Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2

Бобышев Дмитрий

ПРОЩАЙ, И ЕСЛИ НАВСЕГДА, ТО НАВСЕГДА ПРОЩАЙ

 

 

Мы возвращались в Москву на грузовике величковской экспедиции, сидя в кузове вместе со стайкой студенток-археологинь. Ольга смело задрала ноги во вьетнамках, упираясь в кабину. Девчонки не смели ей подражать. Американка во вьетнамках – каково?

Дрянная машина сломалась в пути, мы с Ольгой решили не ждать, пока её починят, – ведь экспедиция-то не наша. Голоснули, остановили самосвал. Шофёр посадил её в кабину, а меня отправил в кузов. Извинился:

– В кабину третьего взять не могу, ГАИ остановит. В кузове тоже нельзя – самосвал... Так что вы не высовывайтесь.

И мы покатили. Кузов был пуст, лишь строительная пыль никак не могла покинуть грузовик, дико летая вокруг меня, забивалась в волосы, в уши, в глаза. Пришлось высунуться. Мы мчались по Киевскому шоссе, приближаясь к Москве. Берёзовые рощи, сосновые боры стеной стояли по сторонам отлично разлинованной, классной дороги. И вдруг – видение: из леса вышел коренастый бородач с молодой женщиной. Белая кепка сидела на его ещё тёмной кудрявой голове, лицо оживлённо улыбалось. Мелькнул – и нет. Но я его узнал. То был Шварцман, великий мастер иератического искусства. Прощайте, Михаил Матвеевич! Я взмахнул рукой, да куда там! Он и не заметил.

Хотя и предстояло ещё неопределённо долгое ожидание, началась уже пора прощаний. Сергей, мой двоюродный брат, зазвал к себе посидеть, поговорить по-родственному, – он снимал дачу в Архангельском. Надо было уважить хорошего человека, и Ольга со вздохом согласилась. Мы не гуляли по барским аллеям, сидели на веранде за клеёнчатым столом, а Сергей повторял многократно:

– Брат, мы ведь с тобой никогда не увидимся. Никогда!

Да, детство наше прошло вместе, и теплота в отношениях оставалась. Но, разъехавшись по разным городам, виделись мы от случая к случаю. Похоже, что его удручало само это слово «никогда»...

– И ведь он прав. Никогда, – сказал я Ольге, когда закончился этот тягостный вечер. – Nevermore.

– Никогда не говори «никогда», – ответила она. – Есть у нас такая поговорка: Never say never.

Она-то и оказалась права. В августе 1987-го Сергея с женой пустили в Чехословакию, тогда ещё социалистическую. Ольга копала тогда в Моравии, но приехала в Прагу, чтобы встретить меня, прибывавшего туда поездом через Францию-Германию-Австрию. В условленное время мы встретились с Сергеем на Карловом мосту.

– Ну что, брат, куда девалось твоё «никогда»?

– Эх, брат! – только и сказал он, стискивая меня в объятиях.

Но, чтоб дожить до таких чудес и до подобных встреч, надо было сперва распрощаться. И вот я опять в Шереметьево-2, где повторяется та же сцена у балкона, откуда Ольга посылает мне прощальный взгляд. Нет, не «прощай» – до свиданья в Нью-Йорке!

Однако недели тянулись за неделями, а ОВИР безмолствовал. Меня поддерживали встречи в доме Иофе, с ними я делился своими тревогами; еженедельные обеды у них действовали успокаивающе. Веня был убеждён, что меня теперь выпустят, а я его прогнозам доверял – они были не только аналитическими и рассудочными. Однажды я сказал ему, что мне приснилась церковь.

– Перемена участи, – сказал он уверенно. – В лагере такой сон означал: либо на тот свет, либо на свободу. Ну а твоём случае я надеюсь на второе.

В этом втором случае предупреждал он меня относительно Бродского. Мол, профессиональный круг узок, дороги могут пересекаться.

– Уверен ли ты, что он не будет чинить препятствий?

– Очень даже может. И ставить рогатки тоже.

– Вот видишь. А ведь он уже в литгенералах – ты же, извини, всё ещё в младшем командном составе...

– Так ты считаешь? Лейтенант запаса?.. И всё-таки у меня вышла книга, меня печатают в «Континенте», «Вестнике», «Времени и мы». Круг узок, а мир большой.

– Ну, дай-то Бог.

Всё ж я почувствовал себя задетым тем, что друзья числят меня в таком скромном ранге. Это, впрочем, не отменяло моих симпатий и сердечного отношения к ним. И я одарил их пятистопным ямбом, в который укладывались имена: Вениамин и Лидия Иофе. Опус назывался «Привал интеллигентов», и я огласил его в очередную субботу.

– Каждый раз, как стихи, мою фамилию рифмуют с «кофе»! – воскликнул мой ничуть не впечатлённый друг.

– «Каждый раз»! Можно подумать! – обиделся я всерьёз. – Ты услышал только одну рифму. А между тем, я посвятил тебе терцины – причём тройные, каких никто не писал. Это значит, что каждая строка здесь рифмуется девятикратно. Вот смотри...

