и позволил себе два слова сериозных, хотя и наспех и в щели между дневной и ночной мастерскими. Я не против выспренних (лексик) и не за них. Выспренность не реабилитировать (лишь) надобно: свидетельство о Духе Св. само рождает высокую метаморфозу.

Преображение в свидетельском акте преображает и ткань. В актах завета творцы завета, восприемники Благовестия не задавались ни «Высоким штилем» как таковым, ни (тем более) художественностью. Выбора не было – они были свободны. Дух оплотневал высшей красотою. Феномен знака Духа неизъяснимо прекрасен, потому высок, высок – потому прекрасен. Не имитирует взлёт – потому взлёт, ибо до превыспренних. А что до «средостений», то они ни в чём воистину неповинны. Читать ответ мой (и на сей раз) можно в щелях меж дел. Я просто против ходовых и не медитативных взаимозаёмов питерских, они (эти заёмы) литературны только, и только наборно-словарны. Я не за записную лексику, изготовленную в актуальном, осознанном самозаказе. Кто зван, у того нет выбора – тот свободен. Не наваливаюсь на неповинные слова и, грешным делом, не очень верю, что Вы меня поняли именно таковым образом – если только уж совсем в обрез было времени.

Эсхатология ныне не менее Библейской, «чудище обло», облыжны словесны личины и лексик и лекций парtaiных

(так в письме. – Д. Б.) геносных-поносных, на выбор мало надежд. А надежда есть – перед нами вечность – живём на радиоактивном фоне – куда спешить – знай люби, прямо Дантова лава... (а пузыри на ней, матушки!)

Приятно было получить Ваше кроткое письмо, жаль ответ задержал: некогда, Вы уж простите – прямо набело (то бишь, увы, начерно). Христос в вами, милый Митя, тяжко Вам с батюшкой Вашим, тут ещё куда ни кинь – всё клин, либо на параллелизмах не сойдёшься, либо кривизн не выправишь, грех да только.

Христос с Вами!

Привет от Ирины.

Ваш Шварцман

P. S. Приезжайте-ка лучше в гости.

Это письмо было, действительно, написано вдоль и поперёк на листке с наброском геральдического щитка и играющих собак – по виду афганских борзых. А приглашением я воспользовался в следующем году, но прежде получил от Михаила Матвеевича открытку с перуджиновской Мадонной и его собственное благословение:

Год от Р. Хр. 1976, Москва

С Рождеством Христовым, дорогой Митя!

Да будет на Вас и свершениях Ваших Благодать г-да Бога нашего. Аминь.

М. Шварцман

Я съездил в Москву, остановился у своих на Соколе и, договорившись со Шварцманами, отправился к ним чуть не на целый день, если считать долгую езду к ним и обратно. Знакомые лики на стенах тихо созерцали сакральные тайны, создавая атмосферу намоленности, как в часовне, и в то же время давали понять, что я здесь не чужд, я – свой. Хозяева приняли радушно. Я привёз что-то к чаю, а Ирина Александровна неожиданно выставила маленькую водки с закуской, и мы с мастером опрокинули по рюмочке за плавающих и путешествующих, то есть за друзей, отбывших за пределы, и осталось мне ещё на одну – за недугующих и пленённых, а вообще – за их здоровье. Но, конечно, ещё до застолья Михаил Матвеевич щедро показал мне свои работы.

Он уже не писал авангардные лики – скорей орнаментальные и даже конструктивные мотивы появились в его композициях. Но таинственность, истовость их стала ещё глубже. Похоже было на то, что если раньше Шварцман писал пророков и святых, то теперь это были медитации в цвете о Силах и Престолах, то есть о более высоком ангельском чине. Я даже увидел там зрительные элементы метамеханики, надмирно движущей временами и судьбами, и подивился запредельной высоте его духа.

Показал он и множество рисунков, даже оставил меня на какое-то время одного перебирать слои листов с графическими фантазиями – это были причудливо-изящные зооморфные, вообще биологические и растительные композиции, где непрерывной и точно изгибающейся линией одна идея возникала из другой и переходила в третью, в четвёртую, и так далее. Что это изображало – шевеления в листве Древа жизни?

Я возмечтал тогда о книге стихов, которые были бы достойны таких иллюстраций. Оставалось их написать. И я задумал композицию о сегодняшнем переживании страстей Христовых – о том, что значат они для меня, болят ли те раны во мне теперешнем, включающем тех, кого я люблю, кто стоит в мире так близко, что я чувствую их тепло и слышу их дыхание, то есть во мне и в том, что моё. И каковы эти раны для Него, пригвождаемого, каково Ему быть казнимым тогда, сейчас и всегда, потому что существует Он и во временах, и в вечности. Вот это сопереживание в настоящем для него времени показал своими стигматами святой и кроткий Франциск из Ассизи.

