Изрядно захмелев с подчиненными, Могилевский направился было домой. На улице было уже темно, часы показывали двадцать минут восьмого. Но Григорию Моисеевичу не хотелось так рано являться пред светлые очи своей безропотной жены, которая теперь с благоговением смотрела на своего супруга, поступившего на работу в столь грозное ведомство.
Григорий Моисеевич жену выбирал по расчету. Но это был не меркантильный расчет или стремление выбрать жену с большими связями, например дочь или родственницу большого чиновника или министра. Расчет был другим. Он заранее выбирал себе спутницу жизни тихую, любящую и беспрекословную, которая бы не слишком интересовалась, чем занимается муж, но уважительно относилась к любой его работе и воспринимала Григория Моисеевича как своего хозяина и во всем к нему прислушивалась.
Именно такую он и встретил. Вероника работала лаборанткой в институте. Старательная, молчаливая, но обладающая всеми женскими прелестями, она тем не менее не торопилась на вечеринки, а отдавалась своему делу самым трепетным образом. В один из вечеров, когда Григорий Моисеевич тоже задержался в отделении токсикологии, он обратил внимание на милую, симпатичную сотрудницу, аккуратную и застенчивую. И он словно впервые увидел перед собой женщину, даже разволновался. А когда Вероника сбросила халатик, чтобы идти домой, то ее миловидное лицо, крепкая, ладная фигура, стройные ножки уже настолько привлекли молодого биохимика, что он невольно залюбовался ею. И тут же отложил работу на завтра, вызвавшись ее проводить.
О чем они разговаривали в тот вечер, Могилевский уже давно забыл. Наверное, о работе. Но думалось им обоим совсем о другом, и Вероника сразу же поняла, засмущалась, хотя кавалер Григорий Моисеевич и в молодости был незавидный. Несмотря на свой почти двухметровый рост, на богатыря явно не походил: впалая грудь, сутулая фигура, шаркающая походка. Из неказистого, изрядно поношенного костюма виднелась серая рубашка с галстуком, небрежно завязанным под воротом. Словом, в свои тридцать четыре года он выглядел лет на десять старше. Возможно, сказалось и постоянное обращение с отравляющими веществами и газами, пары которых он вынужденно вдыхал ежедневно, отчего лицо невольно приобрело к этому возрасту какой-то желтоватый, старческий оттенок.
Вероника же постоянно пылала румянцем, и, когда Григорий Моисеевич начинал заговаривать с ней, глаза ее сразу же загорались радостным блеском. На него все это действовало колдовским образом, и, как водилось в те времена, он стал за ней ухаживать. В один из воскресных дней Могилевский купил два билета и пригласил ее сходить с ним в кино. Они смотрели «Чапаева», о котором вокруг столько говорили. После нескольких свиданий Григорий Моисеевич предложил Веронике посмотреть на его жилье. Он занимал тогда комнату в коммунальной квартире. Перед ее визитом Могилевский кое-как прибрался, но все же все было в настолько запущенном и невзрачном состоянии, что когда Вероника переступила порог, то разочарованно воскликнула:
— Вы что же, не живете здесь?
Могилевскому ничего не оставалось, кроме как соврать, что последнее время он живет у брата, что готовить сам ничего не умеет, а нанимать кухарку ему не по средствам.
— Так надо убраться, навести порядок, только и всего! — сказала Вероника с характерным еврейским акцентом, и Григорий Моисеевич только неопределенно пожал плечами — оправдываться было нечем.
Через час комната преобразилась. Все вокруг буквально блестело. Солнце тонкими полосами играло на желтом паркете, а на столе дымилась картошка с луком и маслом. У хозяина нашлась и бутылка красного вина.
Выросшая в многодетной еврейской семье, будущая жена не была избалована, не чуралась простой работы, но была воспитана в строгих традициях. Поэтому когда Могилевский попытался было ее обнять, то получил мягкий, но решительный отпор.
