Без срока давности

Бобренев Владимир Александрович

Он возглавляет специальную лабораторию по изучению ядов. Действие ядов проверяется на заключенных, приговоренных к расстрелу. Высшим руководством страны поставлена задача: применяемые яды не должны быть распознаны… Он единственный, кто может сказать людям правду, но… все отравители заканчивают одинаково…

 

От автора

По одной из распространенных версий, которых всегда в избытке, если речь заходит о личностях выдающихся, Наполеон Бонапарт умер насильственной смертью. Его будто бы отравили мышьяком, высокое содержание которого современная экспертиза обнаружила в волосах и костях бывшего императора Франции. Позднее факт с мышьяком был оспорен, но не зря говорится, что дыма без огня не бывает. Столь же широко известна версия с отравлением Моцарта, которая нашими современниками также поставлена под сомнение. Но не стоит забывать, что отравители во все времена стремились замести следы своих злодеяний. И в свете описанных ниже событий версии с отравлением не кажутся столь уж беспочвенными.

Утверждают, что и в скелетах некоторых египетских фараонов, вождей древних инков тоже отмечено наличие различных ядовитых соединений. Можно выдвигать различные гипотезы по объяснению этого факта, но само наличие яда в останках заставляет задуматься. Словом, отравление как способ тайного умерщвления людей использовался человечеством с глубокой древности, на протяжении всей многовековой его истории. «Привилегированное» положение в достаточно длинном ряду всевозможных токсинов занимали мышьяк, цианистый калий, опий, змеиные яды. С их помощью отправляли на тот свет царственных конкурентов и соперников в любви, лютых врагов и недавних друзей. В Средние века Европу буквально захлестнула волна загадочных смертей сановных особ и государственных деятелей. В придворных интригах, политических распрях, чаще грязных, далеких от морали и нравственности в ход шли любые средства: шантаж и ложь, подкуп, убийство… И разрабатывались все новые и новые методики, более таинственные и коварные приемы уничтожения человека.

На первый взгляд наши соотечественники в этом отношении поначалу вроде бы приотстали от остального мира. Во всяком случае, в нашей истории гораздо больше фигурирует откровенно насильственных, кровавых приемов «решения» возникавших проблем. Иван Грозный, к примеру, своих противников не травил. По его приказу непокорных новгородцев оглушали дубинами и сотнями топили в Волхове. Петр I самолично рубил бунтовщикам головы. Николай I повесил на специально сколоченной деревянной перекладине руководителей движения декабристов, а остальных сгноил на забайкальских рудниках. Бунтовщика Емельяна Пугачева по приказу Екатерины II четвертовали в Москве на Лобном месте…

Правда, ядовитые снадобья на Руси тоже применяли. Летописцы свидетельствуют, что мать Ивана Грозного скончалась, испив медового квасу, в который ее верная служанка подсыпала яд по приказу князя Шуйского. Покушались на жизнь первого российского царя Михаила Романова. Польский шпион поднес ему бокал грушевого кваса с мышьяком. От гибели его спас отведыватель, упавший замертво после глотка отравленного напитка. Кстати, при английском королевском дворе, говорят, до сих пор существует официальная должность придворных-отведывателей, а негласно они всегда входили в свиту у доброй половины королей, президентов, премьеров и прочих сиятельных особ.

Петра I пыталась отравить родная сестра Софья… Ну а первое громкое политическое убийство с использованием ядов в России связано с личностью Распутина. Правда, назвать эту попытку полностью удавшейся трудно. Насторожил а-таки Григория фальшь «иудового лобзанья» князя Юсупова, заманившего жертву в свой дворец и выставившего перед сановным «старцем» гору отравленной еды. Распутин оказался выносливым: три стакана вина, в которое был подсыпан цианистый калий, не смогли его умертвить. И неизвестно чем бы все кончилось, не примени заговорщики традиционных способов убийства. Пришлось стрелять, добивать ногами, топить в ледяной воде Невы.

Мало найдется стран, где бы так же, как у нас, коварно и безжалостно топталось человеческое достоинство, а жизнь людей — от простого смертного до самого приближенного к царскому трону — не стоила и ломаного гроша. Трудно назвать другую страну, где столь пренебрежительно относилась бы к букве закона власть имущая элита, отбрасывающая, как тяжелые путы, для своего утверждения ею же самой созданные законы под эгидой пресловутой целесообразности. Наверное, этот термин нигде не прижился так прочно, как в России.

Большевики после прихода к власти особым разнообразием расправ над противниками не отличались. Всех, кого причисляли к так называемой контре, без лишнего мудрствования поначалу ставили к стенке. Затем стали вносить некоторые новации в свои методы усмирения. К расстрелам без суда и следствия добавились решения чрезвычайных внесудебных органов — «особых совещаний», которые наряду с высшей мерой наказания широко практиковали направление так называемых врагов народа в бесчисленные лагеря и ссылку. Кстати, концлагеря имеют исконно российское происхождение. Правом ссылать противников режима в такого рода учреждения были наделены «особые совещания», действовавшие параллельно судам и военным трибуналам. Случалось, наиболее ненавистных приговаривали и к повешению. Этой процедуре были подвергнуты почти все попавшие в руки советских «органов» представители белогвардейской верхушки, ряд немецких генералов, а также изменники, обвиненные в преступлениях против мирного населения на временно оккупированных территориях.

Но пришла пора — наши высокопоставленные соотечественники вспомнили о преимуществах тихого удаления из жизни неугодных людей. Без лишнего шума, без стрельбы, без крови. Правда, начало использования «химических препаратов» наделало немало шума. Если говорить о массированном применении подобных средств умерщвления, то новатором в этом деле стал будущий советский маршал Михаил Тухачевский. Он жертва необоснованных политических репрессий. Это бесспорно. Но время все расставляет по своим местам, и мы позволим себе отразить и другой штрих его биографии. На полях боевых сражений с внешними врагами России особой славы Тухачевский не снискал. В Первую мировую попал в плен. Бездарно завершил молодой военачальник и польскую кампанию, во время которой из-за допущенных просчетов в управлении вверенными ему войсками почти вся возглавляемая им армия, включая самого командующего, была окружена неприятелем. И десятки тысяч красноармейцев бесследно исчезли. Свою голову красный полководец, однако, спас. Казалось бы, конец карьере? Ан нет! Карьеру Тухачевский все же сделал, отличившись в расправах над своими соотечественниками. Сначала потопил в крови взбунтовавшихся в Кронштадте голодных и обворованных краснофлотским начальством матросов. При проведении этой карательной акции он впервые выдвинул идею применить против бунтовщиков ядовитые химические вещества. К счастью, из-за возникших неблагоприятных погодных условий осуществить свой замысел тогда не сумел. Но от самой идеи не отказался. И при подавлении доведенных советской властью до отчаяния тамбовских мужиков она была реализована. Взгляните на выписку из приказа 0116 от 12 июня 1921 года командующего войсками Тамбовской губернии Михаила Тухачевского. И сразу все станет ясно без лишних комментариев:

«Для немедленной очистки лесов приказываю:

1. Леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми газами, точно рассчитывать, чтобы облако удушливых газов распространялось полностью по всему лесу, уничтожая все, что в нем пряталось.

2. Инспектору артиллерии немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и нужных специалистов.

3. Начальникам боевых участков настойчиво и энергично выполнять настоящий приказ.

4. О принятых мерах донести…»

Спустя три недели на стол командующему легло первое донесение об обстреле батареей Белгородских артиллерийских курсов скрывавшихся в полутора километрах от села Кипец непокорных мужиков. По ним было выпущено 59 химических снарядов. И, судя по всему, «успешно», иначе военные не стали бы рапортовать.

Ну а еще через некоторое время все эксперименты с отравляющими веществами и ядами были перенесены в тихие кабинеты ведомства ОГПУ. Зачем, против кого они разрабатывались и какие там плелись интриги и строились планы — сказать сложно. Документально такие дела не фиксируются. Да и задачи ставятся лишь посредством намеков. И лишь просачивавшаяся время от времени информация дает повод для достаточно конкретных размышлений и указывает на определенное касательство к неправедным делам самых высоких чиновников главного карательного ведомства Советского Союза.

Так, народному комиссару НКВД Генриху Ягоде, осужденному и расстрелянному в марте 1938 года, помимо дежурного набора обвинений в троцкизме, диверсионно-вредительской деятельности вменялось в вину и кое-что другое. А именно умерщвление при помощи ядов великого пролетарского писателя А. М. Горького, одного из приближенных к Сталину государственных деятелей — В. В. Куйбышева, а также своего предшественника В. Р. Менжинского и покушение на жизнь самого Ежова. По тем же самым статьям пошел под расстрел и Павел Буланов, секретарь НКВД, ближайший помощник Ягоды.

В частности, в приговоре Военной коллегии Верховного суда СССР от 13 марта 1938 года эта сторона дела представлена следующим образом: «По указанию врага народа Л. Троцкого руководители „правотроцкистского блока“ в 1934 году приняли решение убить великого пролетарского писателя Максима Горького. Этот чудовищный террористический акт было поручено организовать Ягоде, который, посвятив в цели заговора домашнего врача М. Горького — доктора Левина, а затем врача Плетнева, поручил им путем вредительских методов лечения добиться смерти М. Горького, что и было выполнено при руководящем участии в этом преступном деле доктора Левина…

По решению руководителей „правотроцкистского блока“ Ягода организовал методами вредительского лечения убийство председателя ОГПУ В. Р. Менжинского и заместителя председателя Совета народных комиссаров СССР тов. В. В. Куйбышева…

Кроме того, установлено, что по прямому заданию Ягоды вредительскими методами лечения умертвили сына А. М. Горького — М. А. Пешкова.

В связи с назначением в сентябре 1936 года Н. И. Ежова народным комиссаром внутренних дел СССР, „правотроцкистский блок“, опасаясь полного разоблачения и разгрома антисоветских кадров, поручил Ягоде совершить террористический акт в отношении тов. Ежова. Выполняя это злодейское поручение, Ягода при непосредственном участии Буланова покушался осенью 1936 года на жизнь тов. Ежова путем постепенного отравления его организма специально приготовленным для этого ядом, вследствие чего был нанесен значительный ущерб здоровью Н. И. Ежова…».

Зная приемы и методы следствия тех лет, можно, конечно, с большой натяжкой относиться к справедливости выдвинутых против этих людей обвинений. И тем не менее сам факт отравительства не мог возникнуть из пустоты. Справедливость не только существовала, но и реализовывалась «когда надо» и в отношении «кого надо».

Зададимся простым вопросом. Зачем Ежову выдвигать столь чудовищные обвинения, если они совершенно нелепы? Ведь для расправы с Ягодой и его ближайшими соратниками вполне достаточно использовать традиционные и безотказные методы НКВД, которые заставят дать признательные показания на любую тему — от причисления себя к троцкистам, террористам до причастности к организации убийства С. М. Кирова, наконец? К чему придумывать истории про какие-то отравления, если Сталин прекрасно знает, что этого просто не существует в природе?

Выходит, то были все-таки не сказки. Логика подводит нас к тому, что Менжинский, Горький и Куйбышев, скорее всего, ушли из жизни не без посторонней помощи. Как это сделано и кто за этим стоял — вопрос второй. Первый же заключается в том, что сам факт отравлений был Сталину доподлинно известен. По такому поводу бесполезно обращаться к документам вскрытия, к химическим исследованиям внутренних органов умерших на наличие ядов, ссылаться на светил медицины. Там у них все записано, как это было нужно для оформления официальной версии. Очень скоро нам предстоит убедиться в том, что существовали и тогда, существуют и поныне препараты и способы отравления людей, не оставляющие никаких следов и которые не в силах определить никакая самая современная медицинская техника. Примеров тому немало. В книге представлена и методика составления медицинских свидетельств на сей счет. Будет сказано и о работе профессионалов отравителей, квалифицированных специалистов своего дела.

Специальное подразделение по изготовлению ядов и орудий их применения против людей было создано еще в ОГПУ, в первые годы советской власти, когда его возглавлял Менжинский, и оно продолжало плодотворно заниматься своим делом многие последующие годы. Мы остановимся на несколько более позднем периоде — начнем с конца тридцатых годов, когда спецлаборатория работала в полную силу. И сможем убедиться, что и после Менжинского — Ягоды их дело продолжало жить и развиваться. Покров тайны обволакивал все изыскания, связанные с применением ядов против людей. Ведь Советский Союз провозглашался народной, человечной и самой гуманной страной в мире. И боже упаси, чтобы кто-то из граждан нашего государства посмел усомниться в этом постулате. Вот почему еще в советские времена появившиеся вдруг на страницах центральной печати первые публикации о деятельности секретной лаборатории НКВД произвели эффект разорвавшейся бомбы.

Еженедельник «Московские новости» первым попытался приоткрыть завесу и 10 июня 1990 года напечатал несколько выдержек из обвинительного заключения по уголовному делу Л. П. Берии, В. Н. Меркулова, Б. 3. Кобулова, бывших руководителей советских органов государственной безопасности и внутренних дел. После смерти И. В. Сталина они были привлечены к уголовной ответственности за совершение особо опасных государственных преступлений.

В названном документе признавалось существование «секретной лаборатории, в которой действие ядов изучалось на осужденных к высшей мере уголовного наказания». Сообщалось, что начальником лаборатории доктором медицинских наук Могилевским (фамилия изменена) и его помощниками в процессе опытов и экспериментов умерщвлено не менее 150 человек. Указывалось, что работой лаборатории непосредственно руководили Берия, Меркулов и Кобулов. В числе организаторов и руководителей экспериментов в еженедельнике упоминались известные сотрудники госбезопасности Судоплатов, Эйтингон, Филимонов. Но, судя по всему, какой-то дополнительной информации о деятельности лаборатории журналистам отыскать не удалось.

Ощущая скудность имеющейся информации, «Московские новости» обратились ко всем, кто мог представить редакции хоть какие-нибудь сведения, хоть что-то сообщить по этому поводу, помочь раскрыть тайну лаборатории Могилевского. История явно стала смахивать на самый настоящий детектив. Заинтересовались тайной лабораторией и специалисты. Но ни в хранилищах тайн НКВД, ни в архивах КГБ никакой официальной информации о лаборатории и работавших в ней специалистах отыскать не удавалось. Появились даже сомнения в достоверности сведений на эту тему в материалах уголовного дела Берии. Мало ли что могли написать следователи в то время?

Прошло несколько месяцев, и вот «Московские новости» получили возможность посвятить ранее поднятой сенсационной теме целую страницу. «Ответ в архивах КГБ — именно туда ведут поиски правды о секретных лабораториях Берии», — категорически утверждали авторы публикации, сетуя на сложности поиска материалов. В конце концов громкая сенсация привлекла внимание и автора этой книги, которому удалось отыскать и познакомиться со старым уголовным делом по расследованию деятельности Могилевского на посту руководителя секретной лаборатории, неизвестно почему не уничтоженном в свое время в установленном порядке. Довелось увидеть и другие архивные материалы.

Потребовалось обратиться и к документам по делу Берии. Все сомнения о правдивости сенсации отпали.

Многие материалы из уголовного дела Могилевского были приобщены к делам Берии, Абакумова, Меркулова: подлинники протоколов допросов, официальные документы… Дальше — больше. Вскоре стало известно и место, где находилась основная база лаборатории, кто в ней работал. Довелось побывать непосредственно на местах трагических событий тех далеких лет.

Неприметный переулок, почти ничем не отличающийся от десятков столь же мало ухоженных собратьев, разместившихся между Кузнецким Мостом и всему миру известной площадью Дзержинского, или, как ее теперь называют, Лубянкой. Здесь, в самом сердце гудящей, гремящей, ворчащей, митингующей многомиллионной Москвы, уже на Лубянке начинаешь чувствовать себя как на старом кладбище. Оно и понятно. Лубянка навсегда оставила на себе клеймо вовсе не мифического эшафота. С каждым шагом к дому на углу Варсонофьевского переулка ноги становятся тяжелее. Ощущение никогда не заживающей раны, может быть, даже обреченности на вечную виноватость перед ушедшими, давит и леденит душу. Именно здесь расстреливали невинных людей. Здесь же происходили события, о которых пойдет речь в этой книге и которые, скорее всего, нигде, кроме как в памяти главных действующих лиц, не оставили о себе никаких следов.

Все ушло в небытие, унесено временем. Словно ничего и не было: ни последних криков расстреливаемых в глухих подвалах, ни «лаборатории смерти»… Но ведь оно стоит, это здание, на том же самом месте…

Документы специального хранения из архивов бывшего Комитета государственной безопасности и Главной военной прокуратуры по экспериментам с отравляющими веществами и ядами на людях показались уникальными не только потому, что приоткрывали совершенно доселе неизвестные страницы наглухо закрытой от постороннего взгляда деятельности специальных оперативных служб ВЧК-ОГПУ-НКВД-МВД-КГБ, особенно подразделений, работавших на обеспечение интересов внешней безопасности, то есть действовавших за рубежом. Среди них оказались письма, заявления, личные заметки, обращения в высшие инстанции сотрудников лаборатории и причастных к ее исследованиям лиц с такими подробностями, которые невозможно написать под давлением или психологическим нажимом под диктовку. Это жуткие свидетельства поистине маниакальной убежденности их авторов — творцов и участников античеловеческих, по сути, «акций» — в необходимости творимых ими преступлений. Они считали, что каждый их шаг оправдан «интересами государства, народа и партии». Подобный феномен до сих пор по-настоящему не разгадан. Сами собой напрашиваются резонные вопросы: может, «изобретателей» способов человеческой смерти ставили в безвыходное положение? Может, их осыпали милостями, благами, привилегиями, которые заставляли забыть про медицинские клятвы, про совесть, людское сострадание, мораль? Или, наконец, насильственно отгородили от реальной жизни железными шорами классовой борьбы?

Наверное, можно было при поиске ответов на подобные вопросы использовать свои, уже нового, современного мышления, клише взглядов на КГБ лишь как на порождение сталинщины, как систему безжалостного подавления человека, своего рода тотальную инквизицию, диктат идеи над разумом и т. д. Это действительно так, и от подобных выводов никуда не уйти. Но архивные документы представили и несколько иную информацию к размышлению. Они высветили образы действующих лиц в зависимости не только от отведенных им «системой» мест и ролей в общем действе расправы с инакомыслием, но и от характера, личных достоинств, человеческих слабостей и прочих недостатков.

Самое первое и самое потрясающее впечатление от знакомства с делами сотрудников лаборатории, с протоколами допросов других свидетелей и обвиняемых — перед нами не бессознательные роботы, не тупые убийцы, не бездушные рычаги, винтики и валики некоего механического транспортера смерти. Это были живые, мыслящие и чувствующие люди, часто вполне образованные или, как их теперь называют, вполне интеллигентные личности, далеко не одиозные, каждый со своими достоинствами и слабостями.

Конечно, не всякий читатель примет безоговорочно на веру то, что написано в протоколах допросов, памятуя о методах и приемах выколачивания «нужных» показаний, фальсификации процессуальных документов. Оттого автор не настаивает на безоговорочной правоте каждого написанного в книге слова, а лишь стремится обосновать свое видение событий, опираясь на материалы уголовного дела.

Автору пришлось изучить в архивах немало уголовных, реабилитационных дел. Даже сегодня далеко не каждое из них признано несостоятельным. Многие обвиняемые и осужденные тех лет так и не получили оправдания, не получили реабилитации. Иначе говоря, остались виновными в совершении преступлений. Конечно, право признать человека преступником предоставлено в наши дни только суду. Это закреплено и в нашей Конституции и в уголовно-процессуальном законодательстве. Правда, исключения все же существуют. Например, в случае смерти лица, совершившего преступление. Но в прежние времена правом признавать человека преступником и назначать ему уголовное наказание наделялось и «особое совещание». Заметим, тоже законодательно. И опять же далеко не все репрессированные «особыми совещаниями» получили реабилитацию. Можно, конечно, оспаривать законность и справедливость ряда пунктов обвинительного заключения по делу начальника спецлаборатории Могилевского. Однако решение «особого совещания» при МГБ СССР от 14 февраля 1953 года до сих пор не отменено. Больше того, специальным Указом Президиума Верховного Совета СССР — высшего органа власти страны — от 1 июня 1956 года (уровень-то какой!) отказ в применении к Могилевскому амнистии мотивировался тем, что «после осуждения Могилевского было установлено производство им опытов по испытанию смертоносных ядов на живых людях». Здесь-то уж расследование вели не ежовцы и не бериевцы. Да и время было совсем другое, и отношение к бывшим «врагам народа» изменилось — началась массовая реабилитация жертв политических репрессий. А вот реабилитировать Могилевского все же не сочли возможным. Хотя и не все были согласны с такой позицией. Среди них академик Академии медицинских наук СССР Н. Н. Блохин, который по этому поводу писал: «В мае 1964 г. мне, как президенту АМН СССР, пришло письмо от Г. М. Могилевского, в котором он отмечал, что принципы предложенных им в 40-х годах методик терапии ипритных поражений могут быть применены и для терапии злокачественных новообразований. Автор письма просил запросить его докторскую диссертацию, изъятую при аресте в 1951 г. Мне удалось выполнить просьбу моего корреспондента, и я предложил ему приехать в Москву. Встретившись, мы обсудили план исследований и договорились о следующей встрече весной 1965 г. Она, однако, не состоялась — Г. М. Могилевский скончался в декабре 1964 г. Отмеченная Г. М. Могилевским аналогия в характере действия на организм ипритного поражения и злокачественных новообразований имеет и другую сторону: молекулы — аналоги иприта — легли в основу целой группы препаратов противоопухолевого действия. Остается сожалеть, что диссертация Г. М. Могилевского из-за ее секретности оставалась неизвестной для специалистов и идеи, высказанные им, не получили должного развития в свое время».

Собственное расследование провел, судя по выступлению на страницах печати, и «Мемориал». Члены совета его научно-информационного центра Никита Петров и Татьяна Касаткина пишут: «Судьба доктора медицинских наук, профессора Г. М. Могилевского поистине уникальна. Вовсе не тем, что этот проработавший в системе госбезопасности более 10 лет полковник медицинской службы сам стал жертвой бериевщины — таких примеров немало. Удивительно то, что участь, постигшая Могилевского, никак не вписывается в историю преследования сотрудников „органов“: ведь все они были осуждены после смерти Сталина, как правило, по вариациям статьи 58 УК РСФСР — измена родине, вредительство, шпионаж. Могилевский был арестован в декабре 1951 г. и незадолго до смерти Сталина приговорен Особым совещанием МГБ СССР к 10 годам по статьям 193–17-а, 179 Уголовного кодекса (злоупотребление служебным положением, незаконное хранение ядовитых веществ). Срок заключения отбыл полностью, вышел на свободу в декабре 1961 г. Казалось бы, все позади. Он приезжает в Москву, без помех восстанавливает прописку по прежнему месту жительства, поднимает вопрос о реабилитации, для чего начинает собирать необходимые документы, — и тут, уже спустя несколько месяцев после возвращения из тюрьмы, происходит странное: без каких-либо объяснений, дав несколько дней на сборы, его высылают из Москвы. До самой своей смерти в декабре 1964 г. он работал руководителем биохимической лаборатории научно-исследовательского института в Махачкале. Факты позволяют утверждать, что Г. М. Могилевский стал одной из жертв развязанной Сталиным и министром ГБ СССР Игнатьевым очередной чистки. Тогда, во второй половине 1951 г., в МГБ вскрывались всевозможные „заговоры“ якобы с участием международных спецслужб и „мирового сионизма“. Первоначально, как рассказывал Могилевский, его обвинили в шпионаже в пользу Японии. Следствие по его делу было передано Рюмину и его подручным, славившимся своей жестокостью (о чем известно хотя бы по „делу врачей“). Тем не менее обвинение в шпионаже лопнуло. По-видимому, в силу полной абсурдности. Несмотря на это, Могилевский освобожден не был: такое было не в правилах „органов“, и он был осужден по другим статьям».

Служители «Мемориала» совершенно верно указывают, что изложенные в сенсационной публикации «Московских новостей» показания о якобы совершавшихся в лаборатории убийствах с помощью отравляющих веществ ее бывший начальник дал в августе 1953 года, незадолго до ареста ближайшего соратника Берии — министра госконтроля СССР В. Н. Меркулова, который с 1938 по 1943 год был первым замнаркома внутренних дел СССР, а в 1941 год и с 1943-го по 1946-й наркомом — министром ГБ СССР. Во всех показаниях Могилевского среди лиц, дававших указания о «ликвидациях», Меркулов действительно фигурирует. Состоятельным является и предположение авторов исследования «Мемориала» о том, что эти признания наряду с прочими использовались для ареста и предъявления обвинения Меркулову. Правда, они тут же предаются сомнениям: «Но насколько они (слова Могилевского. — Авт.) соответствовали истине?»

Само существование в системе НКВД-МГБ лабораторий, в которых проводились испытания отравляющих веществ на заключенных, сомнений не вызывает. Но ни в 1953, ни в 1962 годах (когда Могилевский напомнил о себе, занявшись реабилитацией) власти не были заинтересованы расследовать подобные преступления. Отсюда и парадоксальная ситуация — человек, вроде бы открыто признавшийся в убийствах, продолжал отбывать срок в общем-то за малозначительное должностное преступление. И где? В знаменитой Владимирской тюрьме, где сидели самые опасные преступники и, кстати, многие осужденные бериевцы.

Весьма вероятно, что показания Могилевского, сослужив службу в деле ареста Меркулова и, вероятно, других видных работников МГБ (Эйтингон, Судоплатов), так и застряли в многотомном деле Берии. Было немало сомнений относительно того, писать эту книгу или не писать. Уж больно жуткие события составляют ее сюжет. Будь затронутая проблема лишь чисто советской или российской, может, и не стоило бы поднимать ее, предавать гласности тайные злодейства, совершавшиеся с благословения наших вождей и правителей, дабы не попасть в очередной раз под категорию «охаивателей» всего прошлого. Но оказалось, деяния некоторых даже кичащихся гуманистической направленностью своего общества стран ничуть не уступают происходившему при Советах. А если так, то проблема выходит за рамки одного, отдельно взятого государства. И у них и у нас во все времена находились правители, готовые истреблять неугодных, несговорчивых, протестующих, критикующих… И там и тут отыскивались желающие исполнять роли палачей, тайных или профессиональных убийц не иноземных захватчиков-поработителей, а своих же соотечественников. К тому же не захотелось ограничиваться деятельностью только одной лишь спецлаборатории НКВД, возникло намерение несколько шире затронуть всю тему государственного терроризма. То есть организованного уничтожения людей без суда и следствия по указке повелителей страны.

Фигуры заправил этой системы — Сталина, Берии, Меркулова, Абакумова — проходят на страницах книги в сопровождении послушных исполнителей их воли — террористов Судоплатова, Эйтингона, Могилевского… И пусть это повествование рассматривается как своего рода протест против произвола, в какую бы тогу он ни рядился. Если удалось заставить читателя лишний раз задуматься над сутью поднятых вопросов, тогда поставленная цель достигнута. Мыслящий категориями совести человек на злодейство не способен. А раз так, то есть еще надежда, что нашим потомкам никогда больше не придется испытывать чувство вины перед своими современниками за сотворенное при попустительстве многомиллионного народа неправедное зло.

Автор посчитал целесообразным изложить свою собственную версию не в форме чисто документального, а документально-художественного произведения. Это позволило выразить собственное восприятие обстановки происходившего, характеров действующих лиц, их психологию. И вместе с тем оставить каждому читателю право на свое видение событий.

 

Глава 1

Последние дни Лаврентия Берию не покидало мрачное настроение. Его пребывание на посту заместителя наркома внутренних дел Советского Союза под началом Николая Ивановича Ежова явно затянулось.

Он ненавидел и откровенно презирал своего непосредственного начальника — этого маленького, как карлик, педантичного, глупого, но тем не менее восхваляемого повсюду человека.

Шел 1938 год. Народ огромной страны словно оцепенел в «ежовых рукавицах» наивно-улыбчивого наркома, каждый день начищавшего до блеска свои сапоги и благоговейно произносившего имя Сталина.

Лаврентий Павлович тоже любил вождя, но по-своему. Заискивал перед ним и льстил, как и все прочие, но в отличие от них, иногда мог отпустить снисходительную шутку, а дома или на даче позволял себе называть его Кобой и мог даже поразвлечь рассказом о какой-нибудь очередной дамочке, к которым Лаврентий Павлович имел заметную слабость. Вождь любил сальные шутки и заразительно смеялся.

Уже не первый раз Берия начинал с Кобой этот разговор про Ежова. Шутка ли, только за 1937-й и первую половину 1938-го под репрессии попали миллионы людей. Разумеется, Берия правильно понимает и вполне разделяет тезис Сталина, что классовая борьба обостряется, что врагов трудового народа становится все больше, но зачем простых-то, безвестных работяг или крестьян уничтожать за какое-нибудь оброненное случайно слово по отношению к власти? Да еще сказанное подчас в сильном подпитии или сгоряча. Разве это враги? Если так продолжать, так ведь скоро и работать будет некому.

Сталин молча хмурился, но не перебивал. В последнее время он самолично проставлял крестики во многих расстрельных списках работников из высшего эшелона власти, но то, что так непомерно много люди Ежова выстригают простого люда, он не догадывался. Лаврентий хитрый интриган и карьерист, но он прав. Потому что роптали уже и члены Политбюро, даже такие преданные генсеку люди, как Ворошилов. Напиваясь, Клим бессвязно бормотал: «Много, много стрижем, Коба. Николая надо унять…»

Ну а Николай Иванович продолжал стараться изо всех сил. Еще бы ему не стараться, безграмотному мужику, всенародно обласканному властью. 16 июня 1937 года Президиум ВЦИК — высший орган исполнительной власти страны — принял решение о переименовании города Сулимова Орджоникидзевского края в город Ежово-Черкесск. Хоть не весть какой городишко, но сам факт многого стоит. А через день очередная приятная весть: «всесоюзный староста» Калинин и его секретарь Горкин подписали указ о награждении генерального комиссара государственной безопасности Наркомата внутренних дел высшей наградой Родины — орденом Ленина.

Имя Ежова носила школа усовершенствования командного состава пограничных и внутренних войск НКВД, а 9 апреля 1938 года Николая Ивановича назначили еще и народным комиссаром водного транспорта, сохранив за ним руководство прежним комиссариатом. При назначении Сталин ободряюще сказал: «Наведи там, Николай Иванович, крепкой своей, ежовой рукой порядок на водном транспорте. Кроме тебя, больше некому».

Берию Сталин назначил заместителем Ежова в августе 1938 года. Предложил ввести Лаврентия Павловича в курс всех дел, нагрузить известного всей стране партийного деятеля работой в Наркомате внутренних дел до предела. Вроде бы обычное дело. Лаврентий Павлович до этого временя являлся первым секретарем Закавказского крайкома ВКП(б), первым секретарем ЦК КП Грузии, членом ЦК ВКП(б), при этом был земляком Иосифа Виссарионовича Сталина, часто бывал у него дома в гостях, оказывал вождю немалые услуги. Расторопный, преданный и неглупый человек, но и амбиции у товарища Берии тоже были немалые. Обо всем этом Ежов давно был осведомлен. Но Николай Иванович особо паниковать не стал. Он продолжал работать еще усерднее, не покладая рук, чтобы оправдать доверие партии и лично товарища Сталина. Поэтому чего ему было опасаться нового заместителя? Если б товарищ Сталин не ценил наркома Ежова, то не доверил бы ему руководство еще одним наркоматом.

Так наивно полагал грозный нарком, но преданные Ежову работники нашептывали: «Берия собирает компромат на тебя, интересуется в аппарате недовольными людьми, вызывает их к себе на доверительные беседы, придирчиво расспрашивает». Близкий соратник, заместитель Ежова по Наркомату водного транспорта, старый чекист Георгий Евдокимов, раскопавший в свое время знаменитое «шахтинское дело», четырежды награжденный орденом Красного Знамени, советовал Ежову:

— Коля, смотри не проворонь. Нападай первым. Сам накопай компромат на эту хитрую лису Лаврентия. Я его слишком хорошо знаю, работали вместе, поверь мне, пока он тебя не съест — не успокоится. Обязательно найди компромат и выложи на стол самому вождю. Иначе этот мингрельский лис сожрет тебя со всеми потрохами и не подавится.

Они вдвоем запирались по выходным на даче Ежова и надирались водкой, что называется, до поросячьего визга. Ежов обычно ломался первым, не в силах уже больше пить, он слушал старого приятеля и кивал: да, надо напасть первым, надо опередить. А то, как Ягоду, объявят отравителем. Ежов знал, что Сталин часто пользовался его услугами. Ягода в молодости учился на фармацевта. Впрочем, как и услугами Берии в этой области. И тот и другой любили яды больше, чем маузер. И хотя Николай Иванович прикрыл бурную деятельность спецлаборатории, но полностью расформировать ее так и не решился. В отличие от своего начальника, Берия сразу же взял ее под свою опеку. Правда, начал заниматься ею как бы исподволь, под предлогом проверки сотрудников и замены их новыми кадрами. Для чего? Ежов в эту сферу предпочитал не вмешиваться, соображая, что указания на сей счет исходят свыше. Правда, это одновременно и пугало его. Тем более что в свои дела Лаврентий наркома не посвящал, орудуя за его спиной. Только с Евдокимовым поделился Николай Иванович своими опасениями.

— Симптом очень тревожный, — в очередной раз наполняя стаканы водкой, угрюмо констатировал Евдокимов. — Ты же сам знаешь, за работой этой лаборатории Сталин всегда следил лично. Он постоянно интересуется всем, что там происходит. Такие порядки были заведены еще при Вячеславе Рудольфовиче. Или, может, сам не знаешь, какие дела там проворачиваются?

Ежов отрицательно мотал головой и что-то бессвязно бубнил.

— А зря не интересуешься. Наивный ты мужик, Коля! Вспомни, я ведь тебе сколько раз говорил: не надо всех подряд арестовывать. Ягода так делал — и что с того вышло? Погорел! Так что с умом теперь надо действовать. С умом.

Слова Евдокимова пробивались сквозь пьяную пелену и застревали в сознании. И однажды, удачно отчитавшись Сталину за выполнение какой-то операции, Ежов не выдержал и решился — выложил вождю все, что у него накопилось против Берии. Не совсем, мол, по-партийному ведет себя Лаврентий Павлович. Собрал вокруг себя любимчиков, пользуется слухами, вносит дезорганизующую струю в деятельность наркомата, который раньше работал как часы. Перед ним, Ежовым, не отчитывается и вообще ведет как бы обособленную линию. Но главное — Лаврентий Павлович совершенно откровенно сочувствует отдельным осужденным товарищам и даже высказывает опасные мысли, будто их неправильно осудили, считает нашу беспощадную борьбу с врагами народа ошибкой.

Услышав такие слова, Сталин даже приподнялся из-за стола. Он снял очки и пристально уставился на наркома, точно проверяя, искренне ли говорит Николай Иванович.

— И этого мало, товарищ Сталин. Лаврентий Павлович даже пробует добиться освобождения некоторых из осужденных. Считает этих преступников ценными для государства людьми, — тяжело вздохнул Николай Иванович, преданно глядя на вождя.

Сталин нахмурился, взял трубку, раскурил ее, походил по кабинету, как бы обдумывая слова Ежова.

— Вы сами слышали эти сочувственные слова в адрес осужденных?

— Сам не слышал, товарищ Сталин, но мои подчиненные про такое не один раз докладывали. Он с ними по этому поводу разговаривал.

— Ну что же, понятно… — Сталин немного помолчал. — А вы знаете, что на этот участок работы, в НКВД, товарищ Берия направлен партией для укрепления органов? Руководство ему полностью доверяет. Между прочим, меня уже информировали о его сочувствиях некоторым осужденным преступникам и попытках добиться освобождения отдельных из них под предлогом так называемой ценности для нашего государства. Слышал об этом. И даже сам говорил по этому поводу с товарищем Берией. Он ответил, что считает все эти высказывания в его адрес грубой клеветой. А как вы считаете, товарищ Ежов?

Желтые глаза вождя на мгновение вспыхнули недобрым огоньком. Он в упор смотрел на наркома.

— Мне трудно что-либо сказать, потому что тех, кто докладывал мне о высказываниях товарища Берии, я давно знаю как настоящих и честных работников, — проговорил, вспотев, Ежов. Он явно не ожидал подобного поворота в разговоре. Нарком достал из кармана брюк платок и начал вытирать испарину на лбу.

Сталин выдержал паузу.

— Как я уже сказал, партия доверяет товарищу Берии, — тем же спокойным тоном продолжил он. — По-вашему получается, что на одной и той же чаше весов у нас с вами находится партия и ее Центральный Комитет и те люди, которые считают товарища Берию врагом советской власти? Так не бывает. Кто здесь прав? Как вы думаете? Может, вы сомневаетесь в искренности и правдивости Центрального Комитета партии, товарищ Ежов?

— Так точно, товарищ Сталин, — еще не сообразив, куда клонит вождь, отрапортовал Ежов и, поперхнувшись на полуслове, продолжал: — Никто не должен сомневаться в правдивости нашего Центрального Комитета во главе с вами!

— Вот именно, — удовлетворенно кивнул генсек. — Значит, что же выходит? А получается, клевещут ваши работники на товарища Берию. И делают это специально, чтобы подорвать к нему доверие, чтобы уничтожить хорошего партийца, чтобы нанести урон всей нашей партии. Правильно я понимаю, товарищ Ежов?

— Так точно, товарищ Сталин!

— Вот и разберитесь во всем этом сами. В том числе и с людьми, оклеветавшими товарища Берию.

На том разговор и закончился. Ежову вместо Берии пришлось расстрелять нескольких своих осведомителей и сотрудников наркомата и доложить Сталину о принятых мерах. Словом, миновал на сей раз Ежова сталинский гнев. Крепко призадумался Николай Иванович, прикидывая, кто возьмется предсказать реакцию вождя на новые попытки его, Ежова, скомпрометировать своего заместителя. Здесь нужно терпение и выдержка. И с вражескими ярлыками, пожалуй, лучше оставить Лаврентия в покое. Сталин недвусмысленно дал понять: не трогать его земляка — и сурово пригрозил пальцем.

А вот недостатки в работе Ежова, пожалуй, найти всегда можно. За них под расстрел не подведешь, но из наркомата соперника вышвырнуть можно. Взять хотя бы дело этих комсомольских вожаков, с которыми следователи уже несколько месяцев не могут толком разобраться. Пока никакого антисоветского заговора из протоколов допросов не вырисовывается. А ведь арестовали несколько сотен человек во главе с Косаревым и поначалу говорили о невиданной подпольной шпионской организации. Некоторые даже дырки в гимнастерках прокололи для очередных орденов. А теперь трясутся, как бы вместо наград головы бы не открутили. Слабовато, видать, работают они под началом Берии. Чем не повод для очередного разговора с вождем?

Словом, сидеть сложа руки Ежов не собирался. С одной стороны не вышло, решил зайти с другой, потом с третьей. Появилась идея оставить своего зама в полной изоляции. Бдительные осведомители Ежова стали контролировать каждый шаг Берии, фиксировать каждое оброненное слово. Стоило Лаврентию Павловичу взять под свое крыло вновь созданную спецлабораторию по разработке биохимических способов тайного уничтожения «врагов народа», как Ежов немедленно арестовал комиссара госбезопасности Алехина, на которого возлагался подбор кадров в эту структуру. У Алехина выколотили признательные показания, будто он замышлял отравление наиболее видных деятелей партии и государства, объявили террористом. Разве кто посмел бы после этого выступить в его защиту?

Между прочим, с реанимацией лаборатории Берия связывал далеко идущие планы по изготовлению надежных отечественных токсичных препаратов. То бишь ядов в просторечии. И родились эти планы вовсе не из прожектерства, а как новое перспективное направление в борьбе с врагами. А потому Берия сразу же нанес своему главному оппоненту ответный удар. После неудачной попытки отравить Троцкого в Париже при помощи приобретенного где-то за границей, но оказавшегося никудышным яда Сталин был очень разгневан. Берия тут же перевел стрелки на Ежова: дескать, это именно он развалил всю работу в только что созданной лаборатории и вообще хочет ее разогнать. Прием удался. Сталин дал указание в кратчайший срок возобновить деятельность столь важного подразделения и выпустить уцелевших ее сотрудников на свободу. Так Ежов получил еще одну оплеуху.

Каждый плел свою паутину. Перехватив инициативу, Лаврентий Павлович даром времени не терял. Затеянная им внутри аппарата НКВД расправа с ближайшими ежовскими холуями говорит уже сама за себя. Тысячи расстрелянных, десятки тысяч арестованных. Берия понимал, что обратного хода нет. Борьба между ним и Ежовым шла не на жизнь, а на смерть. Берия знал, что нарком все равно не успокоится после своих неудачных попыток опорочить его в глазах Сталина, а потому необходимо было расправиться с этим наивно-улыбчивым карликом. Хоть Николай Иванович и очень крепкий орешек, но его надо расколоть. Во что бы то ни стало. Так уж сложилось, что вдвоем им на этом свете не ужиться.

Да, у Ежова мертвая хватка. Но и Лаврентий не мальчик для битья. Правда, есть одно существенное обстоятельство — в конечном счете все зависело от Сталина, от того, в какую сторону он повернется. А вот этого-то предсказать никто не в состоянии. Сегодня он говорит земляку: «Иди работай спокойно, не обращай внимания на мелочи. Я и партия тебе верят». А завтра Коба вызовет Ежова и скажет совершенно другое: «Ви били правы, товарищ Ежов. Берия — плохой человек, неискренний, он обманывал партию. Разберись с ним».

Можно не сомневаться, Ежов разберется. Сам лично займется. И так разберется, что Лаврентий пожалеет о своем появлении на белый свет. Привяжут к вонючему туалетному нужнику голым задом, а по трубе выпустят стаю голодных крыс, и они начнут пожирать его внутренности. Берия слышал про такие приемы. Может, здесь изрядная доля вранья для запугивания слабонервных. Но он сам много раз слышал, как страшно орали допрашиваемые в камерах, когда проходил по тюремным коридорам.

Невеселые размышления Лаврентия Павловича прервал резкий звонок правительственной «вертушки». Берия вздрогнул от неожиданности. Первое, о чем сразу подумал, — это что Ежову каким-то невероятным образом уже стали известны его мысли и тот все же сумел натравить на него Сталина.

Берия поднес трубку к уху.

— Зайди, Лаврентий. Поговорить надо, — донесся оттуда хрипловатый голос.

— Есть, товарищ Сталин. Сейчас буду.

Через пятнадцать минут Берия был уже в Кремле. Сталин стоял лицом к окну и попыхивал трубкой.

— Знаешь, Лаврентий, — не поворачиваясь к собеседнику, заговорил он, — сегодня ночью мне приснился странный сон. Слышишь? Будто я опять нестриженый парнишка и оказался в семинарии. Медленно спускаюсь по каменной лестнице в темный подвал. Внизу холодно, сыро, я босиком, а вокруг беснуются крысы. Понимаешь, как сейчас вижу — такие огромные, жирные твари. Серые, злые. Задевают мои ноги мерзкими хвостами, царапают и хищно зыркают на меня своими маленькими, отвратительными глазками. Я закричал, стал их отшвыривать. А они прыгают, шуршат. С криком, наступая на них, побежал назад. Понимаешь, давлю их босыми ногами, крысы визжат, извиваются, корчатся…

Сталин выдержал паузу и обернулся. Лаврентий стоял бледный, словно мертвец. Ведь буквально за секунду до звонка из Кремля он вспомнил о страшном способе расправы с врагами народа в тюрьме НКВД — с использованием голодных крыс. И надо же, Сталин заговорил про этих же тварей.

— Выскочил я из подвала наверх, а там отец мой покойный стоит — и почему-то в черной поповской сутане. Но без креста. Я к нему: «Убей их! Пускай замолчат!» Отец спокойно вынул спрятанный на груди небольшой мешочек и стал из него вытряхивать в подвал белый порошок. Прошло несколько минут — и крысиный вой стих. Я со страхом заглянул в подвал и вижу, что все крысы лежат мертвыми на спинах со звериным оскалом. Лишь последние две корчатся в предсмертной агонии. Отец повернулся ко мне и тихо произнес: «Накормил я их отравой. Видишь, все передохли. Просто все делается, сынок». И тут я проснулся.

Сталин прошелся по кабинету, думая о чем-то своем. Потом сел на стул и стал выбивать пепел из погасшей трубки.

— Слушай, Лаврентий, ты в снах разбираешься? — обратился он к Берии.

— Немного, товарищ Сталин, — почти шепотом ответил Берия.

— И что означает такой сон?

Сообразительный мингрел на мгновение призадумался, а потом выпалил без запинки:

— Говорят, схватить и убить во сне крысу означает презрение к человеческой низости и предвещает успех в любом деле. Словом, победу!

Сталину ответ понравился.

— Да, мы должны быть беспощадны, — снова заговорил великий вождь, ковыряясь в трубке и не глядя на своего подданного. — Я так думаю, врагов надо истреблять. Проявлять к ним жалость нельзя.

И снова Сталин в упор посмотрел на Берию, и тому показалось, что у него сейчас остановится сердце, настолько напряженным и тяжелым был этот взгляд. Сталин неторопливо выбил остатки пепла в пепельницу, набил трубку новым табаком, но тотчас раскуривать не стал, а просто взял трубку в рот, наслаждаясь ароматом свежего табака.

— Но мне не всегда нравится, как это делает товарищ Ежов. Списки, аресты, пытки, «тройки», трибуналы, расстрелы… От этих методов, конечно, нельзя отказываться, но ведь существуют и другие. Разве сложно ликвидировать опасного человека тихо, чтобы не было всей этой трескотни. Как ты думаешь, Лаврентий?

— Конечно, можно.

— Мне известно, что в НКВД ты стал лично курировать нашу спецлабораторию. Это хорошо. Такие вещи всегда должны находиться под нашим постоянным наблюдением, — помедлив, негромко рассуждал Сталин. — Я полагаю, ты мне подробно доложишь, как там идут дела…

В который уже раз Коба испытующе посмотрел на Лаврентия. Тот молчал, раздумывая, как отреагировать на сказанное. В лабораторию спецядов, которую сам же Сталин приказал курировать лично Берии, он не заходил уже больше недели и плохо представлял, что сейчас там происходит. Особенно после ежовских чисток. Если сейчас Сталин повторит свою просьбу рассказать о положении дел в лаборатории, а заместителю наркома нечего будет ответить, генсек сразу же поймет, что Лаврентий своей работой в полном объеме не занимается.

Наступила продолжительная пауза.

— Но о лаборатории поговорим не сегодня, — наконец произнес Сталин, и у Берии сразу отлегло от сердца. — Скажи, Лаврентий, ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал? — спросил вождь, опять уперевшись в него взглядом.

Берия похолодел от этого вопроса. Сейчас скажет, что плохо, мол, работаешь, не справляешься с поручениями, а потом задвинет земляка на край света. Коба любил проделывать со своими подданными и не такие штучки.

— Я слушаю вас, товарищ Сталин, — с дрожью в голосе проговорил Берия.

— Так вот, Лаврентий… — здесь вождь выдержал, пожалуй, самую длинную паузу, — объявляю тебе, что с завтрашнего дня ты назначаешься наркомом внутренних дел…

В течение нескольких последующих секунд Берия стоял неподвижно, точно ослышался, но наконец, осознав смысл сказанного, просияв и вытянувшись по стойке «смирно», выкрикнул:

— Клянусь, что буду верным слугой партии и лично вашим, дорогой товарищ Сталин! Ни один враг не уйдет от нас живым. Я воздвигну вокруг вас такую неприступную стену, за которую ни одна вредная тварь не проползет. Я… Я, товарищ Сталин…

— Приступай к делу, Лаврентий, — перебил его Сталин. — Постановление о снятии Ежова и переводе его на другую работу завтра утром будет лежать на твоем столе в кабинете наркома внутренних дел. Уверен, что ты справишься.

Берия ликовал: наивно-улыбчивый карлик свергнут! Эпоха Ежова завершилась. Наступали новые времена.

 

Глава 2

В кабинете заведующего организационно-плановым отделом Центрального санитарно-химического института, находящегося в ведении Народного комиссариата здравоохранения, зазвонил телефон. Время было обеденное, но заведующий Григорий Моисеевич Могилевский на этот раз в столовую не пошел, а, закрывшись, решил перекусить прямо на рабочем месте. Жена накануне сделала бутерброды с салом, отварила картошки и с маслом положила в стеклянную банку, а чай Могилевскому принесла секретарша.

Григорий Моисеевич не успевал с годовым отчетом, а не успеть было никак нельзя, вот он и сокращал перерыв таким образом ровно наполовину, выкраивая время для составления отчетности. И вот только он открыл крышку банки, взял ложку, приготовившись съесть томленную в масле картошку вприкуску с хлебом и салом, как зазвонил телефон.

Григорий Моисеевич с ненавистью посмотрел на аппарат, не желая брать трубку, ибо у него по правилам внутреннего распорядка сейчас законный обеденный перерыв и он имеет полное право вообще не находиться в служебном кабинете, а стоять в очереди в наркоматовской столовой. Но, с другой стороны, ему мог звонить начальник. Тот сидит на диете — ест фрукты, пытаясь согнать нездоровую полноту, и прекрасно знает, что Могилевский зашивается с отчетом и в последние дни в столовую не ходит. Поэтому не взять телефонную трубку тоже было нельзя. И Григорий Моисеевич, тяжело вздохнув, снял ее и приложил к уху.

— Товарищ Могилевский Григорий Моисеевич? — жестким тоном спросил незнакомый голос.

— Он самый вас слушает, — ответил Могилевский, и сердце его почему-то сразу екнуло.

— Вас беспокоит комиссар НКВД Алехин. Не могли бы вы завтра в четырнадцать ноль-ноль быть у меня?

— Где — у вас? — с робостью в голосе спросил Могилевский.

— Как — где? — Алехин на другом конце усмехнулся. — На Лубянке, где же еще. Пропуск вам я закажу, там будет все написано, а наши товарищи вас встретят и проводят.

— К-к-куда проводят? — заикаясь, спросил завотделом.

— Ко мне в кабинет.

— Это срочно, сейчас?

— Ну почему же — сейчас. Говорю же — завтра, в четырнадцать ноль-ноль. Договорились?

— Да-да, конечно, завтра. Я со всей душой, — продолжал мямлить парализованный страхом Могилевский. Но все же решился полюбопытствовать: — А по какому вопросу меня вызывают? Скажите, если не секрет, может, нужно подготовиться?

— Вы, насколько я знаю, возглавляли токсикологическое отделение Центральной санитарно-химической лаборатории Наркомздрава, — скорее констатируя, чем задавая вопрос, произнес Алехин.

— Да, было такое дело. Возглавлял. Но недолго… — окончательно теряя уверенность, проговорил Могилевский.

— А потом аналогичную лабораторию во Всесоюзном институте экспериментальной медицины?

— Аналогичную, — холодея, подтвердил Григорий Моисеевич, припоминая один из самых неприятных эпизодов в своей московской биографии, приключившихся с ним именно в этом учреждении.

— Вот и чудесно. На эту тему и поговорим, — добил его Алехин и положил трубку.

После этого звонка у Могилевского пропал всякий аппетит. Картошка просто не лезла в горло, а чай вообще показался горьким.

Дело в том, что история с заведованием этой лабораторией действительно была сильно омрачена. Могилевский испытывал там редкие яды и искал противоядия, но идей не хватало, да и знаний тоже. Случайно Григорий Моисеевич натолкнулся на работу по токсикологии профессора Сергеева, который читал курс лекций в Политехническом институте, и почти ежедневно стал наведываться туда. Могилевский сидел в первых рядах и записывал буквально каждое слово известного профессора. От Сергеева не укрылся столь ревностный пыл поклонника его науки, и они познакомились. Теперь после каждой лекции по токсикологии Могилевский провожал профессора из института до троллейбусной остановки. А узнав из бесед, что начинающий энтузиаст биохимии заведует токсикологической лабораторией в институте экспериментальной медицины, профессор проникся к Могилевскому еще большей симпатией и пригласил его к себе домой на Сретенку попить чайку.

— А знаете ли вы, голубчик, что у Ивана Грозного был при дворе замечательный, как бы мы сказали сегодня, токсиколог. Звали его Елисей Бомель, он был родом из Голландии. Иван Васильевич, по одной версии, сам его оттуда привез, а по другой, прослышав про грозный норов русского царя, этот Бомель будто бы сам к нему заявился, — рассказывал, угощая молодого гостя чаем с баранками, профессор.

Они сидели на кухне, куда время от времени с гордым видом заявлялась профессорша, бросая уничтожающие взгляда на робкого и бедно одетого молодого ученого. Час был поздний, и недовольство жены постепенно перешло на мужа, который с увлечением вел неторопливый разговор про яды, не понимая, что гостя давно пора выпроводить и ложиться спать.