А сейчас разве не больно? И как вовремя, будто сама (спасибо за это Олегу Охапкину) прыгнула мне в руки самиздатовская брошюра с материалами о Туринской плащанице! Тогда это была обжигающая сенсация, которую впоследствии «разоблачили», так нигде и не объяснив, беспристрастные исследователи. Да чудо ведь и необъяснимо. Между тем эти материалы были не только о погребальных пеленах Иисуса, но и о самой казни, сообщая такие факты и детали, такие анатомические, медицинские и даже химические подробности, от которых при чтении волосы вставали дыбом и чуть не рвались собственные нервы.

Как выразить это в целостном единстве с благословляющим Крестным знамением, да ещё и в стихах, да ещё и современными образными средствами? И каков риск, – ведь есть даже запрет на эти попытки, если вспомнить былые диспуты с Красовицким и недавние – с Найманом. Мол, грех, да и только! Да, иконописи в стихах пока не существует, но есть же державинская ода «Бог». А то, что делает сейчас в красках Михаил Шварцман, это ли не пример, это ли не духовный подвиг мастерства и смирения? И – разве отец Александр Мень не дал на то мне благословения? Консерваторы с ним не посчитаются – пусть. Но у меня оказался (опять же своевременно и своечасно) могущественный заступник, безусловный для всех – святитель Димитрий Ростовский, который даже именем покровительствовал надо мной. В своих «Поучениях» он как будто прямо мне диктовал:

«Поучимся у пяти ран Господних любить праведных и миловать грешных. Станем на праведный путь и оставим пути злые... У раны сердца поучимся любить не только друзей, но и врагов... Но не оставим и прочих всех гроздей той лозы, не пренебрежём и прочими ранами на теле Господнем. Святой Фома осязал их вещественно, мы же должны осязать их духовно, внедривши ум в язвы Христовы. О пресладкие язвы ручные! Поклоняемся вам благодарственным поклонением и простираем к вам руки наши, дабы ущедрили нас. Не мы ли виноваты в уязвлении ног Христовых, ходящие всегда путями беззакония и неправды, путей же Господних не знающие... О пречистые ноги Господни! Поклоняемся вам, лобызаем вас и ваши язвы гвоздиные, лобызаем же сердцем и устами. Господь позволил людям ранить Своё сердце, изволил принять внутрь сердца Своего холодное железо, рёбра открыл, как дверь, сердце же, прияв рану, стало как открытое оконце... Вот открыта уже эта дверь: всякий желающий пусть войдёт в неё и пажить обрящет».

И я стал бурно сочинять иконную, как я хотел бы верить, композицию под названьем «Стигматы», которая должна была состоять из пяти частей. Когда были готовы две, вторую из них, с визуальными знаками в тексте, я посвятил Михаилу Шварцману и не утерпел, сразу послал написанное по почте. Не дождавшись от него письма, через некоторое время дослал и третью часть, в терцинах, посвящённую на этот раз (прозорливо и целомудренно) сердцу Галины Рубинштейн. Видимо, он посчитал, что это – поэма, и она закончена. Последовал его неоднозначный, как бы двухголосый ответ, написанный разными чернилами и явно не за один присест:

Москва, января 29 дня, год от Р. Хр. 1977.

Дорогой Митя.

Рад был Вашему письму, поздравлению и в особенности стихам (3-й части триптиха), которые уж никому, но самому сердцу посвящены. Спешу сказать (вот те и спешу: всё начало года проболел, к тому же, как всегда, прокомякался с ответом).

Так вот. Мне нравится Ваше Сердце, и близки Вы благочестием побуждения. Язык от коммунальных плазм очищен, «выкресав жизнь» мастерством. Рифмы, как аркбутаны, почти и надобности в них нет. Преодолеть бы и их. Рифма, впрочем, привычное зло. Фонетика! кто? слышит ангела этой стихии! Где царствуют чистые знаки, там нет экспрессий. Слава Богу!

Вот главное, что хотелось бы сказать и это элегантно (можно было бы) заключить подписью. При всём том, прошу прощения, несколько слов о гигиене смыслов. Например: святость не «горкнет», а если так, как быть с пригорком? Метафора «горклая святость» – сарказм горький, на Ваших высотах едва ли уместный. «Музыки мускул»... в начальном мусикийском «му» привычно не ново, зато акмеистически гладко. Затем же звук скулит.

«Спазм гладкой мускулатуры», – сказал бы медик. Опять не для Ваших высот. Этакая чувствилизация мистического. «Феноменолизация», – сказал бы философ. Неверный логосмысл режет и фонетически. В слоях фонем сквозные смыслы и цепи ассоциаций.

А мы ведь «грех вещества вымываем». Что делать прикажете с «заплаканным демоном»? Так и выходит: – не цельны, не твёрды младшие – или уж чистый «дыр бул щил», на который предыдущие поколения надеялись, либо чистота мистосмысла и никакой эстетической ностальгии. О! БОЖЕ! Верно ли будет сводить неофитски приближенные литургические знаки-слова в литургическом акте, не сушит ли это плоды? (Тут мастер перешёл с синих на красные чернила и, видимо, взъярился. – Д. Б.)