— Вы ко мне серьезно относитесь, Григорий Моисеевич, или просто так? — напрямую спросила Вероника. — Я девушка честная и должна знать о ваших намерениях.
— Я настроен очень серьезно, — ответил Григорий.
— Тогда вам необходимо прийти к нам домой и попросить моей руки, — сказала она. — Мои родители про вас уже знают и возражать не будут.
Через полгода Вероника забеременела, родился сын. Могилевского пригласили в НКВД. Жизнь постепенно налаживалась. Теперь и зарплата у него стала повыше, нежели в Центральном санитарно-химическом институте, к тому же доплачивали за звание майора, которое ему присвоили, да и обмундирование выдавали…
К рождению сына подоспела, как говорится, и квартира на Фрунзенской набережной, в которой Вероника благодаря своим стараниям свила уютное семейное гнездышко. Но с появлением первенца жизнь Могилевского несколько потускнела. Вероника словно только и ждала этого чуда, отдав все свое внимание младенцу. Нет, она по-прежнему оставалась заботливой женой, продолжала готовить супругу и завтраки и ужины — обедал Григорий Моисеевич теперь на работе, — но в глазах ее уже не было того счастливого любовного блеска, какой муж замечал у нее раньше. Не было той трепетности, с какой она ложилась с ним в постель, с нетерпением ожидая его прикосновения. Она уставала, ежедневно занимаясь уборкой, кормлением Алексея, стиркой, приготовлением еды. И когда они ложились в кровать, Вероника, прижавшись к нему, моментально засыпала, а он порой не смел ее будить. Изредка по выходным у них все же случались минуты интимной близости, но, едва Григорий Моисеевич перешел работать в НКВД, ему на второй же день поставили телефонный аппарат. Телефон трезвонил не умолкая и в будни, и по выходным. Звонил брат, звонили знакомые, желая справиться о своих арестованных родственниках, точно Григорий Моисеевич являлся чуть ли не вершителем судеб, главой этого грозного ведомства. Он никому не отказывал, но теперь ни на минуту не забывал, чем однажды обернулось для него излишнее любопытство. А потому проявлял осторожность — как бы такие звонки не повредили, и лишь дипломатично уклонялся от каких-либо обещаний навести справки или помочь, объясняя, что работает в НКВД недавно, необходимыми связями обзавестись еще не успел, но в недалеком будущем на него можно рассчитывать. К тому же комендант НКВД Блохин, к которому он однажды обратился за советом, как быть с этими назойливыми звонками, по-дружески посоветовал:
— Такими вещами лучше не интересоваться, а то тебя же еще и привлекут: почему и откуда сей интерес. Пускай обращаются куда положено и там интересуются участью своих родственников.
И все же эти звонки ему льстили. Они поднимали его в собственных глазах над просителями.
Но вернемся к происходящему. Выйдя тем вечером из лаборатории, когда его принимал сам Лаврентий Павлович Берия, Могилевский, не доходя немного до дома, вдруг остановился. Он знал, что Вероника уже беспокойно посматривает на часы, не зная, ставить ли разогревать щи и жарить картошку со шкварками и чесноком (любимая приправа Григория Моисеевича). Но даже перспектива приятно поужинать в уютном семейном кругу сейчас отошла на второй план. Идти домой ему сейчас совсем не хотелось.
Что и говорить, жена с ее бытовыми заботами не сможет оценить все значение сегодняшней встречи с наркомом. Вероника будет сидеть рядом, смотреть, как он не торопясь ест картошку, слушать его слова, улыбаться и одобрительно кивать головой. Но она просто не в состоянии оценить всей значимости происшедшего. Того, что Берия запросто принял его, одобрил, сам лично обещал, что готов помочь ему в новой работе. А ведь эти слова Лаврентия Павловича выше любой похвалы. Да что там, дороже всякого ордена! Одна мысль, что теперь его, Могилевского, знает и ценит сам нарком НКВД, что он готов помочь, оказать доверие, приводила Григория Моисеевича в неизъяснимый трепет. Он едва сдерживал слезы, чтобы не расплакаться от счастья. Вот ведь как повернулось: с одной работы его не просто уволили, а выгнали с позором, на другой — заела бумажная бюрократия. А тут такое ответственное живое дело, к которому проявляет интерес самое высокое руководство.