– Всё, всё, беру свои слова назад!

Чаще я стал бывать на Таврической. Там как-то восстановилось у меня чувство дома, и было мне хорошо, отдохновенно... Для Федосьи значило много, что теперь я мужик семейный. А мать заобожала свою новую невестку: хоть и американка, а наша, русская, и к тому же – учёная, как сама мать, да и зовёт её «мамой». Но тема моего предстоящего отъезда вызывала у неё сопротивление. Вдруг вырвалось:

– А что я скажу в нашей парторганизации?

– В твоём институте? Ты же на пенсии!

– Нет, в парторганизации, где я числюсь теперь. При нашем ЖЭКе.

– Что тут такого? Я же уеду с советским паспортом.

– Нет, ты не знаешь...

А мы бы могли обсудить более важный и очень практический вопрос: я ведь оставлял жилплощадь. Можно было, наверное, кого-то там прописать, что-то с ней сделать, чтобы комната не пропала... Нет, эта тема в нашей семье никого не заинтересовала.

И вот, когда задули холодные ветры, зажелтели, закачались, теряя листву, верхушки вязов в моём окне и стал между ними проблескивать золотом петропавловский ангел, наконец, мне позвонили, из ОВИРа. Казалось, само время, астрономическое и даже биологическое, очнулось от летаргического сна. Часы громко затикали на запястье, кровь расскакалась по жилам.

В ОВИРе выдали целый реестр анкет и справок, которые нужно было оформить, и это требовалось лишь для получения паспорта с выездной визой, а ведь нужна была ещё въездная, и только после этого я мог купить билет. Многие проходили через эти заморочки, всё описывать я не буду, но некоторые оказались забавны, а другие – унизительны. Например, для американского консульства нужна была большая медицинская справка – в особенности на отсутствие туберкулёза и венерических заболеваний. Двусмысленно и гадко было предъявлять молодой врачихе свои доказательства.

Но самым первым делом надо было избавиться от воинской повинности, висевшей над головой все молодые и вот уже зрелые годы. Как можно скорее! Всё оказалось проще простого. Майор в военкомате лишь хитровански подмигнул и спросил:

– Баба-то хорошая?

– Отличная.

И он снял меня с учёта.

Среди неожиданных, даже нелепых справок требовалась одна, психологически непростая. Получить её надо было от разведённой супруги, если таковая имелась когда-то, – в том, что нет у неё материальных претензий. Наташка! Я уж и думать забыл о ней. Даже не знаю, где она. Слыхал, что после меня она вышла замуж, переехала в Москву, родила двух дочерей, вновь развелась... Да ведь развод был у нас по суду, какие могут быть претензии? Но без справки визы не получишь. Оставил это на потом... И вдруг – звонок:

– Дима, ты меня помнишь? Ха-ха! Я Наташа, твоя бывшая жена.

– Наташа, какой сюрприз! Чем могу быть обязан?

– У меня вопрос или, скорей, просьба. Ты не мог бы дать мне справку, заверенную в ЖЭКе, о том, что не имеешь материальных претензий ко мне?

– Могу. Но при одном условии.

На том конце провода установилась глубокая мрачная тишина. Там, вероятно, гадали, сколько тысяч потребует этот злодей за ничтожную бумажку. Наконец раздался робкий голос:

– При каком же условии?

– При том, что ты дашь мне такую же справку.

Там – бурная радость. Возгласы – ты тоже едешь! Как здорово!

Имущества у меня не было. Были книги, картины да некоторый архив. Всё это хотелось бы сохранить. Но, после череды строгих запретов, мало что позволялось вывозить. Самое ценное из архива я сложил в чемоданец и передал на хранение Вене Иофе. А картины надо было везти в Комиссию от Русского музея, они их оценивали, брали пошлину и оформляли к вывозу. Комиссия располагалась не в самом музее, а в подвале дома, соседствующего с Кавалергардским манежем, выходящим к Исаакию. Тащил я туда порядочную тяжесть: два натюрморта Михаила Вербова, ученика Петрова-Водкина, дорогие мне тем, что написаны были в водкинском сферическом пространстве, к ним – акриловый абстракт Якова Виньковецкого да несколько композиций Валентина Левитина. С неудобным пакетом в руках я оказался в кишащей толпе у знаменитой лестницы с Диоскурами. Там происходило открытие выставки патриотических работ Ильи Глазунова, и народ, подогретый спорами, которые всегда умел вызывать Глазунов, повалил в Манеж. Перед таким триумфом ценности мои невольно казались жалкими. Трудно было пройти к искомому подвалу, потому что плотная очередь, заворачиваясь за два, даже три квартала, никого не пропускала сквозь себя. Однако Вербова я не вывез – культурное достояние!

Добыча справок могла приравняться к работе в какой-нибудь должности: я вставал по будильнику и шёл по очередным инстанциям. Но одна оказалась вне очереди и ожиданий. Звонок:

– Дмитрий Васильевич? Это из районного КГБ. Не могли бы вы к нам зайти? Петроградский райисполком, комната номер...