— Так вот, этот Бомель, говорят, изготавливал такие яды, что отравленный ими человек незаметно угасал и в один прекрасный день исчезал совсем. А Карамзин по этому поводу писал, что «отравляемый издыхал в назначенную тираном минуту». Вы представляете, сколь виртуозным фармацевтом был этот голландец?! И это понятно, потому что искусство составления ядов в эпоху Средневековья достигло в Европе небывалого расцвета. В то время вскрытия умерших не делались, а по внешним признакам никакие доктора не могли понять, что человека отравили. Вот ведь сколь искусным был этот голландский отравитель.

— И что с ним стало? — не удержавшись, спросил Григорий Моисеевич.

— Участь всех отравителей, увы, едина. Нашего Бомеля всенародно сожгли в Москве, обвинив в связях с Баторием. Записей он никаких не делал, учеников не оставил, и тайна рецептов его ядов ушла вместе с ним в могилу. А жалко. Уверяю вас, что наверняка были такие рецепты, о которых мы сегодня даже не подозреваем.

— М-да, — задумчиво согласился Могилевский.

— Кстати, голубчик, вы работаете в институте экспериментальной медицины, а там, между прочим, работает немало талантливых людей. Полгода назад мне пришлось выступать оппонентом одного диссертанта, исследовавшего свойства отравляющих газов. Защита, к сожалению, за закрытыми дверями, поскольку характер диссертации носил секретный характер. Вы вот занимаетесь исследованиями токсических свойств иприта. Очень интересная тема. Скажите, как продвигается ваша работа?

— Не скрою — тяжело.

— Понятно. А ведь рядом с вами работают сотрудники, которые занимаются исследованиями в смежных областях. И вы об этом ничего не знаете?

— Простите, не знаю.

— Вот ведь как бывает, когда все кругом засекречено, — сокрушался профессор.

— Вот бы посмотреть на эти разработки, — невольно вырвалось у Могилевского.

— А что, ведь это неплохая идея. Думаю, как работнику института, наверное, вам могут позволить взглянуть на результаты исследований своих коллег, — подал мысль профессор. — Вы, сударь, полюбопытствуйте, там много интересного в этих рефератах. Они вам серьезно помогут в вашей дальнейшей деятельности.

И Могилевский «полюбопытствовал». Только без позволения свыше.

В научной библиотеке работала миленькая девушка, в сейфе которой хранились интересующие Григория Моисеевича материалы. Он сказал ей, что директор института разрешил ему как начальнику лаборатории посмотреть их, разложил на столе, стал читать и лихорадочно делать выписки. За этим занятием его и застукали бдительные коллеги. Сразу же доложили руководству. Пришел заместитель директора, отобрал все материалы, записи. Началось служебное расследование. Все шло к возбуждению уголовного дела. Но в последний момент начальство решило не выносить сор из избы. Никто не представлял, чем оно может обернуться.

Могилевского решением парткома исключили из ВКП(б) и, как следствие, сняли с должности с формулировкой «за развал работы спецлаборатории и незаконную попытку получить доступ к секретным сведениям». С подобной записью в приказе Григорий Моисеевич мог немедленно загреметь прямиком на Лубянку. В те времена и за меньшие проступки людей ставили к стенке, а тут чуть ли не обвинение в шпионаже, во вредительстве…

Проштрафившийся завлаб потерял сон и все ночи напролет прислушивался к любым шорохам, урчанию моторов за окнами, скрипу тормозов «черных марусь», боялся телефонных звонков. В один из тех дней решился попенять профессору Сергееву. Вот, мол, по вашему совету попробовал было почитать, а меня чуть ли не в шпионы записали и выгнали из института.

— Ну, голубчик, у нас перегибы — дело не новое, — успокаивая его, говорил профессор. — А вы, коли виноватым себя не чувствуете, так боритесь за свою честь, протестуйте. Напишите письмо в вышестоящие органы: мол, как же так, я, полноправный сотрудник института, хотел в интересах отечественной науки повысить свой научный и теоретический уровень, могу дать подписку о неразглашении…

Могилевский слушал Сергеева без энтузиазма.

— Вы же член партии, — не унимался Сергеев, — боритесь, голубчик. Не падайте духом. Как же так — на благо государства стараетесь, а вам палки в колеса вставляют…

И Григорий Моисеевич подал апелляцию, написал жалобу в вышестоящую партийную инстанцию. И попал, что называется, в свежую струю.

Как раз в те дни товарищ Сталин, выступая на одном из совещаний, сказал: «У нас уже не бдительность, а сверхбдительность проявляется. Один товарищ мне жаловался, что прошел по улице, где когда-то жил разоблаченный троцкист, так и этого тут же из партии исключили. Получается, что если я хожу по кремлевским коридорам, по которым тот же Иудушка Троцкий прохаживался, то и меня надо из партии гнать? Так нельзя, товарищи!»

Замечание товарища Сталина тут же было принято к исполнению. И начала разворачиваться борьба с порочной «сверхбдительностью». Жалоба Могилевского именно в период этой недолгой кампании и попала в партийные верхи. Ее внимательно прочитали и вынесли твердую резолюцию: «Решение парткома ВИЭМа отменить, тов. Могилевского в рядах ВКП(б) восстановить».

И восстановили. Но поскольку ВИЭМ возвращать к себе Григория Моисеевича не захотел, то Наркомздрав нашел для восстановленного партийца местечко в стенах прежнего Центрального санитарно-химического института.

Могилевский начал уже забывать происшедший с ним казус, прикипел душой к новой работе. Все ему здесь нравилось. И столовая в институте хорошая, и льготы ему как заведующему отделом положены немалые. Пайки к праздникам выдают. Раз в год бесплатная путевка на курорт вместе с семьей. Лучшего и желать нечего. К тому же сын-первенец родился. Жена сытая и счастливая. Живи себе и радуйся! И вот на тебе, этот звонок…

Могилевский не стал вечером делиться своими страхами с женой. Она ребенка грудью кормит, еще молоко от страха пропадет. Но сам мучился с вечера и до самого утра. Подумывал даже пойти к Сергееву за советом и поддержкой. Они по-прежнему частенько виделись. Особенно сблизились после того, как Григорий Моисеевич помог профессору с путевкой на курорт, за что тот дал ему кучу книг по самым разнообразным ядам. Хотя на новой должности они его не слишком интересовали. Забыл он все как страшный сон. И вот надо же! Всплыло…

Скорее всего, старые завистники потрудились, состряпали донос в НКВД. Мол, шпиона опять в партии восстановили, да еще лучшую должность дали. Он теперь как сыр в масле катается.

Но могли это сделать не только они. Были и в санитарно-химическом институте у него свои недруги. Например, секретарь парткома, которому явно не давало покоя восстановление Григория Моисеевича в партии. А потому он не то чтобы сомневался, а проявлял к нему откровенное недоверие. Особенно дотошно интересовался всем, что было связано с исключением из партии и вообще всей историей с секретными документами.

Могилевский лишнего не говорил, а ссылался на решение вышестоящей партийной комиссии, которая восстановила его в ВКП(б), предварительно устроив тщательную проверку. Вины его не нашла. Чего же еще надо?

— Понимаете, мы не должны проявлять беспечность, — оправдывал свое любопытство секретарь парткома.

Могилевского эти реплики партийного начальника особенно злили. Тот вполне мог на Лубянку вторично «сигнализировать». Впрочем, мало ли что могло выплыть. Может, сболтнул кому лишнего. Тот же парткомовец не менее дотошно интересовался его социальным происхождением. И нащупал-таки слабое место в биографии. Пришлось чистосердечно признаться, что когда-то его родители держали в Батуми платную столовую — некое подобие российского трактира. Иначе говоря, по всем официальным меркам и терминологии того смутного времени они относились к классу эксплуататоров, паразитировавших на теле обездоленного закавказского пролетариата. То обстоятельство, что содержание трактира едва позволяло сводить его хозяевам концы с концами, в расчет не принималось.

Вот и получалось, что к пролетариям Григория Моисеевича можно было отнести с большой натяжкой. Но сам он рассуждал философски. Ну мало ли кто чем занимался при старом режиме? Ведь если начинать разбираться, так и самого наркома внутренних дел орденоносца Генриха Ягоду можно было смело заносить в списки контрреволюционеров (что впоследствии и произошло) — до революции числился в бунтарях-анархистах, не признавал никаких властей и партий, включая большевистскую. А что говорить о новоиспеченном прокуроре страны — Андрее Вышинском, если тот когда-то являлся самым настоящим меньшевиком? Про Лаврентия Берию до сих пор ходят слухи о его былом сотрудничестве с контрразведкой Азербайджана при правительстве националистов, свергнувших там советскую власть. Выходит, вспоминали про такие штрихи в биографии лишь тогда, когда хотели и только кому хотели.

Хуже обстояло дело по части политических симпатий. Здесь в его сознании вообще наблюдалась полнейшая неразбериха.

Проучившись несколько лет в гимназии, Могилевский не остался в стороне от бурных политических и военных потрясений. Это произошло после того, как осенью 1917 года он поступил в Тифлисский медицинский институт, где сразу же примкнул к Бунду — небольшой партии, не имевшей четкой классово-политической ориентации, но тем не менее много раз выступавшей возмутителем общественного спокойствия. Закончить учебу в Грузии не удалось. Политические волнения взбудоражили город. Бундовцам, как, впрочем, и большевикам, вести свою революционную работу здесь стало опасно. Для продолжения учебы пришлось перебраться к брату Абраму в Баку, где Абрам являлся одним из руководителей местной организации Бунда. Избегая бурных водоворотов, Могилевский в столь сложное время не упустил-таки возможности получить приличное образование. Баку в те годы был политизирован ничуть не меньше, чем грузинская столица. Скорее наоборот. Только вот пролетарии, преобладавшие в этом многонациональном городе, больше симпатизировали Советам. Трезво оценив обстановку в солнечном Баку, молодой образованный человек переориентировался, порвал связь о Бундом, а потом вступил в ВКП(б), перед которой открывались более широкие перспективы. И не ошибся в своем выборе. В 1927 году он оказался уже в Первопрестольной.

Правда, поначалу у Могилевского московская жизнь не заладилась. Никому не известный, скромный врач терапевтической клиники, ассистент с нищенской зарплатой на какой-то кафедре университета, заведующий небольшой амбулаторией на одной из столичных фабрик. Вот и весь его послужной список за первые несколько лет проживания в Москве. Так бы и прозябал этот рядовой низкооплачиваемый интеллигент, не окажись Григорий Моисеевич волею случая в биохимическом институте, куда он устроился по совместительству подзаработать немного денег на жизнь. И вдруг именно здесь, работая на полставки, он впервые привлек к себе внимание, а вскоре совершенно неожиданно ему предложили должность заведующего токсикологического отделения Центральной санитарно-химической лаборатории Наркомздрава. Вполне приличное и, как потом оказалось, престижное место в уважаемом министерстве. Но удача на этот раз его не оставила. По времени назначение завлабом совпало с переездом из Ленинграда в Москву Всесоюзного института экспериментальной медицины. Ну, казалось бы, какое отношение этот факт может иметь к судьбе Григория Моисеевича? Ан нет, имел.

Дело в том, что многие спецы, в том числе и светила экспериментальной медицины, — коренные питерцы и уезжать из северной столицы не пожелали. Они предпочли остаться в городе на Неве и разбрелись по другим институтам. А потому вполне естественно, что возникший дефицит кадров пришлось в авральном порядке восполнять за счет московской медицинской интеллигенции. Могилевскому сразу предложили возглавить одну из ведущих исследовательских лабораторий ВИЭМ.

Первый блин на ниве токсикологии получился традиционно комом. Все бы хорошо, только вот отношения с подчиненными у новоиспеченного завлаба не складывались. Очень скоро выявились недостаточная научная компетентность Григория Моисеевича, его весьма скромные ученые познания. Да и откуда у Могилевского они могли взяться? А чистосердечно признаться в своем профессиональном невежестве было равносильно если не самоубийству, то уж полной капитуляции с последующим возвратом к прозябанию. Это по молодости можно все бросить и начать с нуля. Если есть задатки. А если ты лишь посредственный специалист, тогда как? Особенно когда тебе уже перевалило за тридцать?..

Нет, подобное чистоплюйство к добру не приведет. Это Григорий Моисеевич осознал сразу. Уловил скромный завлаб, что за сим неизбежен крах и в профессиональной карьере, и тем более в научной сфере. Перспектива остаться в полном одиночестве в огромном, чужом еще для него городе Могилевского не привлекала. Для него было совершенно очевидно и то, что иного, столь благоприятного момента выбиться в люди, закрепиться в среде научной интеллигенции ему, одиночке, лишенному всяких покровителей, просто не представится. Словом, решил не сдаваться, хотя сообразил, что и проявлять амбиции и бросаться в схватку с его послужным списком довольно рискованно. Здесь требовались выдержка, осторожность и, главное, постепенное проникновение в тему, в суть того, кто чем занимается, чтобы хоть немного разобраться в сути свалившихся на него проблем и не выглядеть в глазах подчиненных полным неучем. И надо же, когда, казалось, все неприятности позади, такой казус…

Что тогда спасло Могилевского от ареста и традиционных обвинений в шпионаже или вредительстве — остается загадкой. Обычно с обладателями подобного компромата в те времена органы особенно не церемонились. Хотя редкие исключения все же случались. И вот одно из них — Григорий Моисеевич.

Впрочем, об этом он пока мог только мечтать. На повестке дня единственный вопрос: что делать? Не ходить к этому Алехину в НКВД нельзя. Хуже обернется. Приедут прямо на работу средь бела дня и выведут в наручниках на глазах у всех сотрудников. Могилевский слышал, старые сослуживцы рассказывали: кто на Лубянку попадал, оттуда уже не возвращался. А приглашали всегда вот так же — для беседы. А потом позовут конвоира и вежливый товарищ скомандует: «Уведите арестованного Могилевского». И все.

Но, с другой стороны, Алехин в разговоре ничего не сказал: брать с собой вещи или не брать.

Так в противоречивых раздумьях провел Григорий Моисеевич всю ночь. Утром пришел на работу бледный как смерть. Сразу же направился к начальнику, доложил: вызывают.

— Иди, конечно, иди, — сказал тот, жадно глядя на свои обеденные два яблока. — Потом расскажешь, что там.

Переведя взгляд на Могилевского, начальник сразу же осекся. Вид у Григория Моисеевича был похоронный.

Но, выйдя из института, он вдруг посмотрел на предстоящие события совершенно с другой стороны. Больше того, в чем-то предложение о встрече в НКВД показалось Могилевскому не столь уж странным. В конце концов, если бы собирались арестовать, приехали бы ночью и взяли прямо из теплой постели. А тут вызывают не в какое-то районное отделение, а прямо на Лубянку! Попутно вспомнилось, что в бытность руководителем токсикологической лаборатории приходилось оказывать чекистам некоторые услуги: то им вдруг консультация требовалась по ядовитым веществам, то кто-то оттуда проявлял интерес к его первым исследованиям по боевым отравляющим веществам, то запрашивали сведения на кого-то из сотрудников. К сексотам, стукачам или доносчикам Григорий Моисеевич себя не причислял, но что запрашивали — предоставлял. Трудно сказать, насколько ценной оказывалась поступавшая от него информация, — во всяком случае, претензий с Лубянки к нему до сих пор не предъявляли. Напротив, даже обещали всяческую поддержку в насущных делах.

Как выяснилось, Могилевского вызывал к себе заместитель начальника 12-го отдела госбезопасности НКВД Алехин. Уже само начало беседы выглядело явно обнадеживающим.

— Ваши консультации, товарищ Могилевский, в свое время помогли нам в работе. Надеюсь, вы не станете возражать, если мы сделаем их более регулярными?

— Нет, конечно, — поспешил ответить Могилевский, еще не слишком соображая, о чем идет речь.

— Прекрасно. Иного ответа, признаюсь, и не ожидал. Тогда выполним небольшую формальность. Прошу заполнить вот эту анкету…

Тут Могилевский не на шутку встревожился. От первого радужного впечатления не осталось и следа. Одно дело — неофициальные контакты без выяснения биографии, сведений о личности. И совсем иное — изложить все свое прошлое на бумаге. Здесь не знаешь, с какой стороны опасность: от того, что скроешь, или от того, что раскроешь. Так что особого энтузиазма предложение Алехина у его собеседника не вызвало. Тот пребывал в растерянности. Заметив внезапную перемену в настроении Могилевского, Алехин поспешил его успокоить:

— Да вы не пугайтесь, с вами не случится ничего плохого. Впрочем, знаете что, пройдите-ка в соседний кабинет и заполняйте себе спокойно. Как только справитесь, возвращайтесь ко мне.

Пропотев часа два над анкетой, Могилевский появился на пороге кабинета Алехина.

— Вот составил, — сказал он, протягивая бумагу.

— Спасибо, можете идти, — не взглянув на написанное, произнес Алехин, буднично положив анкету в ящик письменного стола. — На сегодня вы свободны. Когда потребуется, мы вас пригласим.

— Извините, товарищ полковник, я так понимаю, НКВД устраивает мне проверку. Нельзя ли узнать, с чем это связано?

— Всему свое время. Могу лишь сказать, что в органах внутренних дел начинается серьезная реорганизация. Нужны новые специалисты, проверенные люди…

— Спасибо. — Могилевский попрощался и вышел.

Прошла неделя, другая. Григорий Моисеевич подумывал уже, что про него забыли. И слава богу. Может, оно и к лучшему. Сегодня люди с Лубянки благодарят за услуги, а что будет завтра? Каждую ночь кого-то забирают, газеты заполнены сводками о процессах над врагами народа…

Могилевский взял отпуск, решил съездить на юг, посмотреть на родные места, повидаться с близкими, отдохнуть на курорте. Даже купил билет в плацкартном вагоне. Но уехать так и не успел — снова вызов. Только теперь не на Лубянку, а в соседнее учреждение — в ЦК партии.

 

Глава 3

И снова была бессонная ночь. И опять он ничего не стал рассказывать жене, а с горестным видом отправился на Старую площадь, готовясь теперь к самому худшему.

В отличие от Алехина, партийный начальник был сух и неприветлив. На Могилевского почти не взглянул, указал присесть на стул, углубившись в подробности той самой анкеты, которую Григорий Моисеевич заполнял на Лубянке. Потратив с полчаса на ее изучение, он наконец поднял глаза на посетителя. И тотчас, как горох, посыпались колючие вопросы:

— Чем занимается ваш брат в Москве?

— Лев Моисеевич журналист. Я все указал в анкете.

— Прошу уточнить его прошлое, взгляды, симпатии…

— Пишет небольшие статьи, печатается в заводских многотиражках. Когда-то сочувствовал Бунду, но это в далеком прошлом…

— Мне не очень понятно, где находятся ваши остальные родственники.

— Брат Яков с девятьсот пятого года скрывался от преследований царской охранки. Бежал сначала в Турцию, оттуда ему удалось переправиться в Америку. Первое время работал там шофером, но вскоре умер вслед за своей женой.

— А где племянники?

— О детях брата я ничего не знаю. Собственно, всю информацию о нем мне дал брат Абрам. Он где-то в двадцать седьмом — двадцать восьмом годах выезжал в командировку в США и пытался там навести справки о наших родственниках. Искал Якова и его семью.

— В вашей анкете значатся еще братья и сестры. Почему вы не указали их местонахождение? — заглядывая в заранее приготовленные кем-то вопросы, расспрашивал завотделом.

— Две сестры и брат умерли в детстве. А еще один брат скончался в двадцатипятилетием возрасте в психиатрической больнице.

— Нам известны сведения о родственниках по жене. Ее брат — Яков Рабинович, убежденный сионист, десять лет назад сбежал в Палестину. Другого брата вашей жены, Бориса Иосифовича, арестовали в прошлом году по подозрению в антисоветской деятельности. Из-под стражи, правда, освободили за недостаточностью улик. В каких отношениях вы с ним находитесь?

Могилевский даже вспотел от таких вопросов и неприветливого тона высокого партийного чиновника.

— Он, как и я, врач по специальности. Но мы не общаемся.

— Как вы отнеслись к решению коммунистов института об исключении вас из партии?

«Вот оно! — промелькнуло у Могилевского. — До этого он просто сбивал меня с толку вопросами о родственниках, незаметно двигаясь к самому главному».

Григорий Моисеевич вытащил платок, вытер пот со лба.

— Собственно, Мне скрывать нечего. Я был очень расстроен случившимся, раскаялся, признал свои ошибки и заверяю, что никогда их не повторю.

— Партия вам доверяет. И это доверие требуется оправдывать. НКВД отзывается о вас как о вполне благонадежном человеке. — Произнеся эти слова, партийный чиновник даже с некоторым удивлением посмотрел на посетителя, словно с такой анкетой Могилёвскому прямая дорога на тюремные нары. — Вы сумели проявить себя с положительной стороны.

— Спасибо, — облизнув пересохшие от волнения губы, пробормотал Григорий Моисеевич.

— А теперь попрошу вас снова зайти в НКВД к товарищу Алехину. Он проинформирует о дальнейших планах в отношении вас. Пропуск в учреждение заказан.

Могилевский почти бегом отправился на соседнюю Лубянку. Его заинтриговала последняя фраза — «о дальнейших планах в отношении вас». Конечно, он никуда уходить не собирался. В институте хоть и донимал его секретарь парткома, но работа была не слишком натужная: сиди сочиняй бумажки, составляй отчеты, пиши справки. При этом совсем неплохо платили — гораздо больше, чем в ВИЭМе. Опять же раз в год бесплатная путевка на черноморский курорт, пайки…

Кроме того, Григорий Моисеевич начал уже собирать материал для диссертации по организационно-плановому обеспечению курортов. Профессор Сергеев согласился быть научным руководителем его работы. Они уже оговорили содержание реферата, и Могилевский начал уже его писать, договорившись, что осенью состоится защита. А защищаться можно прямо в институте, здесь есть свой ученый совет. Так что никуда ходить не надо. А после защиты диссертации Сергеев обещал пристроить его читать лекции. В разрезе политпросвета это даже выгодно, если у тебя имеется научное звание или ученая степень. Платят неплохо, и некоторые даже нигде не работают, а предпочитают ездить по предприятиям и читать лекции.

Алехин действительно его ждал и снова вышел из-за стола. Улыбаясь, пожал руку, поздравив с благополучным прохождением всех проверок, пригласил садиться. Поднял трубку и попросил принести чаю с лимоном и бубликами. И сразу же без всяких околичностей сделал Могилевскому предложение перейти на работу в НКВД. Григорий Моисеевич сразу потускнел. Наркомат внутренних дел — учреждение слишком серьезное. К тому же военное. А значит, тут и дисциплина, и все такое прочее. Это тебе не Народный комиссариат здравоохранения. А уж задачи у этих заведений и вовсе противоположные. Прикинув, завздыхал Могилевский и стал отговариваться:

— Большое спасибо за доверие. Не знаю только вот, справлюсь ли с новым делом. Нельзя ли отсрочить годик-другой. Очень хотелось бы завершить работу над диссертацией. Осенью планируется моя защита…

— Почему же — нельзя? В принципе все можно, — неожиданно переменив тон, сухо ответил ему Алехин. — Я, кажется, говорил вам во время нашей первой встречи о существующих сегодня в органах трудностях с кадрами. Надеюсь, партийную газету «Правда» регулярно читаете?

— Да-да… Конечно. Ежедневно прочитываю.

— Значит, необходимой информацией располагаете. Смотрите, сколько вокруг нас оказалось замаскировавшихся врагов народа. Вот мы и очищаемся сейчас от всякого рода контрреволюционных элементов, заговорщиков, троцкистов, от людей с запятнанным прошлым. Партии нужны проверенные и преданные люди. Разве вы себя таковым не считаете?

В словах собеседника Могилевский ощутил недвусмысленную угрозу своему благополучию. Это было похоже на скрытую угрозу. «Вступать с карательными органами в какие-либо игры опасно, — подумал Григорий Моисеевич. — Придется соглашаться».

— Да нет, это я так — слишком неожиданная перемена.

— Так вы согласны или нет?

— Не знаю, справлюсь ли. — Могилевский начал давать задний ход. — Я ведь никогда в органах не служил.

— Ну это уже совсем другой разговор. Теперь давайте выясним еще кое-что. — Алехин заглянул в бумагу, лежавшую у него на столе. — Есть еще один интересующий меня вопросик.

— Спрашивайте, расскажу все как есть.

— НКВД располагает информацией о ваших прошлых исследованиях по воздействию на организм человека отравляющих веществ. Насколько эти сведения соответствуют действительности?

— Я занимался проблемами противодействия возможному применению нашим потенциальным противником отравляющего вещества иприт. Но это все было, когда я работал в токсикологической лаборатории, — на всякий случай оговорился Могилевский, еще не понимая, куда клонит его собеседник и чем может обернуться этот разговор.

— Это мне известно, — перебил его Алехин. — Но ведь вы не располагали лабораторными данными о воздействии отравляющих веществ на людей. Значит, ваши исследования вряд ли можно считать научно и практически обоснованными.

— Вы совершенно правы, — согласился окончательно сбитый с толку Григорий Моисеевич. — Исследования действительно не имеют завершенности.

— Но избранное вами направление исследований представляет интерес, — с добродушной улыбкой заметил Алехин.

— Вот-вот. Вы совершенно правильно поняли сложность решения проблемы. Действительно, где найдешь такую лабораторию, в которой проводятся эксперименты на живом человеке?! — обрадованно заговорил Могилевский, почувствовав, что подвоха от собеседника на этот раз опасаться не стоит, и с жаром продолжил: — И все же я готов, товарищ Алехин, доказать, что изучал действие отравляющих веществ непосредственно на человеке.

— На живом? — воскликнул Алехин, вопросительно изогнув густые брови, проявив искренний интерес к такому неожиданному заявлению. Но, как старый чекист, он тут же взял себя в руки и выказал завидное хладнокровие, не позволив захлестнуть себя эмоциями. — Позвольте полюбопытствовать, — мягко спросил он, — кого вы брали в качестве испытуемых? Добровольцев?

— Нет. Я испытывал действие иприта и средства его нейтрализации лично на себе! — вдохновенно проговорил Могилевский.

С этими словами он расстегнул рукав рубашки и обнажил перед изумленным собеседником еще не зажившую обширную рану с покрывшимися красноватой коркой краями. В глазах видавшего виды чекиста Могилевский сразу же вырос на несколько порядков. Комиссар удовлетворенно кивнул, и Григорий Моисеевич начал застегивать пуговицы.

— Жертвовать собой даже ради науки вряд ли целесообразно. Вы должны находиться всегда в строю и в полной боевой готовности. Думаю, если мы с вами договоримся, то обоюдными усилиями сумеем далеко продвинуться вперед в разработке научных и практических проблем по ядам без экспериментирования над собой. Для таких целей существуют другие возможности. Вы очень скоро сможете в этом убедиться лично! Ну что, Григорий Моисеевич, поступаете к нам на службу?

— Если вы считаете, что я подхожу вам, то что же, я не против, — вздохнул Могилевский. Деваться ему и впрямь некуда. Теперь он посвящен в нечто такое, о чем никому постороннему не дано знать. — Оказанное доверие оправдаю. Приложу к этому все силы. Вам, товарищ Алехин, не придется сожалеть о своем выборе! Только вот, товарищ комиссар, есть одна неувязка. Как бы она не помешала…

— Вы о чем?

— Да о партийном взыскании. Сам не знаю, как получилось. Хотел полюбопытствовать для общего дела, ради науки, а товарищи расценили вон как…

— Кто расценил? Интеллигентишки из ВИЭМа? — брезгливо поморщился Алехин. — Но мы же вас знаем лучше их, а потому органы подошли к оценке инцидента совершенно с иной точки зрения, чем они. Ваше поведение воспринято как вполне естественное проявление бдительности. Разве не так? Или вы хотите сказать, что НКВД допустил ошибку, не занявшись отдельно вашей персоной?

— Так точно, товарищ комиссар! — по-военному отрапортовал вновь перепуганный Могилевский. — Именно бдительность!

— Тогда давайте на том и покончим. Хотите, товарищ Могилевский, полезный совет на будущее?

— Буду вам весьма признателен.

— Не интересуйтесь впредь чужими секретами. Будете и жить, и служить спокойнее. Главноё — безопаснее. Имейте это в виду. И до свидания, до скорой встречи. Кстати, вы сейчас в коммунальной квартире проживаете?

— Так точно.

— Ладно. Решим и этот вопрос. Будущему начальнику спецлаборатории НКВД так жить негоже.

Домой Григорий Моисеевич летел как на крыльях. А через несколько дней он уже носил в кармане удостоверение и постоянный пропуск в серый дом на Лубянке. Могилевский уже примерял новенькую форму сотрудника НКВД.

Теперь ему предстояло проявить себя совершенно в ином качестве. Своими откровенными намеками Алехин приоткрыл перед новым начальником спецлаборатории не только завесу секретности, но и то, какие исследования ему собираются поручить. Внутренне Могилевский на это уже настроился.

Не обманул Алехин и с квартирой. Через неделю после того, как Могилевский поступил на службу, комиссар госбезопасности лично вручил ему ордер с ключами на квартиру на Фрунзенской набережной — с двумя большими светлыми комнатами с видом на Москву-реку, просторной кухней, раздельной ванной и туалетом.

Да, способность быстро приспосабливаться к любой обстановке, перевоплощаться до неузнаваемости всегда ценится очень высоко. А в те годы — особенно. Вожди Страны Советов не упускали случая заявить принародно о высшем своем предназначении — служить трудящемуся классу, заботиться о его благе. Однако в то же самое время благословляли убийц ни в чем не повинных людей на новые «подвиги» и заботились о совершенствовании приемов и способов истребления народа. Внешне они стремились (и небезуспешно) выглядеть в глазах окружающих едва ли не ангелами во плоти. И пропаганда в различных ее формах и видах с последовательной настойчивостью усиленно насаждала образ самого «человечного» человека — Владимира Ильича Ленина, который без малейшего трепета единым росчерком пера отправлял на смерть тысячи людей и, рассылая телеграммы и циркуляры по губерниям, приказывал местным наркомам карать нещадно и без промедления не только врагов режима, но и колеблющихся, ссылать их в концентрационные лагеря, а «лучше расстреливать» — подчеркивал он.

Прозванный Железным, Феликс Эдмундович Дзержинский собирал по всей растерзанной России в приютские дома малолетних детей-сирот, родители которых были расстреляны им же возглавляемой ВЧК.

Руководитель высшей военно-судебной репрессивной машины Василий Ульрих, олицетворявший самую реакционную эпоху советской истории, увлекался коллекционированием бабочек. Рассказывают, что он бегал по летним лужайкам с сачком и, как ребенок, радовался каждому пойманному насекомому. Потом в перерывах между вынесением смертных приговоров, по поводу которых всякий раз советовался со Сталиным, чтобы не ошибиться, Ульрих уединялся в своем кабинете, умиляясь засушенным экспонатам своей коллекции. Может, он и многочисленные свои жертвы мысленно коллекционировал таким же образом?..

Они гордились своим делом. Они исполняли свой долг.

Двойная жизнь, как и двойная мораль, считались эталоном поведения человека. Могилевский прекрасно понимал, чем ему придется заниматься и на что его агитируют, упирая на долг партийца. Его душа протестовала: «Нет, не хочу, это бесчеловечно!»

Но внешне он улыбался и кивал, сознавая, что другого выхода нет. «Не можешь — научим, не хочешь — заставим» — эта армейская заповедь долгие годы определяла суть взаимоотношений в советской стране, самой гуманной и справедливой во всем мире, — лишь на словах, в лозунгах.

 

Глава 4

Сам доктор Могилевский считал себя человеком неглупым и достаточно понятливым. Он сообразил, чего от него ожидают новые хозяева. Григорий Моисеевич не имел привычки рассуждать о справедливости и законности указаний старшего начальства. Еще в ранней молодости он усвоил, что исполнительность — единственная гарантия успешного продвижения по жизни, залог спокойного и безбедного существования.

Характер, цели и задачи деятельности вверенной ему специальной лаборатории НКВД он представлял себе вполне определенно, отчетливо, а потому без лишних колебаний взялся за предназначенную ему работу.

В отличие от новоиспеченного начальника, большинство сотрудников лаборатории считали, что они занимаются пусть рутинной, но настоящей научно-исследовательской деятельностью, необходимой стране. Они не интересовались (а может, просто не подавали вида) о последующем использовании результатов своих исследований. Григорий Моисеевич это понял сразу, стоило комиссару Алехину как бы вскользь проронить несколько осторожных намеков. Потому-то именно Могилевскому, а не им, ветеранам своего дела, доверили возглавить лабораторию, хотя почти все они имели ученые степени и звания.

Всякая наука, особенно прикладная, как известно, предполагает наличие специального предмета исследования, систему теоретических взглядов и положений, методик проверки состоятельности научных разработок на практике.

Предметом научно-исследовательских изысканий спец-лаборатории НКВД являлась токсикология — наука о физических и химических свойствах ядов, механизме их воздействия на живые организмы, изучении признаков отравления, форм использования токсического воздействия отравляющих веществ.

Как автор, оговорюсь, что являюсь представителем иной профессии, а потому не претендую на точность формулировок, а привожу их в собственном восприятии. Другими словами, это моя частная точка зрения. То же самое относится и к последующим рассуждениям по затронутой тематике.

Итак, поскольку токсикология относится к одной из областей медицины, то совершенно естественно, что специалисты-токсикологи — медики. Эта категория людей испокон веков занималась самым благородным и гуманным делом — оказанием помощи людям при отравлениях.

Но вот в чем принципиальное отличие врачей-токсикологов вообще от аналогичных профессионалов специализированной лаборатории НКВД: последние занимались не наукой спасения людей, а разрабатывали способы их умерщвления.

Казалось бы, в ремесле отравителя, не менее древнем, чем врачевание, уже не открыть ничего нового. Столько приемов и способов лишения жизни придумано и применено в человеческой истории! Кому нужен очередной, сто первый или трехсотый, если действие практически каждого яда детально описано задолго до появления на белый свет доктора Могилевского и других сотрудников возглавляемой им лаборатории. Давным-давно досконально изучено, как воздействует на человеческий организм в целом и на каждый орган в отдельности все, что находится на земле, под землей, растет, плавает, летает и ползает. Обратитесь к самой заурядной старухе-знахарке, и та безошибочно поведает, что идет на пользу живому, а что несет гибель.

Медицине известно не только действие ядов, но и характерные признаки использования большинства из них. Специалист по токсикологии, сведущий судебный медик, без особого труда определит не только причину наступления скоропостижной смерти от отравления, но и назовет вещество или компоненты, примененные для лишения человека жизни. Разумеется, не так уж часто, но все же встречаются и сложные случаи диагностики отравлений. Но это скорее исключение из общего правила. Одни яды оставляют внешние признаки ожогов на губах, на слизистой внутренних органов. Другие отличаются характерным запахом. Третьи изменяют цвет и густоту крови, проявляются в виде всевозможных точечных кровоизлияний легких, печени, в сердце.

Скажем, запах горького миндаля, абрикосовых или вишневых косточек при отсутствии их содержимого в желудке сразу же выдает использование синильной кислоты, цианистого калия. Розовые пятна на теле жертвы и жидкая светло-красная кровь указывают на отравление газами или смерть от удушения. Сильное сужение зрачков свидетельствует об отравлении морфином.

Современный химический анализ крови, печени, почек окончательно расставит все на свои места и снимет малейшие сомнения в насильственном характере смерти посредством отравления. Все это состоятельно при обобщениях наиболее распространенных причин насильственного лишения жизни, как говорят специалисты, на бытовом уровне.

Возникает резонный вопрос: если замаскировать признаки отравления под естественную смерть так сложно, то стоит ли вообще заниматься подобными изысканиями? Не проще ли подкараулить приговоренного к смерти где-нибудь в безлюдном месте, в подъезде собственного дома, на лесной прогулке, да и решить все проблемы примитивным ударом тяжелого предмета по голове либо прицельным выстрелом в затылок. Ведь все равно установят, что совершено убийство. Зачем создавать целые лаборатории, проводить исследования, экспериментировать?

Ан нет! Оказывается, в этом есть свой особый смысл, ибо порой возникает надобность устранения неугодных личностей без всякого шума, без малейшего подозрения на убийство. Явная насильственная смерть неизбежно повлечет за собой официальное расследование. А если жертвами оказываются известные люди — политические, общественные деятели, дипломаты, сотрудники иностранных спецслужб, крупные бизнесмены, — выяснением причин смерти и обстоятельств убийства сразу же займутся не какие-то там дилетантские частные детективы, а настоящие профессионалы, специалисты своего дела. Не менее опытные, чем их оппоненты — отравители. Уж они-то постараются и сумеют докопаться до истинных причин гибели человека, даже если она тщательно замаскирована под естественный исход.

Разработкой способов умерщвления людей, не оставляющих явных признаков отравления, занимаются спецслужбы во многих странах. Не собиралась отставать в этой области и молодая Страна Советов. Вот эта, окруженная глубочайшей завесой секретности область и представляла собой главный предмет научных и практических изысканий созданной еще при Владимире Ильиче Ленине, в 1922 году, лаборатории. Правда, в те первые годы она и называлась своеобразно — специальным кабинетом. И Ленин лично курировал ее работу.

В этой связи совершенно неслучаен тот факт, что когда неизлечимо больной Ильич просил Сталина достать ему яд, чтобы помереть без мучений, он не послал его на Хитровский рынок покупать смертельное зелье у базарных знахарок, а направил именно в свой спецкабинет, чтобы тот принес ему мгновенный яд. Когда боль станет уж совсем нестерпимой, можно будет им воспользоваться. Ленин просил об этом Кобу как старого, испытанного революционера, как мужественного боевика, но Сталин испугался. Он струсил, потому что история эта могла выплыть наружу, и тогда все начали бы говорить, что это он, Сталин, отравил Ленина. Оттого он, нарушив всякие условия интимности разговоров с Лениным, поставил этот вопрос на Политбюро. Представляете? На какой уровень вынесено обсуждение вопроса, убивать вождя революции или дать ему возможность умереть естественной смертью! Политбюро решило Ленину яд не давать. Пускай еще помучается.

Но вернемся к нашему повествованию. Первым начальником лаборатории был профессор Казаков. Его в 1938 году расстреляли, поскольку он дружил с Бухариным. Правда, ушел он со своего поста несколькими годами раньше.

Другой начальник этого заведения тоже был арестован, и доктор Могилевский, выслушивая от Алехина краткие жизнеописания и деловые характеристики своих предшественников, невольно поежился: не очень-то спокойное местечко предлагают ему возглавить, коли почти все предыдущие его коллеги по ремеслу были репрессированы. Алехин, заметив это нервное состояние Григория Моисеевича, усмехнулся:

— Не нужно тут искать каких-то закономерностей или злого умысла. Расстрелять ведь могут и за то, что в неположенном месте перешел дорогу. В этом вам предстоит убедиться. И очень скоро…

Алехину Могилевский явно понравился: профессорского звания не имел, зато был покладист и управляем.

Притом совсем не дурак в тех вопросах, которыми должна заниматься спецлаборатория. А может быть, у него и в самом деле талант особого рода. Комиссар госбезопасности считал, что наделен чутьем на такие вещи.

Когда Менжинский принял ОГТГУ, он очень заинтересовался спецкабинетом, к тому времени почти полностью свернувшим свою деятельность, и создал на его основе химическую лабораторию. И многие приписывали заслугу ее основания именно Вячеславу Рудольфовичу.

До 1937 года спецлаборатория считалась как бы филиалом при Всесоюзном институте биохимии. Но в 1937-м решили, что прикрываться фиговым листком какого-то медицинского научно-исследовательского заведения больше нечего. И лабораторию передали в ведение НКВД, под контроль первого заместителя наркома. По замыслу реформаторов с приходом Могилевского эта спецлаборатория должна была начать новую жизнь.

Кое-что о тайнах деятельности лаборатории Могилевский слышал от профессора Сергеева, который, по своей наивности не подозревая о задачах этого заведения, неоднократно консультировал ее сотрудников, пытавшихся растворять яды в пище, вине, так, чтобы не менялся цвет, запах и вкус еды и напитков. Сергеев, хорошо знавший природные свойства растительных ядов, советовал в первую очередь обратить внимание именно на них. Об этом он рассказывал и своему любознательному слушателю Григорию Могилевскому, когда привечал его у себя дома на Сретенке.

Григорий Моисеевич мысленно готовился к предстоящим экспериментам, фантазировал в поисках вариантов практических исследований. Можно попытаться попробовать действие препаратов на добровольцах — но где их найдешь? И потом, что делать, если такой энтузиаст неожиданно отдаст концы? А что, если подать идею о проведении опытов над преступниками, приговоренными к расстрелу? Ведь это же с пользой для дела и на тех, кому все равно не жить.

Он уже представлял себе, как заходит в белоснежном халате в тюремную камеру, подходит к своей ничего не подозревающей жертве…

Конечно, все это направлено на то, чтобы найти такой яд и отработать такие приемы его использования, чтобы никто не сумел распознать истинную причину смерти, диагностировать отравление.

Рисуя мысленно подобные картины, Григорий Моисеевич испытывал озноб во всем теле — будто сам являлся подопытным материалом. Но одновременно его одолевало и другое — горделивое чувство: только ему, и никому больше, будет разрешено делать такие эксперименты, распоряжаться жизнями людей. Причем разрешено не кем-нибудь, а самим государством. Во имя блага Великой Державы, ее многомиллионного народа. А все, что делается во благо страны и народа, — свято. И все-таки от этих фантазий Могилевского била нервная дрожь.

Ну а вне стен НКВД он будет эдаким благодушным добрячком — профессором медицины, авторитетным и титулованным ученым. Правда, для осуществления столь радужной мечты ему потребуется, пожалуй, несколько лет, но это пустяки, поскольку Григорий Моисеевич теперь нисколько не сомневался, что его мечта непременно сбудется. Благо в такой специфической тематике у него не существует ни конкурентов, ни оппонентов, так как вход сюда глухо закрыт.

Житейские реалии оказались и прозаичнее, и сложнее, чем грезилось. Объекты отдела оперативной техники, в состав которого входила спецлаборатория, размещались в подмосковном Кучине и на 24-й Мещанской улице в Москве. Официально кучинская лаборатория специализировалась на исследованиях действия на организм животных различных ядовитых веществ, поражающих дыхательные органы. На основе этих экспериментов разрабатывались инструкции по их применению. Проводимые исследования в документах НКВД оформлялись как разработка способов защиты от различных боевых отравляющих веществ. В общем-то защитой там тоже занимались. Правда, постольку-поскольку.

Принимая лабораторию, Могилевский не без оснований рассчитывал, что сумеет продвинуться в научных изысканиях и по своему давнему детищу — отравляющему веществу иприту. Он уже достаточно много экспериментировал с ним в бытность сотрудником ВИЭМа, имел кое-какие научные наработки. Если намекам Алехина предстоит сбыться, то это исследование получит действительно большие перспективы. Кстати, теперь без опаски можно пользоваться и теми материалами, за которые его исключали из партии. Они необходимы для пользы «общему» делу.

Знакомство с новой для себя должностью Могилевский начал с изучения наследия предшественников. Оно оказалось небогатым. Чего добились сотрудники лаборатории в работе с отравляющими веществами, из скудных дневников и отчетов выяснить было достаточно сложно. Встретиться с профессором Казаковым и другими бывшими начальниками лаборатории не представлялось возможным. Приговоры на них были уже приведены в исполнение. Что касалось иных, то до начала 1937 года 12-м отделом оперативной техники НКВД руководил Жуковский. Вскоре его сменил Алехин — тот самый, что агитировал Могилевского на работу в НКВД. Кредо этого начальника состояло в работе с вещественными доказательствами. Он был неплохим криминалистом, но послужить с Алехиным новому руководителю лаборатории не довелось. Алехина арестовали.

После ареста Алехина Могилевский в очередной раз несколько дней и ночей пребывал в шоковом состоянии. Но судьба оказалась к нему благосклонной. Ведь очень многих сотрудников, принятых в НКВД по протекции Алехина, постигла трагическая участь их шефа.

Над кураторами лаборатории повис какой-то зловещий рок. В должности начальника отдела Алехина сменил Савич. Этот и вовсе, что называется, не удержался в руководящем кресле. Ровно через неделю после назначения он покончил с собой. Во всяком случае, так была официально представлена окончательная версия его скорой и внезапной смерти.

После этого случая началась глобальная реорганизация. Энтузиастом ее стал первый заместитель наркома внутренних дел Лаврентий Берия. Правда, вмешался он в дело слишком поздно. И многих арестованных по приказу Ежова спецов успели расстрелять.

Вместо 12-го отдела эта структура НКВД стала именоваться Вторым спецотделом. Шло повальное омоложение кадров. Руководителем назначили майора госбезопасности Лапшина, который, в отличие от всех своих предшественников, не только уцелел, но и дослужился до генерал-лейтенанта. Заместителем его стал Осинкин — специалист с незаконченным средним образованием, полученным в школе оргпартработы при ЦК ВКП(б).

Кстати, именно Осинкин, перебирая доставшиеся ему в наследство бумаги репрессированного Алехина, наткнулся на интересные протоколы и дневники. В них содержались сведения об исследованиях действия различных ядов на организм человека, бумаги с результатами экспериментов по применению отравляющих веществ в отношении осужденных к высшей мере наказания. Оказывается, Алехин уже вовсю начал заниматься этими вопросами, но в них были посвящены буквально единицы. Арест помешал ему передать «эстафету» своим последователям. Не успел он ввести в курс дела и подобранного им нового начальника спецлаборатории Могилевского.

Как совсем недавно Могилевский, так и Осинкин целую ночь не мог сомкнуть глаз. Хотя поводы для беспокойства у них были противоположными. Если первый боялся обвинений в близких связях с арестованным комиссаром госбезопасности, то второй не знал, как поступить с открывшейся вдруг ему страшной тайной и какие могут наступить последствия, когда будет ясно, что он знает об испытаниях ядов на людях. Угораздило же именно его наткнуться на эти злополучные бумаги. Но решился. Наутро он доложил о своих переживаниях Лапшину, вывалив ему на стол все документы. Но тот даже не стал вникать в эти записи.

— Отнесите все материалы новому начальнику лаборатории Могилевскому, — сразу решил Лапшин проблему. — Это по его части. Пускай разбирается.

Лапшин был человеком дальновидным. Знал, что в сейфах НКВД ничего случайного не лежит. Наверняка все делалось с дозволения, а может быть, и при покровительстве самого высокого руководства. Только вот какого. Ежова или Берии? Тут бы не ошибиться с докладом.

Впрочем, если его не ставят об этом в известность, значит, пока нет никакой необходимости вмешиваться в чужие темные дела.

Осторожность — качество великое. Особенно в неопределенной обстановке тех дней, когда Ежов пребывал в своей должности последние дни. И этот постулат Лапшин усвоил хорошо. Не случайно же он, пожалуй, единственный из руководителей отделов, непосредственно ведавших делами тайной лаборатории НКВД, благополучно пережил смену власти, избежал и расстрела, и психиатрической больницы, и даже сумел уйти из жизни естественным образом.

Как мы сможем убедиться в дальнейшем, эти двое — Лапшин и Осинкин — и позднее не проявляли излишнего любопытства по поводу специфических научных изысканий лаборатории по воздействию ядов на человеческий организм. А после более близкого ознакомления с происходившими в недрах этого заведения делами вообще предпочли не вмешиваться и вполне удовлетворялись официальными докладами Могилевского. Скорее всего, в этой неосведомленности и кроется главная разгадка причин, по которым цх миновали все дальнейшие трагические развязки. Ведь в последующие годы более актуальным и значимым в отношении сотрудников НКВД и госбезопасности вопросом станет не тот, обоснованно или незаконно репрессирован, а почему уцелел, спасся от расстрела и тюрьмы.

Могилевский принимал наследство, входя во все подробности. Кстати, это свойственно людям, не слишком компетентным, когда недостаток профессионализма они стремятся восполнить дотошным изучением всего того, что досталось им в наследство, и внимательным изучением всякого попавшегося на глаза, даже малозначимого, материала.

Особого энтузиазма это наследство не вызывало. Больше того, Могилевский был просто разочарован открывшейся его взору ущербной картиной. Собственно, при частой смене хозяев иначе просто и не могло быть. Запущенность ведения учетной документации, примитивность оборудования, если можно было так назвать все, что имелось в наличии. Клетки, собачьи конуры, именуемые вольерами, полуголодные кролики, мыши, голубятня — все находилось в крайне заброшенном состоянии и требовало основательного ремонта. Никто не вел учета имевшихся в наличии и использованных отравляющих веществ, ядов, спирта. Не было документации по проведенным экспериментам. Словом, предстояло все начинать сначала.

Настороженно встретили нового начальника сотрудники лаборатории. Во всяком случае, особой радости от своего появления Григорий Моисеевич у них не заметил. Оно и понятно: до сих пор руководители лаборатории на своем месте долго не задерживались. Почти все они по истечении непродолжительного времени снимались с должностей, объявлялись врагами народа и исчезали в неизвестности.

Примерно половину коллектива составляли новички. Среди прочих подчиненных выделялись имевшие ученые степени Муромцев и Наумов, призванные, как и Григорий Моисеевич, в порядке мобилизации. Эти двое держались особняком и всякий раз в общении с Могилевским вели себя с подчеркнутой независимостью, что больно уязвляло самолюбие начальника лаборатории.

Из негласных источников информации о подчиненных Григорий Моисеевич уже знал, что трое сотрудников — Филимонов, Григорович и Емельянов — неравнодушны к спиртному. Как ему донесли, они почти никогда не просыхают и прикладываются к стакану при любой возможности. Примерно такие же характеристики ему дали на двух неразлучных приятелей со схожими фамилиями — Щеголева и Щигалева. Их почти всегда видели вместе. Опережая события, скажу, что через десяток лет они оба отправятся на тот свет одинаковым способом — покончат жизнь самоубийством.

Некоторая схожесть судеб ожидала еще одну пару — лаборантов Мага и Дмитриева. Эти закончат свои дни в психиатрической больнице.

В штате лаборатории состояла единственная дама — Кирильцева. Она числилась лаборанткой, но практически выполняла обязанности делопроизводителя и секретаря-машинистки. По отзывам коллег, похотливая Анюта поочередно служила объектом ухаживания всех без исключения мужчин, непрерывно расточавших ей комплименты. Она охотно отвечала на их призывы.

Достаточно непонятной личностью был ассистент Ефим Хилов — худой, с облезлыми, бесцветными волосами и бегающими, пугливыми глазами. Возраста он был неопределенного — то смотрелся древним стариком, а то и тридцати с виду не дашь. Начальству любил услужить, старших по должности уважал, зато к тем, кто был ниже его по положению, относился с презрением и даже ненавистью.

Состоял при лаборатории еще один ученый — кандидат медицинских наук Аничков, который являлся заключенным и отбывал срок. Комендант НКВД Блохин отыскал его среди осужденных и решил использовать этого молодого, способного человека для подсобных работ в лаборатории. В отличие от остальных сотрудников, Аничков жил здесь же, в лаборатории, — ему выделили небольшой закуток, где он и коротал дни и ночи. Аничков занимался не только уборкой помещений и ухаживал за подопытными животными. Он успешно разрабатывал рецепты и готовил различные препараты, испытывал их действие на мышах и собаках, аккуратно вел журналы наблюдений и составлял научные отчеты.

Общепринятой традицией этого коллектива были застолья. Точнее, коллективные пьянки. Когда Могилевский впервые появился в лаборатории в конце рабочего дня, то был не просто шокирован тем, что почти от каждого подчиненного несло спиртным, а буквально обескуражен полной бесцеремонностью, с которой подчиненные предложили ему обмыть назначение, едва комиссар госбезопасности Лапшин вышел за порог, после того как представил сотрудникам их нового начальника. Пока Григорий Моисеевич, растерянный столь вопиющим проявлением панибратства, стоял с отвисшей челюстью, подчиненные, не спрашивая его, достали спирт, разлили по стаканам и все дружно выпили одним махом.

Могилевский всегда думал об НКВД как об организации строгих порядков и почти пуританских нравов. Человек в фуражке с синим околышем представлялся ему неким рыцарем, готовым ради партии и Сталина, не задумываясь, без малейших колебаний пожертвовать собой.

Теперь он увидел совершенно другой Наркомат внутренних дел. Возможно, пьянство укоренилось в лаборатории по двум причинам: постоянное наличие большого количества никем не контролируемого спирта и отсутствие опеки со стороны центрального аппарата. А потому, когда в лаборатории отмечали советские праздники или дни рождения сотрудников, многие поднимались из-за стола лишь утром, упав накануне головой прямо в тарелку от чрезмерно выпитой дозы.

Памятуя о своих прошлых конфликтах с подчиненными, Григорий Моисеевич поначалу существовавших порядков ломать не стал. И в первое свое появление поддержал инициативу подчиненных обмыть его вхождение в должность наполненным до краев стаканом водки. Так что после его прихода, ко всеобщему удовлетворению, все продолжало катиться по давно наезженной колее.