Могилевскому не терпелось хоть перед кем-то выговориться. И, несмотря на некоторое головокружение от выпитого спиртного, он поехал к профессору Сергееву. Вот кто сможет его выслушать с интересом, по-настоящему понять и оценить нынешнюю встречу с наркомом. И не только оценить, но и действительно помочь. Оказать помощь в организации дальнейшей работы. А Григорий Моисеевич в долгу не останется. Он даже предложит профессору перейти к нему на работу и сделает все от него зависящее, чтобы так и случилось. Или в крайнем случае сделать Сергеева постоянным штатным консультантом лаборатории. И тогда никакие «черные маруси» не будут страшны старорежимному ученому. Что тут говорить, в нынешний, 1938 год приходится думать и об этом. Мало ли какой завистник негодяй напишет на тебя грязный, лживый донос. Попробуй потом отмойся! А тут ты под защитой всесильных органов и сам всегда можешь найти управу на кого угодно.
Григорий Моисеевич зашел в гастроном, купил бутылку шампанского, коробку конфет и торт. Потом отправился на Сретенку.
Профессор был дома и сам открыл дверь. Его взгляд был грустен, и он неохотно пропустил Могилевского в прихожую.
— Извините. Жена приболела, — вздохнул он.
— Так, может быть, я в другой раз? — забеспокоился Григорий Моисеевич.
— Нет-нет, проходите. Я вижу, у вас какое-то торжество. Вы защитились?
— То, что произошло, — намного больше, чем защита, Артемий Петрович! — радостно сказал Могилевский, протягивая профессору коробку конфет. — Отнесите супруге.
— Спасибо, — поблагодарил Сергеев, принимая подарок. Лицо профессора озарилось вежливой улыбкой.
— Ну заходите, рассказывайте, — решительно махнул он рукой, возвратясь из комнаты, где находилась супруга. — Сейчас так мало хороших событий, что послушать вас — уже удача. Только пройдемте на кухню, чтобы наш разговор не помешал жене.
Они прошли на кухню, сели за стол. Профессор хотел было поставить чайник, но Могилевский остановил его и широким жестом выставил на стол шампанское с тортом.
— Да у вас действительно праздник, — глядя на Григория Моисеевича, сказал Сергеев. — Ну давайте рассказывайте про свои успехи.
Григорий Моисеевич кратко изложил все события — с неожиданного вызова на Лубянку, поступления на должность начальника специальной лаборатории, закончив незабываемой встречей с наркомом. И тут он перешел к самому главному: Берия готов предоставить для испытаний настоящий человеческий материал.
— Что значит — материал? — переспросил профессор.
— Людей. Живых людей. Заключенных.
После этих слов сухое, с короткими седыми усиками лицо Артемия Петровича потеряло свой задор. Он сразу посерьезнел, а к концу рассказа и вовсе помрачнел.
— И как вы себе представляете использование этого «человеческого материала», — спросил ученый, все поняв и даже не дав закончить Могилевскому повествование о последующей беседе с коллективом лаборатории — так мягко Григорий Моисеевич представил Сергееву состоявшуюся пьянку.
— Лаврентий Павлович сам это пояснил в разговоре со мной: какая, мол, разница, когда человек, то есть, простите, враг народа, приговорен к высшей мере наказания, умерщвлять его пулей, отравляющим газом или быстродействующим ядом? Последнее даже гуманнее. Не надо тратить металл, порох, пули, которые стоят весьма дорого. Сколько новых городских трамваев можно дополнительно построить! Представьте себе только экономию для государства! — продолжал воодушевляться Могилевский.
— Я представляю, когда к вам доставят Бухарина, Рыкова или Крестинского, — зло проговорил Сергеев.