А не поздно ли обо мне, голубчики, вспомнили? Я ведь уже, вроде бы, и не ваш, могу и отказаться. Потом решил – ладно, пойду.

На двери – только номер, никаких обозначений. Чин – совсем молодой, зелёный, но с амбициями. Что-то плёл, плёл неопределённое, а потом вдруг резко:

– Это ваша книга?

И на столе уже лежит томик «Зияний».

– Да, моя. Откуда она здесь?

– У нас много возможностей... А как вы переслали рукопись?

– По почте, конечно.

Полистал, покрутил книжку, да и перешёл к делу. Мол, вы остаётесь советским гражданином и за границей. А ведь это обязывает исполнять свой гражданский долг. Вы человек известный, со многими будете встречаться. Давайте договоримся: вы будете сообщать нам об этих встречах. Только и всего. А с нашей стороны мы не будем препятствовать вам навещать здесь родных и близких.

– Нет, спасибо.

– Почему отказываетесь?

– Я хочу, чтобы мне и моей семье было хорошо в новой стране, и потому желаю жить там честно, быть лояльным.

Разговор был закончен. Я пересказал его Вене, комически возмущаясь, как раз по поводу младшего командного состава:

– Добро б разговаривать с каким-нибудь, по меньшей мере, полковником! А тут – напустили новичка...

– Это как раз неплохо, – мудро заметил Веня. – Значит, и не рассчитывали. Полковники-то любят успешную вербовку. А это так – только поставить галочку для отчёта.

Между тем октябрь уже шёл к концу, а с ним и мои бюрократические хождения. Проводов я категорически не захотел, насмотревшись надрывных сцен у других. Так я и объявил знакомым, и что ж? Вместо одного душераздирающего вечера я получил целый месяц ежевечерних посещений по одному, по два, по нескольку человек с непременной уверенностью в вечной разлуке, с разговорами за полночь, выматывающими из меня душу.

Наконец получаю в городском ОВИРе серпастый и молоткастый, но – выездной же, товарищ Маяковский! – паспорт с визой. Чиновница предупреждает:

– Обратите внимание на серию паспорта – ОМ. Паспорта этой серии выдаются на одну поездку и при возвращении изымаются. Вам нужно по прибытии туда обменять его в нашем консульство на паспорт серии ОК. Он будет годен для повторных поездок.

Ну как мило, и как всё доходчиво! От души поблагодарил чиновницу за полезные сведения – они мне ещё пригодятся. Теперь надо ликвидировать моё гнездо. Разорение шло по нарастающей. Круглый стол взял зять в мастерскую, стулья и кровать поехали на дачу, туда же – постельное бельё. Одежда – кому придётся впору, тёплая куртка – Вене в поездки по объектам, письменный стол – одному из крестников.

В канун отъезда стены были голы, полы пусты, зато народу топталась целая толпа, всё прибывающая. Две группки маклаков спорили из-за книг, мать шила из последнего одеяла чехол для картин, Эра и Галя чуть не ссорились, как правильно уложить мне чемодан, который всё равно ещё растребушат на таможне.

И вот я остался один, лёжа на голой тахте, укрываясь пальто. Пусто, словно после пожара или налёта грабителей. Нуль. Голый человек на голой земле. И мне стало весело и страшно, как когда-то на даче в Вырице перед прыжком в оредежский омут.

В Москве предстояло оформить какие-то, оказавшиеся потом ненужными, бумажки, получить въездную визу и купить билет в Аэрофлоте. От продажи книг денег выручили порядочно, передвигался я только на такси, иначе бы и не успевал. Оброс друзьями, кто-то всегда был со мной. Поздняя осень помахивала кое-где то жёлтым, то оранжевым. Кублановский захотел устроить мне прощальное чтение на дому, но хозяйке позвонил некто и таинственно запретил. Я отдал нуждающемуся джинсовый костюм (он потом жил на него месяц), попрощался с Рейном, попрощался с Найманом, остатки денег передал тёте Тале на Соколе, где я ночевал.

Часть картин не пропустили (не хватало одной подписи в оформлении), в одежде прощупывали швы. И всё-таки в комканом, с виду грязном платке не усмотрели мою сентиментальную контрабанду – горсть кладбищенского песка, взятую на похоронах Ахматовой. Нет, я не твердил, как многие, лермонтовский стих о «немытой России», зачем? Ведь она с тех пор умывалась – то кровушкой, то потом. Мне вспомнилась строка из романтического первоисточника, из лорда Байрона, неизвестно кем переведённая:

Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай.

Когда самолёт выруливал на взлетную полосу, по ней уже вилась позёмка. Это было ранним, запомнившимся мне на всю жизнь утром 2 ноября 1979 года. В кармане у меня лежали, холодя и грея бедро, ключ от квартиры в Кью-Гарденсе и жетон на проезд в нью-йоркском сабвее.

Закончено 14 августа 2007 года