Постепенно оглядевшись, новый начальник лаборатории надумал обзавестись толковым помощником. Внимание свое он решил остановить на ассистенте Хилове. Чем-то этот всеми не любимый человек приглянулся Григорию Моисеевичу. Уж больно преданно всякий раз он заглядывал в глаза начальнику. И, как мы в дальнейшем убедимся, в своем выборе Могилевский не ошибся. Хилов знал в лаборатории всех и вся. С его помощью новый руководитель рассчитывал вдохнуть жизнь во вверенное ему подразделение.

Несмотря на перемены в руководстве, опыты по испытанию действия ядов на животных не прекращались и шли по составленной еще предшественниками Могилевского программе. В зависимости от результатов составлялись рекомендации и инструкции по использованию того или иного ядовитого вещества.

Буквально в первые дни работы к начальнику лаборатории поступил запрос из 1-го управления НКВД на химические препараты. Выдали все самое лучшее, что оказалось в наличии. Но препараты не оправдали возлагавшихся на них надежд. Могилевского вызвал начальник управления Фитин и сделал ему первое на новом поприще внушение.

— Что вы нам дали? К вам же не за витаминами обращались! На кой хрен НКВД такая лаборатория, продукция которой не дает абсолютно никакой гарантии успешности организуемых нами операций, — не скрывая раздражения, отчитывал Фитин стоявшего перед ним навытяжку Могилевского.

— Простите, но препараты и инструкции по их применению были изготовлены до моего появления в лаборатории, — попытался было оправдаться Могилевский.

— Какое мне до этого дело!

— Но иначе быть и не могло, — продолжал Могилевский, начиная соображать, что от него ждут. — К сожалению, мы испытываем яды только на собаках, кроликах, мышах да воронах. А вам, как я понимаю, они нужны против других живых существ. Но, я надеюсь, вы понимаете, что результаты воздействия наших препаратов на людей нам неизвестны. Вот если бы существовала возможность получить данные испытаний на человеке…

— Понятно, — деловито ответил Фитин. — Если дело только за этим, то, думаю, такие возможности у вас появятся. И очень скоро. Больше того, вы лично получите возможность проверять действие своих изобретений и станете как бы гарантом их качества.

— В таком случае мы могли бы изложить свои обоснования.

— В этом нет никакой необходимости. Я сам решу этот вопрос с руководством без всяких формальностей. И произойдет это очень скоро. Будьте готовы к серьезным переменам. А пока вы свободны, товарищ Могилевский. Идите и продолжайте работать.

Поначалу ничего хорошего после этого разговора Могилевский не ожидал. Как воспримут его идею наверху — неизвестно. Настрой большого начальства никогда не угадаешь. И уж совсем он расстроился, когда спустя буквально пару часов позвонил адъютант наркома, сообщивший, что начальника лаборатории требует к себе сам Лаврентий Павлович Берия. Такой оперативности в решении вопросов Григорий Моисеевич еще нигде не встречал. Только вот не знал он, то ли радоваться ему, то ли в очередной раз готовиться к худшему и прикидывать, какие с собой надо собирать вещи.

Действительно, такая поспешность ничего хорошего не сулила. Новый завлаб знал, что, став наркомом внутренних дел, Берия сразу же пошел на крутые меры. Помимо Ежова со своих постов были сняты все его заместители, начальники многих управлений и отделов, особенно чинившие прежде козни Лаврентию Павловичу. А чиновники рангом пониже изгонялись просто скопом. Большинство прямиком доставлялись в тюремные камеры. Живыми оттуда возвратились единицы, да и то спустя пару десятков лет. Шла грандиозная чистка аппарата карательного ведомства. Словом, было над чем призадуматься и Григорию Моисеевичу.

И пока Могилевский шагал по лестницам и коридорам Лубянки, холодный пот пропитал буквально всю его одежду.

В приемной наркома ему предложили присесть и выпить чаю. Это сразу же поменяло ход и направление мыслей завлаба. Прихлебывая душистый чай в прохладной приемной, Григорий Моисеевич прокрутил в голове свой недавний разговор с Фитиным, особенно его слова о скорых переменах.

Под строгим взглядом красивой секретарши-грузинки Мамиашвили лощеные адъютанты отобрали у Могилевского все, даже тоненькую бумажную папку. Придирчиво осмотрели с головы до ног, бесцеремонно похлопали по заднице, карманам кителя и галифе брюк.

— Гамарджоба!.. — Могилевский, будучи родом из Батуми, прекрасно владел грузинским языком и теперь попытался щегольнуть этим перед красавицей секретаршей и заручиться ее поддержкой в виде одобрительного взгляда, улыбки, приветливого кивка головы.

Но Мамиашвили лишь бросила на Григория Моисеевича презрительный короткий взгляд, словно он ее компрометировал. И он сразу униженно сник, поняв всю никчемность своего приветствия. Если в Тбилиси при встрече с грузинкой он видел в ее глазах лишь равнодушие к иноверцу, то взгляд секретарши Берии, сразу распознавшей в посетителе грузинского еврея, выражал надменность и откровенное презрение. Впрочем, Григорий Моисеевич нисколько не сомневался, что точно такая же реакция последовала бы со стороны Мамиашвили на появление в приемной любого славянина, молдаванина или выходца из какой-то другой страны.

— Можете войти, — приказным тоном произнес адъютант, показав жестом на вход в апартаменты могущественного владыки НКВД.

Могилевский вошел. В глубине огромного, роскошно меблированного помещения, сверкая овальными кругляшками пенсне, восседал за столом могущественный Берия. Он неслышно перебирал маленькими беленькими пальчиками какие-то бумаги.

Берия во всем любил аккуратность, строгий порядок, чистоту. Он по нескольку раз в день тщательно мыл руки. Большой стол, покрытый зеленым сукном (мода, принятая большевиками в качестве наследства от высоких начальников времен правления Романовых), мягкий свет настольной лампы с такого же цвета абажуром приятно контрастировали с застилавшими пол розовыми коврами. Зеркальный паркет, массивные шкафы из красного дерева, книги за стеклом…

В окружении подавляюще гипнотизирующей тишины Могилевский ощутил самый настоящий животный страх, происхождение которого он так никогда и не распознал. Мы помним, сколько переживаний и бессонных ночей было у него после каждого неприятного жизненного эпизода — то связанного с исключением из партии, то с первыми вызовами в НКВД и ЦК. Но это не шло ни в какое сравнение с состоянием, которое Григорий Моисеевич испытал в первые минуты пребывания в кабинете наркома. Его воля была полностью парализована, а коленки вот-вот могли согнуться из-за ощущения полного физического бессилия. К слову, это свойство обстановки в кабинетах больших начальников парализовать всякого входящего туда человека подмечено давно, а потому к убранству своих служебных апартаментов высокопоставленные вельможи подходили с особой тщательностью. Не потому ли так мало в истории случаев покушения и насилия именно в официальных резиденциях властей предержащих?

Стоило через несколько секунд Григорию Моисеевичу попытаться отогнать сковывающий его страх, переключить свое сознание на некоторое любопытство, как хозяин кабинета поднял к нему лицо, и спрятанные под холодным пенсне глазки Лаврентия Берии словно впились в нового подчиненного. Могилевский уловил в них немой вопрос: кто он такой и зачем пришел?

— Начальник специальной лаборатории НКВД Могилевский, — робко представился посетитель, съежившись, словно испуганный насмерть кролик.

— Скажите, товарищ Могилевский, чем вы занимаетесь в своей лаборатории? — сразу взял его в оборот нарком.

Только сейчас Могилевский заметил стоявшего несколько в тени моложавого офицера, в котором не сразу узнал Судоплатова из управления разведки, нового фаворита наркома. Начальник лаборатории уже несколько раз контактировал с Судоплатовым по работе, и, похоже, с ним у Григория Моисеевича начинали складываться совсем неплохие взаимоотношения. Судоплатов легким кивком подбодрил своего нового знакомого, и у того сразу же словно с души тяжелый камень свалился.

— Мы проводим эксперименты по ослаблению воздействия на личный состав Красной Армии попыток применения нашим вероятным противником химического оружия. Есть определенные успехи в нейтрализации воздействия ядовитых, снотворно-наркотических и слезоточивых веществ и препаратов на подопытных животных и птицах. Готовим пособие с рекомендациями для армии.

— Вы, товарищ Могилевский, говорите совсем как на экзамене. А нельзя ли попроще? Я вот располагаю информацией о том, что НКВД не вполне удовлетворен вашими достижениями. Как считаете, товарищ Могилевский, эти претензии справедливы?

Глаза наркома, казалось, проникали в самые потаенные мысли. Григорий Моисеевич похолодел: его ждет участь последнего предшественника — Савича, который просидел в кресле начальника лаборатории всего неделю, а на восьмой день наложил на себя руки. Может быть, перед этим у него тоже состоялся нелицеприятный разговор с Берией?

Уловив растерянность в лице подчиненного, Лаврентий Павлович его успокоил:

— Смелее, смелее. Доложите, какие есть нерешенные проблемы, или, может, кто-то мешает вам работать? Говорите! Называйте! Перечисляйте…

— Дело в том, товарищ нарком, что результаты наших опытов над животными не всегда подтверждаются, когда это касается людей, — начал было Могилевский, но Берия его перебил:

— Согласен. Но скажите, кто же не дает вам работать с людьми? Товарищ Судоплатов и его сотрудники должны иметь полную уверенность в безотказности созданных вами препаратов. Иначе зачем нужна НКВД такая лаборатория? Так ведь?

Берия повернулся в сторону Судоплатова. Тот утвердительно кивнул.

— Мы применяем массу токсичных препаратов, причем много экспериментируем, чтобы предусмотреть любые поползновения врага, связанные с применением отравляющих веществ. Ведем широкие научные исследования на животных.

Могилевский соображал, что несет полнейшую чушь, но остановиться и взять себя в руки не мог.

Убедившись, что упреками от Могилевского ничего не добиться, Берия смягчился:

— Будьте смелее. Меня сейчас не интересуют ваши оправдания. При чем здесь кошки-мышки и прочая мелкая живность? Вас никто не собирается в чем-то обвинять, тем более что вы только что приступили к работе. Я хочу знать, какая вам нужна помощь от руководства Наркомата внутренних дел, чтобы работа лаборатории стала результативной и перспективной.

— К сожалению, товарищ нарком, мы не располагаем необходимым материалом для проведения фундаментальных исследований. На покупку крупных животных — коров, свиней, лошадей, не говоря уже о человекообразных обезьянах, — денег не отпускают. Смета расходов на исследования ничтожно мала. Об опытах на человеке вообще говорить не приходится…

Могилевский облизнул пересохшие от волнения губы, что не укрылось от внимания, проницательного Берии, который усмехнулся, ткнув пальчиком в графин:

— Выпейте воды и не волнуйтесь. Выпейте, товарищ Могилевский…

Могилевский залпом осушил стакан, поднесенный ему Судоплатовым.

— Похоже, я догадываюсь, почему ваши разработки не годятся для использования в борьбе с врагами нашего государства. Похоже, я понимаю и вашу нерешительность, — произнес Лаврентий Павлович и почему-то многозначительно посмотрел на Судоплатова.

— Как руководитель лаборатории я тоже не удовлетворен исследованиями на животных. Для экспериментов нужны более надежные объекты. Так сказать, натуральный материал. Даже лошадь — это же, вы сами понимаете, не человек…

Берия, услыхав последнюю реплику, довольно рассмеялся.

— Ну вот. Наконец-то пошел самокритичный, деловой разговор, — сказал он. — Вы получите его — этот натуральный материал. Получите в необходимом количестве и совсем бесплатно. Зачем тратить огромные деньги на человекообразных обезьян и возить их из Африки, если опять же нет никаких гарантий, что свойства препаратов, проявившиеся при исследованиях на них, проявятся в той же Степени в отношении человека.

Могилевский согласно кивал.

— Все исследования должны проводиться только на людях. Ну скажите мне, какое нам, да и самому государству, дело до того, каким способом приговоренные к смерти шпионы и прочие враги народа отправятся на тот свет: через виселицу, костер, от пули в голову или от воздействия умерщвляющих веществ? Лошадь же не человек, так вы сказали? — снова рассмеялся Берия.

— Так точно, товарищ нарком. Не человек…

— Страна должна иметь испытанное и безотказное в любой обстановке оружие. Так что действуйте, товарищ Могилевский. Действуйте. Только не забывайте о той огромной ответственности, которая ложится с этой минуты на вас лично за выполнение поставленной задачи. — Берия встал, подошел к вазе с фруктами, отщипнул виноградинку, бросил ее в рот.

— Задача понятна, товарищ нарком.

— Вот и хорошо, — с удовлетворением отметил Берия. — Советую вообще подумать над упрощением самого процесса. Надо, чтобы было так: вдохнул воздух — и все, готов. А? Что вы на это скажете?

— Будем работать, искать, добиваться. Такое возможно, товарищ нарком, и я заверяю, что справлюсь с поставленной задачей, — воодушевившись веселым настроением наркома, заверил Могилевский.

— Так и должно быть! Вы же понимаете, что нет таких вершин, которые не могли бы покорить настоящие большевики. Так?

— Так точно, товарищ нарком!

— Нам необходимы такие препараты уже сегодня, — сказал Лаврентий Павлович. — Сегодня, а не завтра. Поэтому надо энергично и засучив рукава, немедленно организовать целенаправленную работу. Вы меня поняли, товарищ Могилевский?

— Так точно, товарищ нарком.

— Тогда вы свободны.

— Спасибо за поддержку, товарищ нарком!

Могилевский по-военному развернулся на сто восемьдесят градусов и двинулся к двери.

— Лошадь не человек, помните, товарищ Могилевский! — рассмеялся ему в спину Берия.

Выйдя за порог апартаментов Берии, Могилевский остановился как вкопанный, не в силах перевести дух. Ватные ноги подкашивались. Он никак не мог освободиться от какого-то мощного психологического воздействия. Эти властные, пронзительные и в то же время постоянно бегающие глазки за маленькими блестящими стеклышками бериевских очков гипнотизировали до сих пор. Перед взором Григория Моисеевича по-прежнему стояли и его румяные щеки, и холеные руки, и пухленькие пальчики, изредка постукивавшие по столу, — все продолжало магически действовать на сознание, заставляло помимо собственной воли вслух говорить то, о чем он боялся даже помыслить.

Наконец Могилевский повернул голову в сторону секретарши Мамиашвили, сохранявшей в своем взгляде на завлаба прежнюю надменность и непроницаемость. Это вернуло Григория Моисеевича к жизни.

«Лошадь не человек — это очень важная мысль!» Прошептав эти слова как заклинание, Могилевский улыбнулся Мамиашвили, на лице которой не дрогнул ни один мускул, но это уже не имело для него никакого значения. Новый нарком внутренних дел СССР ему очень понравился, и Григорий Моисеевич рассчитывал, что он ему тоже. И это самое главное.

— А ведь он со мной запросто разговаривал, — неожиданно проговорил вслух Григорий Моисеевич, после чего на него устремилось сразу несколько удивленных пар глаз, включая бериевскую секретаршу и его адъютантов. — Как с приятелем. Запросто! — продолжал он и вышел за порог наркомовской приемной. Новый завлаб повторял эту фразу еще много раз, пока размашисто, ни на кого не глядя, двигался по коридорам Лубянки. В эти минуты Могилевский ощущал себя счастливым именинником.

Вот так просто и буднично, что называется в одночасье, решаются порой поистине самые невероятные дела.

 

Глава 5

Могилевский возвращался в лабораторию окрыленным. Разговор с наркомом точно разбудил его, снял все вопросы, заставил более критично взглянуть на происходящее. Прежде всего необходимо незамедлительно перебираться из вонючего хлева с собачьими конурами и кроличьими клетками в подобающее столь грандиозному делу помещение. Теперь появилась возможность развернуться во всю ширь, дать волю полету фантазии и изобретательности, с тем чтобы разработать и создать препараты, которые принесли бы ему как ученому (а с этих пор Могилевский считал себя именно таковым) и руководителю важного направления работы в интересах безопасности государства уважение и почести.

С такими решительными мыслями он вбежал в соседнее с Лубянкой здание, толкнув обшарпанную дверь спец-лаборатории.

За порогом стоял дым коромыслом. На занимавшем основную часть единственной комнаты квадратном столе царил полный беспорядок. Горы сдвинутых на середину папок с бумагами. По соседству с микроскопами, аптекарскими весами, пробирками и прочим исследовательским инструментарием стояло с полдюжины опорожненных бутылок и два графина с водой. На измятой, с обширными, жирными пятнами газете лежала большая оловянная пепельница, заваленная горой еще дымящихся папиросных окурков. Вокруг нее беспорядочно валялись куски крупно нарезанной колбасы, черного хлеба, несколько очищенных луковиц. Здесь же высилась трех литровая банка с плавающими в буром рассоле огромными огурцами. Вокруг кучками сидели сотрудники лаборатории. Они громко изливали друг другу душу.

— Встать! — хрипло гаркнул Хилов, первым увидевший появившегося в дверях сияющего начальника. Однако лишь два-три подчиненных Могилевского повернули в его сторону головы. А Григорию Моисеевичу сейчас не терпелось выговориться, выдохнуть из себя переполнявший сердце восторг от только что состоявшейся беседы с наркомом и предстоящих перспектив лаборатории. На него нахлынул небывалый приступ торжественной приподнятости.

— Товарищ Могилевский, присаживайся и держи — твой тост! — С этими словами комендант НКВД Блохин — свой человек и постоянный гость всех застолий в лаборатории — придвинул опоздавшему почти полный стакан водки.

Но Григорий Моисеевич так и остался стоять, так как все стулья и табуретки были заняты, а пьяные подчиненные о соблюдении субординации или хотя бы хоть каком-то проявлении уважительности к начальнику и не вспомнили. Но это были мелочи по сравнению с ликовавшей душой начальника лаборатории. Глубоко вздохнув, Могилевский медленно поднял глаза на висевший почти под потолком большой портрет нового наркома и медленно выпил стакан с водкой до дна. Так же молча вытер губы рукавом новенького кителя, отшвырнул кем-то протянутый кусок колбасы с хлебом, предпочтя хрустящую луковицу, которую предварительно обмакнул в рассыпанную по столу соль. Спустя минуту его вдруг прорвало. И он заговорил с пафосом, словно заправский оратор:

— Уважаемые товарищи!

Но его никто не слушал. В комнате стоял разноголосый гул.

— Внимание! Прошу тишины, — смачно похрустывая луковицей, начальственно потребовал Могилевский и стал громко стучать днищем стакана по столу. Сосед справа придержал руку начальника, снова наполнив его до краев водкой.

— Давайте, товарищ Могилевский, говорите, — кивнул Блохин, единственный из присутствующих знавший, у кого только что был новый руководитель лаборатории.

— Вот вы сидите, пьете, жрете и не знаете о том, что случилось…

Сосед справа снова тронул его за рукав и кивнул на стакан. Могилевский молча опрокинул его и стал водить по столу глазами в поисках закуски. Ему сразу с нескольких сторон протянули на выбор: колбасу, хлеб, большой огурец. На этот раз Григорий Моисеевич предпочел последнее. Через минуту снова заговорил:

— А произошло событие поистине революционное. Ваше нынешнее скотство прекращается. Отныне объявляем бой пьянству и приступаем к настоящей науке. Так решил товарищ Берия.

При упоминании наркома голоса в одно мгновение стихли. Два десятка пьяных глаз непонимающе уставились на начальника лаборатории, стоявшего перед ними с пустым стаканом в руке. После первых его жутких и загадочных слов большинство почти протрезвело.

— Отравить крохотную мышь либо какую-то там ворону — замечу, действительно отвратительную и всегда презираемую мною тварь — дело нехитрое. Да и человека отправить на тот свет несложно, — продолжал Могилевский, развивая свою первоначальную мысль. — Этим ремеслом занимались с самых древнейших времен. И, как вы все наверняка знаете, люди в нем весьма преуспели. Впрочем, не меньшего достигло человечество и в науке распознавать отравления, определять яды, использованные для умерщвления жертв.

— Опять просвещать нас собираются. Нашел время лекцию читать, — пьяно прозвучал из-за чьей-то спины недовольный голос.

— Тихо ты, про товарища Берию говорят, — оборвал наглеца Хилов.

Могилевскому плеснули в стакан очередную порцию водки. Он отхлебнул пару глотков, уменьшив содержимое стакана наполовину, после чего возникла пауза. Оратор долго нюхал ломоть черного хлеба, держа его перед носом двумя вытянутыми пальцами. Оглядев с высоты почти двухметрового роста компанию, он продолжал:

— Да, может, и лекция. Но в нашем деле необходимая. Потому что отныне все сказанное мною сейчас будет иметь самое прямое отношение к нашей деятельности завтра и всегда.

— Это, начальник, уже интересно, — с ехидством вставил слово Муромцев, толкнув локтем сидевшего возле него Наумова.

— Возьмите, к примеру, дихлорид ртути, или, как его называют в обыденном обиходе, сулему, — не обращая внимания на реплики, снова заговорил «лектор». — Вы знаете, это белый, ничем не примечательный кристаллический порошок используют для дезинфекции камер почти во всех наших заведениях НКВД. Думаю, если кому-то из присутствующих приходилось бывать в помещениях после дезинфекции, ему навсегда запомнился металлический привкус во рту. В крохотных дозах неприятные ощущения тем и исчерпываются. Но если хотя бы одна десятая грамма дихлорида попадет в желудок, человека ждет неминуемая смерть.

— Ух ты, какие страсти, — ядовито усмехнулся совсем опьяневший Филимонов, которому уже не терпелось продолжить пьянку.

— Так вот, внутривенно смертельная доза вдвое меньше. Ничего не скажешь, эффект очевидный. Однако, стоит положить отравленного этим ядом человека на секционный стол и вскрыть его внутренние полости, даже начинающий патологоанатом распознает убийство. Кому это нужно? Все ухищрения, с помощью которых несчастного удалось заманить в ловушку и накормить отравой, пойдут, прямо скажем, коту под хвост. Ясно же, что отравлениям сулемой присущи дистрофические изменения печени, сердечной мышцы, губы и слизистая рта набухают, становятся серыми, а в толстой кишке образуется язвенный колит, отчего испражнения перемешиваются с кровью.

— Ну и открытие! Может, хватит нас просвещать, коллега? Не пора ли еще немного выпить? — попытался вернуть ход застолья в прежнее русло Щигалев.

— Тихо-тихо, правильно говорит, — оборвал его Осинкин. — Разве не слышал? Григорий Моисеевич только что от товарища Берии.

— Вот именно, — продолжал излагать свою теорию начальник лаборатории. — Но это только часть из того набора признаков отравления, что откроется в морге вашему взору.

— Фу, какая мерзость, — сплюнул Блохин. — Ну и работенка у вас, товарищи, должен я сказать…

— Теперь ответьте мне, разве может за день-два на здорового тридцати-сорокалетнего мужика свалиться сразу столько болезней с такой ужасной патологией? Даже не эксперт, а самый заурядный фельдшер с начальным санитарным образованием из захудалой деревенской лечебницы и тот скажет, что несчастного отравили. Ну а вычислить злодея-отравителя для опытного сыщика проблемы особой не составит.

— И что из этого следует?

В глазах слушающей братии уже проявлялся неподдельный интерес. И особенно восторженный взгляд был у ассистента Ефима Хилова. Он весь был внимание.

Коллеги по работе знали, что Хилов в лаборатории с самого начала ее существования. Когда арестовали первого ее руководителя, многие предполагали, что такая же незавидная участь ожидает и ассистента. Ефим больше всех был предан каждому начальнику, и те ему полностью доверяли, посвящая в свои дела, планы и замыслы. И потому Хилов всегда был в курсе всех дел лаборатории. С особым энтузиазмом он участвовал в экспериментах в «резервации», как называли между собой сотрудники лаборатории обособленные от остального окружающего мира помещения в Кучине. Там испытывались яды. Коллеги просто поражались, с каким неподдельным удовольствием наблюдал он, как корчатся в предсмертных конвульсиях бедные отравленные твари. Хилов мог сутками напролет колдовать над различными комбинациями ядов, а потом испытывать их действие на животных. Каждая очередная его удача в отравлении приводила его буквально в восторг.

Сам по себе Ефим ничего интересного не представлял. Даже больше — личность эта производила отталкивающее впечатление. Бегающие глаза, бледное, с болезненной желтизной лицо, гнилые, прокуренные зубы. Он постоянно облизывал свои губы, отчего они у него всегда были мокрыми. Когда он заходил в лабораторию, сотрудники предпочитали приветствовать его лишь кивком головы, не протягивая ему руки, потому что его ладони, всегда холодные и влажные, вызывали брезгливость.

Появлялся Хилов по утрам в лаборатории раньше всех, а уходил почти всегда последним. Нередко даже засыпал, сидя возле ярко освещенных клеток с подопытными мышами и кроликами, и оставался здесь ночевать. Он почти никогда не снимал желтый клеенчатый фартук, закрывавший тело от подбородка до самых ботинок. От Ефима постоянно исходил устоявшийся неприятный запах пота и медицинских препаратов.

Ассистент выглядел всегда возбужденным, хотя спиртного почти не пил и презирал пьяниц. Если принимал немного, то совел от первого глотка и сразу же начинал клевать носом. Его все не любили. Обращались к нему не иначе как по фамилии, а за глаза называли Человеком в фартуке. Сослуживцы подозревали Хилова в стукачестве, а потому предпочитали при нем поменьше болтать о политике, о работе органов, да и на прочие, не связанные со службой, посторонние темы.

Что же до самого Ефима, то он считал себя заслуженным ветераном и в свою очередь смотрел на сослуживцев с нескрываемым превосходством. Он хорошо сознавал, что его ненавидят, и соображал за что. Однако знал про себя и то, что лучше его в ядовитых веществах никто не разбирается. Даже те, кто кичился учеными степенями и званиями. И действие любого токсина представлял намного лучше остальных «исследователей». Все это было нажито огромной практикой работы в лаборатории и, если хотите, особым талантом его личности. А потому авторитетов среди коллег для него не существовало. Словом, неприязнь между Хиловым и коллективом была взаимной.

Но эта неприязнь обусловливалась не только чисто деловыми и профессиональными сторонами. Существовало и нечто другое.

Сознавая свою ущербность и отталкивающую внешность, Хилов испытывал лютую ненависть к молодым, с привлекательной внешностью мужчинам, пользующимся вниманием и успехом у представительниц противоположного пола. Особенно сильно неистовствовал разозленный Ефим, когда отказала ему в его ухаживаниях и принародно обозвала вонючим тухляком и жалким уродом единственная лабораторная дама Кирильцева. По доходившим до Хилова слухам, она ублажала почти всех и даже заключенного Аничкова. В припадке злобы Ефим едва не бросился на нее со скальпелем.

Он еще больше ожесточился после одной истории, приключившейся с ним полтора года назад. Когда Хилова только что приняли на службу в НКВД, его поселили в Марьиной Роще в однокомнатной квартире, освободившейся после ареста какого-то репрессированного. Вся проживавшая с ним родня в течение суток была выслана из Москвы в неизвестном направлении. Так что к Хилову вместе с квартирой перешло кое-что из нехитрого скарба и мебели прежних жильцов.

Однажды, задержавшись допоздна на службе, он возвращался из Кучина домой около полуночи. Недалеко от дома на него буквально наткнулась молодая незнакомая женщина. Своим острым нюхом Хилов сразу же ощутил, что она находится в изрядном подпитии. К тому же ее сильно шатало, и она едва держалась на ногах. С трудом подняв голову, женщина разглядела перед собой человека в военной форме. Чтобы не упасть или просто сохранить равновесие, она ухватила Ефима за рукав.

— Тов-ва-рищ вое-н-ный, скажи-те, пожалуйста, где в настоя-щий мо-мент я на-хожусь?

— Это Марьина Роща.

— Значит, мы в лесу?

— Нет, в Москве. Но достаточно далеко от центра.

— Скаж-жи-те, а как мне отсюда до-брать-ся до Мытищ?

— Откровенно говоря, объяснить это довольно сложно. Отсюда в такое время в эту глушь добраться просто невозможно. Через полчаса остановится весь городской транспорт. А до Мытищ из Москвы надо ведь ехать еще и по железной дороге.

— Понятно, — глубоко вздохнула дама, немного приходя в себя. — И что же вы мне посоветуете теперь делать, товарищ военный? Спать под забором?

— Ума не приложу.

— Вот и я не приложу. Вот ведь дура, поругалась, на свою голову, с кавалером. Мы с ним где-то были в компании. Где — не помню. Ну, значит, накачал меня мой ухажер, сами видите, до потери сознательности. Потом стал нахально приставать ко мне. Ну а я девушка с характером, не то что какая-то там уличная шлюха. Хлопнула дверью — и оказалась на улице. И вот уже битый час блуждаю по задворкам. Как отсюда теперь выбраться — убей не знаю…

— В вашем состоянии это неудивительно.

— А чем вам не нравится мое состояние? Ну напоили. Ну, значит, пьяная я. Да, без кавалера. И что из того?..

— Даже не знаю, чем могу вам помочь… Не везти же вас в Мытищи. А в одиночку туда вы теперь уж точно не доберетесь.

— И что же, товарищ военный, тогда прикажете мне делать?

Тут в голову Хилова пришла неожиданная идея.

— Знаете что, пойдемте ко мне. У меня пустая квартира. Проспитесь, а утром поедете к себе. Другого выхода я не вижу. Иначе вы просто замерзнете. На дворе конец ноября.

— А как ваша жена?

— Да никак. Нет жены. Сказал же, что у меня пустая квартира. Какие могут быть еще вопросы?

— В пустую квартиру к одинокому, незнакомому мужчине?

— Не бойтесь, я вас не обижу.

— Интересно, — продолжала размышлять дама. — Впрочем, в этом что-то есть. Такого со мной еще никогда не приключалось.

Похоже, по мере разговора и сосредоточенности она немного протрезвела. Незнакомка окинула Хилова кокетливым взглядом.

«Врет она все про себя, — подумал Хилов. — Цену набивает. Не иначе как уличная шлюха. Напилась. Начала кочевряжиться, вот ее и выставили. Порядочная с кавалером в незнакомую компанию не пойдет и не станет напиваться до такой степени». Но поскольку он уже давно не общался с женщинами и одна мысль об этом мгновенно взбудоражила его, Хилов не стал отказываться от неожиданного подарка судьбы.

— Ну что, тогда пойдемте, — вслух произнес он.

— Только обещай мне, что все будет без глупостей! — перейдя с ходу на «ты», потребовала дама, уже хватая его за рукав и доверчиво прижимаясь к нему.

Хилов сам подхватил сильно шатавшуюся женщину под руку, и они, не обходя лужи, медленно поплелись к одноэтажному строению, в торце которого находилась входная дверь в квартиру.

Едва переступив порог, дама стянула берет, и по ее плечам рассыпалась тяжелая копна роскошных волос, отливавших бронзой. У Хилова даже перехватило дыхание: он никогда не видел таких красивых шлюх. И одета незнакомка была прилично: вязаная черная кофточка, такая же юбка, дорогие тонкие чулки. «Может, и не шлюха», — подумал он. В темноте он толком и не разглядел, кого ведет в свой дом.

Дама плюхнулась на единственный стул, уставилась в пол, бессвязно ругая своего ухажера. На Хилова она не обращала ни малейшего внимания, будто его здесь не было. А он явно растерялся, разглядев, какая перед ним красавица, и не знал, как вести себя дальше. Чтобы хоть как-то скрыть холостяцкое убожество своего жилья, он приподнялся, дотянулся до лампочки и чуть вывернул ее.

— Ой, свет погас, — испуганно встрепенулась незнакомка.

— Сейчас включу настольную лампу.

Эту лампу под красным абажуром — наследство от прежних хозяев — Хилов никогда не включал. К счастью, она оказалась исправной, и через минуту комната озарилась мягким вишневым светом. Ефим быстро заправил постель, смахнул со стола в ведро мусор вместе со стоявшими там грязными тарелками.

— О! Совсем другое дело, — отметила дама, поднимая глаза на Хилова. — Теперь можно познакомиться. Женя. Или Евгения, если хочешь, — произнесла она, элегантно протягивая своему спасителю маленькую ручку.

— Ефим Михайлович. Ефим…

— Фу, лучше Фима! Можно я тебя сегодня так и буду называть?

— Пожалуйста. Как вам будет угодно.

— Ну тогда, если у тебя имеется что-нибудь выпить, давай понемногу за знакомство. Лучше бы крепкого кофе с коньяком, что-то сильно клонит ко сну. Свалюсь еще тут. Вот стыдоба…

Хилов засуетился. Он открыл шкаф, достал бутылку крепленого вина, поставил рядом два стакана, высыпал на стол несколько увядших в газетном кульке небольших зеленых яблок.

— Извините, больше ничего нет. Гостей, как видите, не ждал.

— Незваный гость хуже татарина.

— Что вы, что вы. Я так рад…

— О, это просто шик, — пролепетала Женя, переведя глаза на стол.

Хилов налил по полному стакану вина. Дама храбро отхлебнула несколько глотков, потом неровно поднялась со стула, сделала шаг в сторону и сразу повалилась на кровать.

— Помоги мне раздеться.

Хилов одним махом осушил стакан и нерешительно шагнул к ней. Она лежала на боку, немного подогнув ноги. Ефим неуклюже стал расстегивать пуговицы женской кофточки.

— Снимай же, — нетерпеливо произнесла она, притягивая Ефима одной рукой к себе, а другой расстегивая «молнию» на юбке.

Ефим неумело запустил руки в ее одежду. Он почувствовал запах каких-то тонких духов. От возбуждения его охватила мелкая дрожь и затуманилось в голове.

— Ну чего же ты, стаскивай боты…

Хилов разул незнакомку. Трясущимися, одеревеневшими от волнения пальцами уже машинально он снял юбку и кофту. Перед ним лежала полуобнаженная красавица. Все остальное она сбросила с себя сама. Зубы Ефима нервно стучали.

— Укрой меня, — слабо проговорила засыпающая девушка, отворачиваясь к стене.

Хилов потянул края одеяла на себя, и Женя непроизвольно скатилась ему прямо на руки. Выдержать такое уже не было сил. Ефим с жадностью набросился на женщину, стал неистово целовать ее волосы, шею, губы, грудь. Она не сопротивлялась и лишь томно постанывала, а обезумевший от страсти хозяин квартиры терзал ее как голодный зверь. Он буквально впивался горячими поцелуями в ее рот и роскошное тело.

Продолжая неистовствовать, Ефим судорожно сорвал с себя одежду и вонзился в ее горячую влажную плоть. Поначалу женщина в полудреме чмокала Хилова в грудь и легкими прикосновениями поглаживала руками его спину, но вдруг встрепенулась, напряглась и больно вцепилась зубами Ефиму в плечо:

— Хочу еще. Еще. Ну не жадничай… Какой ты сильный…

Дорвавшись после длительного воздержания до женщины, Хилов в течение нескольких часов подряд не отрывался от молодого податливого тела, прерываясь лишь пару раз, чтобы отхлебнуть вина. Наконец, израсходовав весь накопившийся запас мужской энергии, заснул, сжимая в объятиях красавицу, явившуюся словно из сказки.

Ближе к утру, проснувшись от жажды, он поднялся. Бутылка была пуста. Ефим сделал несколько глотков из стоявшего на керогазе холодного чайника, включил настольную лампу и взял в руки сумочку крепко спящей гостьи. Там лежал паспорт, носовой платок, несколько шпилек для волос и еще какая-то мелочь. Он торопливо пробежал глазами по страницам документов. Незнакомку звали Евгения Викторовна. Незамужняя. Детей нет. Проживала она действительно в Мытищах — на улице Огородная, дом 12.

«Утром предложу ей пойти со мной в ЗАГС», — решил про себя Хилов.

Ефим поднес лампу к кровати, приподнял одеяло и еще раз жадно оглядел ее всю. Вероятно, ей сразу стало холодно, и она тут же свернулась калачиком, словно ребенок. Лишь разметавшиеся по подушке ухоженные волосы выдавали в ней женщину. При виде ее Ефима снова охватил озноб, захотелось снова броситься на свою добычу и продолжить прерванное наслаждение. Но усилием воли он сумел подавить свое желание: девушке надо было дать отдохнуть. Хилов осторожно лег рядом, обнял ее и укрыл одеялом. Она, простонав во сне, уткнулась ему в грудь.

Пробуждение оказалось страшным. Первой проснулась Евгения от мужского храпа часов в десять утра. Увидев лежащего рядом с собой совершенно голого мужчину с незнакомой, отвратительной физиономией, она громко взвизгнула:

— А-а-а… Где я?!

— Ну чего ты кричишь, Женя, — ласково замурлыкал Ефим.

Он потянулся было к ней, чтобы обнять и притянуть к себе, но этим только поверг девушку в самый настоящий ужас. Ее взгляд метался вокруг, а глаза загорелись злобной яростью.

— Кто ты? Не прикасайся ко мне!

Вчерашняя милая, податливая Женя, словно ошпаренная крутым кипятком, выскочила из постели. До нее вдруг дошло, что приключилось с ней этой ночью. Причитая, она бросалась в разные стороны, хватая разбросанную по полу свою одежду и тут же натягивая на себя трусики, чулки, кофточку…

Стоило Хилову сделать одно движение, чтобы приподняться на кровати, как Женю охватил новый приступ ярости. Теперь она впала в настоящую истерику:

— Не прикасайся ко мне! Ты изверг! Чудовище! Затащил в свое вонючее логово и изнасиловал. Тебе придется ответить за это. Вот увидишь…

— Да никто тебя не насиловал. Дура! Сама ко мне привязалась. Пила здесь со мной, басни про своих любовников рассказывала. Ласкала, целовала меня, вон, смотри, все плечо искусала от удовольствия…

— Да на тебя ни одна стоящая баба не посмотрит. Подлец несчастный. Посмотри на себя в зеркало. Ты же ублюдок!

Ефим растерялся. Он вылез из постели, представ перед своей недавней партнершей во всей первозданной красе. Из застиранной, короткой майки неопределенного цвета торчала взлохмаченная голова, а снизу из-под рыжей растительности высовывалось безжизненно сморщенное «орудие ночного труда». На одной ноге болтался явно не первой свежести дырявый носок.

Хилов и сам ужаснулся содеянному. Безжалостно искусанные губы девушки распухли. Вся ее шея, грудь и бедра были в характерных синяках от его засосов и грубого обхождения. По ее щекам катились слезы. Она сгребла в охапку пальто, шарфик с беретом и бросилась прочь из ненавистной квартиры.

— Слизняк поганый! Чтобы ты сдох!

Это было последнее, что донеслось до ушей Хилова. Он чувствовал себя полностью раздавленным. Оставшись один, Ефим тоскливо окинул свое нищенское, холостяцкое жилье. В нем еще не выветрился аромат духов случайной незнакомки. В том, что она исчезла для него навсегда, никаких сомнений не оставалось. Хилов еще раз оглядел обшарпанные стены, убогую обстановку, грязную, скомканную постель, по которой была разбросана его одежда. Кругом неопрятность, пыль, грязь. Блуждающий взгляд Хилова неожиданно остановился — на полу лежал большой женский гребень из белой слоновой кости. Он вздрогнул и медленно подошел к нему. Задумчиво поднял, поднес к губам. От гребня исходил аромат душистого мыла и Женькиных волос.

Вот и все, что осталось ему напоминанием о блаженно проведенной ночи. Не будь гребня, Хилов, скорее всего, постепенно склонился бы к убеждению, что все случившееся — лишь приснившийся ему чудесный сон.

Что-то надломилось с тех пор в его сознании. Он и без того сознавал свою ущербность, но услышать слова о своем ничтожестве от женщины — и какой женщины! — было невыносимо. Он противен той, в которую влюбился с первого взгляда, едва она переступила порог его квартиры. Той, которую желал, которая целую ночь принадлежала ему и которой готов был отдать руку и сердце.

Хилов и теперь не мог не вспоминать ее, а по ночам на него вдруг нападала страшная, безысходная тоска, заглушить которую не мог даже спирт. Он сделался злым, раздражительным, а в глазах подчас вспыхивала такая ярость, что все невольно умолкали и старались обходить Хилова стороной, не вступать не то что в споры, но даже разговаривать.

Сослуживцы-старожилы и прежде, еще до назначения Могилевского, отмечали садистские черты в характере ассистента. А после того случая Хилов стал наиболее ярым сторонником перенесения испытаний ядов на людей, и в разговорах постоянно агитировал за необходимость таких перемен, прямо указывая на людей в тюремных камерах. Он недвусмысленно намекал новому начальнику на то, что кролики, мыши и крысы — это не люди. А НКВД не институт благородных девиц, и церемониться с заключенными совершенно не к чему. Надо, мол, воспринимать все как есть. Он явно подстрекал Могилевского поставить этот вопрос перед вышестоящим руководством.

И вот сейчас, слушая речь начальника лаборатории после встречи с Берией, Хилов ликовал: то, о чем он мечтал, свершилось! Он самым первым распознал то, чего, пребывая в хмельном угаре, другие еще не осознали.

Приняв очередную порцию спиртного и отодвинув стакан, заметно опьяневший Могилевский продолжил прерванную лекцию:

— Или давайте обратимся к мышьяку. Надежен, ничего не скажешь! Сколько знаменитых людей отправлены в иной мир с его помощью! Фаусты, гамлеты, наполеоны там всякие и еще не меньше десятка французских королей и принцев… История переполнена лютым злодейством. Во всяком случае, так утверждают самые великие писатели в своих книгах, а артисты изображают на сценах… Везде мышьяк? Но ведь за ним, даже при небольших дозах, идет весь набор тех же классических признаков отравления. Металлический привкус и жжение во рту, тошнота, рвота, понос с кровью, во внутренностях кровоточащие язвы… Чувствуете сходство с сулемой?

— Так это ведь хорошо, когда налицо такие признаки, — запальчиво прервал монолог Могилевского и раздумья Хилова молодой аспирант Сутоцкий. — Появляется возможность спасти человека от смерти. Когда распознаешь яд, можно вызвать антагонизм — ослабить действие токсина за счет введения препарата с противоположным эффектом. Известно, например, что стрихнин нейтрализуется хлоральгидратом, а не менее смертельный цианид калия — обычной глюкозой! Я так понимаю, мы здесь трудимся именно в этом направлении — исследуем и разрабатываем способы защиты людей при применении армиями империалистических стран химического оружия, а не наоборот, товарищ начальник.

— Именно так считалось до последнего времени. Точнее, до сегодняшнего дня. Теперь перед нами поставлена совершенно иная задача — наступательного характера. Нам предстоит найти и испытать совершенно новые яды — скрытого воздействия. Чтобы, так сказать, внешне и внутренне все выражалось как при естественном уходе из жизни. Без малейшей патологии! Чтобы ни один даже самый опытный эксперт не обнаружил яда и не установил настоящую причину смерти!

Хилов не выдержал:

— Но такие исследования требуют качественно иного материала. Одно дело — воздействие яда на собаку, кролика, мышь и совершенно иное — на человека. И потом, какой сумасшедший согласится стать подопытным животным?

Его перебил Сутоцкий:

— Да и не всякий врач способен упражняться в умерщвлении людей. Я вот, например, в подобные исследователи не гожусь…

— А я таких и не удерживаю. Слюнтяи в научно-исследовательской лаборатории НКВД не нужны. Она будет укомплектована настоящими специалистами, профессионалами, лишенными эмоций, серьезно думающими только об интересах науки и безопасности великой Советской страны. Этого требуют и ждут от нас партия и товарищ Берия. Нас ожидают блестящие перспективы, в чем, смею вас заверить, все очень скоро убедятся. А вы, коллега, — с этой минуты уже бывший — завтра на службу можете не торопиться.

— Тебя все равно сюда уже не пропустят, — вставил слово комендант НКВД Блохин.

Могилевский решительно налил еще полстакана водки и залпом осушил его, занюхав коркой черного хлеба. Потом перевел презрительный взгляд на Сутоцкого.

— В общем, ты все понял, — последовав примеру начальника лаборатории, после короткой паузы продолжал Блохин. — Давай проваливай отсюда. Только не забудь, ты, гнилой интеллигент, сдать на КПП служебное удостоверение. И еще. Не вздумай где-нибудь проболтаться о том, что здесь услышал. Имей в виду, это государственная тайна, а ее разглашение — это уже статья Уголовного кодекса. Чего доброго, сам можешь превратиться в подопытного кролика. Понял?

Сутоцкий подавленно молчал.

— Чтобы я тебя в лаборатории больше никогда не видел! — почувствовав поддержку коменданта, заорал Могилевский. — Запомни — никогда! Ищи себе заведение, где будешь практиковаться на отловленных на свалках вонючих воронах и дворовых кошках. Травить и воскрешать после смерти. Любой дворник тебе поможет — они-то лучше всех знают, где находятся московские живодерни!

В комнате наступила тишина. Побледневший Сутоцкий неловко выбрался из-за стола. Он почти не пил и был самым трезвым из всех присутствующих, если не считать Хилова. Его жгли злобные, полные ненависти и презрения взгляды.

— Извините, но в палачи я не нанимался, — тихо произнес он, все еще пытаясь сохранить независимость и достоинство.

— Пошел вон, гад!

С этими словами комендант НКВД Блохин, сидевший крайним, уперся спиной в стол и, вложив всю силу, пихнул Сутоцкого в зад сапогом. Аспирант отлетел метров на пять.

Он врезался лицом в массивную дубовую дверь и стал медленно оседать на пол. От виска по лицу потянулась тонкая струйка крови. Озверевший Блохин шагнул к нему и вторым сильным пинком выбросил Сутоцкого в коридор.

В это время тихо сидевший почти весь вечер Хилов еще раз решил обнаружить свое присутствие и отметить грядущие перемены. Он налил себе из банки почти полный стакан немного разбавленного спирта — невиданную доселе для него дозу. Ни с кем не чокаясь, встал, окинул всех блестящими глазами и решительно выпил. Закусил спиртное огрызком соленого огурца и, глубоко вздохнув, опустился на стул. Через пару минут его глаза разгорелись еще более восторженным блеском. Он церемонно раскланялся и попросил разрешения удалиться.

— Ну ладно, и мне пора! — как ни в чем не бывало проговорил комендант, открывая дверь. — Григорий, ты не забыл, какой сегодня у нас день недели?

— Пятница, — ответил Могилевский.

— Тогда до встречи завтра в Кучине. Ты тоже, начальник, приезжай, — добавил Блохин, по-приятельски хлопнув по плечу стоявшего возле него руководителя отдела Филимонова. — Впрочем, как хочешь…

Осовевший полковник госбезопасности Филимонов сначала согласно кивнул, однако от приглашения отказался. Сослался на семейные дела.

— Осто-ро-жный, — недовольно протянул комендант. — Ну ничего, вот скоро получишь очередное повышение в звании — сразу исправишься. Обмывать все равно придется, — проговорил он, выходя из лаборатории.

Собственно, всякое подобное приглашение и Могилевский и Филимонов рассматривали как свидетельство своей принадлежности к особой чекистской элите. Тем не менее, первое время Филимонов предпочитал уклоняться от проведения свободного времени в компании с Блохиным и Могилевским. Может, действительно осторожничал, как отметил комендант НКВД, может, боялся — чистка органов была в самом разгаре. Не исключено, что поначалу он просто невзлюбил нового начальника лаборатории, хотя вынужден был теперь с ним считаться. Но Блохин был прав: очень скоро между этой троицей сложатся совершенно иные отношения.

Про дачу в Кучине ходили самые невероятные слухи. Говорили, будто там существовала легендарная «дачная коммуна», основанная в свое время начальником спецотдела ВЧК Г. И. Бокием. По слухам, в нее были вхожи только самые доверенные люди. Все гудело и стонало вокруг, когда на выходные дни на загородную «базу» приезжали отдохнуть и расслабиться сотрудники и друзья Бокия. Компанейский Блохин везде слыл своим человеком и, конечно, не мог остаться в стороне. Постепенно он стал в Кучине своего рода заправилой, старался как-то поддержать многие из ранее заведенных традиций даже после ареста Бокия. Правда, теперь это делалось не столь открыто, с определенной оглядкой — в органах стукачей среди своих тоже хватало. Скорее всего, этим и объяснялся отказ Филимонова от предложенной поездки.

Традиции «коммуны» достаточно красочно описаны непосредственными действующими лицами субботних и воскресных загулов, превратившимися во второй половине тридцатых годов из завсегдатаев «празднеств» в обитателей тюремных камер. «Участники, прибыв под выходной на дачу, пьянствовали весь выходной день и ночь под следующий рабочий день, — рассказывал следователю один из „коммунаров“, Н. Клименков, 29 сентября 1938 года. — Эти пьяные оргии очень часто сопровождались драками, переходящими в общую свалку. Причинами этих драк, как правило, было то, что мужья замечали разврат своих жен с присутствующими здесь же мужчинами, выполнявшими заведенные батькой Бокием правила. Правила в этом случае были таковы. На даче все время топилась баня. По указанию Бокия после изрядной выпивки партиями направлялись в баню, где открыто занимались групповым половым развратом.

Пьянки, как правило, сопровождались доходящим до дикости хулиганством и издевательствами друг над другом: пьяным намазывали половые органы краской, горчицей. Спящих же в пьяном виде часто „хоронили“ живыми. Однажды решили похоронить, кажется, Филиппова и чуть не закопали в яму живого. Все это делалось при поповском облачении, которое специально для дачи было привезено с Соловков. Обычно двое-трое наряжались в это поповское платье, и начиналось „пьяное богослужение“.

На дачу съезжались участники „коммуны“ с женами, в том числе и женщины из проституток. Женщин спаивали, раздевали и использовали по очереди, предоставляя преимущества Бокию, к которому помещали этих женщин несколько.»

Подобный разврат приводил к тому, что на почве ревности мужей к своим женам на «дачной коммуне» было несколько самоубийств: Евстафьев — бывший начальник технического отделения — бросился под поезд, также погиб Миронов, с женой которого якобы сожительствовал Бокий, на этой почве застрелился помощник начальника 5-го отделения Баринов.

Дефицит наличных на содержание «дачной коммуны» был неизбежен. «Взносы», а это десять процентов месячного оклада, расходов не покрывали, приходилось искать выход, привлекать доходы от реализации изготавливаемых в мастерской несгораемых шкафов, средства, выделяемые на оперативные нужды. Хорошо хоть, со спиртным проблем фактически не стало, когда в «коммуну» вовлекли начальника химической лаборатории Е. Е. Гоппиуса. Ягодные настойки на спирту пользовались успехом как у мужиков, так и у женской части «коммунаров». И все это происходило в святая святых государства, творилось людьми, призванными стоять на страже безопасности страны и ее граждан. В самом что ни на есть чистилище советской власти. У руля бесовщины стояли те, кто горло драл за власть Советов, за права обездоленных, эксплуатируемых, неимущих… Те, кто числился среди ближайших соратников Ленина и Дзержинского…

Первое, что приходит в голову после прочтения такого рода свидетельств, — не может быть! Неужели Клименкова заставили сочинить все вышеописанное? Возможно, он просто оговорил честных людей по чьей-то недоброй воле, по принуждению?

Но есть свидетельство другого, кстати, уже упоминавшегося персонажа — Гоппиуса: «Каждый член „коммуны“ был обязан за „трапезой“ выпить первые пять стопок водки, после чего члену „коммуны“ предоставлялось право пить или не пить — по его усмотрению. Обязательным было также посещение общей бани мужчинами и женщинами. В этом принимали участие все члены „коммуны“, в том числе и две дочери Бокия. Это называлось в уставе „коммуны“ „культом приближения к природе“. Обязательным было и пребывание мужчин и женщин на территории дачи в голом и полуголом виде…»

Говорили, что баня окуривалась ветками высушенной белены, дурмана, белладонны, конопли. В зависимости от действия этих травяных настоев «дачники» то погружались в состояние эйфории, крайнего экстатического восторга, то доводились до ощущения жуткого ужаса. Что здесь соответствует действительности, а что является плодом фантазии — не столь важно. В конце концов, и в наши дни найдется немало заядлых любителей русской бани и коллективного ее посещения. Вряд ли стоит выяснять, кто и чем конкретно занимался в парилке, после нее. Суть в другом — зачем все это затевалось.

Ритуалы дьявольщины, сатанинства — это всегда процесс и финал. У тех людей было все для полного превращения своих пьяных оргий в классические бесовские игрища, в том числе и с жертвоприношениями. Многие участники тех вертепов перед выездом в Кучино приносили жертвы «коммуне» приведением в исполнение приговоров в отношении осужденных на смерть «врагов народа».