— Но они же враги народа, шпионы! Это доказано следствием и судом. И потом, учтите еще одну несомненную практическую пользу. Во-первых, принимая яд, смертники будут находиться в полном неведении, что им дали. Это освободит их от последних переживаний, которые испытывают люди, шагая на расстрел. А во-вторых, нельзя забывать и о том, какой психологической травме подвергают себя люди, которые приводят приговоры в исполнение. Стрелять человеку в голову — это, простите, вовсе не одно и то же, что посещение оперы или балета. Как видите, профессор, мы избавляем от лишних переживаний и тех и других.
— М-да, — тяжело вздохнул профессор. — Вы вообще-то пытаетесь разобраться в происходящем вокруг вас, милый друг? Или живете так, ни о чем не задумываясь? Разве вы не понимаете, голубчик, почему одних расстреливают, а других нет?
— Я полагаю, что расстреливают преступников, — простодушно сказал Могилевский как о чем-то само собой разумеющемся.
— А вам никогда не приходило в голову, что осужденный на смерть может быть и невиновен? Что наше советское правосудие в отношении конкретного человека совершило роковую ошибку? Или вы полагаете, что судьи всегда правы? — уже с трудом сдерживая гнев, спрашивал Сергеев.
— Я не думал об этом, — пожал плечами Григорий Моисеевич. — И потом, почему мы не должны верить суду?
Наступила неприятная пауза. Чтобы разрядить обстановку, Могилевский взял бокал с шампанским, поднял его.
— Понимаю, профессор, что не вовремя пришел со своими откровениями. Да еще когда ваша супруга больна. Давайте выпьем, чтобы она как можно скорее выздоровела.
— Извините меня. Но она не больна, — сухо ответил Артемий Петрович.
— Но…
— Арестовали ее брата. Его жену, и детей тоже забрали и увезли куда-то. — Хозяин выдержал паузу. — Так что теперь, товарищ майор государственной безопасности, перед вами родственник врагов народа.
Григория Моисеевича ударило словно током. Он замер, услышав это известие. А ведь он рассказал профессору, этому родственнику врагов народа, такое, о чем не смел даже заикаться постороннему человеку.
— Я не считаю, что они в чем-нибудь виновны перед нашим государством и перед советским народом, — твердо продолжал Сергеев. — Понимаете, не считаю! И считать никогда не буду! Впрочем, товарищ майор, извините. Я все еще нахожусь под впечатлением этих событий. Но то, что вы мне сейчас рассказали, — это ужасно. Наука, в частности медицина, всегда занималась спасением людей от смерти. В том числе и наша с вами токсикология. Нет, яды безусловно нужны, их необходимо разрабатывать, но в чисто научных целях, чтобы знать досконально все их свойства и находить противоядие. Я допускаю возможным их применение в отношении людей в отдельных случаях. Они иногда могут быть полезны организму, но это сотые доли миллиграмма, и их целенаправленное применение способно помочь избавиться от какой-либо болезни. Возможно, вы знаете, что яд гюрзы сейчас с успехом применяют для лечения артритов и радикулита. Ядом даже может воспользоваться человек, который добровольно захотел уйти из жизни, но сам — сам, понимаете. По собственной воле. Не сомневаюсь, в будущем яды еще найдут свое применение. Но использовать их для убийства, как оружие…
— Простите, профессор, вы ведь сами говорили, что если капиталисты пытаются применять их против нас, то и мы не должны отставать в своих разработках! — напомнил Могилевский.
— Да, отставать мы конечно же не должны. Мы обязаны знать все комбинации, но не использовать против своего же народа! — твердо сказал профессор.
Он отодвинул вино, поставил чайник.
— Я просто вижу, что мы все больше и больше скатываемся в пропасть. Вот что страшно…
Могилевский удивленно посмотрел на своего оппонента. Он не стал уточнять, кого имеет в виду Сергеев, но в репликах профессора однозначно чувствовался антисоветский дух, враждебный настрой. Его слова были во многом созвучны тому, что говорил сегодня в лаборатории ассистент Сутоцкий, изгнанный за это из НКВД.
