Разговор, между тем, шёл о съёмках, носивших сенсационный характер. Ещё бы – Голливуд на Ленфильме! Ставят в кино – и кого бы вы думали? – Метерлинка!
– Вы, конечно, играете Синюю птицу?
– Нет. И даже не фею. Все эффектные роли даны голливудским актрисам: Элизабет Тэйлор, Джейн Фонда... Мне досталась скромная роль Молока.
Представляю, сколько белой марли намотала на неё Марина Азизян, художница фильма, сколько мела набрызгала! Только эти карие жаркие и блестели... Но речь не о ней, а о заморских звёздах, их скандалах, любовниках, пощёчинах костюмершам, о трепете перед ними администраторов и прочих барбосов.
– А не погулять ли нам, не сходить ли, к примеру, в кино?
Фотограф остаётся, две картинные парочки отправляются бродить по Кронверкскому саду, доходят до кинотеатра «Великан». Билетов нет. Пускается в ход обаяние нашей кинокрасавицы. Двери должны распахнуться! Она хороша: распахнутая меховая шубка, непокрытая голова, жёлтые с платиновыми прядями волосы по плечам, но на администратора – никакого впечатления. Билетов нет.
– Давайте лучше ко мне. Здесь совсем рядом.
Заходим в «Гастроном», затем в «Кулинарию». Звезда выбирает индейку. Никто этого зверя прежде не пробовал, а уж готовить...
– Я знаю, как надо!
Как-то весело авторитарна, отважна. Моя коммуналка преображается. Соседки в изумлении наблюдают: явная небожительница орудует на кухне, распаляет духовку, ставит туда здоровенную птицу – словом, хозяйничает как у себя дома. А я на это любуюсь. Но индейка готовится ведь часами – говорит мой теперешний американский опыт. Кто ж это тогда знал? Вино почти уже выпито, хлеб общипан. Наконец подаётся аппетитно подрумяненное и благоухающее блюдо. Но внутри – увы и ах!
Маг удаляется со своею Изольдой. Однако магия его остаётся.
Дальнейшее развивается стремительно и по тем же законам, что в целлулоидной ленте, скорее даже немой. Вот мы гуляем по снегу в сосновом бору за железной дорогой, все четверо. Тристан с Изольдой прячутся от нас за подлеском, я вдыхаю снежный запах красавицыных волос. Декабрьский короткий денёк золотится напоследок. В густеющей тени на поляне вдруг видится тёплoe прерывистoe сиянье во мгле под ногами. Это горящая свечка в снегу освещает простые предметы, какие можно найти в кармане – монеты, банкноту, ключи... Словно театрик какой вдруг возник на снегу или же натюрморт, тщательно выложенный и оживший – почерк мастера, мага! Подарок от них – нам.
Вот оранжевый щитовой дом с надстройкой – колосковская дача, прообраз того розового замка, что за плечом у портретного принца. Внутри – холодней, чем на улице. Грохаю об пол мёрзлыми дровами, топлю. Чем гостей дорогих бы развлечь? Вот, есть немецкая цитра. Звезда перебирает расстроенные струны и вдруг одаряет нас чудо-романсом. Я такого прежде не слышал. Мелодию, правда, она воспроизводит лишь смутно, возмещает это игрою лица, интонациями, но слова... Слова – декадентски самоцветные, а образный рисунок и строфика выписаны уверенным почерком:
Вот бы что ей подарить – изумруд! Где ж такую роскошь добыть, откуда бы выкрасть? Да куда там...
А кто эти слова написал – уж не Иннокентий ли Анненский? По стилю похоже. Но она и сама не знает. Долго я пытался найти загадочного автора, расспрашивал знатоков, музыковедов, никто не мог сказать. Даже Боря Кац был бессилен и нем. И лишь много лет спустя такой эрудит и музыкант нашёлся: Саша Избицер из «Русского самовара» в Нью-Йорке. Слова, оказывается, сочинил Д’Актиль, или д’Актиль, он же Анатолий Адольфович Френкель, поэт-песенник. Вот кто был мастер!
А тем временем я топлю без конца обе печи, но нужны часы и часы, чтоб хоть как-то пристанище наше согрелось. И всё равно нырять приходится в ледяные слои одеял, льнуть друг к дружке хотя б за телесным теплом. В свете свечи любуюсь красой и наблюдаю с тревожным предчувствием, но и с любопытством несколько ликов в лице: возможно, это и есть та фактура, что все её образы образует? И который из них настоящий? Может быть, и никакой.