После нескольких достаточно темных убийств и загадочных самоубийств членов «коммуны» в Кучине стало потише: не исключено, что участники и организаторы оргий стали опасаться собственного откровенного цинизма, диких надругательств над святыми крестами, поповскими рясами, прочего богохульства. В прежние века подобное каралось сожжением на кострах. Теперь на кострах не жгли, однако и иными способами на тот свет было отправлено немало «коммунаров». То есть не естественной смертью, а, например, по приговору военного трибунала или «тройки». Они это сознавали, а потому у многих все чаще стало проявляться тревожное предчувствие неизбежности какой-то кары свыше. Во всяком случае, практически каждое очередное сборище давало повод для мрачных размышлений: постоянно приходилось констатировать исчезновение то одного, то другого вчерашнего любителя бани, члена «дачной коммуны», который, по слухам, прочно обосновался на тюремных нарах без всяких перспектив выбраться живым на свободу. Оттуда существовал только один выход — в преисподнюю. Многие затужили, крепко призадумались. Этим, наверное, и объяснялось стремление заглушить водкой никогда не покидавший «коммунаров» страх и, как в последний раз, покуражиться в пьяном угаре.

Лаврентий Берия первым делом железной рукой принялся «наводить порядок» в собственном доме, избавляться от людей, скомпрометировавших «святое дело госбезопасности». С его приходом в НКВД репрессии обрушились уже на самих чекистов. Первыми убирали организаторов репрессий и наиболее ретивых исполнителей воли свыше, которые вели сфабрикованные дела на авторитетных в прошлом деятелей и за которыми числилось больше всего сфальсифицированных материалов, пыток и избиений арестованных. Все осуществлялось под лозунгом борьбы с извращениями в работе органов. Вчерашние спецы по пыткам, истязаниям и выколачиванию «нужных» показаний превратились в козлов отпущения, обвинители — в ненужных свидетелей и организаторов преступлений.

Собственно, периодические чистки, точнее, самые настоящие расправы над сотрудниками внутри советского карательного ведомства были своего рода «традицией». Ежов перестрелял всех приближенных Ягоды, а тот еще раньше прибрал людей Дзержинского и Менжинского. Правда, при Ежове и Берии в репрессиях против своих появились существенные особенности. Прежде, во времена Менжинского — Ягоды, бывшие чекисты могли еще рассчитывать на снисхождение. Почти все осужденные сотрудники НКВД, проморгавшие убийство секретаря Ленинградского обкома партии С. М. Кирова, были отправлены на небольшие сроки в дальние лагеря, но занимали там административные должности. Служили они хоть и маленькими, но начальниками, операми по режиму, спецами, заведовали хозяйством. Да и проживали отдельно от заключенных.

С приходом в НКВД Берии все поблажки кончились. Еще когда он был замом у Ежова, начались гонения. Теперь проштрафившихся и неугодных беспощадно выгоняли из органов, судили, безжалостно карали, расстреливали. Освободившиеся места сразу же заполняли другие, не менее ретивые, жестокие, подлые и циничные. Но эти, новые, не тянули за собой бремя прошлых расправ над тысячами невиновных людей.

И тем не менее начальство сознавало: без полных раскрепощений «карающий меч пролетариата» заржавеет. От крови. Психика человека просто не в состоянии выдержать постоянное пребывание на «кухне смерти». Так называемых «врагов народа» продолжали расстреливать тысячами, как и раньше. И хотя на самом верху в НКВД были полностью осведомлены о повальном пьянстве оперативных сотрудников и их непосредственных начальников, там смотрели на все сквозь пальцы. Пить возбранялось только с людьми со стороны, дабы не выносить сор из избы.

Новичок Могилевский только вступал в это учреждение. Он еще думал о благе народа, о врагах, которые множились с каждым днем, и не испытывал никаких угрызений совести. Впрочем, он вообще всегда легко адаптировался в окружающем мире, считая себя ученым, а свои изыскания и связанные с этим неудобства — естественными, нормальными и неизбежными. Историки утверждают, что даже сам Леонардо да Винчи покупал трупы и изучал на них анатомию. Поговаривают и о более ужасных вещах, творившихся великими людьми, а потому не стоит столь строго судить о простых смертных. Ко всему еще и облеченных партийным долгом.

Могилевский это понимал и потихоньку, дома, настраивал себя на решительные поступки. «Ученый не слезливая барышня, он должен иметь смелость переступить черту дозволенного, иначе не совершить никаких открытий. Так, глядишь и прогресс остановится», — рассуждал он.

Жена Григория Моисеевича была занята ребенком, который уже начинал ходить. Вот о ком надо заботиться. А раз так, то нечего спорить с начальством, забивать себе голову каким-то гуманизмом. Надо работать, искать и находить яды, которые от него ждут. Были бы такие возможности у Леонардо, он бы без раздумий приступил к экспериментам. Так и надо жить — как подобает настоящему ученому, а не такому хлюпику, как Сутоцкий. Последний никогда не совершит никакого открытия. Уж в этом-то начальник спецлаборатории НКВД уверен.

 

Глава 6

Изрядно захмелев с подчиненными, Могилевский направился было домой. На улице было уже темно, часы показывали двадцать минут восьмого. Но Григорию Моисеевичу не хотелось так рано являться пред светлые очи своей безропотной жены, которая теперь с благоговением смотрела на своего супруга, поступившего на работу в столь грозное ведомство.

Григорий Моисеевич жену выбирал по расчету. Но это был не меркантильный расчет или стремление выбрать жену с большими связями, например дочь или родственницу большого чиновника или министра. Расчет был другим. Он заранее выбирал себе спутницу жизни тихую, любящую и беспрекословную, которая бы не слишком интересовалась, чем занимается муж, но уважительно относилась к любой его работе и воспринимала Григория Моисеевича как своего хозяина и во всем к нему прислушивалась.

Именно такую он и встретил. Вероника работала лаборанткой в институте. Старательная, молчаливая, но обладающая всеми женскими прелестями, она тем не менее не торопилась на вечеринки, а отдавалась своему делу самым трепетным образом. В один из вечеров, когда Григорий Моисеевич тоже задержался в отделении токсикологии, он обратил внимание на милую, симпатичную сотрудницу, аккуратную и застенчивую. И он словно впервые увидел перед собой женщину, даже разволновался. А когда Вероника сбросила халатик, чтобы идти домой, то ее миловидное лицо, крепкая, ладная фигура, стройные ножки уже настолько привлекли молодого биохимика, что он невольно залюбовался ею. И тут же отложил работу на завтра, вызвавшись ее проводить.

О чем они разговаривали в тот вечер, Могилевский уже давно забыл. Наверное, о работе. Но думалось им обоим совсем о другом, и Вероника сразу же поняла, засмущалась, хотя кавалер Григорий Моисеевич и в молодости был незавидный. Несмотря на свой почти двухметровый рост, на богатыря явно не походил: впалая грудь, сутулая фигура, шаркающая походка. Из неказистого, изрядно поношенного костюма виднелась серая рубашка с галстуком, небрежно завязанным под воротом. Словом, в свои тридцать четыре года он выглядел лет на десять старше. Возможно, сказалось и постоянное обращение с отравляющими веществами и газами, пары которых он вынужденно вдыхал ежедневно, отчего лицо невольно приобрело к этому возрасту какой-то желтоватый, старческий оттенок.

Вероника же постоянно пылала румянцем, и, когда Григорий Моисеевич начинал заговаривать с ней, глаза ее сразу же загорались радостным блеском. На него все это действовало колдовским образом, и, как водилось в те времена, он стал за ней ухаживать. В один из воскресных дней Могилевский купил два билета и пригласил ее сходить с ним в кино. Они смотрели «Чапаева», о котором вокруг столько говорили. После нескольких свиданий Григорий Моисеевич предложил Веронике посмотреть на его жилье. Он занимал тогда комнату в коммунальной квартире. Перед ее визитом Могилевский кое-как прибрался, но все же все было в настолько запущенном и невзрачном состоянии, что когда Вероника переступила порог, то разочарованно воскликнула:

— Вы что же, не живете здесь?

Могилевскому ничего не оставалось, кроме как соврать, что последнее время он живет у брата, что готовить сам ничего не умеет, а нанимать кухарку ему не по средствам.

— Так надо убраться, навести порядок, только и всего! — сказала Вероника с характерным еврейским акцентом, и Григорий Моисеевич только неопределенно пожал плечами — оправдываться было нечем.

Через час комната преобразилась. Все вокруг буквально блестело. Солнце тонкими полосами играло на желтом паркете, а на столе дымилась картошка с луком и маслом. У хозяина нашлась и бутылка красного вина.

Выросшая в многодетной еврейской семье, будущая жена не была избалована, не чуралась простой работы, но была воспитана в строгих традициях. Поэтому когда Могилевский попытался было ее обнять, то получил мягкий, но решительный отпор.

— Вы ко мне серьезно относитесь, Григорий Моисеевич, или просто так? — напрямую спросила Вероника. — Я девушка честная и должна знать о ваших намерениях.

— Я настроен очень серьезно, — ответил Григорий.

— Тогда вам необходимо прийти к нам домой и попросить моей руки, — сказала она. — Мои родители про вас уже знают и возражать не будут.

Через полгода Вероника забеременела, родился сын. Могилевского пригласили в НКВД. Жизнь постепенно налаживалась. Теперь и зарплата у него стала повыше, нежели в Центральном санитарно-химическом институте, к тому же доплачивали за звание майора, которое ему присвоили, да и обмундирование выдавали…

К рождению сына подоспела, как говорится, и квартира на Фрунзенской набережной, в которой Вероника благодаря своим стараниям свила уютное семейное гнездышко. Но с появлением первенца жизнь Могилевского несколько потускнела. Вероника словно только и ждала этого чуда, отдав все свое внимание младенцу. Нет, она по-прежнему оставалась заботливой женой, продолжала готовить супругу и завтраки и ужины — обедал Григорий Моисеевич теперь на работе, — но в глазах ее уже не было того счастливого любовного блеска, какой муж замечал у нее раньше. Не было той трепетности, с какой она ложилась с ним в постель, с нетерпением ожидая его прикосновения. Она уставала, ежедневно занимаясь уборкой, кормлением Алексея, стиркой, приготовлением еды. И когда они ложились в кровать, Вероника, прижавшись к нему, моментально засыпала, а он порой не смел ее будить. Изредка по выходным у них все же случались минуты интимной близости, но, едва Григорий Моисеевич перешел работать в НКВД, ему на второй же день поставили телефонный аппарат. Телефон трезвонил не умолкая и в будни, и по выходным. Звонил брат, звонили знакомые, желая справиться о своих арестованных родственниках, точно Григорий Моисеевич являлся чуть ли не вершителем судеб, главой этого грозного ведомства. Он никому не отказывал, но теперь ни на минуту не забывал, чем однажды обернулось для него излишнее любопытство. А потому проявлял осторожность — как бы такие звонки не повредили, и лишь дипломатично уклонялся от каких-либо обещаний навести справки или помочь, объясняя, что работает в НКВД недавно, необходимыми связями обзавестись еще не успел, но в недалеком будущем на него можно рассчитывать. К тому же комендант НКВД Блохин, к которому он однажды обратился за советом, как быть с этими назойливыми звонками, по-дружески посоветовал:

— Такими вещами лучше не интересоваться, а то тебя же еще и привлекут: почему и откуда сей интерес. Пускай обращаются куда положено и там интересуются участью своих родственников.

И все же эти звонки ему льстили. Они поднимали его в собственных глазах над просителями.

Но вернемся к происходящему. Выйдя тем вечером из лаборатории, когда его принимал сам Лаврентий Павлович Берия, Могилевский, не доходя немного до дома, вдруг остановился. Он знал, что Вероника уже беспокойно посматривает на часы, не зная, ставить ли разогревать щи и жарить картошку со шкварками и чесноком (любимая приправа Григория Моисеевича). Но даже перспектива приятно поужинать в уютном семейном кругу сейчас отошла на второй план. Идти домой ему сейчас совсем не хотелось.

Что и говорить, жена с ее бытовыми заботами не сможет оценить все значение сегодняшней встречи с наркомом. Вероника будет сидеть рядом, смотреть, как он не торопясь ест картошку, слушать его слова, улыбаться и одобрительно кивать головой. Но она просто не в состоянии оценить всей значимости происшедшего. Того, что Берия запросто принял его, одобрил, сам лично обещал, что готов помочь ему в новой работе. А ведь эти слова Лаврентия Павловича выше любой похвалы. Да что там, дороже всякого ордена! Одна мысль, что теперь его, Могилевского, знает и ценит сам нарком НКВД, что он готов помочь, оказать доверие, приводила Григория Моисеевича в неизъяснимый трепет. Он едва сдерживал слезы, чтобы не расплакаться от счастья. Вот ведь как повернулось: с одной работы его не просто уволили, а выгнали с позором, на другой — заела бумажная бюрократия. А тут такое ответственное живое дело, к которому проявляет интерес самое высокое руководство.

Могилевскому не терпелось хоть перед кем-то выговориться. И, несмотря на некоторое головокружение от выпитого спиртного, он поехал к профессору Сергееву. Вот кто сможет его выслушать с интересом, по-настоящему понять и оценить нынешнюю встречу с наркомом. И не только оценить, но и действительно помочь. Оказать помощь в организации дальнейшей работы. А Григорий Моисеевич в долгу не останется. Он даже предложит профессору перейти к нему на работу и сделает все от него зависящее, чтобы так и случилось. Или в крайнем случае сделать Сергеева постоянным штатным консультантом лаборатории. И тогда никакие «черные маруси» не будут страшны старорежимному ученому. Что тут говорить, в нынешний, 1938 год приходится думать и об этом. Мало ли какой завистник негодяй напишет на тебя грязный, лживый донос. Попробуй потом отмойся! А тут ты под защитой всесильных органов и сам всегда можешь найти управу на кого угодно.

Григорий Моисеевич зашел в гастроном, купил бутылку шампанского, коробку конфет и торт. Потом отправился на Сретенку.

Профессор был дома и сам открыл дверь. Его взгляд был грустен, и он неохотно пропустил Могилевского в прихожую.

— Извините. Жена приболела, — вздохнул он.

— Так, может быть, я в другой раз? — забеспокоился Григорий Моисеевич.

— Нет-нет, проходите. Я вижу, у вас какое-то торжество. Вы защитились?

— То, что произошло, — намного больше, чем защита, Артемий Петрович! — радостно сказал Могилевский, протягивая профессору коробку конфет. — Отнесите супруге.

— Спасибо, — поблагодарил Сергеев, принимая подарок. Лицо профессора озарилось вежливой улыбкой.

— Ну заходите, рассказывайте, — решительно махнул он рукой, возвратясь из комнаты, где находилась супруга. — Сейчас так мало хороших событий, что послушать вас — уже удача. Только пройдемте на кухню, чтобы наш разговор не помешал жене.

Они прошли на кухню, сели за стол. Профессор хотел было поставить чайник, но Могилевский остановил его и широким жестом выставил на стол шампанское с тортом.

— Да у вас действительно праздник, — глядя на Григория Моисеевича, сказал Сергеев. — Ну давайте рассказывайте про свои успехи.

Григорий Моисеевич кратко изложил все события — с неожиданного вызова на Лубянку, поступления на должность начальника специальной лаборатории, закончив незабываемой встречей с наркомом. И тут он перешел к самому главному: Берия готов предоставить для испытаний настоящий человеческий материал.

— Что значит — материал? — переспросил профессор.

— Людей. Живых людей. Заключенных.

После этих слов сухое, с короткими седыми усиками лицо Артемия Петровича потеряло свой задор. Он сразу посерьезнел, а к концу рассказа и вовсе помрачнел.

— И как вы себе представляете использование этого «человеческого материала», — спросил ученый, все поняв и даже не дав закончить Могилевскому повествование о последующей беседе с коллективом лаборатории — так мягко Григорий Моисеевич представил Сергееву состоявшуюся пьянку.

— Лаврентий Павлович сам это пояснил в разговоре со мной: какая, мол, разница, когда человек, то есть, простите, враг народа, приговорен к высшей мере наказания, умерщвлять его пулей, отравляющим газом или быстродействующим ядом? Последнее даже гуманнее. Не надо тратить металл, порох, пули, которые стоят весьма дорого. Сколько новых городских трамваев можно дополнительно построить! Представьте себе только экономию для государства! — продолжал воодушевляться Могилевский.

— Я представляю, когда к вам доставят Бухарина, Рыкова или Крестинского, — зло проговорил Сергеев.

— Но они же враги народа, шпионы! Это доказано следствием и судом. И потом, учтите еще одну несомненную практическую пользу. Во-первых, принимая яд, смертники будут находиться в полном неведении, что им дали. Это освободит их от последних переживаний, которые испытывают люди, шагая на расстрел. А во-вторых, нельзя забывать и о том, какой психологической травме подвергают себя люди, которые приводят приговоры в исполнение. Стрелять человеку в голову — это, простите, вовсе не одно и то же, что посещение оперы или балета. Как видите, профессор, мы избавляем от лишних переживаний и тех и других.

— М-да, — тяжело вздохнул профессор. — Вы вообще-то пытаетесь разобраться в происходящем вокруг вас, милый друг? Или живете так, ни о чем не задумываясь? Разве вы не понимаете, голубчик, почему одних расстреливают, а других нет?

— Я полагаю, что расстреливают преступников, — простодушно сказал Могилевский как о чем-то само собой разумеющемся.

— А вам никогда не приходило в голову, что осужденный на смерть может быть и невиновен? Что наше советское правосудие в отношении конкретного человека совершило роковую ошибку? Или вы полагаете, что судьи всегда правы? — уже с трудом сдерживая гнев, спрашивал Сергеев.

— Я не думал об этом, — пожал плечами Григорий Моисеевич. — И потом, почему мы не должны верить суду?

Наступила неприятная пауза. Чтобы разрядить обстановку, Могилевский взял бокал с шампанским, поднял его.

— Понимаю, профессор, что не вовремя пришел со своими откровениями. Да еще когда ваша супруга больна. Давайте выпьем, чтобы она как можно скорее выздоровела.

— Извините меня. Но она не больна, — сухо ответил Артемий Петрович.

— Но…

— Арестовали ее брата. Его жену, и детей тоже забрали и увезли куда-то. — Хозяин выдержал паузу. — Так что теперь, товарищ майор государственной безопасности, перед вами родственник врагов народа.

Григория Моисеевича ударило словно током. Он замер, услышав это известие. А ведь он рассказал профессору, этому родственнику врагов народа, такое, о чем не смел даже заикаться постороннему человеку.

— Я не считаю, что они в чем-нибудь виновны перед нашим государством и перед советским народом, — твердо продолжал Сергеев. — Понимаете, не считаю! И считать никогда не буду! Впрочем, товарищ майор, извините. Я все еще нахожусь под впечатлением этих событий. Но то, что вы мне сейчас рассказали, — это ужасно. Наука, в частности медицина, всегда занималась спасением людей от смерти. В том числе и наша с вами токсикология. Нет, яды безусловно нужны, их необходимо разрабатывать, но в чисто научных целях, чтобы знать досконально все их свойства и находить противоядие. Я допускаю возможным их применение в отношении людей в отдельных случаях. Они иногда могут быть полезны организму, но это сотые доли миллиграмма, и их целенаправленное применение способно помочь избавиться от какой-либо болезни. Возможно, вы знаете, что яд гюрзы сейчас с успехом применяют для лечения артритов и радикулита. Ядом даже может воспользоваться человек, который добровольно захотел уйти из жизни, но сам — сам, понимаете. По собственной воле. Не сомневаюсь, в будущем яды еще найдут свое применение. Но использовать их для убийства, как оружие…

— Простите, профессор, вы ведь сами говорили, что если капиталисты пытаются применять их против нас, то и мы не должны отставать в своих разработках! — напомнил Могилевский.

— Да, отставать мы конечно же не должны. Мы обязаны знать все комбинации, но не использовать против своего же народа! — твердо сказал профессор.

Он отодвинул вино, поставил чайник.

— Я просто вижу, что мы все больше и больше скатываемся в пропасть. Вот что страшно…

Могилевский удивленно посмотрел на своего оппонента. Он не стал уточнять, кого имеет в виду Сергеев, но в репликах профессора однозначно чувствовался антисоветский дух, враждебный настрой. Его слова были во многом созвучны тому, что говорил сегодня в лаборатории ассистент Сутоцкий, изгнанный за это из НКВД.

— Пропасть — это неточная аллегория, — холодно, менторским тоном поправил ученого Могилевский. — Мы с каждым годом живем все лучше и лучше, уважаемый профессор. И сам товарищ Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Ну скажите откровенно, разве вы, Артемий Петрович, плохо живете?

Сергеев молчал, поджав губы.

— Мне хотелось вот что еще спросить: не могли бы вы помогать нам в качестве консультанта? — все еще надеясь склонить ученого на свою сторону, спросил Григорий Моисеевич.

— Думаю, что нет. В такого рода делах я не помощник, — немного помолчав, ответил профессор. — Я себя в последнее время неважно чувствую. Видно, пора умирать…

— Ну что вы, профессор! — с жаром возразил Могилевский. — Я очень на вас рассчитывал. Думал, что мы с вами развернем в лаборатории такие дела! Перед нами открываются такие перспективы, что дух захватывает!

Артемий Петрович с удивлением и грустью посмотрел на Гришу, точно видел его впервые. Он сидел молча и глядел куда-то в сторону. Могилевский съел кусок торта, выпил чай и шампанское.

— Извините, я должен пойти к жене. Она больна. — Профессор поднялся.

— Но ведь вы говорили, что это не так, — удивленно воскликнул Могилевский. — Впрочем, да-да. Я вас понимаю.

Григорий Моисеевич заторопился и двинулся в прихожую. Он уже досадовал, что пришел сюда. Такой вечер испортил…

Сергеев его не задерживал. Прощаясь, Артемий Петрович неожиданно тронул Могилевского за плечо.

— Я вам никогда не говорил, но сейчас скажу. Мне ведь дважды предлагали возглавить эту вашу спецлабораторию. Еще Ягода приглашал, потом при Ежове на Лубянку вызывали, уговаривали. Но я всегда отказывался. Советы давал, а чтобы руководить… — Профессор недоговорил. — Подумайте хорошенько, голубчик, на что вы решились. Подумайте.

Простились они холодно, точно хозяин за что-то обиделся на Григория Моисеевича.

«Старик со странностями, — шагая домой, размышлял Могилевский. — Арестовали родственников, вот он и обиделся на всю советскую власть. А если брат его жены и в самом деле преступник? В старости все со странностями».

На другой день в Кучино Григорий Моисеевич приехал с утра. Старый подмосковный парк с вековыми корабельными соснами и уютными старинными особняками, в которых когда-то веселилось московское дворянство и купечество, был занесен снегом. Теперь на этой территории обосновались советские чекисты.

В первую субботу после празднования второй годовщины сталинской Конституции в просторном обеденном зале пансионата НКВД народу собралось достаточно много. Некоторые сотрудники приехали с женами и детьми, что в последнее время случалось нечасто. Мужчины вели себя сдержанно — катившаяся по аппарату Наркомата внутренних дел волна арестов уже сказывалась и на настроении чекистов.

Шумно и раскрепощенно вела себя лишь небольшая компания молодых людей и женщин. Они громко разговаривали, смеялись и пили шампанское.

— Новые бериевские назначенцы, — произнес кто-то за спиной Могилевского. — Дождались своего часа.

Григорий Моисеевич хотел оглянуться, чтобы увидеть того смельчака, который произнес эту язвительную реплику, но выстрелила пробка из шампанского, и он невольно вздрогнул, побоявшись встретиться с ним взглядом. Он ведь тоже из новых назначенцев, а значит, это и про него. Ведь тогда на реплику придется что-то ответить.

Глядя на чинно прохаживающихся супругов, Могилевский пожалел, что приехал без жены. Тогда бы не пришлось общаться с незнакомыми ему людьми. Кто его знает, поговоришь с человеком, а завтра объявят, что он враг народа. Но что делать — не с кем было оставить ребенка, а ехать с грудным младенцем — лишняя головная боль. Тем более что он собирался посоветоваться с Блохиным по поводу будущей реорганизации лаборатории. Но того пока среди присутствующих не было.

Гостей пригласили за столы. Григорий Моисеевич сел за свободный крайний столик. Но не успел он взяться за вилку, как появился комендант.

— А я как раз тебя везде разыскиваю, — обрадованно протянув руку Могилевскому, заговорил Блохин и оглядел публику за соседними столами: — Что-то мне здесь не слишком нравится. Народ разношерстный. Все слишком сосредоточенные, настороженные, скучные. Будто следят друг за другом. Пойдем-ка отсюда, Григорий, в мой кабинет. Согреемся для начала вдали от посторонних глаз. А они пускай здесь забавляются. Вот ведь до чего дожили. Даже свои друг друга бояться стали.

— Природа в этом месте красивая: лес, сосны… Скажите, товарищ Блохин, а правда, что при Бокии здесь была какая-то коммуна, — спросил Могилевский.

— О чем это ты? — Блохин даже с опаской стал озираться по сторонам. — Какая тебе еще коммуна? Забудь, что про нее слышал. После ареста Бокия за одно упоминание о «дачной коммуне» можно получить крепкую статью и загреметь по меньшей мере на Соловки, где Бокий раньше командовал попами, — поднимаясь из-за стола и переходя на шепот, предупредил Могилевского комендант.

Они вышли из столовой и направились по дорожке парка. Блохин был тяжел, крупноват, с широким, квадратным лицом и узкими, маслеными глазками. Снег хрупко скрипел под его сапогами.

— Ты, друг, при народе лишнего не говори, — загудел Блохин.

— Да я так, из любопытства. Просто интересно, как они тут «коммунарили».

— Еще узнаешь, — усмехнулся комендант.

В апартаментах Блохина, как называл свое дачное жилище комендант, сотрудник НКВД в белоснежном халате, исполнявший обязанности официанта, молча поставил на стол традиционные «кучинские» стограммовые граненые стаканчики, окрещенные лафитниками, вилки, хлеб, запотевшую бутылку водки. Принес закуску: пахнущие укропом и столь любимым Григорием Моисеевичем чесноком пупырчатые соленые огурчики, зеленый лук, большую тарелку с мясным ассорти, крохотные розетки с хреном и горчицей.

— Горячее будете?

Блохин отказался, приподнял вилкой верхний кусок копченой свинины. Розовое сало источало аппетитный аромат.

— Это из здешней подсобки, — объяснил он Могилевскому. — Окорочок молодых поросят делают по особому моему рецепту. Попробуй, только обязательно с хреном!

Григорий Моисеевич не стал больше ждать приглашения, сделал себе бутерброд, который густо намазал хреном, откусил и, еще не прожевав, поморщился: ядреный хрен ударил в нос, и на глазах выступили слезы.

— Хор-рош, ничего не скажешь. Арестанты выращивают?

— Ну а кто же? Они самые. Ладно, давай выпьем. Холодно сегодня. Почти весна началась, да отступила. Опять приморозило. Попробуем, коли тебе интересно, «коммунар-скую» традицию соблюсти: пять обязательных лафитников «батьки Бокия». Он меньше не признавал. Хоть и расстреляли его как врага народа, но мужик он был стоящий. Широко жить умел. Веселую компанию очень любил. Еще с Соловков. Да сейчас разве разберешься, кто враг, а кто свой? Ну да ладно. Вперед!

— Будем здоровы, — поддержал Могилевский.

Они выпили. Потом с минуту молча сидели, наслаждаясь приятно захватывающим тело теплом.

— Меня сегодня утром товарищ Берия вызывал. Давал разные поручения. Про тебя вспомнил. Говорит, надо посодействовать, обустроить лабораторию Могилевского так, чтобы все было организовано на соответствующем уровне, — заговорил, смачно хрустя огурцом. — Дело он задумал стоящее. «Яды — это наше оружие», — сказал нарком. Умная мысль, ничего не добавишь. Мужик он хваткий. Оказывается, еще в Грузии, когда Лаврентий Павлович руководил там ГПУ, такое же дело затевал. А если твою лабораторию укрепить, расширить, то можно и ранг управления получить. А это, сам понимаешь, чины, оклады, штатные единицы, персональная машина.

— Я, собственно, еще не успел спланировать, что и как. Оно конечно, без вашей помощи, товарищ Блохин, справиться с поставленной задачей будет невероятно сложно, — скромно заговорил Могилевский, явно ободренный словами Блохина. — Тем более мне, человеку в вашей системе новому.

В отличие от коменданта НКВД, всегда выбиравшего тему и тон разговора с собеседником по собственному усмотрению, Григорий Моисеевич, знавший Блохина недавно, позволить себе подобные вольности еще не решался и обращался к нему не иначе как на «вы». Все-таки между ними существовала дистанция огромного размера. По реальной власти Блохин занимал высокую ступень в иерархической лестнице НКВД и неофициально шел сразу после заместителей наркома. Хотя звание у него было относительно невысокое, но всегда вхожего к Берии коменданта НКВД побаивались даже некоторые заместители, не говоря уже о начальниках рангом пониже.

— Да ты особо не волнуйся, — продолжал Блохин. — Давай поднимем по второй за успех общего дела. Если уж интерес к твоей лаборатории проявляет сам товарищ Берия, значит, работа действительно стоящая. Лаврентий Палыч ничего зря не говорит и не делает. В этом очень скоро все могут убедиться.

Блохин опорожнил бутылку и убрал ее под стол. Достал из кармана шинели вторую. Долил граненые стаканчики до самых краев. Решительно выпил. Григорий Моисеевич от компаньона не отставал. После пятого стаканчика, завершавшего традицию Бокия, Могилевский явно приободрился — и его потянуло на задушевный разговор.

— Вы, товарищ Блохин, в НКВД, считай, второй хозяин. Вся Лубянка в ваших руках. Ни туда, ни оттуда без вас никто шагу сделать не посмеет. Разве что прокурор…

— А они мне что? — вытирая салфеткой лоснившиеся губы, усмехнулся Блохин. — Да не признаю я никаких прокуроров. Это они там где-то у себя надзирающие, а к нам в НКВД без моего ведома никто не сунется. Ни один часовой на порог не пустит.

— Разве у нас прокуроры вообще не появляются? — осторожно продолжал выпытывать Могилевский, дабы убедиться, не исходит ли отсюда какая-нибудь опасность для его работы. Что ни говори, а экспериментировать-то придется над живыми людьми. Большинство из них, если не все, будут отравлены. И если прокуратура будет в курсе дел лаборатории… Сегодня его поддерживают, а чем все это может обернуться завтра — никто не знает.

— Да не бойся ты, — еще не распознав интерес Могилевского, успокоил его комендант. — Ну и что с того, если бывают. Да, иногда захаживают. Только не для проверок и надзору, а для допросов арестованных. Им специальные кабинеты выделены. Вот туда их пускают, а дальше — ни шагу. К примеру, надо посетить какого-то заключенного. Ну жалобу если кто написал в прокуратуру или арестант из влиятельных прежде лиц. Но это все решается заранее. Поступает команда, какие методы можно применять, а какие нельзя. К которым пускать прокурора, к которым нет. Но если даже и позволят встретиться с прокурором — за разрешением все равно ко мне. Для меня главное, чтобы официальный заказ был оформлен по всем правилам. Такой порядок.

— Понятно, — вставил Могилевский.

— Ну приведут этому прокурору по моей команде человека, — продолжал Блохин. — Поговорят о том о сем несколько минут — опять же в присутствии моих людей. И все — будь здоров. Заключенный отправляется опять на тюремные нары, а прокурор — на волю. Пока… Ха-ха!

— В камерах, значит, прокурор не появляется.

— Появляется — только в качестве арестанта. А чтобы пустить прокурора в саму тюрьму, на этажи, в камеры!.. — воскликнул Блохин. — На моей памяти такого ни при Ягоде, ни при Ежове не было. Не думаю, чтобы товарищ Берия стал менять эти порядки. Да ты и сам подумай, зачем ему посторонние люди в своей вотчине? Особенно эти прокуроры! В общем, я прокуроров сторонюсь и контактов с ними стараюсь не поддерживать. Незачем мне это.

— Ясно, — удовлетворенно кивнул Могилевский. — Это я к тому, что, если при выполнении задания товарища Берии у нас будут смертельные случаи, как быть с этим.

— Вот ты о чем! Все-таки бо-и-шшься, — засмеялся Блохин. — Да не думай ты об этом. Занимайся своим делом, которое тебе поручил товарищ Берия. И все. Материал тебе буду поставлять лично я из категории списанного. Все твои будущие клиенты — приговоренные к высшей мере наказания. Это же враги народа. Соображаешь — враги, а потому жалеть их не за что, сочувствовать опасным преступникам — тем более.

Блохин отхлебнул два больших глотка. От водки его квадратное лицо раскраснелось. На гладкой, лысой, без единого волоска, голове заблестели капли пота. Комендант становился все более словоохотливым и поглядывал на Могилевского с какой-то отеческой добротой.

— Так, говоришь, прокуроры. Были они у меня как-то в Варсонофьевском переулке, что возле основного здания НКВД. — Блохин положил на кусок свинины пол-ложки хрена, засунул в рот, стал жевать, но через мгновение широко открыл рот, застонал, хватанул еще стаканчик водки. Слезы брызнули из глаз. — Ох и злющий хрен, так его мать! Видать, стерва баба делала. Я, кстати, и твою лабораторию думаю там же разместить. В Варсонофьевском. Рядом с расстрельным подвалом.

— Почему там? — поежился Могилевский, услышав про расстрельные подвалы.

— Так удобнее. Да и места там много. Вот перебил — я нить разговора потерял. Извини, забыл, о чем это я тебе рассказывал…

— Как прокуроры приходили.

— Правильно, вспомнил. Так вот, передо мной недавно стояли даже два прокурора. Бо-ольшие чины. Правда, один уже из бывших — Акулов. Слыхал про такого, он года три назад был прокурором СССР.

— Помню.

— Другой — Рогинский, помощник нынешнего — Вышинского. Ты про него наверняка тоже слышал. Первого привели в наручниках под конвоем из камеры осужденных к высшей мере наказания для приведения приговора в исполнение. Ну а Рогинский вместе с нашим первым замом Фриновским — как ты знаешь, теперь он тоже стал бывшим — пришли засвидетельствовать эту процедуру, чтобы потом доложить обо всем каждый своему начальству.

— А что, разве при расстреле требуется их присутствие?

— Порядок такой установлен. Когда расстреливают больших чинов: бывших наркомов, маршалов и генералов всевозможных, прочих деятелей большой государственной важности, все должно производиться в присутствии самых высоких представителей НКВД и Прокуратуры СССР.

— Понял.

— Ну так вот, представляешь картину: Рогинский смотрит в упор на своего бывшего начальника так испуганно. Глаз не может оторвать. Он ведь прежде к нему в кабинет без позволения какой-то секретарши-замухрышки носа не смел просунуть. Заискивал, прогибался, щелкал каблуками. И вдруг ему надо засвидетельствовать факт смерти Акулова… На мужика жалко было смотреть. Что ни говори, а при убийстве присутствовать не каждый может.

— Зрелище действительно жуткое, — поежился Григорий Моисеевич. — Не позавидуешь.

— Ну тебе-то, допустим, все равно этим предстоит заниматься в самой скорости. Но об этом потом. Слушай дальше. Привели, значит, этого Акулова. Вид у бывшего прокурора жалкий. Сам понимаешь — остриженный наголо, бледный от долгого пребывания в тюрьме, сгорбившийся, сломленный. Небритый, в грязной, затасканной одежонке, башмаки дырявые. Приличную-то одежду с него другие заключенные стащили. Зачем она ему — какая разница, в чем будут расстреливать. Все равно потом свалят нескольких мертвецов в одну кучу и отвезут в Бутово.

— Зачем туда?

— А там их хоронят. Предают, так сказать, земле. Правда, без гробов. Это для них ненужные излишества.

Могилевский внимал рассказчику, широко разинув рот. Ведь еще месяц назад все эти страшные тайны были ему неведомы. А теперь он слушает их не просто как посторонний, а как свой — один из приближенных к этому, прежде чуждому ему, особому кругу людей. Блохин поднял свой стаканчик, они чокнулись, выпили, закусили вкусно пахнущими укропом и чесноком солеными грибками.

Блохин расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке, расслабленно отвалился на спинку стула.

— Так вот, — продолжал он свой жуткий рассказ, — стоит, значит, этот бывший Прокурор Союза ССР Акулов в дырявых, стоптанных башмаках перед благоухающими «Шипром» пижонами в наутюженных, новеньких мундирах и блестящих черным глянцем хромовых сапогах. Оба брезгливо морщатся от одного неопрятного вида и тухлого запаха. Тот, само собой, человек неглупый, все соображает: сейчас при них его расстреливать будут — раньше ведь сам посылал подчиненных на такие мероприятия. Да и лично присутствовал не единожды, как-никак до того, как стать Прокурором СССР, был первым замом начальника ОГПУ и ему при расстрелах больших чинов полагалось по должности присутствовать.

Комендант вытащил пачку «Казбека», поковырял спичкой в зубах, выплюнул на пол крошку, закурил.

— И вдруг представляешь, этот Акулов разом преобразился. Спину распрямил, голову задрал, словно петух, глаза заблестели. Как напустился он на Рогинского. Ты, говорит, ведь мой бывший помощник, как никто другой, точно знаешь, что я не враг, не изменник, не заговорщик, не террорист. Меня сломали. Били, издевались, унижали. Помимо воли заставили оклеветать и себя и других товарищей. Выбивали показания! Так орет этот Акулов, аж пеной исходит.

— И что же тот?

— Кто?

— Ну его бывший помощник в начищенных сапогах.

— А, Рогинский. Этот вдруг как закричит на Акулова: вы преступник, враг народа! Вы приговорены советским военным трибуналом к высшей мере наказания… Тут Фриновский спохватился, решил прекратить препирательства. Дал знак рукой. Акулова стали оттаскивать в сторону. Он упирается и кричит: «Прочь, я старый большевик. Да здравствует Сталин!» Ну шагах в двух от них его тут же уложили одним выстрелом в голову. Повалился на опилки.

— Какие опилки?

— В расстрельном подвале пол всегда опилками посыпают. Чтобы кровь не растекалась. Очень, знаешь, удобно. Как только убитого унесут, окровавленное пятно мои бойцы собирают в ведро, а это место сразу же посыпают свежими опилками. Очередной осужденный приходит на чистое место. Порядок должен быть везде.

— Ясно, — зябко поежившись, задумчиво произнес Могилевский.

— Ну так вот, упал этот Акулов спиной на опилки. Кровь фонтаном, а широко раскрытые глаза неподвижно уставились прямо на этих двоих «свидетелей». Фриновский с Рогинским так вот сразу с лица спали, мгновенно побледнели, того и гляди, следом за ним рухнут на пол, словно в них стреляли. Ишь ты, думаю, вида и запаха крови не переносят, чистоплюи. Ну, подошел наш тюремный врач-эксперт Семеновский — тебе, кстати, с ним еще придется иметь дело. Деловито нагнулся, внимательно посмотрел в зрачки расстрелянного, пощупал запястье — нет ли пульса. Все, говорит, готов. Можно подписывать акт об исполнении смертного приговора.

— Страшно-то как…

— Тебе страшно? А каково моим сотрудникам, которые каждый день людей расстреливают? Ведь от человеческой крови люди просто звереют. Мало кто такую работу долго выдержит. Одни спиваются — таких приходится увольнять. Другие лезут в петлю, стреляются. Третьи сходят с ума… В гражданскую на фронте и то проще. Там, бывало, стреляешь в противника, знаешь — иначе он тебя угрохает. Мстишь за друзей, за товарищей убитых… А тут… Я им каждый раз внушаю: вы же преступников ликвидируете, общество наше советское от врагов народа очищаете, огромную пользу стране приносите. Но не всегда помогает. Иной раз у самого голова понимать отказывается. Про сердце молчу. Валидол всегда ношу при себе. Так что нагрузка на нервы у нас огромная, ничего не скажешь.

— Но кто-то же должен этим заниматься. Законом определено. Во всем мире так делается. Врагов надо расстреливать.

— Чего ты мне про весь мир заладил. Знаешь, сколько людей каждый день мимо меня на расстрел проводят? Я ведь комендант, обязан все это дело организовывать. Все кругом меня боятся, как кровожадного зверя. А у меня иной раз слезы на глаза наворачиваются.

Глаза у Блохина действительно неожиданно увлажнились, он вытащил платок, шумно высморкался.

— Я вас понимаю, товарищ Блохин.

— Вот тебе и «понимаю». Представь, ведут на расстрел мужика. А я с ним, как сейчас с тобой, сидел вот за этим самым столом много раз. Тосты за его здоровье произносил, пожелания всякие высказывал, счастья желал. Таким же вот холодцом потчевал, окорок с хреном нахваливал. Почти все начальники здесь бывали. Даже сами наркомы наведывались. И вот представь, проходит он, уже осужденный к высшей мере наказания, мимо меня, молча, опустив голову. Но все же меня видит, узнает, конечно. Разговаривать нельзя — осужденных и конвоиров по моему приказу на сей счет инструктируют строго. Так я, незаметно от конвоя, дотронусь слегка до плеча, пожму локоть. Ну свой же он, мать твою… И ему на душе все полегче, хоть с одним знакомым человеком с воли перед смертью попрощался. Думает, может, родным весточку подаст. А я после расстрела — сразу в свой кабинет, к бутылке. Запрусь один, пью и плачу…

— М-да, вам не позавидуешь, — посочувствовал Могилевский.

— Ты вот что, лучше налаживай скорее изготовление таких препаратов, чтобы приговоры приводились в исполнение без стрельбы, без вида человеческой крови. Большое дело сделаешь, скольких людей от душевных и физических мук убережешь.

— Точно так же мне и товарищ Берия говорил, как это… «Надо, чтобы вдохнул — и готов».

— Вот именно. Так давай с этого и начнем. Сделаем тебе машину вроде автобуса — с задними дверями. Наподобие «черного воронка». Ну а ваше дело придумать газ, чтобы можно было запускать его минут на двадцать внутрь — и все. Подали фургон задом к Бутыркам, вывели из тюрьмы человек десять приговоренных к вышке, закрыли двери, заперли и поехали. Пускай думают, что везут на пересылку.

— Простите, Василий Михайлович, но это пахнет массовым душегубством, — осмелился возразить коменданту пьяный Могилевский.

— Почему — пахнет? Вот и сделайте, чтобы не пахло… Хотя, что ты думаешь, расстрелы десятками разве без запаха. Но там люди в ожидании выстрела столько переживают… А тут обычная вроде бы поездка. Пока докатят до места назначения, осужденные уже на том свете. Ничего не почувствовали, будто уснули. Остается только вытащить покойников и закопать в яму. Потом проветрить кузов и назад — за следующей партией.

— Как это у вас просто получается.

— Да не просто, а так лучше. Слушай, ты в Бога-то веруешь?

— Нет, я же партийный.

— Да не по-официльному, а в душе?

— Какая, к черту, вера!

— Вот и я, видно, заклеймен безбожниками. Но в общем-то все мы грешники — перед людьми, перед миром, перед Всевышним, если, конечно, он существует. В раю таким, как мы, говорят, места нету. Считают, с нашей профессией все прямиком в ад попадают. В котел с кипящей смолой. Так что готовься. Хотя, говорят, занимается ваш брат там будто бы тем же самым делом, что и при жизни: других грешников истязает. То есть в помощниках у Сатаны ходит. Но все равно, в ад попадать не хочется. А еще, сказывают, что смертью нормальной умереть нам, грешным, вроде как не суждено. Не знаешь, скольких сегодня в Кучине не досчитались. А я все замечаю, И все пошли по пятьдесят восьмой статье, а у нее один конец — высшая мера наказания. Кстати, чтобы ты знал, Бокий загремел первым. Как самый главный безбожник и отъявленный грешник. Лабораторию-то твою он создавал еще при Владимире Ильиче. Почти сразу же за ним следом такая же участь постигла и Гоппиуса — твоего предшественника в каком-то колене. Он самый первый начальник этой спецлаборатории.

— А его-то за что?

— Да за то же самое. По пятьдесят восьмой. Гоппиус наговорил, будто в лаборатории занимались разработкой какого-то устройства для взрыва Кремля с большого расстояния. Вместе с Бокием. «Батька» будто бы все это подтвердил на допросах и покаялся, помиловать просил. Но все равно не простили, приговорили к высшей мере наказания. Правда, я так думаю: оч-чень боялся товарищ Ежов, как бы его не отравили. Поэтому и приказал ликвидировать спецлабораторию, созданную задолго до его появления в НКВД. Вместе со всеми ее ядами и сотрудниками.

— Как же так? Ведь Бокий всегда был вместе с Лениным, Сталиным, Дзержинским. Боролся за советскую власть, защищал ее. И на тебе — враг этой же власти, — разочарованно протянул Могилевский.

— Ты лучше поменьше думай об этом. История с Бокием в общем-то темная. Тебя не касается, да и лаборатория твоя взрывами, как я соображаю, никогда не занималась. Слушай и больше помалкивай.

— Да-да, я понимаю.

— Вот и хорошо. А знаешь, какое еще преступление приписали Бокию и его компании?

— Откуда мне знать?

— Создание тайного общества. Наподобие масонской ложи. Слыхал про таких?

— Да, где-то я про это уже слышал.

— Кружок, оказывается, у них существовал. Конспиративный. Изучали организацию этого, ну как его — масонского дела. Планировали на все важные посты расставить своих людей, а потом захватить власть во всей стране.

— Ну и дела…

— Вот тебе и дела. А про то, что сразу после снятия Ежова обоих его замов арестовали, слыхал? Сначала Жуковского, а теперь вот и Фриновского в тюремную камеру посадили. Между прочим, тот самый Рогинский из прокуратуры, который при расстреле Акулова был, — приходил в мою тюрьму снимать с Фриновского показания. Все идет к тому, что на расстреле своего бывшего напарника ему присутствовать придется. Ходят разговоры, будто Фриновский много невинных людей загубил. Истязал, мучил. Теперь его на допросах пытают. Все делается как положено, в точности, согласно им же разработанной методике, по его же инструкциям. По слухам, уже сознается, дает показания.

— Вот и думай после этого: кто свой, а кто враг…

— Да брось ты! Не забивай себе голову такими глупостями. Не нам с тобой это решать. На то и суд существует, особые совещания. Пошли-ка лучше, Моисеич, в баню. Давай сменим обстановку. Я тебе сюрприз приготовил. Давай махнем еще по одной — за планы твои. Считай, одну традицию «батьки» мы уже соблюли, даже сверх того. Теперь соблюдем и вторую: банька нас ждет.

— За успех нового дела! — бодро поддержал Блохина Могилевский.

— За живых и мертвых, — помолчав, неожиданно мрачно добавил комендант.

Он, не чокаясь, выпил до дна. С минуту снова помолчал. Огромным кулачищем стер с лица предательскую слезу.

— Хрен, чуешь, какой злой! Ишь как продирает, — стал оправдываться Блохин. Потом резко поднялся из-за стола, хлопнул Могилевского по спине: — Эх и продеру я тебя сейчас в парилке березовым веничком. Весь хмель вместе со всеми дурными мыслями враз вышибу.

Заметно осовевший Могилевский торопливо засунул в рот большой кусок ветчины с хреном и заспешил вслед за широко шагавшим комендантом. Поравнявшись, они, покачиваясь и поддерживая друг друга, направились в сторону дымившейся невдалеке просторной, построенной по всем классическим канонам русской бане. Она приветливо манила своими крохотными освещенными оконцами.

— Ну, Григорий Моисеевич, а вот и мой обещанный сюрприз. Через несколько минут мы, так сказать, соблюдем и вторую традицию покойного «батьки»!

С этими словами комендант широко распахнул массивную дубовую дверь. Из бани вывалилось огромное облако молочного пара, донеслась негромкая музыка. Могилевский нерешительно перешагнул вслед за Блохиным порог и очутился в выстланном коврами, теплом предбаннике. Его взору открылся резной стол из мореного дуба без скатерти, который был завален самой разнообразной снедью. Приборы на четверых человек, свежие огурчики, посыпанная зеленым лучком селедка залом, маринованные грибки, копчености и дымящаяся, рассыпчатая картошка. В центре красовались две запотевшие бутылки водки. На расположившемся на тумбочке патефоне крутилась грампластинка и хрипловатый голос Утесова напевал танго «В парке „Чаир“ распускаются розы…». Комната была наполнена приятным ароматом хвои, свежеиспеченного ржаного хлеба и разнотравья.

— Ну а теперь сюрприз! Приступаем ко второму, самому приятному отделению нашего вечера. Красавицы! А ну-ка на выход! — громко скомандовал Блохин и захлопал в ладоши.

Из соседнего помещения выпорхнули две розовотелые девицы. Обе широко улыбались гостям. Кроме легких цветочных фартучков, завязанных на спине бантиком из тонкой тесемки, на них ничего не было. Мордашки у каждой были округлые, напомаженные, упитанные, бедра широкие. Они деловито стали помогать мужчинам снимать шапки, тяжелые шинели, сапоги, гимнастерки.

— Не беспокойтесь, я сам, — запротестовал было смутившийся Могилевский, когда с него стали стягивать кальсоны, но его оборвал решительный голос коменданта:

— Пускай, пускай раздевают, Григорий. Они это дело любят, а заодно и пощупают, что у тебя в штанах пряталось! — Блохин громко расхохотался. — А вдруг он у тебя большенький да едрененький! Сейчас наши красавицы разделают нас с тобой по высшему классу: веничком похлещут, массаж сделают, сладостью одарят. Все как было при «батьке»! Забудешь и про жену, и про работу. Ну-ка, бабенки, скидавай свои фартуки! Мигом! И все шагом марш в парную, а потом за стол, — зычно крикнул он.

Еще через минуту Григорий Моисеевич действительно позабыл обо всем на свете, погрузившись в вакханалию празднества. Так в эту ночь новоиспеченный начальник спецлаборатории НКВД принял в подмосковном пансионате Кучине «боевое крещение».

 

Глава 7

Домой Могилевский заявился лишь в воскресенье под вечер. И сразу же его чистенький быт — домотканые половики, пузатый комод, старый, скрипучий шкаф для одежды, да и сама жена Вероника в застиранном халате — показался ему жалким, убогим. Хотя раньше ему нравилось сидеть вечерами дома, слушать, как жена напевает сыну колыбельную, укладывая его спать. Григорий Моисеевич сидел за письменным столом, читая какую-нибудь специальную книгу и делая выписки, или же набрасывал план очередной главы диссертации. А тут точно его отравили. Все немило до тошноты: и заискивающая улыбка Вероники, и ее кислые щи из квашеной капусты, и однообразное тиканье ходиков. Всего несколько часов назад его тискали, мучили ядреные девки, выказывая такие чудеса по части греховных утех, что у Могилевского глаза на лоб лезли, он даже представить себе такого не мог. Всего несколько часов назад они ели молочного поросенка с-гречневой кашей и хреном, а перед этим катались в санях на тройке по лесной зимней дороге. Девицы хохотали, визжали от восторга. Весело хохотал и Могилевский, чувствуя себя молодым и свободным, как ветер.

Два дня пронеслись как минута. И после такого праздника — опять в свою хоть и двухкомнатную, но мрачную, с тусклой желтой лампочкой квартиру, в которой давящая, как в склепе, тишина да равномерное тиканье ходиков.

— Устал? — участливо спросила жена.

— Устал, — ответил Григорий Моисеевич и рано лег спать, надеясь, что во сне снова увидит и тройку, и снег, летящий из-под полозьев, и жаркое дыханье молодух, заставивших Могилевского сбросить с себя дет пятнадцать и ощутить сладкий вкус простой телесной жизни. А все это открылось ему, когда он вошел в новую и страшную, даже на слух, организацию — НКВД.

На следующий день начальник лаборатории с рвением приступил к организации нового дела. Какие-то заготовки, выписки из книг и лекций по токсикологии, периодической печати, собственные наблюдения, наметки планов у него уже имелись. Теперь, получив официальное задание, можно было разворачиваться по-настоящему. Он снова проанализировал собранные раньше сведения об известных способах применения отравляющих веществ. Правда, на сей раз дело предстояло иметь с другими препаратами, но прежние наработки на первых порах еще могли пригодиться. Вместе с Хиловым он тщательно осмотрел наличную аптеку, хранилище ядохимикатов и отравляющих веществ.

Держал свое слово и комендант НКВД Блохин. Он выделил помещения для проведения экспериментов. Теперь лаборатория располагала своим «испытательным полигоном» в Варсонофьевском Переулке, рядом с Лубянкой. Вход в новые комнаты был со двора. По соседству находился подвал, в котором приводили в исполнение расстрельные приговоры. Толстые кирпичные стены, сводчатые потолки, тяжелые, обитые железом двери поглощали звуки выстрелов. Рассказывают, что когда-то давно все это здание являлось пыточным домом тайной полиции. Сюда привозили самых опасных преступников на истязания. Страшные крючья от цепей знаменитой дыбы так с прошлых веков и остались торчать посреди потолка.