Не говорите только, что не в своё-де лезу, ...моё-де мазать, однако и не сказать, что думаю, как-то не самопростительно.

А делясь, скажу и не о Вас, но обо всех нас: предельный изыск формы – мифу помеха. Свидетельство о Духе Св. творится с варварским доливом – дичью. Если не так – идёт свидетельство о стиле, рождается т<ак> с<казать> перевод Библии на латынь и называется «Вульгата». Так и свидетельство икон и мышление иконическое варварскими ордами выкрещивалось, крестя и старую элладскую, и римскую форму:

Ясен, звучит осиянно

дикий строительный луч.

Не скрою, две первые части триптиха Вещая Душа Моя не берёт. Да! выстроены с тем же тщанием, но...

Тронут изверженный цвет

некой толикою мрака.

И хоть имею честь получить посвящение (и спасибо), ан всё-таки честь имею сказать: они (две первых части) несколько затаённый разместительный «долг». Душа не берёт. Вот я и не ответил тогда, ибо сам эпистолярных изделий (ради их самих или тычка затаённого ради) Душа не берёт. Эпистолярной ностальгии, как и эстетической, не испытываю. Возраст не тот и Делом занят.

Ваш М. Шварцман

P. S. Милый Митя, спасибо за стихи и весьма бы рад был получить обещанную (!) плотную заветную тетрадь. Проводили Левуха. Знавали Вы его? Как будто побывал на погребенье. Слёзы. С какою болью отдираются, Россия! Как вырвешься из пряжи трав. На проводах видел Наталью (протеже Вашу). В глазах её, особо за зрачками, покоя нет и удовлетворенья. И слишком дорога профессору выходит выставка. Для ча? Но окупает белый вырез шеи любые взгляды. О! Слава вёрткая! Не знаю, все ль уста вдыхают имя: На-талья... Но выдыхают все.

Привет прекрасной Лене, если видите, Шварц. Привет Охапкису и Боре Куприяну (поэтам Олегу Охапкину и Борису Куприянову. – Д. Б.). Да, и очаровательной приятельнице Вашей.

Прощенья прошу за чернила – кончились.

Поясню сначала постскриптум этого странного письма. Про неназванную (из опасенья перлюстрации) «заветную тетрадь» я сейчас ничего не помню – должно быть, какой-то нужный ему сам – или тамиздатский материал. Левуха я не знал и о нём ничего не сышал ни до, ни после, а вот атмосферой проводов дышал не раз. Загляделся он на Наталью – не Горбаневскую ли? Тогда неизвестно, кто чей протеже. А в том, что питерские поэты отправились на паломничество к Шварцману, допускаю частично и мою заслугу: стихи, ему посвящённые, могли их впечатлить. Но, увы, не впечатлили самого адресата. Конечно, от него «и хула – похвала», и с общими положениями можно согласиться, но их приложения к моим стихам, даже к тем строчкам, что он цитирует, меня оставили в недоумении. Можно было бы и выпустить эту часть письма, как сделал бы другой мемуарист, ан нет – не в моих правилах!

Но к Пасхе мастер как-то отмяк (или перечитал стихи) и написал уже совсем в другом духе. Нарисовал на почтовом листке голубя, сидящего на куполе, лошадку и корову с благословениями на боку, а также знак Древа жизни. Текст был такой:

Дни стоят весёлые, и марево тёплое, и свету много, и стихи прекрасные прекрасны, и ПАСХА.

ХРИСТОС ВОСКРЕС, милый Митя.

Да освятит Г-дь Вашу Душу, и будет всё на месте и покойно сердцу.

Ваши М., И. Шварцманы

Христос Воскрес!

Год от Р. Хр. 1977

Так заочно мы похристосовались, недоумения на душе, действительно, улеглись, и я продолжил работу над «Стигматами». Четвёртую часть посвятил уже уехавшему Якову Виньковецкому, а пятую и последнюю «Раненому имени», снабдив её, как и вторую, визуальными знаками в тексте. Всё вместе ощутилось уже не поэмой, не циклом, а пятичастным единым складнем, наподобие иконных, но в стихах. Готовую вещь я читал раза два в дружественных домах, обретя там некорыстную пажить, завершил первый свой большой сборник стихов, о котором ещё пойдёт речь, и, конечно, послал этот текст Михаилу Матвеевичу. Чего больше в его отзыве – тонкого яду иронии или всё-таки признания с некоторым интеллектуальным скоморошеством – до сих пор не могу рассудить. Вот, судите сами:

Год от Р. Хр. 1978, Москва

Дорогой Дмитрий.

«Стигматы» получены.

Всё столь фосфоресцирующе выспренне: изнемогаю от совершенств. И шелушатся все царапины, и одна только остаётся —

царапина по небу, —

и не имея сил собственных и слов, иерархически соответствующих стиха достоинствам, привожу окаянный, окромя Велемировых, люто казнясь своими несовершенными, слова возлюбленного Батюшкова:

– собор красот, —

а сам во прахе остаюсь, глаз не подымая, безмерно посвящением утешенный

М. Шварцман