Вот я в небольшой квартирке на... хоть убей, не могу разобраться в московских направленьях. Стиль убранства иной, ей совсем не идущий. Здесь хозяйкою мать, но я её так и не видел. А она меня? Не уверен, не знаю. А вот дочка в косичках, мелькнула на фотографии. Во всяком случае, ясно, что я не могу здесь остаться. Приют мы находим у её горячей поклонницы, которая даже не поднимает на меня глаз, соблюдая секрет госпожи. Так что ж – разве эти встречи тайные? Нет. Вот мы на премьере кинокомедии, которой суждено на десятилетия вперёд ублажать население целой державы в предновогодние вечера. Кругом – актёрские поцелуи, приветы звезде.
Поздно. Мы у той же поклонницы. Мне постелено на полу, но чисто, комфортно. Я уже растянулся, перебирая яркие клочья впечатлений. А она всерьёз машет гантелями, гнётся, приседает, подпрыгивает, отжимается на руках. Бежит на месте с влажным от пота полотенцем. И это – после целого дня коловращений, включая посещение бара в Доме кино.
– Ты не хочешь расслабиться, отдохнуть?
– Ты что? Моё тело – это ж мой хлеб. И не только мой.
И смотрит, как на инопланетянина, – мол, может быть, и твой.
А ведь и вправду ей надо быть в форме: днём у неё репетиция, после – спектакль. Я остаюсь в пустой квартире, у меня есть, чем заняться. Читаю сценарий легендарного «Отражения», того самого, что сделал звезду звездою. Похоже, что это – официальная версия. Читаю и не узнаю: какая-то советская лабуда; не вижу ни одного из тех образов, что впечатались в память. Впрочем, это понятно, – текст ведь написан для прохождения через целый цензурный конвейер. Нет ни великолепных стихов Супер-Мастера (но они, впрочем, были уже напечатаны раньше, – следовательно, прошли через горло Горлита), ни импровизаций с камерой, ни каких-то очень важных нюансов. Помнится вдохновенное баловство героини, заглядывающей дразняще прямо в объектив (вопреки всем условностям жанра) и, следовательно, прямо мне в душу. Тут я на крючок и попался, забыв, что таких карасей сотни тысяч. Или – вот это: кто смотрел феллиниевский «Амаркорд», тот не может отделаться от навязчивого физиогномического сходства его проходной героини, полубезумной путаны, с нашею, играющей сокровенно-сакрально-семейные роли матери, жены и невесты. Однако ну и сближенье!
Вечером гляжу из тёмного зала на покатую сцену, где кривляется с затяжным монологом трагический клоун. Если это моноспектакль, то при чём тут она? Впрочем, вот монолог прерывается вставками: лирическими диалогами с ней. Интонации – самые невозможные, но за сердце почему-то хватают. А вот почему, дуралей, провинциал: это ж те нежности, что накануне говорились тебе одному, и они летят теперь в зал, адресуясь любому и каждому – всем! Гиппопотаму, толпе.
И тут же упрёком – себе: дай ей слова, и ты сможешь услышать их из её уст. Но слов пока нет. Есть пока продолженье московского жёсткого карнавала: мы со звездой на проводах Натальи Горбаневской – тоже, в сущности, звезды диссидентской, загоревшейся жертвенно-жарко у Лобного места на Красной площади в воскресный полдень 25 августа 1968 года. Как там сказано у Всеволода Некрасова, москвича и концептуалиста, по поводу пражского самосожженца?
Вот Наталья-то и была наш Палах. И теперь она уезжает на веки вечные в Париж с двумя сыновьями. Провожают её поэты и диссиденты. И кинозвезда. Но вниманием всех овладевает Андрей Амальрик, автор памфлета «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Он только что из Магадана, весь в ореоле драконоборческой славы. К нему с участливыми вопросами устремляется отец Димитрий Дудко:
– Не приходилось ли терпеть притеснения от уголовного люда?
– Нет, со мной все дружили, – он чуть пришепётывает. – Я им посылки свои раздавал. Даже была поговорка у нас в Магадане: добрый, как Амальрик.
– А здоровие ваше не пострадало?
– А что здоровье? Фэя вот стала толстая.
* * *
Пять лет спустя в эту шею (а именно – в горло) вонзится кинжальный осколок стекла при столкновеньи в горах на заледенелой дороге в Испании, и он сам не доживёт до предсказанного им развала империи.