Стены лаборатории, камер и кабинетов побелили известью. Двери камер уже имели специальные окошки, именуемые всеми заключенными «собачниками», предназначавшиеся для наблюдения за арестантами, передачи им пищи, общения с ними из коридора. Внутри под самым потолком повесили дополнительные электрические лампочки, дабы помещение камеры было ярко освещено и хорошо просматривалось. В каждой из камер привинтили к каменному полу массивные двухъярусные нары. Поставили водопроводные краны, железные раковины, унитазы. Окон в камерах не было. Проветривались они массивным железным вентилятором, укрепленным глубоко внутри небольшого отверстия на пятиметровой высоте противоположной от нар стены. Добраться до него было невозможно, даже если встать на спину человека. Словом, здесь все было оборудовано по самым настоящим тюремным правилам.

Рядом располагалась сама лаборатория. На дверях кабинетов повесили таблички с надписями «Начальник медицинской части», «Главный врач», «Аптека», «Ординаторская», «Врачи-специалисты». Всем сотрудникам предписывалось находиться на службе только в белых халатах. Теперь, зайдя в это заведение, любой несведущий человек мог принять ее за самое обыкновенное медицинское учреждение, скромную тюремную лечебницу. Легенда начала материализоваться.

Принципиально поменялся и статус лаборатории. Штатная категория начальника поднялась до звания полковника медицинской службы. Соответственно установили и более высокие, чем прежде, специальные звания и для остальных сотрудников. На входе выставили вооруженную охрану, всем выдали специальные пропуска. Такими мерами рассчитывали укрепить дисциплину среди персонала спецлаборатории и полностью засекретить характер ее деятельности. Отныне за порогом заведения запрещались любые разговоры обо всем, что происходило в стенах лаборатории. Никому, кроме начальника, не разрешалось вести аналитические дневники о характере исследований и их результатах, раскрывать специфику действий испытываемых токсических препаратов, выносить какие бы то ни было служебные бумаги с описанием опытов. Даже самые пустячные черновики сдавались на спецхранение.

Всякие контакты с заключенными категорически запрещались. Нельзя интересоваться их фамилиями, прошлой профессией, родом занятий до осуждения, спрашивать о местах прошлого места жительства, адресах проживания родственников. Разговоры с «контингентом» не должны выходить за пределы выяснения самочувствия, настроения, состояния здоровья, наличия жалоб на недуги. Все это официально фиксировали в разработанных документах, которые утвердил своей подписью первый заместитель наркома.

Для объявления вводившихся новшеств Могилевский собрал всех сотрудников утром на служебное совещание. Зачитал подписанные и утвержденные бумаги.

— Все предельно ясно: мы должны молчать, — резюмировал за всех Наумов. — Наверняка это связано с предстоящими грандиозными переменами, в которые на прошлой неделе нас посвятил новый начальник.

— Теперь наша лаборатория будет служить для приговоренных к расстрелу людей последней остановкой на пути перелета души из тюремной камеры в райский мир, — мрачно добавил Муромцев. — Могу ли я надеяться, что буду иметь возможность по-прежнему заниматься биологическими исследованиями, или в них уже отпала необходимость?

— Прежняя работа вовсе не свертывается. Она лишь дополняется новыми возможностями. — Могилевского начинали злить эти недвусмысленные издевки.

— И как же теперь мы будем именовать наших подопытных, если неизвестны их имена и фамилии? Присваивать им номера или давать псевдонимы? — не унимался Наумов.

— Действительно, товарищ Могилевский, как? — неожиданно подал голос дотошный Хилов.

— Это несущественно. Будем отражать в документах лишь характеристики примененного токсина, условия применения и результаты действия.

— Мне кажется, это ненормально. Должны же мы, хотя бы между собой, установить какую-то условную терминологию. Нечто вроде тюремного жаргона, — не унимался Человек в фартуке. — Давайте именовать наш живой материал «птичками».

— А что, — подхватил начальник лаборатории, — хотя бы и птичками. Перелетные — из одного мира в другой. В этом действительно есть свой смысл. А главное — соответствует существу нашего дела.

Примечательная деталь. В те же самые годы за несколько тысяч километров от Москвы, где-то в окрестностях захваченного японской армией маньчжурского города Харбина оккупанты создали специальный исследовательский центр «Хогоин-31». Там тоже разворачивалась работа по проведению биологических и медицинских экспериментов на людях. «Материалом» служили пленные китайцы, корейцы и даже советские люди, оказавшиеся в руках японцев на оккупированной, территории. На них испытывалось действие болезнетворных микробов, бактерий, отравляющих веществ, воздействие газов, высоких и низких температур, низкого и высокого давления. Все эксперименты, как правило, заканчивались смертью «пациентов». Во всяком случае, из лагеря пленники живыми уже не выходили. Так вот, и там сотрудники «Хогоина» своих подопытных людей не называли по именам и фамилиям, а окрестили «бревнами». Сходство психологических установок у отравителей разных стран поразительное. Они межнациональны. «Птички», «бревна», вообще «человеческий материал».

До прихода Могилевского в лабораторию в НКВД уже проводились различные научные и исследовательские изыскания в области токсикологии по разработке новых препаратов. Но теперь они были свернуты, и перед сотрудниками была поставлена одна практическая задача — искать новые быстродействующие токсины, способные умерщвлять людей и по возможности не открывать для патологоанатомов ясной клинической картины при вскрытии.

Кое-кому из ученых, давно работавших в лаборатории, это не понравилось, но Могилевский властной рукой эти роптания заглушил, и всем ничего не оставалось, как продолжать исследования теперь уже по новой программе и делать вид, что ничего особенного не произошло. Перестал бросать свои язвительные реплики даже Муромцев, когда Могилевский сообщил сотрудникам, что Сутоцкого арестовали на следующий же день после того, как Григорий Моисеевич изгнал его из лаборатории. То есть в ту самую субботу, когда начальник лаборатории веселился в компании с комендантом НКВД и похотливыми девицами. Сутоцкого обвинили по 58-й статье «за контрреволюционную деятельность и выступления против Советской власти». Всем сразу стало ясно, что в живых его теперь не оставят.

— Я даже попросил, чтобы нам его отдали. Вроде обещали. Так что, возможно, мы его скоро снова увидим, — усмехнулся Григорий Моисеевич и добавил: — Например, в качестве перелетной «птички».

Но на его шутку никто не отреагировал. Даже Хилов сидел с мрачным лицом.

Естественно, что после такого объявления из лаборатории никто по собственной воле не уходил. Режим работы оставался прежним, не было даже введено запрета на употребление спиртного. Работа ведь стала считаться вроде бы вредной, с постоянным напряжением психики, что требовало снятия стресса. Могилевский лишь предупредил, чтобы делалось это не так открыто, как раньше. То есть расслабляться спиртным позволялось, но при этом следовало соблюдать меру и не попадаться на глаза вышестоящему начальству. А оно в Варсонофьевский переулок предпочитало не заглядывать.

Согласно своеобразной калькуляции, каждому сотруднику, участвующему в экспериментах с испытаниями ядов на заключенных, теперь полагались ежедневно сто граммов водки. Практически эта норма почти всегда с лихвой перекрывалась за счет выделявшегося на «специальные нужды» чистейшего медицинского спирта-ректификата. Он предназначался для обработки приборов, посуды, дезинфекции рук, однако по назначению его почти никогда никто не использовал. В основном употребляли внутрь, как и в прежние времена, а с перенесением экспериментов с животных на людей к огненному зелью вскоре пристрастились даже самые стойкие трезвенники.

Накануне «открытия» нового дела Хилов с Могилевским долго колдовали в аптеке над токсичным веществом для первого опыта. Решили начать с проверки отравления при смешивании обычного цианистого калия со спиртом.

В кабинете сидели Могилевский, Блохин, судебно-медицинский эксперт Семеновский, сотрудники лаборатории Наумов, Филимонов-младший и еще несколько человек. Все до единого были в белых халатах. Даже комендант НКВД по такому случаю накинул поверх военной формы чистый белый халат. Только ассистент Ефим Хилов появился в своем неизменном клеенчатом фартуке, правда, халат под фартуком у него все же имелся. Все чинно расселись в «ординаторской» на двух больших кожаных диванах. Один неугомонный Человек в фартуке продолжал суетиться и деловито сновал по кабинету. Ему досталась, пожалуй, самая значительная роль в предстоящем действе, и он этим очень был горд. Хилов вытащил из кармана фартука бинт, растянул его поперек дверного проема и начал укреплять кнопками.

— А это зачем? — вопросительно прогудел Блохин.

— Ленточка, — пояснил ассистент. — Для открытия мероприятия. Организовано все как положено в таких торжественных случаях. И даже ленточка протянута. Разве что духового оркестра не будет.

— Действительно, жаль, что туш некому исполнить, — угрюмо заметил Наумов. — Может, сам споешь?

— Да и с ленточкой у тебя, Хилов, получился перебор, — снова отозвался Блохин. — Выкинь ты ее. А то на богохульство смахивает. Мужика на тот свет, можно сказать, к Богу отправляем, а ты про какое-то торжество…

— Если старшие товарищи против, уберем, — послушно согласился Хилов. Он скомкал бинт, но полоску из середины все же вырезал и опустил в карман фартука, а остальное выбросил в урну. — Вот и все. Можно начинать, — с чувством исполненного долга объявил ассистент.

— Ну-ну, — пробурчал комендант.

— Ой, извините, — спохватившись, подала вдруг голос лаборантка Кирильцева. — Я женщина слабая и не могу смотреть, как людей убивают. Еще чего доброго, ночью приснится, — нервно щебетала Анюта.

Она взглянула в висевшее на стене большое зеркало, поправила свои бесцветные кудряшки и мелкими шажками торопливо засеменила из «ординаторской».

— Да уж осталась бы, — крикнул ей вслед Блохин. — Все равно привыкать придется…

— Нет уж. Обойдетесь без меня.

В коридоре она едва не столкнулась с доставленным для «церемонии» заключенным.

— Здравствуйте, — с растерянностью в голосе, испуганно произнесла лаборантка, заботливо уступая ему дорогу. — Вас здесь ждут.

И действительно, первого пациента почти все ожидали с нескрываемым нетерпением. Каждый вкладывал в это свой смысл.

Тот появился в сопровождении двух конвоиров. Когда перед ним распахнули дверь, заключенный, отвыкший в тюремной камере от нормального дневного света, в растерянности остановился на пороге под взглядом целой группы людей в белоснежных халатах и закрыл рукой глаза. Но к нему тут же подскочил Хилов с идиотской злорадной улыбкой:

— Поздравляем! Вы первый пациент нашего нового медицинского учреждения.

С этими словами ассистент дернул ничего не соображающего арестанта за одежду, затянул его в кабинет и поставил в центре лицом к начальнику лаборатории и другим членам комиссии. Они чинно сидели за широким квадратным столом, покрытым зеленым сукном, неподвижно уставившись на пришельца, словно на редкостный музейный экспонат. У некоторых во взгляде улавливался откровенный страх перед тем, что должно было произойти через несколько минут на их глазах. Но находившийся в полном неведении «пациент», вряд ли это заметил.

— Заключенный Потапов, — наконец нарушил неожиданно воцарившуюся тишину «предмет исследования». — Осужден три дня назад трибуналом Московского военного округа по статье пятьдесят восемь — семь Уголовного кодекса за особо опасное государственное преступление — подрыв промышленности в контрреволюционных целях — к высшей мере наказания, расстрелу.

Присутствовавших повергло в некоторое замешательство нарушение только что оглашенной инструкции: человек назвал себя, сказал, когда, кем и за что осужден. Снова повисла пауза.

Перед «докторами» стоял остриженный наголо, худой, измученный молодой мужчина, с ввалившимися, небритыми щеками, бледным лицом, в грязной арестантской робе. В глазах страх, полная покорность. Они искали сочувствия и помощи у сидевших перед ним за длинным столом людей в белых халатах.

— Итак, надеюсь, вам понятно, что вы самый первый пациент только что открытого в НКВД специального лечебного учреждения для заключенных, — высокопарно обратился к Потапову Григорий Моисеевич, уже полностью овладевший собой. — Я руководитель лаборатории, то есть этого специального медицинского учреждения.

— Простите меня, никак не могу взять в толк, что все это значит и почему меня сюда привели. Я приговорен к расстрелу, и, как мне объявили, приговор подлежит немедленному исполнению…

— Об этом теперь не думайте. Расстреливать вас не будут. Проходите лучше сюда, присаживайтесь вот здесь.

Поднявшись со стула, начальник лаборатории артистичным жестом показал на кушетку, стоявшую в углу у стены. Заключенный смущенно топтался на месте, не решаясь сесть на белоснежную простыню.

— Садитесь, — повторил Могилевский и в следующую секунду почувствовал в теле сильнейший озноб и, словно на морозе, стал потирать свои вдруг похолодевшие руки.

Еще раньше, зная, что предстоят опыты над заключенными, он представлял себе эту процедуру обыкновенно и буднично. Придет зэк, выпьет свои сто граммов водки с ядом, его отправят своим ходом в камеру, где он через несколько минут тихо испустит дух. Эксперт Семеновский констатирует смерть, заберет труп для исследования на предмет обнаружения признаков отравления.

Но то ли оттого, что Хилов начал это балаганное действо с разрезания бинта, то ли оттого, что в выбранном жалком, перепуганном пациенте не чувствовался никакой подрывник советской промышленности, Могилевский ощутил вдруг странную робость и страх в душе. «Уж лучше бы доставили для первого опыта убийцу-рецидивиста или какую-нибудь другую отвратительную личность», — подумалось ему.

Григорий Моисеевич с трудом сдерживал охватившую его дрожь: одно дело травить подопытных мышей и кроликов и совершенно иное — отправить своими руками в могилу вот этого, стоящего напротив беззащитного и явно непохожего на врага человека, с надеждой взирающего на собравшихся вокруг него докторов в белых халатах. Да, конечно, он сам сказал, что признан преступником, приговорен к расстрелу, а значит, виновный…

Начальник лаборатории пытался взять себя в руки, отогнать как можно быстрее эти так некстати возникшие мысли. Что ни говори, а Могилевскому никогда прежде не доводилось встречаться вот так близко с обреченным на мучительную казнь человеком. На смерть, которую он примет через несколько минут из его собственных рук, из рук врача, давшего когда-то клятву не вредить здоровью людей, а лечить их, облегчать страдания. Все это как-то сразу навалилось на Григория Моисеевича, и он явно занервничал. Ему в какую-то секунду даже захотелось броситься вон из этой комнаты, сбежать, уклониться от участия в предстоящей страшной процедуре. Только сейчас Могилевский осознал, почему даже Блохин пускает слезу, рассказывая о последних минутах жизни смертников.

Заключенный осторожно присел на самый край кушетки, смиренно сложив руки на коленях и опустив голову. Сегодня рано утром в его камеру вошли тюремные охранники, приказали троим осужденным к расстрелу выходить с вещами. В их числе был и он, Потапов. Все трое знали, что означает это приглашение. Они попрощались с несколькими оставшимися сокамерниками, обнялись. Но в коридоре Потапова задержали, отделили от остальных, посадили в машину и доставили сюда. Он абсолютно ничего не понимал.

— Для чего меня привезли к вам? — вопросительно поднял он голову на Могилевского, соображая, что тот здесь самый главный руководитель.

— Не волнуйтесь, — обрадовавшись спасительному вопросу, вернувшему логический ход мыслей, ответил Григорий Моисеевич. — Все будет в полном порядке. Мы проводим небольшой психологический эксперимент. Исследуем реакцию подавленного горем организма человека на стрессовые ситуации. В вашем случае — переход от депрессии к, скажем так, надежде. Иначе говоря, способен ли синдром оптимизма влиять на физическое и психическое состояние человека.

— Оптимизма, — удивленно и одновременно недоверчиво переспросил Потапов.

— Да-да. Оптимизма от известия, что вас не будут расстреливать.

В этот момент Григорий Моисеевич перевел взгляд на Блохина и, поймав его спокойный, будничный взгляд, тотчас полностью овладел собой. Почин непременно должен пройти спокойно, деловито, без истерик и мук. Работать с первым «пациентом» надо так, чтобы тот так ничего и не понял, не заподозрил. Ну а комендант и начальник отдела Филимонов после этого эксперимента должны убедиться, что новый начальник лаборатории волевой человек и умеет в любой обстановке владеть собой, претворять в жизнь поставленную товарищем наркомом задачу. Да и подчиненные поймут, кто есть кто.

Снова возникла непродолжительная пауза. Вслед за ней Могилевский решительно встал и твердой походкой подошел к своей жертве:

— Итак, товарищ Потапов, скажите, как вы себя чувствуете после того, как я вам объявил хорошую новость.

— Пока еще плохо. Голова кружится. Разве может иначе чувствовать себя человек перед близкой смертью? Скажите, товарищ доктор, только честно: меня все-таки расстреляют?

— Успокойтесь, говорю же, вас расстреливать никто не будет, — заверил арестанта Могилевский. — Если направили сюда, значит, принято решение применить к вам другую меру воздействия. Расстрел отменили, понимаете?

— Спасибо, доктор! — задрожав всем телом, просиял наконец Потапов. — Большое вам спасибо! Вы даже не представляете, как меня обрадовали. Будто снова родился на свет. Я и сам знал, что в конце концов со мной разберутся правильно и поймут, что не виноват! Я знал и до последней минуты надеялся. Знал! — Потапов обратился к сидящим за столом людям: — Я ведь писал, объяснял. Выходит, товарищ Сталин прочитал мои объяснения и все понял. Теперь, если даже сошлют в лагеря на десять лет без права переписки, я все выдержу, всем докажу, что по-прежнему могу приносить пользу своей великой Родине. Понимаете, это великое счастье! Я благодарен вам всем, товарищи врачи!

Потапов хотел было подняться и продолжать речь, чтобы до конца выговориться, но Могилевский удержал его на кушетке.

— Я все выдержу, лишь бы жить. Я простой инженер с текстильной фабрики, внес двадцать пять рационализаторских предложений. Ну какой из меня вредитель? Разве я похож на врага народа?

Потапов счастливо улыбался окружавшим его незнакомым людям. Он был совершенно потрясён, ошалело вращал головой и глядел по сторонам широко раскрытыми глазами, из которых покатились слезы радости. Заключенный размазывал их по лицу грязными кулаками, одновременно и веря и не веря объявленной неожиданной перемене в его судьбе. Переход от синдрома депрессии к надежде происходил на глазах «исследователей». Все пошло по заранее разработанному сценарию. Развеселившийся бедняга даже не заметил, как Могилевский подал знак Хилову, чтобы тот начинал подготовку к следующему этапу эксперимента.

Ассистент достал из стеклянного шкафа пустой стакан, нераспечатанную бутылку с водочной этикеткой, поставил на стол. Весело улыбнулся, подыгрывая «пациенту», и сказал:

— Это для усиления оптимизма. Такое событие происходит единственный раз в жизни, и его нельзя не отметить.

Запечатанная на заводской манер бутылка нужна была, по замыслу организаторов эксперимента, для большей достоверности. А так все, кроме одного Потапова, знали, что в водку подмешан цианистый калий — один из сильнейших нервно-паралитических ядов мгновенного действия. Разведенная в бутылке доза, по согласованному с начальством плану ассистента, почти вдвое превышала смертельную. Хилов поставил перед Потаповым стакан, щедро наполнил его почти до краев.

— Минуточку, — остановил он руку заключенного, послушно потянувшегося к стопке. — Вот, и закусишь сразу, — ухмыльнулся ассистент. Он положил на хлеб маленький ломтик колбасы.

— Даже не знаю, что сказать, — не переставал удивляться основной виновник происходящего. — Вообще-то я водку почти не пью…

— Сегодня разрешено. Да и другого ничего нет, — снова вступил в свою роль Могилевский, обращаясь к заключенному. — Будьте настоящим мужчиной. А что, — Могилевский весело повернулся к присмиревшим свидетелям разыгрываемого действа, — давайте-ка, товарищи, составим компанию нашему первому пациенту. Разделим его радость. Что ни говори, а ведь мы не погрешили душой, объявив человеку, что спасли его от расстрела!

Вслед за этим на столе появилась вторая нераспечатанная бутылка водки, а к ней все те же стограммовые граненые стаканчики, тарелки с оранжевыми мандаринами и колбасой. Блохин с подозрением глядел на новую бутылку: от отравленной она ничем не отличалась. Начальник лаборатории самолично разлил содержимое по стопкам.

— Эх, была не была, — махнул рукой арестант и, взяв в руки стакан, медленно, чтобы не расплескать, понес его в лицу.

— За пациента номер один! — не оставляя ни секунды Потапову на колебания, громко воскликнул начальник лаборатории, обращаясь к присутствующим. Он поднял свой стакан, подавая пример остальным членам комиссии. Те одобрительно закивали, некоторые даже последовали его примеру и взяли свои стопки в руки, но пить пока не решались, смотрели на Могилевского.

— Давай, давай, парень. Смелее и с Богом, — поторапливал Потапова ассистент.

— Поверьте, я не вредитель, не враг…

— Да мы уже про тебя все Знаем. Понимаешь, все! — теряя терпение, заверил зэка Хилов.

Сотрудники лаборатории и гости заулыбались, подбадривая первенца. Могилевский понимал, что именно сейчас все ждут его решительности, взмахнул стопкой, первым ее опрокинул, после чего, уже не боясь, остальные тоже дружно выпили, потянулись за закуской. Напряженность сразу спала. Кто-то ободрал мандарин и положил его перед заключенным, на которого снова обратились все взоры. Но тот все еще не верил в чудо. В его глазах светились одновременно и неподдельная радость избавления от страшного слова «расстрел», и неверие в происходящее. Потапов восторженно смотрел на своих избавителей и каждого готов был обнять и расцеловать.

— Ну в чем дело? Решайтесь же! — Могилевский по-дружески похлопал заключенного по плечу. — Как видите, мы уже управились. Давайте смелее. Все ждут только вас…

— Я сейчас. Просто никогда раньше сразу так много водки не пил. Все больше приходилось вино… Боюсь, что после тюремной пайки быстро опьянею…

— Не бойтесь. Вас сразу же отведут в палату, и там вы отдохнете. Будете лежать сколько угодно. Вволю отоспитесь. Самое страшное для вас уже позади, — напутствовал Потапова Могилевский.

— Да-да, конечно…

Потапов глубоко вздохнул, как это бывает перед решительным — броском, поднялся с кушетки и вытянулся во весь рост по стойке «смирно». Затем поднес стакан к губам и неровными глотками выпил его содержимое до дна. Выдохнул, морщась всем лицом, вытер рукавом расплывшийся в широкой улыбке рот. Водка отдавала приятным привкусом миндаля, ядрышками от абрикосовых косточек. Стоявший за спиной «пациента» Могилевский поднял вверх руку, чтобы все видели находившийся при нем секундомер, и демонстративно нажал на кнопку.

В следующее мгновение комната в глазах арестанта вдруг перекосилась, а затем стремительно закружилась вокруг стола вместе с уставившимися на него людьми в белых халатах.

— Говорил, что опьянею с непривычки… — прохрипел он, уже не понимая, что с ним происходит. Живот пронзила резкая, невыносимая боль. Он попытался издать крик о помощи, но из перекошенного рта вырвался только сдавленный выдох. Ноги подогнулись, стали ватными. Потапов неловко повалился на пол, ударившись затылком об угол кушетки, и затих. Смерть наступила почти мгновенно. Первый эксперимент завершился.

Несколько секунд все ошеломленно молчали, глядя на неподвижно лежавшего на полу человека, широко раскинувшего руки и ноги.

— Ну слабак, — почесав живот, разочарованно произнес Хилов. — Я-то думал, что он хоть немного еще побудет в сознании, поговорил бы с ним немного перед смертью…

— Вот и все. Рубикон перейден. Обряд жертвоприношения свершился, — как-то отрешенно выдавил из себя Муромцев. Ни на кого не глядя, он молча пошел из комнаты.

— Отмаялся, грешный, — констатировал Филимонов-младший. — А все-таки это лучше, чем расстрел.

— Хилов, — почти шепотом обратился Могилевский к ассистенту, будто боялся, что Потапов сейчас встанет. — Позови санитаров. Пускай унесут тело.

Григорий Моисеевич хоть И пытался бодриться, но все же испытывал естественный для обычного человека трепет перед таинством смерти. Тем более к которой оказался непосредственно причастен. Со временем у него это пройдет, но первого смертника — Потапова, которого он отравил, Могилевский запомнил на всю жизнь. Что-то было в этом инженере-текстильщике трепетное, дребезжащее. Он так страстно цеплялся за жизнь и всему по-глупому верил, наивно считая, что кто-то там, далеко наверху, все же разобрался в его деле, докопался до истины и признал его невиновность. Эта детская вера была в его больших, светившихся искренней радостью глазах, в худой, нескладной фигуре с длинными руками.

Между тем с санитарами вышла задержка.

— Кто-нибудь уберет труп? — раздраженно выкрикнул Блохин.

— Есть. Сейчас. Сию минуту организуем, — по-военному отрапортовал Хилов. Он резво выбежал из помещения.

Ну а судмедэксперт Семеновский деловито сновал вокруг лежавшего на полу трупа. Он пощупал пульс, осмотрел зрачки. Светившиеся всего несколько минут назад надеждой глаза Потапова неподвижно уставились в потолок. Семеновский взял со стола газету, спокойно развернул ее и накрыл лицо покойника.

— Мертв? — почему-то спросил Могилевский.

— Мертвее не бывает, — ответил эксперт.

У Могилевского все еще дрожали руки. Он совершенно забыл про свой секундомер, который продолжал отстукивать секунды и минуты. Собственно, хронометрировать было нечего. Вся процедура отравления заняла не больше полутора минут.

Все, кроме Блохина и Семеновского, оставались в некотором оцепенении. Полковник Филимонов махнул еще рюмку водки и вышел. Следом за ним направился Блохин, перешагнув через лежавшее на его пути неподвижное тело.

А вновь появившийся в кабинете Хилов и судмедэксперт Семеновский буднично, без излишних эмоций занялись покойным. Они бесцеремонно переваливали его то на бок, то на живот, потом вернули в прежнее положение, подобрали руки и ноги, чтобы труп меньше занимал места. Срезали на робе пуговицы, обнажили грудь. Семеновский надавил на живот и стал принюхиваться к запаху, исходившему изо рта недавнего «пациента». Потом почему-то еще раз проверил реакцию зрачков на свет и, окончательно убедившись в ее отсутствии, спокойно резюмировал:

— Итак, товарищ Могилевский, ваш первый объект исследований благополучно скончался. От него пахнет водкой и горьким миндалем. Других явных признаков отравления я пока не вижу, но сказать, что сработано чисто, пока не могу.

— Но вы не станете отрицать, что мы применили очень надежный препарат, убивающий почти мгновенно, — не преминул вставить Хилов и добавил: — Не напрасно же трудились над рецептом…

— Теперь нужно посмотреть, что там внутри организма. Попрошу доставить тело в мою судмедлабораторию, — холодно распорядился Семеновский. — Труп должен остыть и отлежаться пять-шесть часов. Таков порядок. Заключение передам завтра к вечеру.

С этого дня «материал» — заключенные, приговоренные к высшей мере наказания, — стал поступать в лабораторию массовым потоком. Решено было испытать для начала действие всех имеющихся в наличии ядов, подробно зафиксировать клиническую картину их воздействия на организм, чтобы затем перейти к корректировке и изготовлению новых препаратов с заданными свойствами.

Начали опыты с безвкусовым производным иприта и большими дозами бензендрина, но эффективные результаты получить долго не удавалось. Отравили несколько человек. Но после этих препаратов оставались характерные следы насильственной смерти. Такие отравления неизбежно обнаруживались дотошным Семеновским при каждом вскрытии.

Могилевский уже не дрожал и не нервничал, отправляя на тот свет очередных пациентов. Что-то в нем отвердело, умерло в душе. Он даже стал замечать, что перестал быстро пьянеть. Пил много, но алкоголь разбирал его медленно. Больше тяжелел, становился неподвижным и, если перепивал, просто падал и засыпал.

Первого «пациента» Могилевский вместе с Блохиным все же «отметили» в Кучине — снова в бане, с теми же девками, только на тройке не катались. Но лихой, загульной вечеринки на этот раз не получилось. Настроение было угрюмым. И обходительные в своей похоти девки его уже скорее раздражали, чем ублажали.

Комендант же организовал вторично кутеж для Григория не зря. Ему не давала покоя идея наркома Берии: приводить смертные приговоры в исполнение без стрельбы. Уж очень ему запомнилось замечание Григория Моисеевича, что на сэкономленные пули можно построить несколько трамваев. Блохин не поленился и даже подсчитал, какую прибыль получит государство, применяя дешевый газ, экономя дорогой цветной металл и порох. Цифра выходила не слишком внушительная, но все же…

— Если у нас все получится, Григорий, я тебя уверяю, Лаврентий Палыч наградит обоих орденами. У меня-то два ордена уже есть, а вот тебе получить первый вовсе не помешает. Твои же химики на тебя с почтением смотреть будут! Ну давай, Моисеич, думай, изобретай!

— Задачу понял, — захмелев и шлепнув голую Машку по заднице, ответил Могилевский. — С завтрашнего дня и приступим!

 

Глава 8

В один из зимних дней 1939 года Могилевский встретил, выходя из Варсонофьевского, Артемия Петровича Сергеева. Профессор заметно сдал и, пройдя метров десять, останавливался и, погруженный в свои думы, долго стоял на одном месте. Григорий Моисеевич даже не сразу его узнал, а приблизившись, тронул Сергеева за плечо. Увидев перед собой военного, да еще с синими петлицами Наркомата внутренних дел, он вздрогнул, неловко отпрянул в сторону, поскользнулся, упал, и начальнику спецлаборатории пришлось поднимать его с тротуара.

— Артемий Петрович, это же я, Могилевский! — заулыбался Григорий Моисеевич. — Вы разве меня не узнаете?

— Ах, это вы… — пробормотал трясущимися губами профессор. — Простите, голубчик. Я и впрямь не узнал вас в этой шинели. Вы такой представительный.

— Я ведь теперь тут с вами поблизости служу, Артемий Петрович! — взяв Сергеева под руку и поддерживая его, заговорил Григорий Моисеевич. — Почти рядом, в двух шагах. Мы теперь в Варсонофьевском располагаемся. Как ваша жена?

— Моя жена? Ах, Моя жена… Ее, знаете ли, голубчик, арестовали, и я никак не могу понять за что. Мне не говорят, даже передачу не принимают. Вот… — Сергеев показал авоську, в которой лежало что-то завернутое в платок. — Вот, не принимают. А вы не можете передать ей, голубчик?

— Нет, что вы. Это категорически запрещено. Но комендант комиссариата мой хороший знакомый, я могу узнать, что с вашей женой.

— Да, пожалуйста, узнайте, голубчик. Узнайте, ради Христа. — Профессор крепко вцепился в рукав Могилевского и не выпускал. — Я отблагодарю, сколько надо заплачу! — На его глазах появились слезы. — Она же ни в чем не виновата. За что ее арестовали? За что? Она старый, больной человек. Моя жена даже слабее меня. Ну за что, голубчик?

Сергеев говорил громко, почти кричал. Прохожие испуганно оглядывались на плачущего старика.

— Пойдемте, профессор, я отведу вас домой, пойдемте! Не надо здесь стоять.

Могилевский отвел Сергеева домой. Там царило холостяцкое запустение. Всюду был беспорядок. Григорий Моисеевич вскипятил чайник. Они снова сели пить чай на кухне, как в прежние времена.

— Вы, наверное, голодны, голубчик, там на сковороде есть картошка, разогрейте.

— Я не хочу есть, Артемий Петрович. Вы сами-то как?

— А как я теперь? Один вот остался… — Он заплакал.

Могилевский вздохнул. Общение с профессором его начинало тяготить.

— А у нас сейчас работы невпроворот. Исследуем, экспериментируем, изобретаем.

— И как ваша диссертация?

— Пока не до нее, Артемий Петрович, — ответил Могилевский, и тут его осенила неожиданная мысль. — Знаете, профессор, я тут как-то хотел позвонить вам. У вас, помните, тетрадочка была. По угарным газам. Мне все хотелось посмотреть ее. Не позволите ли взглянуть?

— Возьмите, голубчик, если она вас заинтересовала. Я теперь все забросил! Поищите, тетрадка там в шкафу, в кабинете.

Могилевский поднялся, зашел в рабочий кабинет профессора, почти сразу же отыскал голубую тетрадь, открыл ее, стал просматривать. Потом спрятал тетрадь в карман. Вернулся на кухню.

— Нашел, спасибо.

— Не стоит благодарности. Для пользы науки жалеть ничего не надо. Так вы справитесь насчет моей жены, Веры Георгиевны? Вера Георгиевна Сергеева, в девичестве Штернберг. Вы уж справьтесь, голубчик! Не забудьте…

— Да-да, профессор. Обязательно узнаю и позвоню вам. Я пойду, пожалуй. Работы невпроворот. Я обязательно позвоню!

Могилевский ушел. Покидая профессорскую квартиру, он облегченно вздохнул.

«А квартирка-то у профессора неплохая, — подумалось ему. — А главное — совсем рядом с работой».

Придя домой, Могилевский детально стал изучать описание действия окиси углерода (СО). Этот так называемый угарный газ без запаха и цвета показался Григорию Моисеевичу очень перспективным. Да и технология его получения не отличалась особой сложностью. Симптомы отравления развивались постепенно: сначала головная боль, шум в ушах, биение височных артерий, тошнота. Затем лицо пострадавшего краснело, на фоне пониженного артериального давления пульс учащался, постепенно развивающаяся мышечная слабость приводила к потере сознания, падению сердечной деятельности и нарушению дыхания. Человек впадал в сопровождающееся судорогами коматозное состояние, и вскоре наступала смерть. В зависимости от концентрации газа весь процесс от отравления до наступления смерти длился от получаса и дольше. Ярко-красная жидкая кровь, множественные мелкие кровоизлияния в слизистую оболочку желудка, тонкой кишки, полнокровие головного мозга и мозговых оболочек указывали на отравление.

Главный судмедэксперт НКВД Семеновский постоянно констатировал наличие явных признаков насильственной смерти. Лаборатория же работала над тем, чтобы таковых было как можно меньше.

— Надо создавать такие препараты, чтобы при вскрытии ни один эксперт ничего не обнаружил, кроме патологии, обычной при естественном наступлении смерти, — поучал он Могилевского.

— Слушайте, коллега, — раздраженно реагировал начальник лаборатории, — не стоит преувеличивать опасность разоблачения. Вы же знаете, какая у нас медицина. Упал человек, умер, привезли его в обычный морг. Ни раны, ни следов другого насилия. Провинциальный патологоанатом в лучшем случае скажет, что не выдержало сердце. А вот почему оно отказало — установит далеко не каждый. Особенно если нет никаких подозрений на насильственную смерть или пациент при жизни страдал каким-то заболеванием. Мы в этом направлении работаем — создаем препараты, усиливающие патологию и ускоряющие уход из жизни. Правда, работа продвигается не столь быстро, как хотелось бы.

— Так-то оно так, — рассуждал эксперт, — задача непростая. Ну а вдруг именно сейчас чья-то смерть возбудит подозрения? Обычный человек, он никому не интересен. НКВД этим не занимается. А вот важных персон на тот свет так запросто не отправить. Да если бы и получилось, на них медицинское заключение будут составлять светила медицины, только после обязательного проведения вскрытия всех полостей тела, химического анализа крови и внутренних органов. Помните, далеко не всякий профессор захочет врать в угоду власти. Да и зачем заставлять его врать? Чтобы не попадать в неприятности, наши органы должны располагать такими средствами, применение которых не распознал бы никакой академик и никто даже в мыслях бы не имел, что человека отравили. Ведь для таких субъектов и предназначается ваша продукция. Или, может, я не прав, доктор Могилевский?

— Разумеется, коллега, вы правы, — вынужденно соглашался Могилевский. — Да, яд желательно подбирать применительно к ситуации. Скажем, сердечники чаще всего почему-то умирают утром по понедельникам. Об этом я от многих врачей слышал. Также по утрам отдают богу душу и заядлые пьяницы, люди, отравившиеся спиртным.

— Такая точка зрения существует. Действительно, чтобы в наши дни докопаться до истинных причин насильственной смерти, смерти, я бы сказал, от постороннего воздействия, извне, — установить характер, тип или состав примененного яда, приходится перевернуть горы научной литературы. Но и этого все равно бывает порой недостаточно. Тем не менее, если поставлена задача добраться до корней, эксперт сделает все. Это, если хотите, дело чести высокого специалиста своей профессии. Будут проведены всевозможные лабораторные пробы, анализы, сложнейшие исследования. И если надо — поверьте мне, как правило, обязательно докопаются.

— Вы сказали, как правило. Значит, согласитесь, что возможны и исключения.

— Да, процент риска можно если не исключить, то, во всяком случае, свести к минимуму. Вот к нему и стремитесь. Что же касается ваших усопших «птичек», как вы их там окрестили, то пока что в каждом трупе я устанавливаю достаточно очевидные следы отравления. Работать надо лучше, уважаемый, Григорий Моисеевич.

Семеновский говорил медленно, не спеша, макая кусочек сахара в горячий чай, и, причмокивая, шумно сосал его, запивая из эмалированной кружки. «Ему хорошо, — думал про себя Могилевский, — подавай только одно: чтобы не было никаких следов, никаких признаков. Он знает, чего начальство требует от лаборатории. Пока особых результатов нет. Чего доброго, еще выскажется насчет неэффективности работы лаборатории. Ведь вхож, считай, в любые кабинеты. Надо где-либо что-то предпринимать».

Что и говорить, от такого рода бесед у Могилевского голова шла кругом и портилось настроение. Он и без язвительных поучений Семеновского сознавал, что далеко продвинуться пока не удалось. Но продолжал искать, исследовать, изучать…

И вдруг где-то на десятом эксперименте Григорий Моисеевич сделал первое в своей новой профессии открытие. Стоило изолировать человека в пространстве с очень высокой концентрацией угарного газа, а затем через две-три минуты после смерти вернуть его в нормальную атмосферу, как большинства признаков отравления в организме погибшего не оказывалось. Он установил, что смерть наступала после двух-трех вдохов.

Неужели успех? Неужели идея товарища Берии уже близка к своему воплощению? Эксперимент повторили несколько раз — результаты снова оказались положительными. Первым об этом конечно же узнал самый заинтересованный человек — комендант НКВД Блохин.

Через каких-нибудь пару недель после известия о неожиданном открытии в подмосковном филиале НКВД Кучино появилось нечто между фургоном и автобусом. Это болотного цвета неуклюже двигающееся сооружение по инициативе и при непосредственном участии Блохина изготовили заключенные. Сняли с шасси обычной грузовой автомашины борта, вместо них установили высокий металлический кузов без окон. Изнутри фургон выкрасили тем же зеленым цветом. Внутренняя стенка со стороны кабины имела многочисленные отверстия, диаметром около десяти миллиметров. Через них по специальной трубе при помощи вентилятора внутрь закачивался газ или воздух. Другой конец трубы был оборудован специальным приспособлением, позволявшим подсоединять к нему газовый баллон, который закреплялся между кабиной и фургоном. Единственная массивная дверь была уплотнена для герметичности резиной и закрывалась снаружи на висячий замок.

Демонстрируя Григорию Моисеевичу свое изобретение, Блохин не скрывал удовлетворения, связывая с ним наступление прямо-таки новой эпохи в процедуре приведения в исполнение смертной казни.

— Кажется, мы находимся почти у цели, Гриша! — радостно говорил он. — Теперь не будет ни стрельбы, от которой уже оглохла половина моих бойцов, ни этой самой крови. Всегда и всем давно талдычу — мои люди сходят с ума, бесятся, вешаются, спиваются! Соображаешь, до чего мы додумались! Это же ордена, Гришуня, премии!

— Тихий уход в иной мир врагам народа мы обеспечим, — согласно кивнул Могилевский, не очень-то веря, что за душегубку дадут орден. — Подождите еще немного, дайте только мне развернуться по-настоящему. Вы еще не такое увидите. Скоро все будут удивлены возможностями лаборатории.

— И пускай после этого кто-нибудь посмеет обвинить нас в негуманности! — грохнув кулаком по фургону, грозно воскликнул Блохин. — Французы придумали какую-то там гильотину, думали, облегчили страдания несчастным, без топора головы отрубают, палача никто не видит. Дураки, разве это лучше плахи? Человек же соображает, что ему сейчас голову рубить будут. Разве не мучается в последние минуты жизни?

— С этой точки зрения, наши испытания действительно гуманней, — согласился Могилевский. — Привели «птичку», наговорили чего-то насчет отмены расстрела. И заметь, мы никого не обманываем. Объявляя, что отменили расстрел, мы говорим чистую правду. У наших «пациентов» даже настроение поднимается. Помнишь этого интеллигентика на первом эксперименте? Выпил на радостях стопку, извиниться хотел, что пьянеет быстро… Ведь после принятия яда сознание отключается почти мгновенно — и человек уже ничего не воспринимает.

— Да, ты прав. Незаметно травить врагов народа намного лучше. Здесь мы даже американцев опередили с их электрическим стулом! Там человек трясется, мучается, бедный. От тока, понимаешь, далеко не у всякого сразу сердце останавливается. Минут десять держат под напряжением и потом, когда выключат, еще проверяют. Если жив — снова ток пускают. Тоже мне цивилизация…

Блохин так обрадовался, что затащил Могилевского в свой кабинет, открыл бутылку водки, достал закуску. Хозяйничали все те же девки, днем работавшие кастеляншами, горничными, официантками, уборщицами в большом хозяйстве коменданта. И, находясь в его подчинении, в свободные дни эти сотрудницы превращались в добровольных шлюх, ублажая хозяина и его гостей, за что получали дополнительные поблажки, премии. Некоторым, наиболее отличившимся Блохин пробивал комнаты, квартиры, они выходили замуж, рожали детей, иногда продолжая посещать гулянки коменданта. Были и такие, которым нравилось получать удовольствие от такой гульбы, и они не хотели менять веселую жизнь на скучный семейный быт.

— Думаю, наша затея ничуть не уступает американскому изобретению, а то и похлеще будет, — пропустив первую стопку, возвратился к своей теме Блохин.

— Глядишь, и не зря стараемся. Может, еще и в историю войдем, — с некоторой иронией в голосе ответил Могилевский.

— Ты, Гриша, не умничай и не язви. Дело серьезное. Надо сделать так, чтобы к осужденным к высшей мере наказания никто и прикасаться не смел. Завели — поехали, остановились — вынесли трупы. Завели — вынесли, а?! — мечтательно говорил комендант. — Главное для арестантов — полная неизвестность!

— Угу, — проглотив кусок бутерброда, поддержал коменданта начальник лаборатории.

— Ты представляешь, подгоняем машину вплотную к дверям тюрьмы. Зачем приехали — шоферу знать совершенно ни к чему. Живых или мертвых повезет — не его ума дело. Ему вручат накладную на груз, прикажут — доставь на кладбище или в крематорий. Машина трогается, наш сопровождающий включает вентилятор и гонит в фургон с людьми газ. На пункте назначения опять же наш сотрудник принимает груз по количеству голов — по накладной значатся покойники. Теперь остается их только выгрузить и сжечь или закопать в траншею. И все. Даже тут можно что-нибудь этакое придумать, чтобы как на конвейере: идет себе машина и идет. Никакой истерики, душевных мук за убиенных. Главное — нет никакого ощущения греха. Заключенные прибывают и убывают. Мало ли куда их привозят и отвозят. Вот так! Сплошная наука действует.

— Народу-то хватит? — испуганно спросил Могилевский, который не представлял масштабы уничтожения людей и был поражен словами коменданта, из которых выходило, что речь ведется о массовых убийствах.

— Какого народу?

— Ну тех, кого будут в машину заводить, потом оттуда выносить.

— Пускай это тебя не волнует. На наших детей его, этого самого народу, еще хватит. Может, и внукам останется. Но зато те, кто в живых останется, уж будут по струнке ходить, всем в пояс кланяться и работать без всякого ропота за четверых. Вот какую особь человеческую надо воспитать. А потом коммунизм строить.

— Кстати, ты ничего не узнал про эту старушку-то Сергееву. Жена профессора. Ведь профессор, можно сказать, соавтор нашего изобретения. Он дал мне свою тетрадку с графиками, расчетами, с результатами патологоанатомических исследований десятков угоревших и отравившихся угарным газом людей.

— Ну и что? Штернберг она, а не Сергеева, — недовольно перебил его Блохин. — Отправили ее в Томск, в лагерь. Десять лет дали без права переписки.

— А за что?

— За дело. Заговор там у них какой-то. Всех Штейнбергов собрали — кого сразу в расход пустили, а кого в лагеря отправили. Еврейка она, чего же ты хочешь!

— Но я тоже еврей, — с обидой выговорил Могилевский.

— Ты наш еврей, как Лазарь Моисеевич Каганович. А она связи с заграницей имела. Письма туда-сюда писала, ответы получала. Критиковала порядки…

— Вон оно что…

— Это же понимать надо. И все, хватит болтовни! Делом надо заниматься. Завтра с утра начинаем испытания! «Птички» твои уже здесь, в клетке, — рассмеялся Блохин.

— Завтра приступим, — кивнул Могилевский, мысленно возвращаясь к судьбе жены профессора. Она всегда смотрела на него с холодным высокомерием, точно муж каждый день приводил в дом всякую шваль. Смотрела на него свысока, словно графиня какая-то или герцогиня. И ни разу не снизошла, чтобы не то что заговорить с Григорием, не соизволила ни разу даже поздороваться, удостоить приветливым кивком головы. Видать, сразу распознала, неприязнь к нему испытывала. Что же до Могилевского, то ее тонкое, красивое лицо, ухоженные волосы, плавная, мягкая походка, стройная, несмотря на пятидесятилетний возраст, фигура — все в ней завораживало молодого токсиколога. Он всегда краснел, когда ловил на себе ее взгляд — равнодушный, полный безразличия к невзрачному посетителю. И вот теперь эта неприступная особа ходит в арестантской робе, хлебает тюремную баланду в камере среди всякого сброда: проституток, воровок, спекулянток и грубых охранников, раздающих матерщину направо и налево. И наверняка коротко подстриженная — в лагерях всех стригут, чтобы не завелись вши. Интересно бы взглянуть, каково ей сейчас?..

А жизнь между тем катилась дальше. На другой день по указанию Блохина в фургон поместили нескольких заключенных. Обреченные на смерть люди не имели ни малейшего представления об ожидающей их участи. Они скучились в железном фургоне возле широко открытой задней двери, разглядывая двор сквозь толстую металлическую решетку, громко переговаривались между собой и даже перебрасывались шутками.

Завидев снующих вокруг молчаливых сотрудников непонятного им учреждения, у которых из-под белых халатов выглядывали воротнички с ромбами на петлицах, заключенные предположили, что их привезли в какой-то военный госпиталь. Как раз в этот момент мимо машины проходил с папиросой в зубах ассистент лаборатории Хилов. Будничный вид Человека в фартуке не внушал особых опасений нарваться на неприятности, и один из осмелевших пассажиров фургона обратился к нему:

— Послушай, доктор, где это мы находимся?

— Разве вам не объяснили? В специальном лечебном учреждении.

— А мы думали, по лагерям развозить будут. И что же мы здесь будем делать? Лечиться?

— Скоро про все узнаете.

— Да подожди ты, не уходи. Дай курнуть.

— Не положено.

— Слушай, может, у нас кровь брать будут? Для переливания больным или раненым? Ну это… как у доноров. Так мы готовы поделиться, если заменят расстрел на отправку в лагеря.

Ответа не последовало. Ассистент торопливо засеменил мимо, оглядываясь по сторонам. Он и так уже нарушил правила, вступив в посторонние разговоры с осужденными врагами народа. Не хватало еще из-за них получить нагоняй…

Спустя несколько минут подошел шофер и еще несколько человек в белых халатах. Машина заурчала. Подскочивший к задней стороне машины Хилов с грохотом захлопнул дверь, крепко подпер ее железной щеколдой, повесил массивный замок.

— Трогай, — скомандовал появившийся здесь же Блохин.

Машина тяжело дернулась с места. Ассистент вскочил на подножку. Он повернул вверх рожок газового баллона, нажал тумблер включения вентилятора и спрыгнул на землю.

— Сделаешь три круга и остановишься вот тут, — прокричал Могилевский.

Шофер понятливо кивнул.

Тяжелая колымага медленно потащилась по квадратному периметру территории Кучинского филиала НКВД, неуклюже переваливаясь на ухабах. Оказавшиеся на ее пути немногочисленные сотрудники удивленно смотрели в ее сторону. Когда она проезжала мимо них, люди испуганно шарахались от рычащего чудища, из утробы которого доносились громкие удары в стены и дверь вперемежку с жуткими, нечеловеческими криками. Можно было даже разобрать отдельные ругательства и проклятья.

Минут через пятнадцать машина вернулась туда, откуда начинала свой рейс. Мотор заглох. Воцарилась полная тишина. Обгоняя друг друга, к фургону устремились Могилевский и Хилов. Но их опередил комендант. Он обошел ее вокруг, остановился, прислушался. Потом сделал знак рукой начальнику лаборатории и его ассистенту, ожидавшим его дальнейших распоряжений.

Бросившийся выполнять команду Человек в фартуке широко распахнул дверь. На полу, освещенном изнутри фургона, в лужах испражнений лежали несколько неподвижных человеческих тел. Хилов забрался внутрь. Похлопал мертвецов по теплым щекам, подергал за руки и ноги. Никто из недавних пассажиров не подавал признаков жизни. Они были мертвы.

— Все кончено, — объявил Хилов. — Можно хоронить и справлять поминки.

— Подождите, — остановил его начальник лаборатории. — Надо ведь еще экспертизу провести, проверить, сумеет ли Семеновский на этот раз определить причину смерти.

— Меня эти ваши экспертизы уже не интересуют. Машина сработала как надо, — решительно прервал его Блохин, опасаясь, как бы вмешательство эксперта не повредило его планам о дальнейшем использовании своего изобретения. — Теперь надо наладить массовое изготовление таких фургонов и выпуск газобаллонов.

— Зато нас интересуют, — достаточно язвительно ответил Могилевский. — Мы ведь занимаемся научными исследованиями, а не разработкой способов исполнения смертной казни.

Несмотря на восторженные отзывы Блохина и начальника лаборатории, эксперимент с фургоном почему-то не вызвал удовлетворения у руководства НКВД, когда оно ознакомилось с результатами испытаний первой газовой камеры. Технология умерщвления ее оставляла желать лучшего. Сложности возникли из-за отсутствия подходящего ядовитого препарата для быстрого распыления внутри помещения. Для оперативной работы за рубежом, а именно такова была направленность деятельности лаборатории, угарный газ совершенно не годился. А что касается порядка приведения в исполнение смертных приговоров, то расстрел пока вполне устраивал высокое начальство. Дальнейшая работа с фургоном была свернута.

Несмотря на принятые меры, известие об испытаниях изобретения Блохина сохранить в секрете не удалось. История стала достоянием многих сотрудников НКВД. О специальной машине для приведения в исполнение смертных приговоров пошли разговоры. Блохин эту болтовню не пресекал, а, наоборот, ходил как именинник. «Ничего, — думал он, — с первого разу не признали, потом поймут, оценят».

Однако вся история с фургоном завершилась совершенно неожиданно для автора этого изобретения, оставив в памяти коменданта лишь разочарование и невеселые воспоминания.

Как-то спустя три месяца после первого эксперимента в НКВД прибыла делегация родственного ведомства из Германии. Тогда СССР и фашистская Германия считали себя дружественными друг другу государствами. Одного из высокопоставленных чиновников представили комиссару госбезопасности Меркулову, а также Блохину, поручив им ознакомить высокого гостя с некоторыми закрытыми сторонами деятельности советского карательного наркомата. Разговаривали через переводчика.

— Гауптштурмфюрер СС Брандт, — представился немец. — Я из министерства внутренних дел. Мой начальник господин Вильгельм Фрике перед поездкой в Москву настоятельно рекомендовал мне поближе познакомиться с существующими в Советском Союзе методами работы НКВД. Наши направления деятельности во многом родственны. Господин Фрике сказал, что у русских есть чему поучиться. И я с ним совершенно согласен. Мы можем неплохо сотрудничать во многих областях.

— У нас общие задачи: и вы, и мы боремся с преступниками. Мы — с врагами нашего народа, мешающими строить социализм в первом государстве рабочих и крестьян, — включился в разговор Меркулов.

— Да-да, — согласно кивнул Брандт. — В настоящее время в Германии, так же как и в Советском Союзе, ведется широкая кампания по оздоровлению нации. Приходится только сожалеть об отсутствии должного понимания этих благородных целей. Нашу работу осложняет предоставление Советским Союзом убежища многим сторонникам оппозиции национал-социализма, сторонникам Тельмана. То есть опасным преступным элементам, скрывающимся в вашей гостеприимной стране от германского правосудия.

— Кому это, например? — попросил уточнить Меркулов.

— Соратники Тельмана — известные политические преступники и экстремисты: Кригер, Бельфорт, Нейман-Гейнц, Киппенбергер, Эберлейн…

— Это те, что прибыли в СССР по линии Коминтерна и «Красной помощи»?

— Именно так. Коминтерн нелегально вывез их из Германии. Им удалось уйти от суровой ответственности перед германским законом.

— Должен заметить, — вмешался присутствовавший на беседе помощник Меркулова, — по нашим данным все названные вами лица, да и немало других германских политэмигрантов, арестованы и осуждены советским судом за совершенные преступления и расстреляны. Вместе с ними под суд пошло немало их пособников из нашей страны.

— Вот видите, — сказал Меркулов.

— И в чем, если не секрет, их обвинили?

— В принадлежности к троцкистской контрреволюционной деятельности, а некоторых и в шпионаже, в подготовке покушений на жизнь товарищей Сталина, Молотова…

— Информацией о вербовке абвером или службой безопасности Германии соратников Тельмана как шпионов и террористов мы не располагаем. Но нас вполне удовлетворяют меры, принятые властями Советского Союза в отношении преступников. Похоже, в борьбе с политическими экстремистами мы находим общий язык.

Делегация уже завершала обход, когда один из сопровождавших Брандта офицеров на ломаном русском языке обратился к Меркулову:

— Господин заместитель министра, мы слышаль о ваш успешный опыт решения проблемы «эвтаназии», то ест «легкая смерт». Нельзя ли, господин Меркулов, узнат об этих эксперимент немного больше? Этот проблема сейчас для Германии актуально. У нас начинается кампания «бесполезный едоки». Ее цел — ликвидация лудей, недостойный жить. «Легкая смерт» — лучшая участь неизлечимо больной, умственно отсталый и психически ненормалный луди. Кроме того, наш фюрер Адольф Гитлер призывайт беспощадно истребит и тех, кто натравливайт рабочих на нацию. Ваш эксперимент окажет полза Германии…

— О чем это он? Что-то я ничего не слышал про подобные опыты, — произнес Меркулов, поворачиваясь к коменданту НКВД.

— Речь идет об изобретенном, испытываемом в нашей спецлаборатории фургоне для приведения в исполнение высшей меры наказания. Первые эксперименты прошли успешно.

— А где находится этот, как вы сказали, фургон?

— В хозяйственном дворе НКВД.

— Тогда сейчас все устроим. Распорядитесь, чтобы его подогнали сюда для осмотра, — приказал комиссар госбезопасности.

Блохин резво бросился исполнять указание. Он уже воображал, какой эффект произведет его детище на иностранцев и как после их положительной оценки фургона руководство НКВД даст наконец добро на массовое внедрение новой бескровной технологии смертной казни.

Через несколько минут целая группа немецких специалистов уже дотошно осматривала неказистое сооружение. Один из офицеров, представившийся инженером, детально изучил систему подачи газа, оборудование по герметизации фургона, систему его вентиляции.

— Гут, зер гут, — удовлетворенно бормотал он, делая какие-то зарисовки и краткие записи в своем блокноте.

Через год-полтора вся Европа узнает, что такое фашистские газенвагены — машины, прозванные в обиходе душегубками. В них будут умерщвлены десятки тысяч людей во всех странах, подвергшихся гитлеровской оккупации. Немцы фактически скопировали придуманный в советском Наркомате внутренних дел агрегат. Они ввели в это изобретение единственное новшество — вместо неудобного и громоздкого баллона с угарным газом стали использовать другое газообразное отравляющее вещество — «циклон». Идея отравления газом была трансформирована и при создании газовых камер, для массовых убийств в гитлеровских концлагерях смерти.

Сразу же после отъезда германской делегации Могилевский и Блохин были вызваны на ковер к самому высокому в НКВД начальству. К их глубокому разочарованию, вместо ожидаемой похвалы и орденов за свое изобретение они получили строгую нахлобучку.

— Товарищ Могилевский, — прямо с порога начал отчитывать перепуганного насмерть начальника лаборатории Берия, — может быть, вы забыли, для чего мы вас пригласили работать в НКВД? От вас все ждут создания эффективных препаратов для тайного, скрытого уничтожения врагов Советского государства. А чем, позвольте узнать, занимаетесь вы?

— Нам удалось обнаружить ранее неизвестные свойства в действии углекислоты на человека при больших ее концентрациях…

— Я ничего не понимаю. Чтобы пользоваться этим нелепым изобретением, каждого нашего разведчика за рубежом пришлось бы сопровождать грузовой машине с газовыми баллонами. Скажите, как вам это нравится, товарищ Судоплатов?

— Да, товарищ нарком, нам требуются принципиально иные средства, — согласно кивнул присутствующий на этой беседе Судоплатов. — Надежные, портативные, безотказные и простые в обращении.

— Товарищ народный комиссар внутренних дел, разрешите доложить, — осмелился подать голос Могилевский в свою защиту. — Машина — это своего рода сооружение для испытаний ядов. Подвижная лаборатория. Важен принцип. Мы начали экспериментировать с рицином. Это более перспективное направление. Пытаемся добиться его распыления в воздухе…

— В случае успеха проблема громоздкости будет снята, товарищ нарком, — вступился было за начальника лаборатории комендант НКВД.

— Товарищ Блохин, — прервал его Берия, — уберите эту машину-душегубку с глаз долой куда-нибудь подальше. Чтобы я о ней больше не слышал. И занимайтесь своим непосредственным делом. В законе четко записано, что высшей мерой наказания в Советском Союзе является расстрел. Вот и делайте, как записано в Уголовном кодексе. Предупреждаю, чтобы впредь не было никакой самодеятельности. Заключенных для экспериментов будете получать только по согласованию лично со мной и заместителем наркома Меркуловым по заявкам с указанием характера исследований. И чтобы я постоянно был в курсе всех результатов работы лаборатории. Вы все поняли, товарищ Блохин?

— Так точно, товарищ нарком! Будет выполнено!

— Имейте в виду, момент для нашей страны сейчас сложный. Заниматься самодеятельностью и изысканиями в области германской «эвтаназии» нам некогда. Нет времени. Ясно?

— Так точно, товарищ нарком, — одновременно ответили подчиненные.

— Над Советской страной нависает реальная угроза большой войны. Мы во всем должны опережать наших противников, а не тратить время и не отвлекать специалистов на ненужные занятия. Может, когда-нибудь и придется вернуться к расширению разновидности смертной казни, но сегодня перед нами стоит совершенно другая задача — выслеживать и ликвидировать шпионов, диверсантов, предателей и прочих подозрительных людей. Враги хитры и коварны. Там, где их нельзя арестовать и передать в руки органов государственной безопасности, они подлежат уничтожению. Понимаете — уничтожению! Скрытно, незаметно, без оставления следов. Для этого и существует в НКВД специальная лаборатория…

Берия умолк, сел за стол и уткнулся в бумаги. Аудиенция была закончена.

Тем не менее поиск токсина, пригодного для применения без непосредственного контакта с «пациентом», все же продолжался. От бериевской идеи искать вариант «вдохнул — и готов» никто не отказался. Как уже говорилось выше, наиболее перспективным веществом Могилевскому представлялся рицин. Этот высокотоксичный белковый препарат, получаемый из семечек касторового масла, действовал эффективно. Контактируя с поверхностью живых клеток, в зависимости от количества и места попадания в организм, он вызывал гастроэнерит, застой крови в печени, желтуху, острую сердечную недостаточность. При приеме с пищей картина его действия походила на естественное заболевание, которое не поддавалось лечению и быстро заканчивалось смертью. В лаборатории удалось получить рицин в виде аэрозолей. Однако при опытах с людьми смерть человека наступала лишь после длительного, в течение нескольких часов, пребывания в помещении, где распылялось это ядовитое вещество. Пытались экспериментировать в камере, в раскритикованной Берией душегубке, но все безуспешно. Технологию распыления рицина в нужных пропорциях создать не удавалось.

Между тем Могилевский, его помощники Григорович, Филимонов, старший химик Щеголев, научные сотрудники лаборатории Наумов и Муромцев, возглавлявшие различные направления работы, продолжали исследования и уже продвинулись достаточно далеко. Не стоит представлять, будто в лаборатории лишь пили спирт и развлекались с девками в кучинской бане. Мы помним, с чего начинал Могилевский свою работу в лаборатории, какое досталось ему наследство. Теперь все изменилось. Постепенно исследования приобретали все более качественный, научно-обоснованный, фундаментальный характер. Одни сотрудники специализировались по изготовлению различных композиций ядов, другие занимались разработкой и созданием орудий и приспособлений их скрытого применения и введения в организм человека, третьи экспериментировали над людьми и, наконец, четвертые — корпели над исследованием признаков наступления смерти. Ни фамилий своих жертв, ни инкриминированных им преступлений никто из сотрудников лаборатории не знал, да они и не проявляли к «птичкам» никакого интереса, кроме чисто профессионального. Для экспериментаторов их жертвы были всего лишь подопытным «человеческим материалом».

После наркомовской накачки на испытаниях очередного изобретения почти всегда присутствовал кто-то из вышестоящих начальников, а также лица, непосредственно заинтересованные в получении именно разрабатываемого препарата, вроде разведчиков Павла Судоплатова или Наума Эйтингона. Почтил лабораторию своим присутствием и сам Меркулов. Так что интерес к ее деятельности не только не ослабевал, но и постоянно повышался.

После неудач с испытанием фургона Могилевский всерьез опасался, что Берия охладеет к делам его лаборатории. Чем это чревато — он себе представлял отлично. Горе тому, кто не оправдал надежд этого всесильного человека, посмел разочаровать наркома. Это верная дорога к смерти. Могилевский поделился своими опасениями с генералом Судоплатовым. Но тот, к изумлению начальника лаборатории, прямо-таки взбодрил его:

— Да ты не волнуйся. Я точно знаю: нарком интереса к твоим опытам с ядами вовсе не утратил. Больше того, он удовлетворен постановкой дела в лаборатории и уверен, что результаты уже не за горами.

— Спасибо за хорошую новость.

— Даже больше тебе скажу, товарищ Берия намерен развернуть эксперименты еще шире. Ты правильно сделал, что не прекратил параллельные испытания сразу по нескольким отравляющим веществам, а лишь сконцентрировал работы на самых перспективных. Кстати, как там движутся дела?

— Да вроде получше, чем с рицином.

— В общем, ты подготовь мне подробную информацию, чтобы я мог доложить наркому об успехах лаборатории при очередной встрече.

— Скоро представлю.

Могилевский корпел над докладом три ночи подряд. Привел первые показатели, четко обозначил перспективы, указал, какие препараты и когда лаборатория готова предоставить. Видимо, подготовленный и переданный Судоплатову доклад вполне удовлетворил и Берию. Потому что вскоре он вызвал к себе Блохина и куратора лаборатории Филимонова.

— Не кажется ли вам, товарищ Блохин, что пора бы уже позаботиться о новых помещениях для заведения Могилевского?

— Да он вроде бы на размещение не жалуется, товарищ нарком, — ответил за коменданта Филимонов.

— Это хорошо. Но зачем же ждать, когда пожалуется?

— Мы готовы выделить ему под лабораторию еще несколько камер во втором доме, — подал идею комендант.

— Какие камеры? — недовольно поморщился Лаврентий Павлович, изогнув тонкие губы. — Это должны быть медицинские палаты. Товарищ Могилевский совершенно правильно ставит вопрос в своем докладе. И запомните, люди там занимаются серьезными исследованиями, представляющими особую государственную важность. А вы тут говорите про какие-то камеры. Ну и представления же у вас, товарищ Блохин. Никакой интеллигентности. Никакой научности. Я уже не говорю о политическом видении вопроса…

— Виноват. Я все понял, товарищ нарком.

— Вот и хорошо. Тогда выполняйте.

Блохин к тому времени уже больше десятка лет прослужил в своей должности. В ведении коменданта НКВД находились и внутренняя тюрьма, где он считался самым большим начальником. Ее камеры были заполнены как пчелиный улей. Там можно было отыскать специалистов любой профессии. Так что с квалифицированной рабочей силой проблем у него никогда не возникало. Набрать команду строителей из числа заключенных в любом количестве комендант мог в два счета. Если бы не хватило арестантов из внутренней тюрьмы, то по его требованию немедленно привезли бы заключенных из любой другой. ГУЛАГ-то был необъятный, а Блохин — один. И сравниться с его властью в этой империи не смог никто.

По практичному складу характера, да и мужицкой простоте, а больше всего в силу огромного тюремно-командного опыта Блохин никогда долго не рассуждал. Получил задачу — ее надо выполнять. Он сразу же отдал необходимые распоряжения по реконструкции помещений лаборатории, и буквально через несколько дней она преобразилась. Придирчиво осмотрев сделанное, комендант пригласил Могилевского и сотрудников лаборатории принимать работу.

Но ожидаемого эффекта все же не получилось. Могилевский, Муромцев, Григорович придирчиво раскритиковали ремонтников: все равно помещения выглядели по-тюремному. Только Хилов не выразил ни восхищения, ни недовольства.

— Понимаете, — впервые в жизни позволил себе Григорий Моисеевич выступить в качестве оппонента Блохина, — мы же занимаемся серьезнейшими экспериментами, настоящей наукой.

— Ну и что с того? — задетый критическими замечаниями, недовольно прорычал комендант, принимавший упреки только наркома да нескольких его ближайших замов.

— Человек должен ощущать себя в этих стенах так, словно он находится в естественных условиях: дома ли, на работе ли, на приеме у начальства…

— Ладно уж, — помрачнев, прохрипел Блохин. — Тоже мне науку открыли. Как дома это тюремное дерьмо должно себя ощущать! Может, к арестантам еще и официантку приставить, чтобы приходила к нему как любовница? Или баню с мраморным бассейном прикажете построить?

В глазах Блохина вспыхнули недобрые огоньки.

— И все же, товарищ Блохин, я настаиваю на том, чтобы приказ наркома был выполнен точно. Зачем нам с вами неприятности? — уже переходя на примирительный тон, заговорил Могилевский. — Комнаты или камеры, как вы их называете, должны выглядеть по-больничному и хорошо просматриваться нашими исследователями. А вот «пациентам» знать об этом вовсе не обязательно. И потом, надеюсь, вы не забыли, товарищ Блохин, что на открытие пообещал зайти к нам сам нарком Лаврентий Павлович Берия. Надо сделать все, чтобы ему у нас понравилось.

Упоминание о Берии немного умерило недовольство коменданта НКВД. Нарком действительно последнее время уж очень пристально следит за лабораторией Могилевского и вполне может посетить эти «палаты». Если ему что-то не понравится, тогда хорошего ждать нечего. Испытывать лишний раз на себе гнев начальства совершенно не к чему. Пожалуй, тут Григорий Моисеевич прав.

— У нас вообще для таких исследований и наблюдений давным-давно в каждой камере «собачники» устроены. Те самые, через которые заключенным выдают баланду. Ну а скрытно — так это можно и через волчок смотреть. Я-то думал, что для тебя этого вполне достаточно. А вам, значит, треба поделикатней, — вздохнул, почесывая квадратный бритый затылок, Блохин. — Ладно, так и быть, подмарафетим еще немного камеры. То есть, тьфу ты, ваши «палаты», лампочки дополнительные вкрутим. Не волнуйся, Григорий Моисеевич! Раз надо, все организуем в самом лучшем виде. Будет для твоих «птичек» не тюрьма, а курорт наподобие Цхалтубо! Окошки под потолком маленькие сделаем, чтобы при ярком свете снизу арестанты ничего не могли заметить. Идет?

— Годится, — согласился Могилевский.

Комендант весело заржал, сотрясаясь всем огромным телом.

Большую комнату на первом этаже углового здания в Варсонофьевском переулке разбили на пять камер-палат, двери которых с увеличенными глазками выходили в просторную приемную с вполне приличной больничной мебелью. Одну из камер сделали герметичной — ее Могилевский все же решил приспособить для испытаний действия ядовитых газов. Начальник лаборатории не оставлял честолюбивых надежд реабилитироваться перед наркомом Берией за обидную неудачу с рицином. Помимо дверей смотровые глазки смонтировали и в стенах, как и обещал Блохин — под самым потолком. Снаружи к ним приходилось подниматься по лестнице. Зато оттуда можно было совершенно незаметно вести наблюдение за «пациентом». Заключенный наблюдателя не видел — прямо в глаза ему бил яркий электрический свет лампочки с направленным металлическим абажуром. Так что присмотреться к находившемуся рядом отверстию было невозможно. Ввели круглосуточное дежурство сотрудников лаборатории. В обязанности дежурных «врачей» входило наблюдение за подопытными, заполнение дневников, ведение специального журнала.

Повторное новоселье состоялось в конце 1940 года. Оно уже не сопровождалось официальной церемонией и «жертвоприношением», как в первый раз. Все произошло буднично, без суеты и лишнего шума. Да и сам Могилевский стал другим. Он уже не переживал, не испытывал озноба, его не пробивала дрожь в коленках. Так, промелькнуло нечто наподобие небольшой горечи в сердце — как-никак заведение предназначалось для уничтожения людей. Но пара стограммовых стопок водки мгновенно сняла и это неприятное ощущение.

Традиционный «банкет» по случаю открытия «больничных палат» все же организовали. Как же обойтись без этого? Мероприятие затянулось до полуночи.

— А ну их всех, — шепнул на ухо Могилевскому Блохин. — Поехали к нашим машкам в Кучино. Пускай помнут нас в баньке как следует. Расслабляться надо всегда по полной программе. Ведь завтра воскресенье — выходной день!

Комендант вызвал служебную машину, и они отправились в Кучино.

 

Глава 9

Адрес Женьки Кораблевой ассистент лаборатории Хилов запомнил наизусть: Мытищи, улица Огородная, 12. Поначалу он и не помышлял о поездке к ней, вспоминая последние минуты ее пребывания в холостяцкой квартире, и особенно истеричный крик, в котором слышалось одновременно и отчаяние, и откровенная ненависть, и переживание глубоко нанесенной обиды. Сознавал, что и вид, в котором он поутру предстал перед ней, наверняка, кроме отвратительных воспоминаний, ничего другого в памяти девушки не оставил. Так что надеяться на теплую встречу или хоть какую-то взаимность не приходилось.

Но в последнее время у него завелись деньжата — изменение отношения к лаборатории сказалось и на зарплате, к тому же ему присвоили очередное звание. Он приосанился, недорого прикупил по случаю вполне приличную мебель, оставшуюся от ликвидированных «врагов народа», обставил квартирку, оклеил стены новыми обоями, и она приняла вполне приличный вид. Кроме того, справил себе новую шинель, получил хромовые сапоги, подстригся, стал даже покупать одеколон «Шипр» и каждое утро им освежаться. И сразу же заметил, что встречные женщины перестали морщить нос, проходя мимо него по улице, а во взглядах некоторых улавливался даже интерес.

Изредка он приводил к себе подруг, знакомых по работе в наркомате, с которыми стоял в очереди или сидел за столом во время обеда в наркоматовской столовой, а также девиц из других управлений. Бывало, снимал и уличных шлюх, которые обслуживали его по полной программе. Но сколько бы их ни проходило через него, оставаясь один, Хилов почти каждую ночь с глубокой нежностью и грустью вспоминал о той, которую случайно встретил в тот ноябрьский вечер и которая подарила ему просто сказочную ночь. Тогда он впервые испытал настоящее человеческое счастье.

К девицам, покупаемым за деньги и вино, Хилов относился противоречиво — с презрением, с жалостью, с ненавистью. А вот к Жене, даже когда лишь вспоминал о ней, испытывал странную сердечную боль и нежность.

Едва у него выдавалось свободное время, его мысли сразу же переключались на нее, на фантазии о том, как произойдет их новая встреча. Ефим представлял себе, как он приезжает к ней на такси, в аккуратной форме, обязательно с цветами. А она при виде его, такого серьезного и привлекательного, не поверив своим глазам, растеряется, начнет извиняться за свои оскорбительные слова. Он великодушно ее простит, после чего Женька сразу же бросится ему на шею и со слезами счастья начнет оправдываться:

«Я тогда так перепугалась, потому, не помня себя, накричала всяких нелепостей… Потом опомнилась, восстановила в памяти ту ночь, нашу любовь, твои ласки, затосковала и даже ездила в Марьину Рощу, искала твой дом. Но так и не нашла. Тогда было темно, я ничего не запомнила, а утром была так взволнована, что бежала, не разбирая дороги. Только у вокзала опомнилась. Но я верила, что ты меня найдешь, и ждала каждый день твоего приезда. Понимаешь, любимый мой, я верила…»

Он крепко сжимает ее в своих объятиях. Потом она суетливо собирает в чемодан свои вещи, он сажает ее в такси и привозит на свою квартиру в Марьину Рощу. С этого времени Женька становится хозяйкой в его доме. Потом у них рождается сын, и они живут долго и счастливо.

Так прошло два года. Приход Могилевского и те перемены, которые произошли с его появлением, интенсивные исследования, организация и проведение экспериментов с приговоренными к смерти людьми, открытие «больничных палат» всецело захватили Хилова и не позволяли выкроить свободный день, чтобы съездить в Мытищи. Он уже давно себе внушил, что она его помнит, ждет, тоскует и считает дни и часы до его появления. Да разве могло быть иначе? Капитан Наркомата внутренних дел, первый помощник начальника спецлаборатории, имеющий отдельную квартиру, получающий солидную зарплату, а главное — имеющий огромную власть над людьми, приговоренными к смерти, а кто она? Простая провинциальная девушка. Ну пускай красивая. В такого мужчину, как он, просто невозможно не влюбиться, даже если на взгляд привередливых людей он и не слишком пригож собой. «Любовь зла, полюбишь и козла!» — приговаривал Ефим, когда вспоминал свои недостатки, хотя вовсе не относил себя к этим рогатым животным с бородой.

Когда Хилов предавался радужным мечтам о будущей счастливой семейной жизни, больше всего ему хотелось увидеть огорошенную веснушчатую физиономию лаборантки Анюты Кирильцевой. Перед его глазами возникала сцена, как он приводит Женю в лабораторию, представляет сослуживцам свою красивую жену. Эта Анюта воображает о себе невесть что. А сама небось переспала, считай, со всеми. Даже с вонючим зэком Аничковым. А его, Ефима, не пожелала. Так пусть сразу же сдохнет от зависти, когда увидит его шикарно одетую красавицу жену с ее роскошными волосами, завидной фигурой и точеными ножками.

Наконец после первых удачных опытов в новых «палатах» Хилов получил отгул в будний день и поехал на пригородном поезде в Мытищи. На вокзале ему сразу же рассказали, как дойти до Огородной улицы. Она находилась неподалеку.

Дом № 12 удалось найти быстро. Про себя Ефим отметил, что в нем проживало несколько квартиросъемщиков, поскольку со всех четырех его сторон имелись входные двери. Перед одной из них на крыльце сидела маленькая высохшая старушка в ватной стеганой телогрейке. Ее голова была замотана серым, неказистым платком. Перед ней стояло ведро с водой. Увидев Хилова в шинели, она запричитала:

— Ой, товарищ военный! Помоги, милок, ведро никак не подниму в дом. От колонки донесла, а дальше ноги отказали. Сил нету.

Ефим помог старушке внести ведро в дом. Огляделся: по всему, в комнате старушка жила не одна. Стояла и вторая кровать, рядом с которой на этажерке красовался патефон и стопка грампластинок. Крепдешиновое платье висело на стуле, явно не старушечье.

— Бабуля, а Евгения Викторовна Кораблева в этом доме проживает?

Старушка состроила испуганные глаза, прижала кулачок к губам.

— Здеся. Ты забирать ее, штоли, пришел? — опасливо спросила она.

— Да, хотелось бы забрать с собой в Москву, — невесело отозвался Хилов.

— Дык это он сам заставлял ее дифисит под прилавок прятать! — зашумела старушка. — Ножик приставит к горлу да говорит: пойдем, а то порешу. Вот она и ходила с имя. Опосля придет, упадет на кровать да ревет. Я ей: чего голосишь, дура, сходи куды надо да сама и заяви. Гляди, потом поздно будет.

— А она чего? — не соображая, о чем идет речь, спросил Хилов.

— «Чего», «чего»! Махнет рукой, и все. Вот и домахалась, видно…

Рассказ старушки заставил Хилова нахмуриться. По всему выходило, что его красотка пусть и не по своей воле, но впуталась в темную историю, сделалась соучастницей местных спекулянтов. Ефим сел на стул, задумался. Потом вскочил, заходил по комнате. Старуха открыла шкаф, показала тюк с вещами.

— Вот они, вещи-то. За них уплачено по магазинной цене. Теперь все равно на базаре не продашь, если милиция до всего дозналась. Ты, милок, забирай это добро, да не трогай девку. Она хоть шалавындра, да сирота все же. Некому ей и ласкового слова сказать. Даже с парнями гулять не ходит. Я-то вот хоть и чужая, а все жалко. Видно, уж так прикипела к ней.

— Где она работает-то? — спросил Ефим.

— Дык официанткой она сейчас в столовой. А то в галантерейном магазине продавщицей работала. Ушла сама. Работа у нее окаянная. Бегает с раннего утра до самой ночи. День бегает, на другой отдыхает. Седни как раз бегает.

Хилов вышел от бабули в расстроенных чувствах. Он ожидал чего угодно, только не такой развязки. Его возлюбленная спекулянтка, да еще, видать, зазноба главного заправилы. Теперь ему стало понятно, откуда у нее дорогие духи, хорошая одежда, маникюр на ногтях и все прочее, так возбудившее его при первой встрече. Вот теперь и думай, имеет ли он, как капитан НКВД, связывать свою жизнь с такой дамочкой? Местные урки ее все равно в покое не оставят. Но если посмотреть с другой стороны, в этой ситуации для него есть определенная выгода. Он, Хилов, ее единственное спасение, надежда выбраться из той ямы, куда она попала. Если, конечно, она сама захочет оттуда выбираться. Кто знает, что сейчас на уме у этой красотки. Хотя конечно же хочет, иначе бы не ревела. Да и деваться ей некуда.

Он быстро нашел местную столовую, которую указала старушка. На входе сразу же перехватил испуганный взгляд гардеробщицы, разделся, взглянул на себя в зеркало, причесался. Потом зашел в зал с уставленными в ряд у окошек деревянными кадушками с пальмами.

Евгению он заметил сразу. Те же роскошные с медным отливом пышные волосы, задумчивое, точно заплаканное лицо, грустный взгляд. Губы крупные, яркие, красивые. И глаза глубокие, темные, запоминающиеся. Со времени их встречи она не изменилась.

Официантка его тотчас углядела. Обедающих было немного. Подошла к нему, молча положила на столик меню. Ефим поднял на нее глаза. Но Кораблева его не узнала. Ефим заказал щи, бифштекс и двести граммов водки для смелости. Заказ исполнила быстро. От выпитой водки и еды он расслабился, закурил. Потом подозвал официантку. Достал из кармана деньги, положил их на стол. Она аккуратно отсчитала и протянул ему сдачу. Ефим придержал ее рукой.

— Присядь, Женя, — сказал он негромко.

Она вздрогнула, смешалась. Села.

— Ты меня не забыла?

Кораблева внимательно посмотрела на него. Почувствовала что-то знакомое, но вспомнить не смогла.

— Когда-то ты у меня заночевала. От кавалера сбежала…

Она вспомнила. Усмехнулась:

— Как же вы меня нашли?

— Я все-таки в серьезной организации работаю, — важно ответил Хилов.

— И зачем сюда приехали, если не секрет?

— Ты влипла в неприятную историю, — вполголоса сказал он. — В очень неприятную. Лет на десять потянет, — неторопливо закурив папиросу, вздохнул Хилов. — А там вся жизнь под откос…

— Пока еще не влипла, — дернулась Женька, намереваясь уйти.

Ефим снова придержал ее за руку:

— Я хочу тебе помочь выпутаться.

— А вам-то зачем это?

— Выходи за меня замуж.

Она фыркнула, скривила ярко накрашенные губы, снова попыталась подняться, но Хилов ее не пускал.

— Понимаю, что в красавцы не вышел. Ну да не с лица воду пить. А положение я занимаю солидное. С полковниками и генералами запросто общаюсь. Работа секретная. Зарплата хорошая. Давай уедем отсюда. Прямо сейчас.

Женька задумалась.

— Даже вещи забирать не надо, — продолжал Ефим, соображая, что если сейчас ничего не выйдет, то он потеряет эту девушку навсегда. — Я тебя пропишу в своей квартире. Будем жить, а там посмотрим. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Начнем все сначала. Глядишь, понемногу все образуется. Эти, с кем ты здесь запуталась, тебя не найдут. Да и искать побоятся, а если, не приведи господь, сунутся, то пожалеют, что на свет родились. Всю шпану изведу под корень. Никакой другой раскрасавец этого не сможет. А я запросто. Вот ведь как оно в жизни случается. Потому и нашел тебя. Если сгодимся друг другу, тогда все оформим, как полагается, через ЗАГС. Так что давай решайся…

Хилов убрал со стола руку, которой прикрывал лежавшие на столе деньги — плата за обед. Женя взяла их, сунула в кармашек передника. Отошла.

Ефим докурил папиросу, чувствуя, как сильно бьется сердце. Он понял, что еще никого в жизни так не любил. Конечно, она девушка красивая, не чета ему, образине египетской. Ну и пусть. Все равно никакая другая ему не нужна. Не согласится так не согласится. Что ж, выходит, не судьба. Значит, на семейной жизни он поставит крест.

Хилов закурил еще одну папиросу. Женя не показывалась. Она куда-то вообще ушла из зала. Опустив голову, Ефим потушил «беломорину», поднялся из-за стола и медленно пошел к выходу. Но в дверях вдруг откуда-то вынырнула Женька и потащила за собой в подсобку.

— Я согласна, — взволнованно объявила она. — Приеду. Сегодня приеду. Пригородным поездом в восемь часов вечера. Встречай на Ярославском вокзале. У первого вагона. Я приеду…

И она приехала. Ефим привез ее домой на трамвае. Усадил на стул и целых двадцать минут сидел молча, не сводя глаз со своей возлюбленной. Он был счастлив…

Между тем работа в лаборатории шла своим чередом. Месяц за месяцем Блохин регулярно поставлял для «экспериментов» очередных арестантов. Все они, по его утверждению, были приговорены к «высшей мере социальной защиты» — расстрелу. А дальше каждая процедура внешне походила на обычный медицинский осмотр по тому сценарию, который сочинил сам Григорий Моисеевич еще при вступлении в должность завлаба. «Доктор» в белоснежном халате участливо расспрашивал «пациента» о самочувствии, интересовался жалобами на здоровье, настроением. Больше того, для придания естественности обстановке, да и в целях исследований, у арестанта брали на анализ мочу, кровь, измеряли ему давление, температуру, тихонько стучали молоточком по суставам рук и ног. Даже взвешивали. Словом, предварительное действо ничем не отличалось от самой обычной диспансеризации. Продолжение, или своего рода второй акт, начиналось с заботливых советов и рекомендаций. В заключительном акте предлагалось выпить, закусить либо просто пообедать, принять лекарство, сделать инъекцию… Каждому свое: одному чтобы расслабиться, другому — успокоить нервы, третьему стимулировать кровообращение, четвертому принять таблетку от бессонницы. Финал всегда был одинаков. «Пациента» во всех случаях ожидала неминуемая смерть. Вариации были лишь в картине ее наступления. Кому-то «везло» — уходили из жизни быстро и без мучений, так и не поняв, что с ними произошло. Многие кончались в страшных муках. И уж совсем плохо было тем, кого не удавалось отравить с первого раза.

Хилов, наблюдая за Могилевским, просто диву давался, как виртуозно тот играл роль доктора милосердия. Даже искушенные в дьявольских кознях Лубянки осужденные через пять — семь минут уже доверяли ему во всем, так достоверно было его перевоплощение, так убедителен он был в своих репликах и монологах, столь участливо и даже нежно смотрел на них, уверяя в своем желании помочь, спасти шагнувших на край смерти, забитых арестантов.

Что же касается личных дел, то Хилов уже подал с Евгенией заявление в ЗАГС. Через неделю собирался устроить нечто вроде свадебного вечера, о чем уже объявил в лаборатории и пригласил к себе всех сотрудников. Принес фотографию невесты и первой показал ее Анюте. Та долго смотрела то на фото, то на Ефима, видимо не понимая, чем же этот ущербный тип сумел приворожить такую симпатичную девицу. Да и остальной народ в лаборатории тоже недоумевал по этому поводу. На сей счет строились самые гнусные предположения. Одни говорили, что девка согласилась выйти за Хилова для получения прописки в Москве, и даже спрашивали, сколько он получил с нее и как: натурой или деньгами. Кто-то считал, что невеста не в своем уме, если не видит, кого выбрала в мужья. Подначки и издевки жутко злили ассистента, но он вынужден был терпеть и сносить все колкости. И лишь когда арестант Аничков язвительно рассмеялся на чью-то грубую шутку, Ефим не выдержал и набросился на него с кулаками. Хилов, наверное, избил бы его до полусмерти, если бы его не оттащили в сторону, а Могилевский сделал строгое внушение, под страхом увольнения запретив рукоприкладство в лаборатории.

— Пусть ржут, хихикают! Тебе-то что? — запершись в кабинете, отчитывал начальник Ефима. — У тебя же с ней по любви? Или, может, затеял какую-нибудь аферу?! Так или не так? — не удержавшись от сомнений, неуверенно спросил Могилевский, и лицо ассистента покрылось красными пятнами.

— Вы что, Григорий Моисеевич, тоже мне не верите? — с надрывом в голосе, чуть не плача произнес Хилов.

— Да верю я тебе, голубчик. Верю! Отчего же мне тебе не верить?! Говорят же на Руси: «Любовь зла, полюбишь и козла!»

Начальник лаборатории тут же пожалел о сорвавшемся с языка, потому что неудачную поговорку Ефим тотчас же принял на свой счет.

— Так что же, я и впрямь козел, товарищ начальник?

— Да брось ты заводиться, Фима. Это же русская пословица. Ну чего ты?..

— Я понимаю, — убито согласился Хилов.

— Ты вот что, Ефим. Живи себе спокойно, не дергайся. Мужик — он и не должен быть красавцем. Его за другое любят. Меня, к примеру, тошнит от всяких там парфюмерных донжуанов в смокингах, особенно с этими, как их… с бабочками на шее. Мне больше по душе естество — простая красота, природная, если хочешь знать, даже в чем-то грубая. Так что иди и работай. Вот увидишь, справим в воскресенье твою свадьбу, заживешь с женой нормально, и все разговоры сами собой прекратятся. Еще и завидовать тебе будут. И мужики и бабы!..

Конвейер смерти уже работал на полную мощность. Достаточно успешно продвигались испытания нового препарата, который шел под легендой лекарства, предназначенного для стимулирования сердечной деятельности, снятия стрессов, состояний угнетения и повышения эмоционального возбуждения. В лаборатории его называли гидитоксином. Человек, принявший этот яд, прямо на глазах начинал преображаться. У него быстро улучшалось настроение, развязывался язык, он становился словоохотливым. На пике возбуждения у «пациента» неожиданно наступала одышка, появлялись боли в сердце, подкашивались ноги. Он терял способность передвигаться, как это случается при обычном сердечном приступе. Смерть, как правило, наступала спустя несколько дней, которые несчастный проводил в страшных муках. Он просил помощи, умолял его добить, кричал так, что секретарша Анюта, регистрировавшая течение этой искусственно вызванной болезни, закрывала ладонями уши и выбегала из лаборатории на улицу. А Ефим — наоборот — смеялся. Уж очень он радовался всякому случаю, когда удавалось досадить ей. Словом, каждому свое.

Сказанное относится не только к сотрудникам лаборатории. Например, очень заинтересовал новый яд Наума Эйтингона — заместителя Судоплатова. Ему для проведения акций за рубежом как раз требовался препарат, который приводил бы через несколько дней к остановке сердца и не оставлял после себя никаких следов. Сердечные болезни всегда и везде стояли на первом месте среди причин естественной смерти. И этот факт не вызывал никогда подозрений. Особенно привлекало, что объект сразу же после принятия яда веселеет, ослабляет внутренний контроль за своим поведением, становится болтливым, откровенничает. В таком состоянии у человека многое можно выведать. Умирал же он через несколько дней, в течение которых можно многое успеть сделать, а потом незаметно исчезнуть.

В разговорах с Григорием Моисеевичем Эйтингон неоднократно обсуждал и корректировал условия, которым должен отвечать новый препарат. Главное, подчеркивал он, увеличить до нескольких дней паузу между внешним улучшением состояния объекта и началом наступления кризиса. И когда Могилевский наконец сообщил, что рецепт такого токсина разработан и они приступают к его испытаниям на людях, заместитель Судоплатова зачастил в лабораторию.

Как правило, для исследования каждого препарата требовалось несколько человек-смертников. Пробовали вводить его на голодный желудок, на сытый, меняли дозировку, подмешивали в пищу, в вино. И лишь на десятый — двенадцатый раз находили оптимальную дозу и наиболее «рациональный» способ применения. После того как составлялась рецептура, документация с рекомендациями использования и изготовлялась целая партия токсина, работа считалась законченной.

Для большей эффективности испытаний и чтобы они шли без задержек, а также для выбора соответствующего «материала», Блохин сразу доставлял в лабораторию необходимое количество смертников. Могилевский лично знакомился с каждым заключенным, решал, кого можно привлекать немедленно, а кого надо немного подкормить, чтобы на чистоту эксперимента не влиял фактор тюремной дистрофии. Некоторым Григорий Моисеевич даже проводил курс лечения, привлекая к делу настоящих врачей.

К испытаниям дигитоксина Блохин почему-то доставил всего восемь человек, что не укладывалось в планы Могилевского проверить все возможные варианты. Дня через два после начала экспериментов начальник лаборатории сам позвонил коменданту:

— Василий Михайлович, ну что же ты, голубчик, — это слово профессора Сергеева почему-то прилипло к языку Могилевского, — у меня тут каждый день Эйтингон опыты наблюдает. Ворчит. Ты же знаешь его, говорит: давай-давай. Уж очень им этот препарат нужен, а ты мне недокомплект в четыре «птички» сделал.

— Недокомплект? Четыре? Да ты ж мне ведь тоже условия непростые ставишь: чтобы в теле были, чтобы помоложе, чтобы здоровые. То упитанных тебе подавай, то интеллигенцию тухлую. Стариков бракуешь, — возмущался Блохин. — Мои помощники уже с ног сбились. Где же тебе толстяков да здоровеньких столько набрать? Они пока до расстрельного приговора дойдут, полгода отсидят в камерах. За это время поголовно в ходячие скелеты превращаются.

— Ну ладно, ладно. Не ворчи. Одно дело-то делаем, общее! — смеялся в ответ Могилевский. — Сегодня можешь и старичка подкинуть. Будущий клиент Эйтингона как раз пожилой буржуин, он хочет своими глазами в действии препарата убедиться, как раз на пожилом «пациенте». Потому тебе и звоню.

— Такого добра сколько угодно! — обрадовался Блохин. — Я тебе сегодня же пришлю парочку. Одного по заявке, другого в качестве запасного.

К концу дня комендант прислал четверых заключенных — двоих стариков, как доложил начальнику лаборатории Хилов, и двоих мужчин среднего возраста. Могилевский сам пошел их осматривать вместе с Ефимом. Взял для представительности в качестве медицинской сестры еще и Анюту.

Когда они вошли в камеру-палату, двое стариков лежали на кроватях, двое сидели за столом.

— Встать! — громко рявкнул Хилов, и старики тотчас задергались, поднимаясь с постелей. «Это самые натуральные доходяги, — усмехнулся про себя Григорий Моисеевич. — Их ткни пальцем, они сами подохнут без всякого яда…»

Когда один из заключенных поднялся, слез с кровати и поднял глаза на Могилевского, начальник лаборатории замер. Первым порывом, пока тот не узнал его, было немедленно выйти из палаты и отослать двоих «пациентов» обратно на замену, но рядом стояли Ефим с Анютой, и их присутствие не позволило ему пойти на этот шаг. Такого, чтобы кто-то живым вышел из стен лаборатории, еще не случалось. Он быстро сообразил, что сегодня же все сотрудники будут знать о выпорхнувших из клетки «птичках». Чего доброго, начнется разбирательство, которое еще неизвестно, чем может обернуться. Дело в том, что одним из присланных Блохиным арестантов оказался профессор Сергеев.

«Его-то за что? — не понимал Григорий Моисеевич. — Жена проходит как сообщница одного из каких-то заговорщиков против советской власти, это понятно, но профессор имеет другую фамилию. Или его привлекли как родственника врага народа? Но тогда ему за это родство никак не могли вынести смертный приговор. В худшем случае таких осуждают к заключению в исправительные лагеря…»

Сергеев оглядел вошедших людей в белых халатах бесстрастно, не задерживая ни на ком, в том числе и Могилевском, своего взгляда.

— Садитесь, товарищи! — предложил начальник лаборатории. — Давайте познакомимся. Я Григорий Моисеевич, начальник этой больницы. Мы сейчас проверяем, насколько условия вашего содержания здесь отвечают установленным санитарным нормам. Поэтому каждому из вас предстоит пройти, так сказать, своего рода диспансеризацию. После медицинского обследования нуждающимся будет назначено лечение…

— Зачем, если потом нас все равно расстреляют? — перебив его, спросил старик с седой головой и яркими голубыми глазами, стоявший рядом с Сергеевым.

— Я всем объявляю, что никого из вас не расстреляют. Это истинная правда. Скажу больше: вам повезло, что из многих сотен заключенных, приговоренных к смерти, отобрали именно вас для прохождения обследования в нашем медицинском учреждении…

— Я же говорил! — радостно прошептал седой Сергееву. — Я же говорил, когда нас сюда привезли, а ты не верил!

Могилевский боялся, что профессор не выдержит и скажет ему: «Зачем вы лжете, голубчик, если прекрасно знаете, почему нас привезли сюда. Скажите нам лучше правду!»

Но тот молчал и, не мигая, смотрел прямо в глаза Могилевскому, отчего у начальника лаборатории поползли по телу мурашки.

Григорий Моисеевич еще раз повторил что-то насчет обследования, заверил, что с каждым работать будут индивидуально, и пообещал вылечить каждого, кто в этом нуждается.

— Вопросы есть? — закончив свою речь, спросил он.

— Мы действительно находимся в больнице?

— Конечно! — засмеялся Могилевский. — Оглядитесь по сторонам: разве эта палата похожа на тюремную камеру? А кровати с простынями разве похожи на нары? Вас будут сытно кормить три раза в день: завтрак, обед и ужин.

— Три раза в день!.. — прошептал седой старик, все еще не веря услышанному, и вдруг заплакал.

— Три раза. А еще ежедневно будет совершаться врачебный обход. Как в обычной больнице. Вот ваша медицинская сестра Анна Сергеевна. Можно звать просто Аня, Анюта. Туалет у нас в конце коридора, и водить туда вас будут поочередно. Кому трудно дойти до туалета, могут воспользоваться судном. Судно имеется у каждого под кроватью, в чем, надеюсь, вы уже смогли убедиться. Потом его сполоснут и продезинфицируют. Какие еще вопросы?

Больше никто вопросов не задавал.

— К сожалению, меня ждут пациенты в соседних палатах, я должен завершить обход. Но с каждым из вас непременно встретимся, когда вы будете проходить обследование.

Могилевский заметил, как после его слов неожиданно потеплели глаза профессора, слабая улыбка скользнула по его лицу. Артемий Петрович давал понять, что узнал Григория Моисеевича, и даже связывал перевод его сюда с желанием помочь.

— Вы идите, я вас догоню, — сказал Могилевский ассистенту и Анюте.

Едва они скрылись за дверью, он тотчас подошел к Сергееву.

— Как же так, Артемий Петрович? — спросил Могилевский.

— Не спрашивайте, голубчик, — схватив его за руку, к изумлению остальных арестантов, зашептал профессор. — Скажите, это правда больница?

— Конечно, — не моргнув глазом, подтвердил Григорий Моисеевич.

— Значит, вы ушли оттуда, где недавно работали? — оглядевшись по сторонам, тихо спросил Сергеев.

— Да, не выдержал… — продолжал врать Могилевский.

— Вот и прекрасно! Скажу вам, я так рад за вас. В эти страшные времена лучше держаться подальше от всяких ядов. Я могу на вас рассчитывать?

— Разумеется!

— У меня развивается жуткая аритмия, я даже начинаю задыхаться во время сердечных приступов, — начал делиться своими бедами Артемий Петрович. — Хоть и жить уже не хочется, но лучше умереть где-нибудь на зоне, среди людей. Нас ведь теперь в лагерь отправят, как я понимаю…

— Я попытаюсь оставить вас здесь, при палатах, — пообещал Могилевский.

Профессор благодарно взглянул на него, и скупая стариковская слеза скатилась по его щеке, а в глазах вспыхнула такая мольба и надежда, что Могилевский не выдержал и склонил голову.

— Я несправедливо относился к вам одно время, простите старика, если можете, — прошептал Сергеев.

— Для вас все осталось позади. Скоро мучения кончатся, Артемий Петрович.

Остальные трое заключенных, оказавшись невольными участниками доверительного разговора, старались ни слова не пропустить из этого странного диалога.

— Мы еще увидимся! — произнес Могилевский, обращаясь ко всем, и вышел из палаты. В дверях он столкнулся с Ефимом, который никуда не уходил.

В принципе персоналу лаборатории с заключенными разговаривать категорически запрещалось. Но Григорий Моисеевич не очень-то беспокоился по этому поводу. Если кто-то из сотрудников напишет донос или настучит на него начальству, он всегда может сослаться на то, что разыгрывал перед «птичками» обычный спектакль, исполнял роль настоящего врача. А врач, как известно, должен выслушивать жалобы пациентов.

Другое дело, если сам профессор разоткровенничается перед сокамерниками, а те начнут болтать на эксперименте. Это опаснее, особенно если на нем окажутся Эйтингон, Лапшин… Значит, надо сделать так, чтобы такое исключить.

Действительно, поведение начальника не осталось без внимания Хилова. Он не слышал содержания разговора между Сергеевым и Могилевским, но сумел разглядеть через глазок, что они о чем-то доверительно шепчутся.

— Знакомый? — спросил ассистент, когда Григорий Моисеевич вернулся в свой кабинет.

Начальник лаборатории бросил на него настороженный взгляд.

— Не беспокойтесь, Григорий Моисеевич. Я же на своих не стучу.

— С чего это вы взяли? Я лишь спросил, сколько «пациенту» лет и не болел ли он раньше сердечными заболеваниями. Вам же известно, что мы должны быть знакомы с анамнезом пациента. Это необходимо для проведения эксперимента, — сердито ответил Могилевский на реплику Ефима, не желая вступать с ним в доверительный разговор.

— Это все записано в его карточке.

— Ну и что? Для создания условий, максимально приближенных к реальной больничной жизни, мое поведение вполне объяснимо.

Об осторожности в общении с подчиненными его предупреждал еще Блохин: «Будешь с ними лясы точить, на шею сядут. Или продадут не за понюшку табака. Глазом не моргнут. Особенно опасайся самых ласковых, усердных и стремящихся втереться в доверие. Эти хуже всего. Настоящие иуды!»

— Ладно, — недоверчиво ответил Хилов. — С кого начнем?

— А вот с этого самого и начнем.

Ефим достал из кармана четыре карточки. Нашел нужную. «Номер 74345. Сергеев Артемий Петрович, 68 лет. Статья 58–10, антисоветская агитация».

— Опасная статья, — углубляясь в анкетный листок, промычал Хилов. — Что, завтра с утра или начнем уже сегодня?

— Лучше завтра. Всех четверых в один день — на завтра, — ответил Могилевский, расписываясь в рабочей тетради с заявкой на препараты для очередного эксперимента, кому и какую дозу яда назначить. Напротив фамилии «Сергеев» он запнулся, но через мгновение уже записал: «Контрольную».

Хилов постоянно приглашал начальника к себе, чтобы тот посмотрел на его житье-бытье, познакомился с женой, но больше, чтобы прихвастнуть перед ней своими связями и авторитетом. Вот, мол, смотри, как меня ценят на работе! Но Григорий Моисеевич всякий раз уклонялся от смотрин, увиливал под разными предлогами. Отказался он и в этот вечер, сославшись на усталость и легкое недомогание.

Выйдя из Варсонофьевского, он двинулся почему-то на Сретенку и, добравшись до дома Сергеева, что на углу Рождественского бульвара, на мгновение остановился. Окна профессорской квартиры не светились. Какая-то магическая сила влекла его туда, словно чем-то притягивала, будто там кто-то с нетерпением ждал его появления. Могилевский вошел в подъезд, поднялся на третий этаж, остановился возле опечатанной квартиры с латунной табличкой: «Профессор медицины А. П. Сергеев». Постоял, зачем-то нажал копку звонка, вздрогнул от его громкого звука и, испугавшись чего-то, бегом спустился на улицу. Здесь он оглянулся, будто проверяя, не следит ли за ним кто, потом повернулся и быстро пошел к остановке автобуса.

Дома, поужинав, Григорий Моисеевич сел за стол. Чтобы жена не приставала, разложил перед собой первые попавшиеся под руку бумаги и сделал вид, что работает. В такие минуты супруга боялась даже заглядывать в его кабинет. Так молча Могилевский просидел три с лишним часа. Нет, он не терзался угрызениями совести, не предавался былым воспоминаниям, не размышлял над судьбой несчастного Артемия Петровича, для которого завтра все кончится. Григорий Моисеевич просто сидел в странном отупении, уставившись в одну точку. Ему вдруг захотелось отгородиться от всего мира, забраться в жесткую скорлупу, погрузиться в кромешную темноту и сидеть там месяц, два, пока не пройдет хандра, чтобы, когда захочется, заново выползти на божий свет, но совершенно в другом качестве. А может, и вообще такого желания не появится.

Он спохватился, когда ходики показывали уже второй час ночи. «Ну вот и возвратился», — подумал Григорий Моисеевич, решительно поднимаясь со стула. Он зашел на кухню, налил стопку водки и выпил, потом лег на кровать и, повернувшись спиной к дремавшей жене, тут же заснул крепким, здоровым сном.

На другой день, едва появившись в лаборатории, Могилевский распорядился, чтобы привели первого «пациента». К его немалому удовлетворению, генерал Эйтингон с утра прийти не мог, сославшись на занятость. Обещал быть примерно через полчаса.

«За полчаса мы с первым закончим», — подумал начальник лаборатории.

Могилевский усадил Артемия Петровича на стул перед комиссией, начал задавать традиционные вопросы, касающиеся жалоб, самочувствия и здоровья. В ответ Сергеев бодро стал говорить о том, что еще может быть весьма полезен обществу, поскольку он профессор медицины, перечислил свои заслуги в области науки, не преминул подчеркнуть, что награжден орденом.

— Это я к тому, что если вдруг у кого-то из присутствующих здесь уважаемых коллег возникнет мысль использовать мои знания и опыт в вашем коллективе, — Сергеев многозначительно перевел взгляд на Могилевского, как бы напоминая вчерашний разговор, — то я был бы счастлив остаться в вашем уважаемом учреждении рядовым сотрудником.

— У нас свободно место старшего лаборанта, — издевательски произнес Хилов. — Не желали бы себя попробовать в этом качестве?

Бесхитростный Артемий Петрович принял вопрос за чистую монету и сразу же оживился:

— Имея звание профессора, коллега, я, пожалуй, справлюсь и с обязанностями старшего лаборанта. — Сергеев горделиво обвел взглядом окружающих.

— А в какой области вы профессор? — продолжал издеваться над стариком Хилов.

— Мы отвлеклись! — оборвал этот разговор начальник лаборатории, стремясь закончить эксперимент до появления посторонних наблюдателей. — Для нас сейчас важно восстановить ослабленный организм «пациента», глубже исследовать параметры его состояния здоровья. Вы вчера говорили о приступах сердечной аритмии. Скажите, как часто они повторялись?

— В последнее время, коллега, они меня беспокоили почти каждый день, — заговорил Сергеев. — Но в той камере, где меня содержали, было семьдесят человек. Духота, сами понимаете, вонь, табачный дым, который я не переношу с детства, ну и довольно угнетенное моральное состояние. Вот те причины, в результате которых у меня развилась аритмия. Но сегодня, — профессор просиял, — вы не поверите, сегодня я спал как младенец. Никаких приступов не наблюдалось. Мне во сне даже приснилась мама. Она умерла пять лет назад. И вдруг вижу ее улыбающейся, красивой, молодой. Она бросается ко мне со слезами на глазах, просит подойти к ней, хочет обнять после долгой разлуки…

Анюта неожиданно всхлипнула и выскочила из комнаты. В последнее время она освоилась и вела во время эксперимента дневник наблюдений.

— Простите, коллеги, — непонимающе произнес профессор, прервав свой рассказ, — я что-то не так сказал?

— О снах — это ваше личное, — успокоил его Могилевский. — Значит, приступа не было?

— Да я и сейчас великолепно себя чувствую. Впервые сегодня на завтрак с необычайным аппетитом съел полную тарелку манной каши, которую не мог терпеть с детства! Знаете, коллеги, здесь просто чудесно! Лучше, чем в любой больнице! — продолжал умиляться профессор. — И в этом, я думаю, основная заслуга прекрасного специалиста, тоже медика — товарища Могилевского Григория Моисеевича.

— Это хорошо, что сегодня у вас не было приступа, — помечая что-то у себя в блокноте, проговорил начальник лаборатории и, желая побыстрее закончить этот спектакль, бросил решительный взгляд на Хилова, призывая его перейти ко второму этапу эксперимента. Было решено растворить яд профессору в бутылке вина. Могилевский знал, что Артемий Петрович любит только красные вина, особенно сладкие. Он специально заставил Ефима купить бутылку крымской «Массандры», не пожалел для этого своих денег. — Я очень рад! И полностью здесь согласен с вами, уважаемый профессор, аритмия возникла у вас вследствие неудовлетворительных внешних фактов. Конечно же она пройдет сама собой, как только изменятся условия вашей жизни.

— Я тоже так думаю! — подхватил профессор. — Я уже почти совсем здоров. Еще пару-тройку дней, и начну делать легкую физическую зарядку и быстро приведу себя в норму. Но должен сказать главное: это вы, дорогие коллеги, вдохнули в меня новую жизнь.

— Это, профессор, звучит как тост! — обрадованно подхватил Хилов. — Кстати, вы что предпочитаете, водку или вино?

— Обожаю сладкое вино!

— Тогда для вас еще один сюрприз! О-па!

Ефим ловким движением вытащил из кармана халата бутылку «Массандры», открыл ее, наполнил стакан и поставил перед профессором:

— Прошу, Артемий Петрович! Выпейте за свое здоровье!

У Сергеева от такой неожиданности округлились глаза.

— Я ожидал чего угодно в вашей больнице, но чтобы так… — пролепетал он.

— Да,’ да. Мы вам разрешаем выпить, — усмехнувшись, кивнул Могилевский.

— Но, господа, простите, коллеги, мне как-то неловко пить вино в одиночку.

— А мы вас поддержим! — воскликнул Ефим, вытащил бутылку водки и разлил ее по стопкам и добавил: — Среди нас есть диабетики, им сладкое вино противопоказано.

Все шло четко по сценарию Могилевского. Роли для исполнителей были давно расписаны. Ефим, как молодой и раскованный участник разыгрываемого действа, начинал его. Григорий Моисеевич подхватывал, как бы не очень одобряя этот шаг, но в то же время, прикидываясь демократом, разрешал подчиненным ради исключения выпить с основным виновником «торжества». Все чинно потянулись к своим стопкам. «Счастливцу», которого вызволили из-под расстрела, ничего не оставалось делать, как выпить с новым коллективом.

— Я хочу поднять свой высокий тост, не боясь произносить этих слов, за моего избавителя от жутких мук, которые выпали на меня в последнее время, — торжественно говорил Сергеев, подняв стакан, — за Григория Моисеевича Могилевского! Он теперь самый близкий мне человек. Единственный… — Голос профессора задрожал, и его глаза заблестели от слез. — Спасибо ему. Он проявил великое мужество в наше нелегкое время и совершил поступок, достойный настоящего мужа, как бы сказали об этом в добрые старые времена. Я восхищаюсь вами, Григорий Моисеевич!

Артемий Петрович подошел вплотную к Могилевскому и поклонился ему в пояс. Потом медленными глотками выпил весь стакан вина. Все молчали, оцепенев глядя на «пациента». Профессор вытер рукавом рот и снова сел на стул. Даже Хилов сдержал свой привычный цинизм и лишь криво усмехнулся.

— Может быть, я веду себя слишком вольно и не в меру разговорился, — снова заговорил профессор, на которого возбуждающе действовало вино и яд, — но вы, коллеги, должны понять мое состояние. Так разглагольствуют влюбленные юнцы, упиваясь неожиданно свалившимся на них счастьем. Вот так и со мной ныне. Чувствую себя просто мальчишкой, да что там — младенцем, родившимся заново. Оно так и есть. Я заново начал свою жизнь, и мне многое теперь нужно переоценить, на многое посмотреть другими глазами. Но у меня есть знания, опыт, которые без остатка готов отдать своему народу…

Профессор говорил не умолкая. Никто из «комиссии» не пытался его останавливать — они знали, что испытываемый препарат способствует такой откровенной возбужденности. Все сидели с мрачными лицами, словно каменные статуи, и вдруг профессор вздрогнул. Он понял причину безрадостного настроения на лицах и умолк.

— Наверное, я зря веселюсь? — тихо спросил он после некоторого раздумья.

— Ну что вы, Артемий Петрович, — попытался было разуверить его Могилевский. — Совсем наоборот, мы все очень рады такому подъему вашего духа. Он свидетельствует о резервах вашего организма, о внутренней силе, которая позволит вам преодолеть все недуги. Вы просто устали. Вам требуется немного отдохнуть. Ассистент Хилов, отведите пациента в отдельную палату.

Ефим кивнул, взял профессора под руку и повел в пустую камеру, чем очень удивил Сергеева. Он недоумевал, почему снова в камеру, а не в палату. Но ассистент мрачно пробурчал: «Так надо!»

Присутствовавшие на эксперименте сотрудники лаборатории вздохнули с облегчением и наконец перевели дух. Через день профессор умер в жутких муках. Слабый организм не мог сопротивляться дольше. Доза была рассчитана на нормальный, здоровый организм пожилого человека средней упитанности. В последние минуты жизни он корчился на полу от невыносимой боли, а Могилевский, наблюдая за ним через смотровой глазок, смог выдержать эту жуткую картину лишь полчаса. Потом, шатаясь, Григорий Моисеевич отошел в сторону, приказал Хилову зафиксировать все до конца и составить отчет. Сергеев дергался в судорогах и все к кому-то взывал, воздевая к небу руки.

— Жалко, что почти ничего не было слышно из того, что он говорил, — возбужденно делился ассистент с начальником лаборатории, когда зашел после окончания эксперимента доложить Могилевскому о смерти профессора. — Надо подсказать коменданту, чтобы он вывел из камеры наружу слуховую трубу. И еще хорошо сделать так, чтобы можно было переговариваться с «пациентом», фиксировать его собственные ощущения.

— Мысль интересная, — мрачно согласился Григорий Моисеевич и, сославшись на срочное задание наркома, выпроводил Хилова из кабинета. Закрывшись на ключ, Могилевский достал банку со спиртом и выпил подряд два стакана этой огненной жидкости, лишь немного разбавив ее водой. Когда ассистент через пару часов вернулся, чтобы доложить о прибытии судебно-медицинского эксперта Семеновского, то ему долго пришлось стучать в дверь. Представший перед ними начальник лаборатории буквально не вязал лыка. Он лишь бормотал какие-то бессвязные восклицания и просил прощения за неизвестные им грехи. Хилов вызвал машину и по-быстрому отвез начальника домой, сдав на руки жене. Она была чрезвычайно удивлена почти невменяемому виду мужа, но Ефим успокоил ее, заверив, что Григорий Моисеевич не успел пообедать, а в конце дня пришлось отмечать успешное завершение одного важного эксперимента. Вот его и развезло.

На следующий день начальник лаборатории пришел на работу с опозданием и тоской в сердце. Он без всякой реакции выслушал Семеновского, который высказал ему свои претензии: превышение дозы, данной Сергееву, так как тому полагалась не контрольная, с ускоренным летальным исходом, а пониженная — с учетом возраста и состояния здоровья. То есть бедный профессор должен был мучиться не сутки, а по меньшей мере трое-четверо.

— Пожалел ты старика, — укоризненно сетовал эксперт.

— Коллега ведь, — устало ответил Могилевский. — Известный врач-токсиколог. Вот его мои люди и пожалели…

— Ну и что? Нельзя так расточительно расходовать ценный препарат, — не успокаивался Семеновский. — Учет, видимо, плохо поставлен, дери три шкуры с этих бездельников да пригрози если что, так мы их самих в эти же «палаты» загоним.

Следующим днем было воскресенье. Вечером все собрались в тесной квартирке ассистента. Праздновали бракосочетание Хилова и Евгении. Невеста поначалу сидела грустная, а гости, как нарочно, почти после каждой стопки кричали «Горько!», заставляя молодых поминутно целоваться. Ефим был по-настоящему счастлив, всех благодарил за поддержку, хвалил жену. Но к концу веселья Женька была уже в изрядном подпитии, и ее судьба не казалась ей слишком уж немилостивой. «Не хуже других», — говорила она про себя, глядя на пьяную компанию, в которой ее новоиспеченный законный муж, одетый в новенькую форму, казался ей вполне достойным ее руки.

— Вот увидишь, долго с ним она не протянет, — скорчив кислую гримасу, сказала сидевшая рядом с Могилевским Анюта. — Я бы с этим ублюдком и одной ночи не выдержала!

— Ничего, слюбится, — не согласился с ней начальник.

Комендант НКВД Блохин, которого Хилов все-таки уговорил побывать на его свадьбе, в отличие от всех, к концу веселья заскучал. Он подсел к Могилевскому и заговорщически прогудел ему в ухо:

— А может, и нам провести эту медовую ночь с машками в Кучине? Вижу, что-то ты в последние два дня скучный ходишь. А, Моисеич?

— Поехали! — обрадовался Могилевский.

Ему хотелось забыть все, что было в эти дни. И они поехали в Кучино, гуляли там всю ночь, пили, парились в бане, предаваясь утехам. И душевная тоска понемногу улеглась сама собой. Наутро Могилевский даже заикнулся о квартире Сергеева на Сретенке. Осиротела, мол, жилплощадь.

— Мне было бы там удобно, — сказал он.

Блохин быстро все разведал, но Григорию Моисеевичу не повезло. Квартиру уже предоставили одному из следователей НКВД по особо важным делам.

— Опоздал ты, Гриша, — ворчал Блохин. — Надо было сразу мне сказать. На какие-то пару дней опоздал. Теперь уже ничего не изменишь, он с семьей туда уже перебрался. Не выселять же теперь мужика?..

Переехавший на квартиру Сергеева следователь неожиданно сам объявился через два дня. Он сообщил, что у профессора много книг по ядам и в аппарате ему рекомендовали все передать в спецлабораторию Могилевского. Григорий Моисеевич послал Хилова, и тот привез на машине все книги. Их тотчас расхватали сотрудники лаборатории. Начальник же ни к одной из них не прикоснулся. Общаться с душой Артемия Петровича даже через книги Могилевский был не в состоянии. Он вообще не подходил к ним, потому что еще издали, увидев старые, дореволюционные фолианты в темно-коричневых толстых обложках, с золотым тиснением, Григорий Моисеевич вдруг испытал жуткий озноб. Точно дух профессора посылал ему свои проклятия.

С дигитоксином Могилевский экспериментировал раз десять. Одним его вводили утром — на голодный желудок, другим по вечерам — сразу после приема пищи, меняли дозировку. Как рассказывал впоследствии комендант НКВД Блохин, он приводил в лабораторию «дряхлых и цветущих по состоянию здоровья, по полноте — худых или тучных». Иногда сам присутствовал при умерщвлении людей. И всегда приходил в помещение доктора Могилевского по завершении операции. По его собственному свидетельству, одни отравленные умирали через два-три дня, некоторые мучились с неделю. Пришлось от дигитоксина на время отказаться: НКВД требовались более эффективные и надежные средства.

Снова зачастил в лабораторию заместитель Судоплатова — Наум Эйтингон.

 

Глава 10

С Наумом Эйтингоном у Могилевского отношения сложились в общем-то достаточно доверительные. Особенно сблизились они после того, как Эйтингон получил задание выехать в спедкомандировку за границу. Это было еще за несколько лет до войны.

Очень специфическим и ответственным было то задание. Настолько важное и серьезное, что о его сути будущий генерал не обмолвился ни единым словом даже на допросе после своего ареста спустя более десятка лет. Допрашивавший его полковник юстиции Кульчицкий этим эпизодом почему-то интересоваться не стал и оставил тогда непрочитанной одну из интереснейших страниц тайной деятельности советской внешней разведки, да и спецслужб в целом.

Началась она в Париже и закончилась неудачной попыткой отравить одну широко известную личность. Объектом самого пристального внимания советских органов государственной безопасности, да и внешней разведки, в те дни оказался Лев Давидович Троцкий. Бывший председатель Реввоенсовета Советской Республики с момента выдворения его за пределы советских границ в 1929 году из поля зрения органов не выпадал. Другой вопрос, насколько состоятельной являлась уверенность ГПУ в своем контроле над ситуацией. Что касается собственной территории, то в Советском Союзе действительно каждый шаг Троцкого отслеживался. Но с переездом именитого диссидента за рубеж надзор за ним постепенно становился все более похожим на самое настоящее преследование и сопровождался ликвидацией людей из ближайшего окружения бывшего председателя Реввоенсовета.

Конечно, знай Сталин о кознях, которые начнет строить, оказавшись вне пределов досягаемости, Троцкий, ему наверняка не позволили бы спокойно покинуть страну. Способов в распоряжении вождя на сей счет было предостаточно. Но не учел он всех возможных последствий своего опрометчивого решения о высылке Троцкого. А когда спохватился — было поздно.

Странных, то есть необъяснимых и загадочных, смертей в истории государства Российского достаточно. Но период диктатуры советской власти оказался на них особенно «урожайным». И если говорить об акциях НКВД за рубежом, чем и занимались Эйтингон и Судоплатов, так опекавшие лабораторию Григория Моисеевича Могилевского, то с именем Троцкого были связаны многие из них.

В сентябре 1937 года в Швейцарии, в окрестностях Лозанны, обнаружили труп сотрудника НКВД Игнатия Рейсса с семью пулями в теле. Как потом выяснилось, Рейсс давно проявлял симпатии к Троцкому и незадолго до своей смерти официально перешел на сторону IV Интернационала. Он весьма активно включился в борьбу со сталинским режимом, проповедуя идеи мировой революции. И его убрали с политической сцены. Еще известно, что Рейсс общался с поэтессой Мариной Цветаевой и ее мужем Сергеем Эфроном, который тоже имел отношение к органам — сотрудничал с секретными спецслужбами. По некоторым сведениям, Эфрон был как-то причастен к убийству Рейсса. Такие вот случались выкрутасы, в которых переплелись судьбы многих известных людей.

В том же 1937 году был расстрелян младший сын Троцкого — Сергей Седов, химик по профессии, ставший в 28 лет профессором. Если пока не по зубам ствол взрослого дерева, обрубают побеги — растению все равно больно.

В мае 1937 года бесследно исчез бывший личный секретарь Троцкого — чех Эрвин Вольф, посланный в Испанию для налаживания контактов.

Еще один бывший секретарь Троцкого — немец Рудольф Клемент — тоже пропал при невыясненных обстоятельствах в Париже. Клемент, как технический секретарь IV Интернационала, многое и многих знал, на многое был способен.

Кольцо блокады вокруг Троцкого сжималось. Восемь секретарей, ближайших его помощников, погибли. Четверо в СССР, столько же за рубежом.

Потом последовал новый удар в 1938 году загадочно умер в парижской клинике еще один сын Троцкого — Лев Седов. Доверенным лицом его был некий Марк Здоровский. Позднее вокруг этой личности появится немало темных слухов, подозрений в тайных связях с НКВД и причастности к самым загадочным террористическим акциям того времени.

Не обошла стороной «коса» советской госбезопасности и первую семью Троцкого. В тюремных застенках погибла первая жена Льва Давидовича — Александра Соколовская. По официальной версии, покончила с собой в Берлине старшая дочь Зинаида, оказавшаяся за границей без документов и денег, — ее тоже лишили советского гражданства. Младшая дочь — Нина — умерла от чахотки и непрерывной травли. Репрессиям подверглись мужья дочерей, были расстреляны старший брат и сестра Троцкого.

В общем, можно сказать, племя истребляли с корнями. В живых остались лишь вторая жена да внук — сын Зинаиды. Расчет строился на следующем: Лев Троцкий, привыкший властвовать и повелевать, везде и всегда ощущать собственное величие, вне внимания масс и преклонения других перед собой должен умереть морально, раньше своей биологической смерти. И вокруг него постоянно нагнеталась обстановка непрекращающегося психологического давления. Зловещий страх витал повсюду, где только появлялся Лев Давидович. И он сдался, отошел от общества, стал затворником. Большой дом в Койоакане в Мексике, кстати стоивший немалых денег (чьих вот только), усилиями доверенных лиц, единомышленников и друзей превратился в самую настоящую неприступную крепость с высоким бетонным забором и вышкой с часовым. Охрана (до десятка полицейских и специальных агентов) была вооружена, что называется, до зубов, оснащена пулеметами. Сам Троцкий ходил в бронежилете даже по внутренней территории собственного бомбоубежища. И все-таки, несмотря на предпринятые меры, в 1938 году на вилле Койоакане случилось чрезвычайное происшествие. В дом на авениде Виене доставили посылку. Курьер вызвал подозрение у охраны. Проверили все и всех. И обнаружили пакет со взрывчаткой.

Режим ужесточили. Двери обили металлом. Здание оборудовали сигнализацией, для чего в апреле 1939 года пригласили специалиста по электронике Алекса Бухмана из Лос-Анджелеса. Молодой инженер потрудился на совесть, но и современнейшая по тому времени система безопасности не помогла, когда за дело взялась советская контрразведка в лице генерала Котова и его непосредственного начальника генерала Павла Судоплатова.

Сотрудник НКВД Леонид Котов (под этим псевдонимом, а также Леонтьева и Рубиновича скрывался уже известный нам Наум Эйтингон) в свое время работал в Испании под руководством резидента Александра Орлова-Никольского. Тот стал широко известен не столько своими подвигами как опытный разведчик-профессионал, сколько дерзким побегом из Мадрида в США. Побег этот поверг в шоковое состояние советское энкавэдэшное начальство, на некоторое время почти парализовал деятельность советских разведчиков за границей.

Дело в том, что испанские события оказали заметное влияние на деятельность внешних разведок всех государств, так или иначе к ним причастных. Безусловно, гражданская война в Испании стала для всех своеобразным полигоном для испытания своих возможностей, вербовки агентуры. Уже в то время родилась идея прямого политического террора в отношении тех государственных и политических деятелей, чье влияние на происходящие в мире процессы не работали на коммунистическую идею.

Одним из вариантов предусматривалось применение в этих целях смертоносных ядов. И лаборатории Могилевского в соответствующих планах спецслужб отводилось отнюдь не декоративное место. Мадриду и резиденту Орлову-Никольскому — тоже. Поэтому Орлов знал очень много. После побега он отправил из Америки несколько писем-предупреждений руководству НКВД о том, что в случае его преследования он раскроет всю зарубежную резидентуру и поставит в известность Троцкого о готовящемся на него покушении.

Собственно, предупреждение Троцкому он уже направил, но, видимо, Лев Давидович посчитал это послание то ли очередной провокацией, то ли не придал ему особого значения. Как ни странно, он (с его-то осведомленностью о методах деятельности «карающего меча революции») вполне серьезно полагал, что «убийствами нельзя изменить соотношение социальных сил и остановить объективный ход развития». «Устранение лично Сталина, — писал он, — означало бы сегодня не что иное, как замену его одним из Кагановичей, которого советская печать в кратчайший срок превратила бы в гениальнейшего из гениальных».

А на вилле в Койоакане и вокруг нее жизнь шла своим чередом. Опальный Лев Троцкий много писал. Он как-то отошел от реальных повседневных событий, и нападение на виллу налетчиков под командованием ветерана испанской войны «лихого полковника» Давида Альфаро Сикейроса, более известного всему цивилизованному миру в качестве великого художника, оказалось для политэмигранта полной неожиданностью.

Беспорядочной пальбы было более чем достаточно. Налетчики выпустили столько пуль, что их с лихвой хватило бы на бой с целым батальоном регулярного войска. Сильно пострадали стены здания, особенно спальни Троцкого. Сам хозяин виллы и его домочадцы, к удивлению всех, в том числе и нападавших и пострадавших, остались невредимыми. Ненадолго. В недрах московских кабинетов на Старой и Лубянской площадях уже начинали разыгрывать последний акт драмы Троцкого опытные, поднаторевшие в своем деле люди.

Из них наиболее примечательна фигура все время находившегося в тени начальника иностранного управления госбезопасности Павла Анатольевича Судоплатова. Того самого, о котором так много рассказывал Могилевский, другие бывшие сотрудники НКВД и МГБ. Сам же Павел Анатольевич постоянно держался вне поля зрения и в довоенное время, и в годы войны, и после ее окончания. Уже будучи арестованным, во время допросов отвечал следователям сухо, строго и конкретно по существу, только в рамках поставленных вопросов. Ничего предосудительного за собой не признавал и лишней вины на себя не брал. А рассказать Павлу Судоплатову было что…

В органы госбезопасности, тогда еще ВЧК, его зачислили еще в 15-летнем возрасте, как говорил сам Судоплатов, «по путевке политотдела 44-й дивизии Красной Армии. И с того времени до суда, а точнее, до самого ареста находился в этих органах и считаю, что свой долг перед Родиной я выполнял добросовестно и честно. Только в 1923 году я был, как несовершеннолетний, демобилизован из органов, но потом в феврале 1925 года по путевке мелитопольского окружкома ЛКСМУ был направлен на работу в ГПУ Мелитопольского округа, и вот с этого времени я постоянно служил в этих органах».

Пути наверх у каждого свои. Одни, как Могилевский, говоря простонародным языком, седлают науку. Другие делают ставку на идею, беспощадность к врагам, служебное рвение. Третьи используют интриги, доносы, любые неправедные пути устранения более одаренных и удачливых конкурентов. Судоплатову судьба уготовила свою, отличную от прочих дорогу к вершинам профессиональной карьеры.

Чем-то, видать, приглянулся Судоплатов занимавшим тогда высокие посты в ГПУ Артузову (Фраучи) и Слуцкому. И поручили они молодому чекисту самостоятельный, но очень ответственный участок — работу против украинских эмигрантских центров за границей. Требовалось не только заслужить высокое доверие руководящих кругов Организации украинских националистов (ОУН), но и разобраться, что представляли собой кадры оуновских боевиков, их руководители. Здесь, как говорится, или пан, или пропал. Третьего не дано.

В 1934 году, после убийства советского дипломата Майлова боевиком ОУН Лемеком во Львове, ОГПУ приступило к разработке и осуществлению крупномасштабного плана борьбы с украинским национализмом. Вот когда пригодились и своевременно засланные, глубоко законспирированные «казачки». Один из них, Лебедь, считался наиболее ценным. Он прошел с лидером националистов Коновальцем «Крым, Рим и медные трубы»: воевал вместе с ним против России и австро-венгерской армии, потом три года отсидел в лагере для военнопленных под Царицыном, являлся его заместителем в Гражданскую, а с 1920 года считался «главным представителем» ОУН на Украине.

Другой «главный представитель» Коновальца — Полуведько — жил по фальшивому паспорту в Финляндии и тоже был завербован чекистами. С помощью этих доверенных лиц Коновальца советское ОГПУ осторожно подводило своих людей к сокровенным тайнам оуновской системы, на самые верхи. Работали настолько дальновидно, расчетливо, что даже такие киты украинского подполья, как Грибивский, Андриевский, Сциборский и прочие, вовсе не ощущали опасности.

По цепочке Лебедь — Полуведько представленный племянником Лебедя советский чекист Судоплатов с немалыми приключениями, но все же добрался до Берлина через Стокгольм. После некоторой выдержки состоялась его первая встреча с Коновальцем на квартире, предоставленной, как позже выяснится, германской разведслужбой. Коновалец и Судоплатов быстро подружились.

Власти Советской Украины уже давно почувствовали опасность, исходившую от Коновальца. С подачи председателя ВЦИК Петровского Сталин приказал его уничтожить. Но незаметно.

Павлу Судоплатову удалось стать для полковника Коновальца в полном смысле слова своим. Он досконально изучил его окружение, систему связи закордонного провода ОУНа. И настолько свыкся с новой ролью, что, когда в 1937 году получил от своего московского руководства задание ликвидировать оуновского предводителя, даже растерялся. И высказал сомнение относительно целесообразности такого рода акции: все равно ведь объект под надежным «колпаком».

Из Москвы оперативно устроили «холодный душ». Правда, с расшифровкой: агенты ОУН работают во всех европейских странах, определяющих «климат» на континенте, и повсюду в адрес Советского Союза отнюдь не фимиам курят — ведут антисоветскую пропаганду и самую настоящую подрывную деятельность. Какой может быть После этого разговор с врагами?

В принципе в те годы мало кто сомневался в том, что оуновцы содержатся на деньги германских фашистов. Самым веским и убедительным из приводившихся аргументов, безусловно, стала состоявшаяся в 1923 году встреча Коновальца с Адольфом Гитлером в Мюнхене. Хотя тогда Гитлер еще не находился у власти, но это дало повод утверждать впоследствии — Коновалец заручился поддержкой будущего фюрера, нацистской разведки в обмен на снабжение их разведывательными сведениями о Советском Союзе и Польше. Практически до конца своих дней Коновалец не прекращал поддерживать контакты с абвером, имел там личного представителя — Генриха Рыко-Ярого, в прошлом офицера украинских сичевых стрельцов.

Учитывая, что «батько» имел слабость к шоколадным конфетам, отдел оперативно-технических средств НКВД получил задание удовлетворить вкус сластены. Сотрудник отдела Тимашков с заданием справился блестяще. Коробка выглядела настоящим шедевром украинского народного творчества. Содержимое ее просто не могло не быть вкуснейшим. Взлететь в воздух оно должно было через полчаса после того, как коробка опустится на стол. Кстати, с началом Великой Отечественной войны именно Тимашков создал знаменитые магнитные мины, одна из которых впоследствии унесла на тот свет гауляйтера Белоруссии Вильгельма Кубе. Так что в НКВД гениальные в своем деле специалисты работали не только в спецлаборатории Могилевского.

23 мая 1938 года Судоплатов сошел на роттердамский берег с судна-грузовика, во внутреннем кармане пиджака находилась шикарная коробка конфет. В ресторане «Атланта» его ждал Коновалец. Он был один, что в последнее время случалось очень редко. Даже верного стража его — Барановского — не оказалось рядом. Вот насколько блестяще справился Судоплатов с заданием войти в доверие к руководителю ОУНа.

Полдень. Солнце палило вовсю, расслабляло, звало в тень. И тем не менее Судоплатов еще немного побродил по улицам, потянул время. Неожиданно разволновался, но заставил себя взяться за ручку ресторанной двери. Коновалец встретил его широкой улыбкой, как закадычного приятеля. Видать, соскучился. Присели за столик, поговорили. Вроде бы торопясь, Судоплатов предложил встретиться сегодня еще раз в 17 часов. Коновалец согласился. Полюбовался коробкой. Положил ее на стол.

Это было последнее, что видел уходивший из ресторана советский разведчик.

Заметая следы, он купил плащ и шляпу в ближайшем магазине. Когда выходил на улицу, услышал громкий хлопок со стороны «Атланты». Народ сразу же повалил туда, а он — на железнодорожный вокзал.

Ликвидацию Коновальца Павел Судоплатов позднее оценивал как ответственное задание партии и советского правительства: «Мне оказали большое доверие, и не считаю это преступлением, хотя мне это в вину и не ставили на суде. Хотя я за это задание ничего не получил, но по прибытии в СССР, в то время уже замнаркома был Берия, я в течение трех часов ему докладывал о выполнении задания. На меня в то время Берия произвел хорошее впечатление как профессионал. Он до тонкостей знал нашу работу, чего нельзя сказать о других руководителях».

Таков ко времени знакомства с начальником спецлаборатории НКВД был уже Павел Судоплатов: опытный контрразведчик, любимец Берии и Сталина. Последнему даже нравилось иногда послушать его хитроумные схемы тайных операций.

Однажды в ЦК Судоплатову сказали:

— Зарывается господин Троцкий. Просто обнаглел в стремлении дискредитировать нашу партию, советский народ, товарища Сталина. Есть мнение пресечь эту враждебную деятельность. Как вы смотрите, если мы доверим вам столь ответственное задание?

— Задача сложная. Я пока недостаточно хорошо знаю агентуру и не владею испанским языком…

— Речь идет не о лично вашей командировке за границу, а о разработке операции. О кадрах, ее организаторах, исполнителях. Насколько нам известно, у вас имеется определенный опыт успешной работы по этому вопросу…

— Есть. Конечно есть. И немалый, — вступил в разговор Берия.

— Вот и отлично. Тогда обсудим некоторые детали. Что вам требуется для успешного выполнения поставленной задачи? Кого бы вы рекомендовали привлечь? На кого можно безусловно положиться?

— Пожалуй, лучше всего на генерала Эйтингона, — ответил, глядя на Берию, Судоплатов.

— Верно, — поддержал тот. — Хорошо знает нашу агентуру, владеет испанским, французским…

— Значит, решение принято. Имейте в виду, это очень ответственное поручение партии. Ну и, само собой разумеется, о нем никто, кроме нас троих, знать не должен. Задачи исполнителям поставите без ссылок на нас. Вопросы будут?

— Задача понятна, — коротко ответил Судоплатов.

К разработке операции приступили незамедлительно. Готовили одновременно несколько вариантов, в том числе и с использованием ядов. Вот тогда-то Берия и распорядился ознакомить непосредственного организатора акции Наума Эйтингона с препаратами сильнодействующих отравляющих веществ. На уже известном нам загородном объекте в подмосковном Кучине, куда привез его Филимонов, начальник лаборатории Могилевский посвятил важного гостя во все подробности использования имевшейся в его распоряжении продукции. При этом не скрывал явного удовлетворения проявленным к его лаборатории вниманием и возлагавшимися на него надеждами. Он продемонстрировал действие токсинов на подопытных кроликах и собаках. Даже видавшего виды Эйтингона поразили хладнокровие и безжалостность, с которыми Могилевский и его ассистент производили свои манипуляции, делали засолы. Григорий Моисеевич так увлекся и, наблюдая за предсмертными конвульсиями погибающих тварей, то и дело вскрикивал:

— Смотрите, смотрите, — трогая за рукав, он заставлял Эйтингона не опускать голову, — начинается действие препарата. Так, хорошо, продолжается рассос… Вот и все. Конец. Посмотрим на время…

Эйтингон тогда отобрал несколько ядов по рекомендациям Могилевского, но предпочтение отдал препаратам иностранного производства. К изготовлению своих токсинов, прошедших проверку на людях, Могилевский тогда еще не приступал. У него имелись только опытные образцы. Пришлось довольствоваться теми, что имелись в наличии. Они были отправлены дипломатической почтой в Париж. Но от их использования пришлось отказаться. Как впоследствии вспоминал Эйтингон, яды «то ли испортились, то ли оказались неэффективными».

Скорее всего, так поступили из-за низкой их эффективности, ибо после возвращения из спецкомандировки на первом же совещании у Филимонова Эйтингон сделал обстоятельный доклад о дозировках ядов при введении их в пищу и вино во время экспериментов на людях. Присутствовавший на нем Могилевский чувствовал себя глубоко уязвленным, но возразить по существу предъявленных претензий ничего не мог. Практика свидетельствовала сама за себя. Раз не сумели изготовить гарантированный и безотказный препарат, значит, еще не поднялись до уровня возлагавшихся на лабораторию надежд.

— Вы испытывали действие своих препаратов на продуктах, привычных советскому человеку, чаще русскому, — говорил Эйтингон.

— Какая, простите, разница, — не выдержав наконец, пытался было возразить Могилевский, но разведчик сразу же поставил его на место:

— А такая, уважаемый начальник лаборатории, что наши российские эмигранты в Париже за обедом заказывают капусту, огурцы, грибы, большую тарелку наваристых щей, гору прочей снеди и бутылку водки. Хочется же людям выпить и пожрать как когда-то в каком-нибудь своем Салтыкове! Ну а контрольные испытания вы проводите на полуголодной собаке или на заключенном, едва держащемся на ногах после длительного пребывания за решеткой на скудной тюремной пайке. Да и яд если даете с вином или водкой, то без закуски. Вот и попробуй после ваших экспериментов высчитать, сколько, чего и куда надо насыпать, чтобы чисто и гарантированно ликвидировать объект.

— Можно же провести операцию в другой обстановке, без обжорства, — не унимался Могилевский, задетый за живое.

— Можно. Но, к сожалению, не объект подстраивается под наши возможности, а мы под те условия, в которых оказался возможным контакт. Мы должны располагать препаратами на любые случаи жизни. Не под вашу продукцию подстраиваться, товарищ начальник лаборатории, а действовать сообразно представившейся ситуации.

— Это верно, — согласился с Эйтингоном Филимонов.

— Или посмотрите, — продолжал Эйтингон, — что получается с той же водкой или другими спиртными напитками. В лаборатории, как я знаю, за исходное берется стакан вина или водки. Но, позвольте спросить, где еще, кроме как у нас в России, такие дозы употребляют?

— Что правда, то правда. Это тоже видел: в Париже, да и в Берлине пьют крохотными рюмками и в основном коньяк, — перебил докладчика Муромцев. — Там за час отхлебнут глоток-другой и сидят весь вечер. Курят себе, беседуют неторопливо. Или танцуют…

— Правильно. Ну и сколько в такую порцию можно ввести растворимого зелья? Такого, чтобы клиент и токсина не почувствовал, и чтобы яд сработал на нужный результат?

Дабы замять малоприятный разговор, принимавший явно нежелательный оборот, Могилевский попытался сделать хорошую мину при плохой игре. Он вдруг поднялся с места и обратил внимание на то, что не все присутствующие допущены к обсуждению поднятого вопроса.

— Предлагаю из соображений секретности не раскрывать адреса и направленность практического использования изготовляемых в лаборатории средств. Разглашать закрытую информацию среди посторонних лиц не положено.

— Лучше бы вы потрудились над повышением эффективности своих препаратов, а не одергивали людей за справедливые претензии, — отреагировал за всех Эйтингон. Ему, постоянно рискующему собственной жизнью где-то на чужбине, было неприятно слушать эти бюрократические предостережения об абстрактной секретности. Любой из присутствующих был прекрасно осведомлен относительно того, чем и как занимается лаборатория.

В протоколе совещания все-таки была отражена необходимость повышения качества и надежности «продукции» лаборатории. Решили не разделять, какие яды и препараты готовить для зарубежных акций, а что годится для домашнего применения.

В операции по устранению Льва Троцкого сумели обойтись без применения смертоносных ядов. Задача была выполнена ударом альпенштока, находившегося в твердой руке Рамона дель Рио Маркадера, бывшего испанского офицера-республиканца. Отсидев за убийство «врага партии и народа» двадцать лет в тюрьме, он затем оказался в СССР и 8 июня 1960 года получил Золотую Звезду Героя Советского Союза. Не остался обделенным вниманием советской власти и направлявший «карающую руку пролетариата» генерал Котов — Наум Эйтингон.

Успешная миссия по ликвидации Троцкого, очевидно, произвела неплохое впечатление в «инстанции» — как стал называть Сталина в общении с подчиненными Лаврентий Берия. Во всяком случае, новый нарком внутренних дел вызвал к себе Эйтингона с Судоплатовым, лично их поздравил. И тут же поручил им создать особую группу в количестве десяти — пятнадцати проверенных, особо надежных сотрудников, способных немедленно исполнить любое поручение партии как в нашей стране, так и за ее пределами. Кто конкретно вошел в эту столь тщательно оберегаемую от постороннего взора команду, не знал даже Кобулов, считавшийся правой рукой Берии. Слышал он лишь о том, что отбор людей проводился особенно тщательно, размещалась вся группа на одной из закрытых загородных дач НКВД. Обучение и тренировка по специальной программе проводилась практически круглосуточно и беспрерывно. Руководили занятиями лучшие специалисты, профессионалы своего дела. Ну а дела той команды и вовсе не известны.

Несмотря на неудачу с ядами в Париже, Судоплатов и Эйтингон начальника лаборатории не забывали. Скорее наоборот. С их подачи было инициировано проведение широкомасштабных опытов над людьми, приговоренными к смертной казни, положено начало разработке ядов, которые не оставляли после себя никакого следа, действовали мгновенно и эффективно.

 

Глава 11

Начавшаяся Великая Отечественная война никак не отразилась на деятельности лаборатории. Разве что с Судоплатовым теперь приходилось видеться реже. Тот отошел от руководства так называемой особой (специальной) группой, формировавшейся из числа наиболее доверенных и проверенных сотрудников госбезопасности. Как уже говорилось, в ее задачи входило выполнение конкретных совершенно секретных заданий Берии, в частности связанных с тайным похищением неугодных лиц и уничтожением их без суда и следствия. Во всяком случае, именно такого рода запись будет впоследствии фигурировать в приговоре Военной коллегии Верховного суда СССР по делу Павла Судоплатова от 12 сентября 1958 года. Но этот приговор появится на свет еще не скоро. А пока генерал полностью переключился на организацию диверсионной деятельности в тылу немецких войск. Он возглавил новое подразделение — разведывательно-диверсионное управление объединенного НКВД-НКГБ. Под его непосредственным руководством оказались 212 партизанских соединений и отрядов общей численностью около семи с половиной тысяч человек. И надо полагать, в их интересах спецлаборатория тоже кое-что создавала.

Вновь образованная военная разведка Смерш (смерть шпионам) превратилась в основного поставщика «пациентов» для проведения опытов над людьми в возглавляемом Могилевским учреждении.

Там на очереди стояли испытания токсичного препарата К-2 — карбиломинихлорида. (Чтобы у специалистов не было претензий к автору по названиям и условным наименованиям химикатов, должен оговориться, что они приводятся так, как обозначены в документах по уголовному делу.) К экспериментам с этим смертоносным ядом готовились довольно основательно. Могилевский намечал его для отработки легенды отравления клиента в ресторане. Начальник лаборатории поручил Хилову подобрать подходящего заключенного, а сам с химиками и биологами колдовал над рецептурой. Состав отравы состоял из множества компонентов. Основной, ведущий к смерти, дополнялся рядом других, которые создавали в организме признаки обычного заболевания.

По сравнению с довоенным периодом контингент мест заключения и следственных изоляторов к тому времени заметно поменялся. Если прежде в камерах преобладали осужденные по 58-й, так называемой политической статье Уголовного кодекса, то теперь было много военных. Оно и понятно: война катилась по стране, и это отражалось абсолютно на всем.

Теперь в камерах сидели здоровые, молодые мужчины, попавшие под расстрельные статьи — по обвинениям в дезертирстве, измене Родине, нарушениях воинской присяги и т. д. Также приговаривали к расстрелу и многих фронтовиков, сумевших выйти из окружения, оказавшихся в плену. А поскольку начало войны оказалось для страны просто катастрофическим, то недостатка в козлах отпущения за просчеты верхов, безалаберность руководства и высшего командования не ощущалось.

Ассистент Хилов, выполняя задание начальника лаборатории найти подходящую «птичку» для испытания препарата применительно к обстановке ресторанного застолья, сначала заглянул в окошко одной из камер, где находилось четверо заключенных, потом попросил охранника открыть дверь, дабы познакомиться с «материалом» предметнее. Его внимание сразу же привлек молодой человек. В высокой, статной фигуре чувствовалась выправка, стройность и атлетизм. А красивые черты грустного, немного бледного интеллигентного лица указывали на природный ум, благородство. Одет он был в галифе и выцветшую полевую офицерскую гимнастерку без петлиц и знаков различия. Словом, даже в этом облачении моложавый мужчина смотрелся довольно привлекательно.

— Такие красавцы нравятся женщинам, — злобно забормотал Хилов себе под нос. — Вот уж кого они обхаживают да привечают! Небось немало потискал он всяческих бабенок. А теперь вот шиш с маслом! Превратился в «материал».

Он по-прежнему, как и до женитьбы, ненавидел всех статных и симпатичных людей, ревнуя свою Женьку ко всем подряд. Последнее время по протекции Блохина она устроилась работать товароведом на одной из торговых баз на другом конце Москвы и нередко допоздна задерживалась неизвестно где. Хилов подозревал, что супруга от него уже погуливала. Характер и дальность места работы позволяли ей находить убедительные отговорки о причинах задержки и возвращения домой под хмельком. Контролировать ее Ефим не мог, поскольку сам пропадал в лаборатории с раннего утра до позднего вечера, подчас прихватывая даже выходные дни. Что поделаешь — время-то военное. Ну а Евгения довольно быстро сориентировалась в ситуации. Возникавшие поначалу мысли о том, чтобы расстаться с нелюбимым супругом, постепенно отошли на задний план. Теперь она об этом не помышляла, так как перспектива остаться одной в такое время ничего хорошего не сулила. Тем более что число овдовевших женщин по мере продолжения войны непрерывно росло.

Несмотря на комендантский час, она то и дело приезжала домой далеко за полночь и, дыхнув на мужа винным перегаром, тотчас падала на кровать и засыпала. Зная, что Ефим влюблен в нее по уши, на все упреки ревнивого мужа отвечала однозначно: «Не нравится — давай разведемся!» — прекрасно сознавая, что он на это никогда не согласится. И Хилов, пугаясь, что жена и впрямь его бросит и он станет еще большим посмешищем в лаборатории, смирялся и умолкал.

Но и ее почитатели, едва прослышав, что муж — теперь уже майор — из НКВД, да еще с самой Лубянки и жутко ревнивый, сразу же остывали в своем рвении отбить эту медноволосую диву и заполучить ее насовсем. Так что подолгу любовники у Женьки не задерживались, да и сама она ни на ком не зацикливалась. Наличие грозного мужа с Лубянки помогало ей с легкостью решать служебные проблемы и столь же просто снимать проблемы личные. Как правило, обеим сторонам вполне хватало короткого романа с несколькими встречами где-нибудь на чужой квартире в отсутствие хозяев. Словом, сложившийся образ жизни ее вполне устраивал. Кавалеров выбирала она. Как говорится, сама играла и сама же заказывала музыку.

Почувствовав на себе изучающий взгляд уродливого, с мокрыми губами человека в фартуке, заключенный повернулся в его сторону.

— Что вы сказали? — спросил он, не разобрав слов бубнившего что-то Хилова.

— Как твоя фамилия? Вот что мы сказали… — с нескрываемым презрением в голосе прогнусавил Ефим.

— Нечаев, — помедлив, простодушно ответил тот без тени обиды. — Извините, я просто не расслышал ваших слов сразу. Знаете, был лейтенантом. В настоящий момент осужден. Согласно приговору военного трибунала, разжалован и являюсь рядовым бойцом.

Военные люди, в отличие от политических заключенных, вели себя смелее и были заметно разговорчивей.

— За какие же подвиги тебя так?

— Как мне зачитали, осужден к высшей мере наказания за проявленное малодушие и трусость. Наш полк разбили немцы, я попал в окружение. Две недели скитались по лесам, потом с двумя бойцами вышел к своим. Сразу всех арестовали. Я вот попал под трибунал. Что с теми двоими однополчанами — не знаю.

— Завтра вас переведут в другую камеру. Вас ожидает небольшая перемена режима.

— Спасибо за известие. Только не знаю, радоваться или готовиться к худшему. Хотя, извините, что может быть хуже смерти? Может, вы посодействуете, пускай вместо расстрела направят меня на фронт. На передовую, в штрафбат. Ну согласитесь, разве есть хоть какая-то польза нашей стране, если меня расстреляют?

— Можете уже радоваться. Не расстреляют. Скоро убедитесь. И пользу тоже принесете. Вам даже предоставится возможность сполна, как говорится, показать свои физические способности. А сейчас отдыхайте.

— Спасибо, — Нечаев улыбнулся. — У вас закурить не найдется, товарищ? — окончательно осмелел заключенный. Он уже смотрел на выходившего в дверь Человека в фартуке как на доброго знакомого. Знал бы он, что уготовил ему этот неожиданный собеседник.

— Не положено.

— Извините. Скажите, а меня правда не расстреляют?

— Не бойтесь, не расстреляют. Я возьму вас к себе…

— Спасибо вам!

На сей раз проведение эксперимента планировалось следующим образом. Заключенного переведут в другое помещение, предложат ему сытный обед, дадут полстакана водки. Он проведет еще несколько часов в камере, потом — ужин. С водкой и сигаретами. Яд подмешают в закуску.

От предвкушения расправы над этим красавцем Хилов впервые испытал нечто наподобие самого настоящего удовольствия. Ассистент уже злорадно представлял в своем воображении, как этот недавний офицерик — мечта многих баб — завтра вечером сядет за стол, начнет пить водку и с аппетитом жрать все, что ему подадут, а потом, по истечении получаса, начнет истошно орать от боли.

Обаятельное лицо перекосится в отвратительной гримасе, тело начнет дергаться, корчиться в судорогах, и он в страшных муках испустит дух. Его даже не положат в гроб, а просто сбросят в могилу. Красивое лицо почернеет, станет отвратительным, грустные глаза потухнут, и в них будут копошиться жирные желтые черви.

«Получится, красавчик, еще с тебя польза. И для науки и для практики», — злобно прошипел Хилов, отправляясь на доклад к Могилевскому о выборе подходящего клиента и его готовности к проведению эксперимента.

Перед самым его началом начальник лаборатории вызвал к себе Хилова и Муромцева. К удовлетворению Человека в фартуке, ему предоставили возможность ассистировать. Он должен был проконтролировать весь процесс, начиная с составления меню, организации кормления «пациента» и до финальной развязки. Ему же поручалось подмешать яд в закуску таким образом, чтобы при еде не ощущалось никакого привкуса, с чем ассистент справился.

Муромцев отвечал за рецепт изготовления токсина — он составлялся под его руководством. Ему же поручалось фиксировать ход и результаты эксперимента. Спустя годы профессор Муромцев на допросах будет отрицать свое присутствие на испытаниях ядов на людях и утверждать, что он не знал, для каких конкретно целей разрабатывались яды. Могли ведь они предназначаться для уничтожения фашистов! Но показания других свидетелей и самого Могилевского на сей счет с утверждениями профессора расходятся.

К моменту начала вечернего, заключительного, этапа эксперимента в лабораторию пришел комендант НКВД Блохин. Он тоже решил посмотреть новое снадобье в действии. До сих пор оно испытывалось только на животных.

Испытываемый яд, согласно задуманной легенде, предназначался для использования в ресторанной или столовой пище, а потому трапезу решили провести не, как всегда, в камере, а непосредственно в лаборатории. Тем более действие зелья должно начаться не сразу вслед за приемом пищи, а через некоторый промежуток времени.

На стол поставили две металлические миски с супом, тарелки с тушеной капустой, отварные макароны и даже мясные котлеты. Смертельная доза препарата теоретически была рассчитана, но, как свидетельствовали прошлые случаи практического использования почти идентичного токсина (оказывается, такие уже существовали), он срабатывал всегда по-разному. То признаки отравления начинали проявляться слишком рано, уже в процессе приема пищи, то не замечались сутки и даже двое. Причем далеко не всегда отравление приводило к смерти. Так что на сей раз к составлению рецептуры подошли особенно тщательно. Учли все.

Для придания большей естественности обстановке Хилов стянул с себя столь дорогой его сердцу замызганный фартук и предстал перед «пациентом» в белоснежном халате, чем больше всех удивил своих коллег. Ему отводилась роль компаньона испытуемого клиента.

В назначенное время заключенного Нечаева вызвали из камеры «с вещами». Тот поначалу было сник, но, увидев стоявшего возле охранника своего вчерашнего собеседника, несколько приободрился. Поднятию настроения способствовало и выражение торжества ассистента, его улыбчивость. Блохин, Могилевский и Муромцев остались за стеклянной дверью и из помещения, где проводилась «тайная вечеря», не были видны. Перед ними стояла бутылка водки. Они неторопливо разливали ее по лафитничкам и так же неспешно опоражнивали их, закусывая солеными огурчиками и чесночной конской колбаской. Если потребуется их вмешательство, то по знаку Хилова они должны были сразу же появиться в экспериментальной комнате. Как видим, Человеку в фартуке в предстоящем действе отводилась вовсе не второстепенная роль. А находиться в центре внимания, и тем более дирижировать, ему особенно нравилось.

— Проходите сюда, садитесь, осваивайтесь, — произнес он подчеркнуто вежливо, в отличие от вчерашнего бесцеремонного общения с заключенным в камере, указав ему на стул.

— Спасибо, — скромно ответил тот, заметив положительную перемену в тональности разговора представителя неведомой ему медицинской организации.

— Дело, понимаете ли, состоит в том, что руководство нашей медчасти подбирает заключенных из числа наиболее интеллигентных для работы в качестве ассистентов и научных сотрудников, — приблизившись к Нечаеву, как бы конфиденциально поведал Ефим. — Вы по всем данным наиболее подходящая кандидатура. Как вы смотрите на такую должность?

Хилов заметил, как сразу же после этих его слов в глазах разжалованного лейтенанта вспыхнули искорки надежды. Еще недавно ему грозили расстрелом за измену, даже вынесли приговор, а теперь предлагают работу в лечебном заведении. Пускай в тюрьме, но зато это шанс остаться в живых.

— Я готов выполнять любую работу. Только должен предупредить сразу, что я не очень-то силен в практической медицине и плохо представляю свои обязанности. Да и наукой заниматься не приходилось. Не знаю, подойду ли вам. Но заверяю, что приложу все силы, чтобы справиться…

— У вас какое образование?

— Три курса медицинского института. Впрочем, вы это наверняка уже знаете по моим документам. Потому и вызвали меня как будущего медика. К сожалению, на первых курсах проходили в основном теорию, а война вообще не позволила продолжать учебу. Решил пойти добровольцем на фронт, взводом командовал…

— Да-да. Выбор остановили на вас, действительно исходя из вашей учебы в медицинском институте. Мы все учитываем. Вы осваивайтесь в обстановке, присаживайтесь к столу, — продолжал исполнять отведенную ему роль Хилов. — Давайте-ка вместе поужинаем, поговорим о предстоящем деле как коллеги по медицине.

Незатейливая тюремная еда, дополненная несколькими кусками конской колбасы, парой соленых огурцов и миской квашеной капусты для военного времени показалась арестанту Нечаеву царским угощением, самым настоящим ресторанным пиршеством. Не хватало только спиртного. Заключенный, привыкший к любым неожиданностям, лишних вопросов не задавал и принимал действительность такой, какая она есть. Он молча взял ложку и пододвинул к себе миску со щами, съел пару ложек.

— Постойте, — резко загремев отодвигаемой миской, встрепенулся Ефим. — Извините, совсем закрутился. У меня ведь есть немного выпивки. Давайте-ка по одной, пока нет никого посторонних. Как у вас с водкой, лейтенант?

— Нормально. Если можно, я не против. Даже не знаю, как вас благодарить, — растроганно говорил Нечаев.

Ассистент деловито встал, подошел к большому шкафу, достал оттуда бутылку с остатками водки. Прихватил два граненых стограммовых стаканчика. Вернулся к столу. Разлил спиртное поровну в оба стакана. Потом встал и первым произнес тост:

— За смерть фашизму.

Заключенный выпил первым и сразу же переключился на еду. Хилов последовал его примеру, но опорожнил свой стакан лишь наполовину.

— Мне много нельзя, — пояснил он, доливая из бутылки остатки водки в свой стакан. — Я буду по половинке. А ты можешь себе позволить еще. У меня есть…

Он убрал со стола пустую бутылку и принес другую, запечатанную сургучом. Деловито отковырял сургуч, налил Нечаеву очередную порцию.

— Чистый спирт, — предупредил Ефим «пациента». — Медицинский, понял? Как слеза. Крепкий, зараза, — сам знаешь. Запьешь водичкой.

— Выпьем за наше знакомство и будущее сотрудничество, — предложил заключенный, поднимая глаза на своего «благодетеля».

— Давай!

И снова Хилов отпил половину, оставив остальное для третьего, заключительного тоста, а его компаньон — полностью. Потом плеснул из графина немного воды, запил и перевел дыхание. Ассистент, внимательно наблюдавший за Нечаевым, снова наполнил его стакан спиртом. Тот попытался было возразить, жестом предложил Хилову тоже попробовать спирта из бутылки, но тот отрицательно замахал рукой.

— Слушай, лейтенант, не заставляй меня. Ты ведь отсюда пойдешь в камеру отсыпаться, а мне ведь еще домой ехать. Давай-ка лучше поднимем по последнему стопарику, закусим и будем заканчивать, а то заглянет сюда кто-то из начальства, неприятностей не оберешься. Ты же еще в наш штат не зачислен.

С этими словами Хилов допил остатки водки из своего стакана, пододвинул графин с водой поближе к Нечаеву. Тот выпил залпом. Отхлебнул несколько глотков воды и потянулся к колбасе и капусте, потом снова принялся за щи. Ассистент внимательно наблюдал за заключенным, стараясь не пропустить ни малейшего признака начала действия токсина, подмешанного в борщ, который заключенный уплетал за обе щеки. Лицо его раскраснелось. Что же до Хилова, то он ограничился лишь огурцом. К остальному не притрагивался, хотя знал, что стоящая перед ним еда в полном порядке. Удержало суеверие, а вдруг отравлено все, что стоит на столе. Или перепутали, кто где должен сидеть. И, наконец, где гарантия, что тот, кто готовил закуски, не подсыпал ему отравы. Ведь потом не останется никаких следов. Для того и готовили препарат.

Так они просидели еще с полчаса.

— Извините, — обратился вдруг к нему «пациент», — я ведь не пил спиртного месяца три. А тут в переводе на водку пришлось разом поднять почти пятьсот граммов. Считай — бутылка на одного. Хоть и с хорошей закуской — но все равно много. Что-то в туалет захотелось. Разрешите отлучиться на минутку по нужде?

— Да-да, конечно. Пройди в камеру. Я тебя провожу, чтобы никто ничего не знал про наши дела. Потом вернусь сюда, приберусь. Чтобы не оставлять следов нарушения режима и, так сказать, трудовой дисциплины в рабочее время.

— Понимаю, — произнес Нечаев, поднимаясь из-за стола. — Спасибо за все…

Едва «пациент» переступил порог камеры, как за ним с грохотом захлопнулась металлическая дверь. К смотровым глазкам бросились Хилов, Могилевский и Блохин. Начальник лаборатории с холодным взглядом бесстрастно следил за происходящим в камере. Эмоции отступили на задний план. Его интересовало только одно — действие нового токсина.

А там здоровый, крепкий мужчина метался в четырех голых стенах, словно подранок. То, что всего две минуты назад называлось человеком, сейчас представляло собой корчащееся, воющее существо. Только что излучавшее доброту, кроткое лицо перекосилось безобразной гримасой и внушало самый настоящий ужас. Хмель у него вышибло одним разом. Несколько раз подбегал к тяжелой железной двери с налившимися кровью глазами, ожесточенно колотил по ней кулаками, ногами, умолял о помощи и опять бежал к параше… Конечно же несчастный теперь все понял. Он взмок, слюна шла так сильно, что он, пока мог, не отрывал руку ото рта. Прямо на глазах человек как бы уменьшался в росте, слабел, становился все тише, тише. Вскоре совсем затих, оставив вокруг себя лужу рвотных масс с остатками съеденного борща и жидких испражнений.

Этот происходивший в камере завершающий этап эксперимента длился не больше десяти минут. Первым вышел из оцепенения комендант, наблюдавший в глазок происходящее за железной дверью.

— Вот это уже другое дело, — произнес он глухо, отходя от камеры, и, вытащив носовой платок, зачем-то стал тщательно вытирать руки.

— Да, эксперимент в целом прошел нормально, по плану, Значит, с дозой все в порядке. На следующем испытании надо немного ослабить болевые синдромы и оттянуть начало действия яда еще на полчаса. А в остальном можно использовать. Времени хватит и на прием препарата, и на задушевную беседу, и на мирное расставание. Клиент успеет доехать после трапезы даже до дома. А что с ним начнет происходить дальше — не наше дело. Семеновский говорил, что после применения нашего рецепта никаких следов не остается, кроме дырки в желудке и крови в брюшной полости, характерных при внезапно открывшейся язве. Это заболевание непредсказуемо. Перепил человек спиртного — и вот пожалуйста! Внешние проявления тоже работают на этот диагноз. Теперь нам с вами, товарищ Блохин, как говорится, сам Бог велел, — подвел итог Могилевский, который только после окончания эксперимента позволял себе возвращаться от науки к мирским делам.

В небольшом кабинете по соседству был уже накрыт по-походному стол. Та же непритязательная закуска, не выходившая за пределы содержимого арестантской пайки (только без щей), колечко колбаски, огурчики… Чего было вдоволь, так это дармового казенного спирта. Пили много и не пьянели.

Ну а Хилов опять облачился в свой родной фартук. На фуршет с начальством его не пригласили, но он не слишком расстроился. По-хозяйски оглядев еще раз камеру, он позвал заключенного Горячева, работавшего в лаборатории уборщиком, заставил его прибрать в камере и вызвать санитаров, чтобы забрали труп на экспертизу. На прощанье еще раз взглянул на свою жертву. К своему глубокому разочарованию, удовлетворения от увиденного не получил. На мертвенно-бледном лице застыло выражение кротости и смирения. Хилов, пожалуй, впервые за все время работы в лаборатории почувствовал жалость к отравленной им жертве, а потом испытал страх и быстро вышел из камеры.

После нескольких экспериментов от желудочно-кишечных форм отравления все же пришлось отказаться. Для достижения быстрого результата «пациентам» приходилось давать значительные дозы яда, которые оставляли слишком очевидные признаки отравления. Людей мучили сильные головные боли, они теряли сознание, впадали в коматозное состояние. Смерть наступала хотя и быстро, через десять — пятнадцать минут с начала действия яда, как у Нечаева, но при вскрытии перед экспертами все же открывалась классическая картина отравления: сухость кожи, темная густая кровь в полостях сердца и сосудах. Так что оптимизм Могилевского относительно подгонки под язвенную болезнь не был подкреплен серьезными гарантиями.

Безусловно, для определенных операций разработанный препарат годился. Например, чтобы подсыпать отраву и немедленно скрыться, избегая возможных подозрений. Но для таких приемов не требовалось проводить никаких специальных исследований, вести научные разработки. Для них были нужны лишь смелые и толковые исполнители. Такие, каких подбирал в свои диверсионные команды для работы в немецком тылу генерал Судоплатов. Разведчик обязан действовать тоньше.

Война предъявляла свои требования. Возникла необходимость в специфических средствах ведения борьбы с врагом. Этим занимался отдел оперативной техники, который тесно взаимодействовал с лабораторией Могилевского. Работы хватало всем. Хорошо, что Григорий Моисеевич еще в самом начале войны предусмотрительно отправил свою семью в Оренбургскую область, подальше от возможной линии фронта, и теперь мог почти круглосуточно заниматься работой, не опасаясь за жизнь близких. К тому времени Вероника родила ему второго сына. Периодически он получал из Оренбургской области длинные, пространные письма. Сердобольная жена беспокоилась о его здоровье, рассказывала о том, что дети учатся хорошо, помогают ей во всем и очень скучают по отцу. Просила о них не беспокоиться. Заботами отца семейства родные были устроены неплохо и сумели вполне благополучно пережить лихую годину. На сердце у Григория Моисеевича было спокойно.

Как и начальник, все остальные сотрудники лаборатории почти круглосуточно находились на службе. Собственно, Могилевского такой режим вполне устраивал: все равно в пустой квартире его никто не ждал. Он с головой ушел в научные и практические дела. Само собой разумеется, подчиненные вынуждены были подстраиваться под его распорядок дня. А куда денешься, если руководитель сам сутками не выходит за пределы своей лаборатории? Ему постоянно кто-то был нужен, что-то требовалось уточнить, представить, рассчитать, подготовить, выполнить. Что делать?! Когда постоянно слышишь по радио, читаешь в газетных сводках о том, как на фронте гибнут солдаты и офицеры во имя достижения победы, всякое нытье относительно жесткой дисциплины в столичных министерских коридорах начальство обязано пресекать сразу: не нравится, не устраивает — отправляйся в окопы, там и командуй, стреляй, побеждай.

Больше всех из-за такого плотного, круглосуточного графика страдал Хилов. Он то и дело отпрашивался у Могилевского, летел домой, но жену заставал там очень редко и возвращался в лабораторию мрачный. Анюта то и дело подкалывала его:

— Ну как там твоя ненаглядная? Тоскует, наверное, бедняжка по своему муженьку. Хоть бы обеды сюда ему носила, а то все на макаронах да на картошке…

Хилов злился еще больше. Бегал домой по ночам. Особенно после получения зарплаты или продпайка. Все нес в дом, лишь бы задобрить свою супругу. Когда удавалось застать жену, та даже позволяла ему исполнить свой супружеский долг. Неважно, что порой она была просто пьяной, не удостаивала лаской, не сразу поддавалась его прихоти, а возбудившись, в постели иногда называла его то Ваней, то Сергеем. Хилов был рад и этому. От сознания того, что ему, нелюбимому, отдается красивая женщина, он испытывал еще большую страсть.

А работы в лаборатории становилось все больше. Особенно изрядно пришлось повозиться с отравленными пулями. Их разработкой сотрудники занялись вскоре после начала войны. Долгое время, несмотря на все старания, осуществить идею никак не удавалось. От высокой температуры в момент выстрела ядовитые компоненты сгорали. Руководство НКВД выражало постоянное недовольство результатами работ в этом направлении, начальник лаборатории нервничал.

— Понимаешь, — жаловался Могилевский коменданту Блохину, — от нас с тобой все требуют срочно сделать такую штуку, чтобы стреляла почти без звука и поражала сразу насмерть, независимо от того, в какую часть тела угодила пуля. А как это сделать — никого не интересует. Ругаются, бездельниками обзывают.

— Ты же знаешь, я настоящий заводской цех создал, всех слесарей-токарей на это дело посадил. Изготовление этих штуковин поставил, что называется, на производственную основу. Смотри, каких игрушек понаделали! И впрямь залюбуешься!

— Да, с этими экспонатами можно хоть сейчас выходить на выставку, — отдавая должное изобретательности Блохина, вздыхал Могилевский. — Только вот стреляют пока неважно.

— Ну не скажи… Стреляют-то, между прочим, как раз нормально. Убивают плохо. А это, брат, уже по твоей части.

Вдвоем с комендантом они перебирали самопишущие ручки, карандаши, зонты, трубчатые зажигалки. Каждая такая привлекательная игрушка-сувенир была начинена сильнейшим ядовитым веществом, попадание которого хотя бы на кожу способно было мгновенно отправить человека на тот свет. Так что результаты были достигнуты неплохие. Однако особого удовлетворения вся эта продукция все же не вызывала.

— Впору свой магазин открывать и приступать к торговле, — мрачно язвил Блохин.

— Это точно.

— Лучше бы снайперов готовили. А тут попробуй — чтобы летела далеко, и чтобы яд при попадании в цель наружу не выпрыскивался, и чтобы тихо все было. И кому такая идея взбрела в голову? — в который раз сокрушался комендант.

Наконец они остановились на особо привлекательном варианте. Сделали несколько образцов облегченных пуль. Пустоты заполнили поначалу одним ядовитым веществом — аконитином. Такими пулями предполагалось снаряжать обычные винтовочные или револьверные патроны. Они не вызывали при стрельбе большого шума. Выстрел больше походил на хлопок газеты по столу и не привлекал к себе внимания. Существенным недостатком стала лишь небольшая дальность полета пули, которая на излете полностью теряла свою пробивную силу. При выстреле с расстояния больше пятнадцати метров она почти всегда застревала в одежде и, как правило, не разбивалась.

Тем не менее решили доводить до логического завершения именно такой вариант. Как всегда, первые эксперименты стали проводить на заключенных. Причем в качестве подопытных преимущественно использовали арестантов, которые несколько дней назад едва выкарабкались из лап смерти при испытаниях других препаратов. Из «сострадания» Григорий Моисеевич предложил не подвергать их вторичному испытанию, а пристрелить незаметно, прямо в камере при экспериментировании с отравленными пулями. В лаборатории существовало неписаное правило: подопытные не должны выйти отсюда на своих ногах. Сам Могилевский на сей счет уже после окончания войны признавался: «Одного осужденного я использовал для двух-трех опытов. Последнее было редко. Я хочу в данном случае сказать, что если смертельного исхода при употреблении яда не наступало и испытуемый поправлялся, то на нем же испытывали другой яд».

Несмотря на ухищрения сотрудников лаборатории, большинство испытуемых уже в процессе первого эксперимента начинали соображать, что их используют как подопытных кроликов. Догадывались и кем являются переодетые в белые халаты «доктора». Оставлять арестантов после такого прозрения в живых, чтобы они потом разболтали о происходящем в стенах лаборатории, было конечно же недопустимо. Так что отсюда даже назад, в тюремную камеру смертников, дорога им была отрезана. Кому «повезло», отходили в иной мир с первого раза, даже не почувствовав боли. Ну а кто, на свою беду, оказывался повыносливей и выкарабкивался, тем предстояло заново пройти круги ада. Только теперь уже полностью сознавая, какого рода смертная казнь им уготована.

Чтобы не вызывать излишнего любопытства стрельбой в лаборатории, Филимонов и Могилевский решили перенести часть опытов в подвальное помещение внутренней тюрьмы. Там обычно приводились в исполнение расстрельные приговоры. Сам процесс протекал достаточно одиозно. Один из бойцов, подчиненный Блохина, или сам Филимонов (почему-то с особым удовольствием он занимался этим в верхней камере), стрелял в приговоренных. Причем целились всегда не в жизненно важные органы, а стремились попасть куда-нибудь в плечо, ногу, руку, в мягкие ткани. Иначе трудно определить, отчего наступила смерть — то ли от действия находящегося в пуле яда, то ли от повреждения пулей жизненно важного органа. А без этого всякий смысл проводимого эксперимента утрачивался.

Стрелять в человека вообще-то сможет далеко не каждый. Одно дело на войне, где действует принцип кто — кого. Совершенно другое — убивать безмотивно, в ситуации, когда никто и ничто убийце не угрожает, жертва ни на что не провоцирует, ведет себя кротко и послушно. Но бойцы НКВД привыкли убивать и безмотивно. Они хорошо знали: никаких неожиданностей не произойдет, никаких неприятных последствий не наступит, ибо в конечном счете приговоренного всегда ожидает неизбежная смерть.

На одном из испытаний отравленных пуль произошло недоразумение. То ли со вчерашнего похмелья, то ли отчего-то другого, но у Филимонова дрогнула рука. Пуля, пробив кожу обреченного, прошла по касательной сквозь мягкие ткани и остановились у кости, не разорвавшись. Естественно, не подействовал и смертоносный яд. Заключенный завопил от боли благим матом.

— A-а! Бо-о-ль-но!

— Чего орешь, — недоуменно спросил Филимонов. — Сейчас все кончится. Или не туда попал. Давай повторим. Сразу отмучаешься.

— Не надо, — размазывая слезы, умолял несчастный. — Прошу вас, не надо больше. Не убивайте. Помилуйте…

— Почему — не надо? — продолжал недоумевать Филимонов.

Как умудрился заключенный во время этого разговора извлечь пулю, потом долго никто не мог понять. Но вытащил и протянул окровавленными пальцами одетому в белый халат Могилевскому:

— Вот смотрите, доктор. Почему она такая легкая? А?

Пришлось беднягу тут же пристрелить. Теперь уже обычной пулей. Так сказать, привести приговор в исполнение по всей форме.

Был случай, когда яд не подействовал вообще. Ждали час-полтора — приговоренный все живет. Да еще смотрит на всех доверчиво-приветливыми глазами, потому что его накормили наваристым мясным бульоном и дали выпить пару стопок водки. Он смотрел вокруг так, словно просил дать ему добавку — водки и супу. И снова пришлось воспользоваться «услугами» бойцов из спецгруппы, потому что к концу этого эксперимента полковник Филимонов на ногах не стоял. Такая была у него привычка: с Окуневым, полковником из охраны правительства, надираться до полной неузнаваемости друг друга еще задолго до завершения экспериментов.

Совершенно непонятно, почему Окунев, человек весьма далекий от проблем спецлаборатории Могилевского и расстрельной спецгруппы Блохина, почти все свободное, а то и служебное время проводил в палатах в Варсонофьевском. Он с каким-то вожделением следил через дверной глазок за поведением подопытных, с неподдельным азартом, даже с одержимостью стрелял из нагана по живым мишеням. В этом увлечении он выделялся даже среди многих бойцов спецгруппы, которые выполняли свои обязанности не столь охотно. Почти постоянным свидетелем его упражнений, точнее, заинтересованным зрителем был ассистент Ефим Хилов. Человек в фартуке первым подскакивал к рухнувшему на цементный пол человеку, громогласно давал оценку качества произведенного выстрела и свои комментарии по этому поводу.

В высшей степени профессионально, если применительно к подобному процессу такое определение уместно, организовывал Окунев погребение или кремирование тел убитых. При этом он ощущал себя в самом центре некоего важного ритуального церемониала. Голос его приобретал металлические ноты, жесты были тверды и решительны, словно полковник руководил решающим сражением. Впоследствии Окунев несколько раз попадал в психиатрические учреждения, лечился от своих «сдвигов». Но так и не вернулся к нормальной жизни. Постепенно спился, был уволен из органов. Но тогда, в боевые сороковые, он еще чувствовал себя на коне за серыми стенами Лубянки.

 

Глава 12

Еще беседуя на одном из приемов с Берией, генерал Судоплатов при Могилевском обмолвился о каком-то малоизвестном зарубежном препарате, который быстро всем без исключения развязывает язык, и человек — неважно, разведчик он, умеющий хранить доверенные ему секреты, или обыкновенный гражданин, — сам того не желая, отвечает на поставленный вопрос и выбалтывает любую тайну.

Лаврентий Павлович тотчас проявил заметный интерес к этому препарату, зацокал языком, хищно заулыбался:

— А нельзя ли его выкрасть?

— Наша агентура прилагает все усилия, чтобы заполучить его в свои руки, достать рецептуру, — проговорил Судоплатов, — но оно хранится в надежно охраняемых сейфах западных спецслужб. Они берегут свои секреты так же старательно, как и мы свои. Чтобы овладеть препаратом, требуется найти подходы к его охранникам или самим создателям, но для этого потребуется немало времени и сил, — вздохнул генерал.

— У нас такого времени нет! Товарищ Сталин сегодня ведет борьбу с врагами — сегодня и должен знать все их тайны. — Лаврентий Павлович даже стукнул кулачком по столу и пристально посмотрел на Григория Моисеевича, отчего тот тоскливо поежился. — Что скажете, товарищ Могилевский? Неужели у нас в стране нет талантливых химиков?

Берия блеснул стеклышками пенсне, взял бутылку боржоми и налил себе в бокал.

— Мы ведем испытания с рицином, товарищ нарком. И уже обратили внимание на то, что одной из побочных сторон его действия является человеческий мозг. При определенной доработке препарата в нужном направлении, думаю, нам удастся добиться усиления так называемой откровенности со стороны «пациента». Нам осталось лишь рассчитать соотношение других компонентов, взаимодействующих в общей рецептуре, чтобы получить наибольший эффект. Это достаточно перспективное направление работы.

— Мне не очень понравился ваш ответ, товарищ Могилевский, — важно произнес нарком. — Нам совершенно незачем знать, что вы там ведете, каково взаимодействие одних препаратов с другими соединениями. Для нас важен конечный результат. И не завтра, как вы обещаете, а немедленно. Понимаете, немедленно! Уже сегодня! Отставание от врага недопустимо.

Между тем начальник лаборатории кое-что недоговаривал. Потерпев относительную неудачу с распылением рицина, Могилевский тем не менее эксперименты с его использованием не прекратил. Что-то подсознательно ему говорило: вещество это свои потенциальные возможности до конца не исчерпало. И вот спустя три года — открытие: в определенных пропорциях с другими препаратами рицин целенаправленно воздействует на сознание испытуемых, подталкивает их на доверчивость, откровенность. У человека появляется потребность выговориться. Так, один из заключенных вдруг начал охотно рассказывать о своей прошлой жизни, называть фамилии людей, воспроизводить подробности личной жизни, о которых прежде предпочитал молчать даже под давлением следователей, применявших к арестованному все методы воздействия, включая агентурную разработку, избиения и изощренные пытки.

Другой разговорился о своих любовных похождениях, интимных связях с женами высокопоставленных чиновников, в том числе красочно описывал их поведение, рассказывал о том, как они вели себя в постели.

Да это и впрямь самое настоящее открытие, позволяющее перевернуть все существовавшие прежде представления о методике расследования преступлений, получения показаний, установлении всего круга соучастников самых темных и неблаговидных дел, всего круга антисоветчиков, террористов, заговорщиков. Если начнут развязываться языки у людей, владеющих секретами, тайнами, — это какие же возможности! Какие перспективы! Тогда не заставят себя ждать и высокие награды, ученые степени и звания…

Григорий Моисеевич, по свидетельствам своих подчиненных, был в те дни особенно деятелен и активен. Он буквально сутками пропадал в лаборатории, ночами колдовал вместе с подчиненными над рецептурой нового препарата. Так что на момент разговора с Лаврентием Павловичем начальник лаборатории уже далеко продвинулся в своих исследованиях, но сказать об этом наркому побоялся — а вдруг опять неудача?

Возвратившись от высокого начальства, Могилевский взялся за дело с удвоенной энергией.

— За что арестован? — с нарочитой бесцеремонностью набросился он на первого представленного ему заключенного, которому предварительно была введена небольшая доза препарата. — Не бойтесь, говорите всю правду, видите же, перед вами доктор, а не тюремщик. Я постараюсь вам помочь.

— Откровенно говоря, за что сижу — не знаю. Но обвинен по пятьдесят восьмой статье за антисоветскую пропаганду. Говорят, на меня поступило заявление в органы, будто я недоволен линией партии во взаимоотношениях с народом.

— Вы действительно недовольны?

— А чему же радоваться-то? Что мы видим хорошего в нашей жизни? Коммуналка, общая кухня на шесть семей. По утрам в туалет очередь, к водопроводному крану — очередь. Пока стоим — все между собой перегрыземся. И так каждый день: скандалы, ругань из-за любого пустяка. Говорят, за границей собаки живут лучше наших людей…

— Так, так, — довольно потирал руки Могилевский, едва сдерживая свой восторг от хода эксперимента. — Собаки, говорите… Откуда же, молодой человек, вам все это известно? Я имею в виду про заграницу. Кто вам рассказал такие новости?

— Да все кругом говорят! У нас на заводе много иностранных рабочих. По линии Коминтерна приехали. И все очень сожалеют, что бросили родину. Сказывают, там житье намного лучше советского. А им ведь зарплату положили побольше, чем нам, — и то недовольны. Только лозунги да призывы научились сочинять!..

— Будьте любезны, назовите, пожалуйста, конкретных лиц, распространяющих провокационные слухи о заграничном житье и нашей советской действительности.

— Сейчас уже и не помню. Как-никак уже почти год сижу в Бутырках. За это время и то, что знал, вышибли. Но вы не беспокойтесь. Дайте немного подумать. Я вспомню, назову…

Могилевский многозначительно посмотрел на присутствовавшего на эксперименте следователя. Ну чем не победа! Молчавший до сих пор человек так разговорился, что его впору подводить под новую статью за антисоветчину. Без пыток, без крика, без давления.

Но сотрудник следственного аппарата его восторга не разделил. На себя этот клиент наговорил и без рицина. Ничего нового сегодня от него он не услышал. Выходит, радость Григория Моисеевича была преждевременной. Но сдаваться начальник лаборатории не имел права. И он продолжал кропотливо искать, экспериментировать.

Как впоследствии любил об этом вспоминать сам начальник лаборатории, «во время моих опытов по применению ядов, которые я испытывал на осужденных к высшей мере наказания, я столкнулся с тем, что и другие яды могут быть использованы для выявления так называемой откровенности у подследственных лиц. Этими веществами оказались хлораль-скополамин (КС) и фенамин-бензедрини („кола-с“).

При употреблении хлораль-скополамина я обратил внимание, что, во-первых, дозы его, указанные в фармакопее как смертельные, в действительности не являются таковыми. Это мной было проверено многократно на многих субъектах. Кроме того, я заметил ошеломляющее действие на человека после приема КС, которое держится примерно в среднем около суток. В тот момент, когда начинает проходить полное ошеломление человека и начинают проявляться проблески сознания, тормозные функции коры головного мозга еще отсутствуют. При проведении в это время метода рефлексологии (толчки, щипки, обливание водой) можно выявить у испытуемого ряд односложных ответов на коротко поставленные вопросы.

При применении „кола-с“ появляется у испытуемого сильно возбужденное состояние коры головного мозга, длительная бессонница в течение нескольких суток в зависимости от дозы. Появляется неудержимое желание высказаться.

Эти данные натолкнули меня на мысль об использовании этих веществ при проведении следствия для получения так называемой откровенности подследственных лиц…»

Заманчивая идея делает любого человека одержимым, а исследователя — тем более. «Доктор» Могилевский с завидным упрямством, настойчиво проталкивал свою идею и, не располагая возможностями использования мало-мальски научных приемов, действовал в основном так называемым методом тыка. Главное — своевременно попасть в нужную точку. Других вариантов выполнения задачи, поставленной ему руководителем НКВД, в распоряжении Могилевского пока не имелось.

В предвкушении замаячившего было успеха Григорий Моисеевич занервничал, стал торопить подчиненных и сорвал несколько экспериментов. Видимо, переборщил с дозами, потому что подопытные начали вдруг нести такую околесицу, которую иначе как сущим бредом назвать было нельзя, а потом и вовсе отошли в иной мир, так и «не проявив откровенности». Впрочем, такого рода производственные издержки его уже волновать перестали. Умерших просто списывали, как израсходованный на исследования материал. Но как только простая арифметика стала фиксировать тенденцию к превышению выживших и разговорившихся над скончавшимися во время экспериментов «неудачниками», начальник лаборатории рискнул. Сразу к Берии напрашиваться побоялся — вдруг тот захочет лично убедиться в действии препарата и, если что-то сорвется, не сработает, тогда уж точно головы не сносить. Тщательно все взвесив, он решил доложить о своих «достижениях» заместителю наркома Меркулову. Как-никак он являлся куратором лаборатории. С ним у Григория Моисеевича доверительные отношения установились давно. Были и другие соображения. В это время как раз разворачивалась очередная реорганизация советской карательной системы, и Меркулов считался первым претендентом на должность наркома государственной безопасности. Упустить открывавшийся шанс было бы непростительно.

На стол Меркулову легла докладная, где, слегка приукрасив подправленной статистикой свои заслуги, Могилевский объявлял о серьезном «научном» прорыве в исследованиях по «проблеме откровенности». Генерал, понятное дело, обрадовался. Он проявил нескрываемый интерес к новому достижению начальника лаборатории в области токсикологии. Тотчас вызвал к себе руководителя 2-го управления генерала Федотова, предложил подключиться и продолжить «перспективное» исследование, подкрепить науку практикой.

— Выделяю вам, товарищ Федотов, в помощь сразу пятерых следователей, — объявил Меркулов. Но, видимо все-таки усомнившись в объективности рапорта об успехах лаборатории, уточнил: — Испытания будете проводить сразу по трем направлениям: с сознавшимися преступниками, с несознавшимися и такими, которые частично признали свою вину. Только после этого можно будет обнародовать результаты и приступать к практическому использованию изобретения Могилевского.

— Ясно, товарищ Меркулов.

— Надо досконально убедиться, насколько состоятельны предположения товарища Могилевского о возможности получения правдивых показаний без использования традиционных, так называемых особых методов воздействия.

— Да, резиновые палки и примитивный мордобой заставят любого подписать все, что сочинят следователи и опера, но до правды добраться позволяют далеко не всегда, — согласился Федотов, откровенно разговаривая с начальником о царящих в ведомстве пыточных порядках. — Нас теперь гораздо больше интересует подлинная информация, а не примитивные самооговоры.

— Это точно. И вот еще одно замечание, — поймал новую мысль Меркулов. — В эти исследования на «откровенность» никого не посвящать. Даже из числа сотрудников лаборатории. Пускай этот Могилевский возьмет с собой одного-двух самых доверенных ассистентов, и хватит. А то еще и опозоримся. Такое, к сожалению, на моей памяти случалось не один раз.

Федотов довел требование начальства до Могилевского. Тот взял себе в помощники Хилова и Наумова. Эксперименты решили проводить вне стен лаборатории. Особая засекреченность работы не позволила докопаться до сколь-нибудь систематизированной информации об этих исследованиях. Известно лишь, что чаще всего опыты организовывались либо в кабинете генерала Л. Ф. Райхмана, либо в следственной части по особо важным делам 2-го управления, выделившегося из НКВД самостоятельного Наркомата государственной безопасности. Могилевский, судя по всему, сделался и там своим человеком.

Как-то генерал Федотов представил Могилевскому заключенного, личность которого показалась начальнику лаборатории знакомой. Он долго напрягал память, силясь без подсказки вспомнить «пациента», как вдруг тот, увидев, что оказался наедине с человеком в белом халате, представился:

— Я Чигирев. Понимаете, тоже доктор, только занимался партийной работой.

Могилевский неожиданно узнал в Чигиреве того самого ненавистного ему секретаря парткома санитарнохимического института, который особенно досаждал ему своей постоянной подозрительностью, интересуясь историей с секретными материалами и исключением из партии. Своими расспросами и придирками он в те годы изрядно попортил Григорию Моисеевичу нервы. Мир тесен. И вот перед начальником лаборатории стоял сломленный, перепуганный насмерть человек, уже по всей форме прошедший обработку спецов из следственного управления и готовый наговорить на себя что угодно.

— Ну что, Чигирев, добился своего? — язвительно спросил Могилевский.

— Так точно, я своего добился.

— И чего же, если не секрет, ты добился? Выловил шпиона?

— Кто выловил? Я вас не понимаю…

— Ты меня-то хоть помнишь, Чигирев? Мы с тобой были когда-то очень хорошо знакомы. И вел ты себя по отношению к моей персоне как самая последняя скотина!

— Не припоминаю, чтобы мы с вами встречались, товарищ…

— Для тебя я вообще-то гражданин, а не товарищ. Но в качестве исключения, позволяю тебе называть меня товарищем. Даже коллегой, если хочешь.

— Простите, а почему меня привели к врачу? Или, может, вы выступаете в каком-то неизвестном мне, скрытом качестве?

— Одной ногой в могиле стоишь, а все выведываешь. Опоздал. Настучать на меня уже не удастся. Ну а насчет качества — доктор я. Только, сам понимаешь, тюремный. — Могилевский продолжал пристально разглядывать этого бледного, с ежиком на голове, в замусоленной казенной одежонке арестанта. В свое время у Чигирева был небольшой животик, лицо лоснилось от складок жира. Теперь перед ним стоял обыкновенный перепуганный доходяга, не вызывавший даже жалости. — Скажи, Чигирев, почему ты в спецодежде. Тебя осудили?

— Нет, товарищ, простите, гражданин начальник. Не осудили, но уже почти полгода сплю на тюремных нарах. От фронта освободился по брони. Но, видать, все равно от смерти не спастись. Крадется за мной, преследует.

— Что же ты натворил?

— Мало ли что… Но точно и сам разобраться не могу. Вызывают вот постоянно на допросы, спрашивают и днем и ночью про связи с заговорщиками. Обвиняют, бьют, стращают… Требуют назвать соучастников из НКВД. А кого я им могу назвать, если всю память отшибло. Никого я здесь не знаю. Вот вы хоть и говорите, что хорошо знали меня, но я вас никак не могу признать. Даже лицо ваше мне кажется совершенно незнакомым. Простите, может, посодействуете в оправдании меня перед советской властью? Сами же сказали, что хорошо меня знаете. Я ведь никак не мог быть заговорщиком. Может, назовете мне свою фамилию, чтобы я мог на вас сослаться…

Григорий Моисеевич вздрогнул. Последние слова арестанта сильно его испугали. Хорошо, что хоть не назвался этому типу. Чего доброго, указал бы на него: вот, мол, это единственный человек из НКВД, с которым я был знаком. Попробуй тогда отговориться.

Разговор прервался приходом в кабинет следователя. К Могилевскому тут же вернулось рабочее состояние. Он уже забыл о разговоре со своим давним недоброжелателем. Теперь все его мысли сосредоточились на эксперименте.

— На что жалуетесь, арестованный? — нарочито официальным тоном обратился Могилевский к Чигиреву.

— Слабость, доктор, плохой аппетит, бессонница…

От Григория Моисеевича не укрылось, как внезапно побледнел «пациент», увидев следователя, и превратился в покорное, безропотное существо. Руки у него задрожали, и он спрятал их под стол. На лбу выступила испарина. Бедняга, видимо, решил, что сейчас его снова начнут бить.

— Ну с этими неприятностями мы постараемся справиться. Не будете ли возражать, если для начала сделаем вам небольшой укольчик?

— Людям в белых халатах я всецело доверяю.

— Вот и прекрасно. Будьте любезны, оголите левую руку…

Могилевский решительно отошел к окну, достал из портфеля пузырек с бесцветной, прозрачной жидкостью. Потом проткнул иглой резиновую пробку и наполнил шприц. Предназначавшаяся Чигиреву доза и концентрация токсина в растворе была не больше расчетно допустимой для эксперимента «на откровенность». Едва палец Могилевского нажал на поршень, как из иглы брызнула тонкая струйка. Следователь с некоторым страхом наблюдал за манипуляциями доктора, точно представлял себя на месте арестанта.

— Заключенный, подойдите ко мне и заверните левый рукав как можно выше. До самого плеча.

— Пожалуйте. — Чигирев доверчиво протянул специалисту из НКВД обнаженную до плеча руку.

Могилевский отработанным приемом резко воткнул иглу в вену, выпустил туда содержимое шприца.

Извините за неудобства. Придется немного посидеть в этом кресле.

Григорий Моисеевич показал Чигиреву на стоявшее в углу глубокое кожаное кресло с высокими подлокотниками. Худой, невысокого роста бывший секретарь парткома в нем почти утонул. Он прикрыл глаза и спустя минуту полностью отключился, потеряв сознание.

— Теперь наша задача не пропустить момент, когда пациент начнет просыпаться и приходить в себя. Это произойдет примерно через час. — Могилевский вытащил из кармана часы «Мозер» на серебряной цепочке, которые на день рождения подарил ему комендант Блохин, и положил на стол. — Тогда можем приступить к допросу заключенного.

— Мне, товарищ Могилевский, остается на правах гостеприимного хозяина кабинета предложить внести некоторое разнообразие в неожиданно возникшую паузу, — сказал следователь, доставая из шкафа две стопки и пару ломтиков хлеба.

— Не возражаю…

Собеседники выпили по рюмке. Следователь, лощеный, с тонкой ниткой усиков над верхней губой и запахом одеколона, смачно затянулся папироской, потом удобно устроился в кресле по соседству с находящимся в беспамятстве Чигиревым, а Могилевский остался сидеть за столом и тоже закурил.

К табаку он пристрастился недавно, с началом войны. Да и это было вынужденно, поскольку с самого начала руководства лабораторией он постоянно сталкивался с заядлыми курильщиками и ему волей-неволей приходилось дышать табачным дымом. Поэтому, когда он первый раз сам затянулся «беломориной», то даже не ощутил никакого головокружения или тошноты, как это случается с начинающими курильщиками. Его легкие были приучены к табачному дыму.

Так они сидели вдвоем, курили, неспешно обсуждая наиболее целесообразные постановочные вопросы, которые лучше всего задать вышедшему из забытья арестованному, время от времени поглядывали то на «пациента», то на часы.

Прошло минут пятьдесят. Наконец бывший профессор Чигирев пошевелился. Могилевский тут же резво вскочил на ноги, застыл на мгновение, потом подошел к нему и медленным четким голосом спросил:

— Как вы себя чувствуете, Чигирев?

— Сильно тянет на сон, — послышался невнятный ответ.

— Вы скоро поспите. А сейчас скажите, чем занимались в институте последнее время?

— И-и-исследованиями…

— Какими именно?

— Ги-ги-е-ни-чески-ми.

— Что вы замышляли против товарища Сталина? — вступил в допрос следователь.

— Замыш-ля-ли… Не пони-маю…

— Может, вы готовили яды, отравляющие вещества?

— Го-то-вили? Не знаю…

— Кто входил в вашу вредительскую контрреволюционную группу?

— Гру-п-па? Не пом-ню. Навер-ное, все…

После этих бессвязных слов Чигирев открыл глаза. Его взгляд вдруг стал вполне осмысленным. Не поворачивая головы, он искоса посмотрел на Могилевского.

— Я умираю, — прошептал он. — Внутри меня что-то жжет… там все горит, страшная боль… Вы меня отравили, я это понял, как доктор. И вас, бывший коллега, я вспомнил. Вы отомстили мне. Я больше ничего не знаю. Мне нечего вам больше сказать. Я не враг товарища Сталина. Не понимаю только, зачем надо было устраивать этот нелепый маскарад с переодеванием в белый халат… Разве вы доктор?

— Замолчите, — заорал на Чигирева следователь.

— Не мешайте ему. Пусть говорит. Разве вы не замечаете, что у него снизился порог сдержанности.

— Меня что-то душит изнутри, — жаловался Чигирев. — Вы ведь отравили меня… Преступники вы, а не я. Вы обыкновенные убийцы, — прохрипел он.

— Замолчите!

С этими словами следователь со всего размаха ударил Чигирева. Тот упал на пол. Но взгляд его по-прежнему был обращен на Могилевского. Собрав последние силы, бывший секретарь парткома прошептал:

— Да здравствует товарищ Сталин и наша родная коммунистическая партия…

— Не ори, паскуда!

Сотрудник НКВД набросился на корчившегося в предсмертных судорогах, маленького человечка. Могилевский попытался было его остановить, но следователь бесцеремонно отшвырнул Григория Моисеевича в сторону. На заключенного обрушились тяжелые удары разъяренного истязателя. Но боли тот уже не чувствовал — его сердце остановилось навсегда. Все было кончено. Яд сделал свое дело.

Появившийся в дверях ассистент Хилов немало удивился столь неожиданному и быстрому завершению эксперимента.

— Почему этот мужик так быстро умер? — недоуменно спросил он своего начальника. — Я готовил препарат строго по рецепту, с расчетом на его малый вес, на истощенность…

— Слабак, вот и отдал концы, — коротко и ясно ответил Могилевский. — Не понимаю, чего тут странного? Первый раз, что ли?

— Но ведь мы планировали для него небольшую дозу, и он должен был бы прожить по крайней мере еще суток трое…

— Значит, для этого доходяги и небольшой дозы оказалось вполне достаточно, чтобы отправиться на тот свет. Да хватит о нем, — раздраженно бросил Могилевский. — Продолжим эксперименты на других «птичках». Посмотрим, как будет действовать этот же препарат на тех, кто покрупнее и покрепче здоровьем. Надеюсь, они окажутся более живучими.

Хилов вышел, а Могилевский с откровенной неприязнью посмотрел на следователя.

— Поздравляю вас, «доктор»! — усмехнулся тот. — Похоже, вы избавились от опасного обличителя.

— Запомните, следователь, — глядя собеседнику в глаза, произнес Могилевский, — палачом себя не считаю. В смерти бедняги Чигирева моей вины нет. Просто у него не выдержало сердце.

Практические исследования по проблеме «откровенности» продолжались еще почти два года. Однако в конечном счете они завершились безрезультатно. Стать первооткрывателем новой эры в методике допросов Могилевскому так и не удалось. Справедливости ради следует все же признать, что в процессе некоторых экспериментов от обвиняемых и подозреваемых все же были получены односложные откровенные ответы на задаваемые следователями вопросы. Но это были исключения, а требовалась закономерность.

Дальше продвинуться Могилевский со своими подчиненными не сумел, но признавать этого не собирался. Шумиха вокруг «проблемы откровенности» была поднята большая, несмотря на то что реальных гарантий примененные препараты не давали. Примечательно, что всякий раз, когда удавалось «разговорить» заключенного, неизбежно возникал спор. Григорий Моисеевич на полном серьезе успехи приписывал себе, доказывая, что это является результатом воздействия нового созданного в лаборатории препарата. Следователь же утверждал, что ему удалось установить психологический контакт с допрашиваемым и убедить его в необходимости говорить правду. В конце концов, среди экспериментируемых были не только такие, как секретарь парткома Чигирев. Встречались и матерые уголовники, которым было что рассказать следователям про свои дела. И что на них действовало сильнее — примененный препарат или капитуляция преступника перед следствием, — определить было сложно.

Откровенно говоря, в подобных перепалках оба спорщика оказывались по-своему правы. Известно, например, как развязывает язык алкоголь, наркотики. Многие люди подвержены излишней откровенности под воздействием гипноза. Но разве мало случаев, когда удачно проведенный допрос завершается чистосердечным раскаянием, признаниями в совершении самых тяжких преступлений?

Смерш времен войны поставлял в лабораторию самых разных людей. Приводили настоящих изменников, диверсантов, сдавшихся и захваченных в плен генералов и офицеров армии противника. Из одних выуживали информацию при помощи наркотиков, алкоголя, препаратов Могилевского, других заставляли выкладывать все, что знали, традиционными в НКВД и МГБ методами. Ну а Григорий Моисеевич заносил себе в актив и тех и других, вне зависимости от того, каким способом им развязывали языки. После же того, как несколько заключенных подтвердили на судебных заседаниях полученные от них во время экспериментов признательные показания, стали раздаваться обещания представить Могилевского к высшей в стране награде — Сталинской премии. Однако дальше разговоров дело не пошло. Сколь-нибудь убедительных свидетельств своего успеха главный соискатель премии предъявить не мог. Более того, даже оконфузился, если не сказать больше, когда ему предоставили возможность продемонстрировать свои научные достижения публично.

Как-то вызвал его к себе генерал Леонид Райхман. Наслышанный о «достижениях» в разрешении «проблемы откровенности», он попросил Могилевского показать ему так разрекламированные приемы в действии. Начальник лаборатории решил не доверять подготовку своему ассистенту Хилову, а провести показательный эксперимент лично, так как не сомневался в предстоящем успехе.

В назначенное время Райхман пришел в лабораторию вместе с начальником следственного отдела Зименковым. Могилевский был уже там со своим саквояжем, набитым препаратами, шприцами и прочим медицинским и исследовательским инструментарием.

Зименков потребовал, чтобы к ним привели одного из заключенных, назвав дежурному его фамилию. Показания этого человека представляли для следствия определенный интерес.

В отличие от неудачно проведенного эксперимента с профессором Чигиревым, Могилевский решил на сей раз применить совершенно иной препарат, над созданием которого долго трудился вместе со своими сотрудниками. Когда привезли «пациента» и поместили в одну из камер лаборатории, Могилевский долго рассматривал «материал» через дверной глазок. Тщательно прикинул вес, рост, возраст, чтобы прошлая оплошность не повторилась. Человек показался ему вполне подходящим. Чтобы не насторожить жертву, еще до начала эксперимента начальник лаборатории попросил присутствующих накинуть на себя белые халаты и называть друг друга во время демонстрации не иначе как «профессор», «доктор», «коллега» и представиться ему членами специальной медицинской комиссии. Все стадии эксперимента решено было фиксировать фотоаппаратом и записывать на магнитофонную ленту.

По такому ответственному случаю Могилевский привлек к разыгрываемому действу даже лаборантку Кирильцеву, дабы у «пациента» сложилось полное ощущение естественности, как при посещении обычного медицинского учреждения. Чтобы она не боялась, начальник заверил ее, что сегодня смертельного исхода не случится.

— Пожалуйста, проходите сюда, — встретив арестованного вполне натуральной улыбкой, проговорила Кирильцева, указав ему на свободный стул.

— Здравствуйте, — вступил в дело руководитель эксперимента. — Я профессор Могилевский. А это мои коллеги-медики.

— Очень приятно, — безучастно ответил «пациент».

— Расскажите нам, как вы себя чувствуете, — последовала традиционной фраза.

— Спасибо, профессор. Жалоб на здоровье нет.

— Хочу вам сообщить, что наша комиссия приняла решение всесторонне обследовать вас и, если потребуется, назначить лечение. Вы отделены от остальных заключенных и теперь будете иметь дело с нами.

— Не понимаю, с чего бы вдруг мною заинтересовалась медицина? — с подозрительностью в голосе спросил «пациент». — Хотя, простите, здесь, как я понимаю, заключенные вопросов не задают.

— Почему же? Мы ответим на ваши вопросы. Только немного позже. А пока необходимо произвести самый обычный медицинский осмотр.

— Делайте что хотите, — без всякого интереса, с прежним безразличием отозвался арестованный.

— Сейчас вами займется наш врач, а потом решим, чем будем заниматься дальше. Доктор Кирильцева, приступайте!

Анюта уже вошла в роль. Вихляя бедрами — для членов «комиссии», а не для заключенного, — она занялась «пациентом». Измерила ему давление, пощупала пульс, прослушала легкие, несколько раз надавливала пальчиками на живот, заглянула в рот. Потом отозвала в сторону Могилевского и стала с ним о чем-то тихо переговариваться. «Доктор» делал многозначительный вид, кивал головой, потирал руки. Потом повернулся к обследуемому.

— У вас, пациент, налицо все признаки вегетативнососудистой дистонии. В общем-то это неудивительно — тюремные порядки, угнетенность, однообразная пища, постоянное нервное напряжение…

— Чтобы поставить такой диагноз, вовсе не обязательно было меня обследовать. Простого взгляда достаточно, — начинал терять сдержанность заключенный.

— И все же, посовещавшись с коллегами, мы решили, что ваш организм нуждается в подкреплении. Сейчас я сделаю вам инъекцию, вы немного отдохнете, а потом предложим вам другие терапевтические процедуры.

— У меня нет возражений, доктор.

Арестант стоя принял укол. Потом ему предложили закрыть глаза и немного подремать — как и в недавнем эксперименте с Чигиревым. Как-никак цель преследовалась та же самая — добиться откровенности. Правда, на сей раз действие препарата должно было проявиться намного раньше.

«Пациент» послушно опустился на просторное сиденье кожаного дивана и затих.

— Через пять минут он проснется, — предупредил Могилевский всех остальных, после чего трусоватая Анюта на всякий случай засеменила из кабинета.

Было видно, что мужчина впал в забытье, но минуты через три глаза его вдруг широко открылись и неподвижно уставились в потолок. Удивленный неожиданным развитием клинической картины, Могилевский подскочил к заключенному, пощупал пульс. Пульса не было. Григорий Моисеевич испуганно занервничал. Разодрав на заключенном рубаху, он прислонил к его груди стетоскоп. Но сердечных ударов тоже не услышал.

— Хилов! Бегом сюда! — громко закричал Могилевский.

В дверях появился Человек в фартуке. Растерявшийся Могилевский трясущимися руками показал ему на свалившегося возле дивана человека.

— Смотрите, что произошло. Начинайте искусственное дыхание. Сейчас он очнется. Такая скорая смерть не предполагалась. Все рассчитано точно…

— Это бесполезно, — посмотрев на зрачки заключенного, равнодушно проговорил Хилов. — Сердце остановилось от воздействия препарата. Искусственное дыхание уже не поможет.

Григорий Моисеевич вытряхнул прямо на пол все содержимое своего саквояжа. Отыскал какую-то ампулу и быстро забрал ее содержимое в шприц.

— Сейчас, сейчас, — твердил он, вкалывая иглу глубоко в левую часть груди. — Это стимулятор сердечной деятельности. Продолжайте делать искусственное дыхание. Как, почему это случилось… — причитал «доктор».

Генерал Райхман с досады выругался матом и тут же вместе с сопровождавшим его полковником Зименковым вышел из лаборатории.

«Пациента» все же удалось вернуть к жизни. Однако Могилевскому от этого легче не стало. Столь тщательно готовившийся демонстрационный эксперимент завершился полным провалом. Одно дело — умерщвлять ядами приговоренных к расстрелу, и совсем другое — того, кто формально еще не был признан преступником. Смерть обвиняемого по уголовному делу всегда неприятна для следователей. Надо проводить служебное расследование, писать объяснения, оправдываться, унижаться перед судмедэкспертами, чтобы указали какую-нибудь «безобидную» причину неожиданной гибели не болевшего ничем человека.

Все это, конечно, делалось, но неизбежно сопровождалось неприятными хлопотами и суетой. К счастью для Григория Моисеевича, на этот раз все закончилось для жертвы относительно благополучно. Тем не менее подобные исходы в работе по «проблеме откровенности», похоже, превратились в некую систему. Для ее решения предстояло искать новые подходы.

Само собой, об очередной неудаче сразу же доложили начальнику контрразведки Смерш Абакумову. Тому ничего не оставалось, кроме как выругаться — чуть не угробили важного фигуранта по его направлению работы. Важный свидетель был бездарно потерян, так как окончательно разуверился в благополучном для него исходе дела. А начальнику лаборатории — новая головная боль. Он и без того очень болезненно переживал каждую неудачу, так как связывал со своими экспериментами по названной проблеме самые радужные надежды. Незадолго до этого была составлена обстоятельная докладная с научными выкладками и приведением результатов их апробации на имя самого товарища Берии. В ней перечислялись успехи исследований и говорилось о готовности применения препарата в качестве средства, стимулирующего «откровенность» обвиняемых. И вдруг все рухнуло в одночасье.

После той неудачи о представлении Могилевского к наградам и премиям за достижения в области «проблемы откровенности» не могло быть и речи.

 

Глава 13

Как-то вечером в лабораторию зашел Наум Эйтингон. Генерал предложил изрядно погрустневшему Григорию Моисеевичу составить ему компанию на нынешней вечерней прогулке. Они медленно бродили по тихим московским переулкам, неспешно обсуждали невеселые фронтовые сводки. Могилевский посетовал на свои последние неудачи с «препаратом откровенности». Вдруг Эйтингон остановился:

— Послушайте, Григорий Моисеевич! Плюньте вы на все это. Ни одна наука не обходится без неудач и издержек. Но мне бы хотелось рассчитывать на вашу помощь не только в обеспечении нас специальными средствами, что, кстати, у вас получается совсем даже неплохо. Вы же знаете, нам, сотрудникам контрразведки, подчас приходится заниматься делами весьма деликатными. — Эйтингон почему-то хитровато улыбнулся и сделал паузу. — А одному не всегда удобно их выполнять, да и хорошего помощника-специалиста найти достаточно сложно. Тут нужен, как говорится, горьковский реализм.

— Я всегда готов служить чем смогу, — заверил генерала Могилевский.

— Значит, заниматься излишней агитацией, или, как у нас принято говорить, вербовкой, мне не нужно. — Эйтингон оглянулся. — Приступим прямо к делу?

— Да, конечно. Я к вашим услугам. Чем могу быть полезен?

— Дело-то, в общем, пустяковое. Выеденного яйца не стоит. Завтра мы сходим с вами к одному моему знакомому. Подготовьтесь к «медосмотру» этого человека и организуйте все по легенде «лечение пациента от случайного заражения венерической болезнью». У вас ведь такая тематика в картотеке есть?

— Она разработана достаточно надежно.

— Вот и отлично. Надо применить курарин, так как человек этот весьма опасен и сверху получено распоряжение о его ликвидации.

— Я вижу, ваши посещения спецлаборатории не прошли даром.

— Если вы имеете в виду мое упоминание курарина, то здесь ваша лаборатория совершенно ни при чем, — улыбнулся Эйтингон. — В Южной Америке экстракт кураре получают из коры некоторых деревьев вот уже много веков. Еще индейцы использовали его для отравления наконечников стрел. Этот яд надежен, практически мгновенно расслабляет и парализует всю мышечную мускулатуру…

— Отчего быстро наступает смерть, — закончил за собеседника Могилевский.

— Вот именно. И практически не оставляет следов. Надежное средство для тихой, бескровной ликвидации опасных для нашей страны врагов…

Услышав о том, что знакомый Эйтингона «весьма опасен» и его нужно ликвидировать, Могилевский в душе содрогнулся. Снова та же старая проблема. Одно дело ликвидировать безопасных и перепуганных, как ягнята, заключенных, а тут — опытного, матерого разведчика, каковым, безусловно, является клиент Эйтингона — с другими он не знается. Такой, заподозрив что-нибудь неладное, может сам пустить в ход оружие и убрать их обоих.

— А насчет венерической болезни — это тоже легенда или он действительно подцепил какую-то заразу? — стараясь не проявлять свои опасения, спросил Могилевский.

— Сделали так, что подцепил. Познакомился в ресторане с подругой, подпоили. Не устоял, поддался соблазну. А сегодня вдруг голос подал, жаловаться начал. Так, мол, и так, мужской «насморк» появился. Чем она его наградила — гонореей или сифилисом, — сам не знает. Но в том, что со здоровьем не в порядке, — не сомневается. Проклинает все на свете. Паникует, а в больницу к врачам сходить боится. Это же ведь сразу станет известно его начальству. За таким народом следят бдительно. Ну вот пообещал я ему помочь, избавиться от болячки без всякой больницы. Рассчитывал именно на вас, — снова хитровато улыбнулся Эйтингон, толкнув Могилевского локтем.

Он вообще говорил, постоянно слегка улыбаясь. Уже много лет спустя до Могилевского наконец дошло, зачем он так себя ведет. Даже если кто-то издали наблюдал за ними, то складывалось впечатление, будто прогуливаются двое друзей и один рассказывает другому забавные истории. Такое общение внушало меньше подозрений, о чем настоящему разведчику надлежало заботиться всегда. Ну а потом, благожелательная, застенчивая улыбка Эйтингона подбадривала собеседника и располагала его к доверительности.

— Задача понятна, — все еще хмурясь, сказал Григорий Моисеевич.

— Да вы не переживайте, товарищ Могилевский. Во-первых, наш завтрашний «пациент» мил, обаятелен и наивен. Да-да, весьма наивен, как это ни странно. Но он наш враг. Знаете, существует такой сорт милых с виду, обаятельных, но очень опасных людей. Этот же назавтра ждет обещанного врача, то есть вас, его защитная система полностью блокиров