— Пропасть — это неточная аллегория, — холодно, менторским тоном поправил ученого Могилевский. — Мы с каждым годом живем все лучше и лучше, уважаемый профессор. И сам товарищ Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Ну скажите откровенно, разве вы, Артемий Петрович, плохо живете?
Сергеев молчал, поджав губы.
— Мне хотелось вот что еще спросить: не могли бы вы помогать нам в качестве консультанта? — все еще надеясь склонить ученого на свою сторону, спросил Григорий Моисеевич.
— Думаю, что нет. В такого рода делах я не помощник, — немного помолчав, ответил профессор. — Я себя в последнее время неважно чувствую. Видно, пора умирать…
— Ну что вы, профессор! — с жаром возразил Могилевский. — Я очень на вас рассчитывал. Думал, что мы с вами развернем в лаборатории такие дела! Перед нами открываются такие перспективы, что дух захватывает!
Артемий Петрович с удивлением и грустью посмотрел на Гришу, точно видел его впервые. Он сидел молча и глядел куда-то в сторону. Могилевский съел кусок торта, выпил чай и шампанское.
— Извините, я должен пойти к жене. Она больна. — Профессор поднялся.
— Но ведь вы говорили, что это не так, — удивленно воскликнул Могилевский. — Впрочем, да-да. Я вас понимаю.
Григорий Моисеевич заторопился и двинулся в прихожую. Он уже досадовал, что пришел сюда. Такой вечер испортил…
Сергеев его не задерживал. Прощаясь, Артемий Петрович неожиданно тронул Могилевского за плечо.
— Я вам никогда не говорил, но сейчас скажу. Мне ведь дважды предлагали возглавить эту вашу спецлабораторию. Еще Ягода приглашал, потом при Ежове на Лубянку вызывали, уговаривали. Но я всегда отказывался. Советы давал, а чтобы руководить… — Профессор недоговорил. — Подумайте хорошенько, голубчик, на что вы решились. Подумайте.
Простились они холодно, точно хозяин за что-то обиделся на Григория Моисеевича.
«Старик со странностями, — шагая домой, размышлял Могилевский. — Арестовали родственников, вот он и обиделся на всю советскую власть. А если брат его жены и в самом деле преступник? В старости все со странностями».
На другой день в Кучино Григорий Моисеевич приехал с утра. Старый подмосковный парк с вековыми корабельными соснами и уютными старинными особняками, в которых когда-то веселилось московское дворянство и купечество, был занесен снегом. Теперь на этой территории обосновались советские чекисты.
В первую субботу после празднования второй годовщины сталинской Конституции в просторном обеденном зале пансионата НКВД народу собралось достаточно много. Некоторые сотрудники приехали с женами и детьми, что в последнее время случалось нечасто. Мужчины вели себя сдержанно — катившаяся по аппарату Наркомата внутренних дел волна арестов уже сказывалась и на настроении чекистов.
Шумно и раскрепощенно вела себя лишь небольшая компания молодых людей и женщин. Они громко разговаривали, смеялись и пили шампанское.
— Новые бериевские назначенцы, — произнес кто-то за спиной Могилевского. — Дождались своего часа.
Григорий Моисеевич хотел оглянуться, чтобы увидеть того смельчака, который произнес эту язвительную реплику, но выстрелила пробка из шампанского, и он невольно вздрогнул, побоявшись встретиться с ним взглядом. Он ведь тоже из новых назначенцев, а значит, это и про него. Ведь тогда на реплику придется что-то ответить.
Глядя на чинно прохаживающихся супругов, Могилевский пожалел, что приехал без жены. Тогда бы не пришлось общаться с незнакомыми ему людьми. Кто его знает, поговоришь с человеком, а завтра объявят, что он враг народа. Но что делать — не с кем было оставить ребенка, а ехать с грудным младенцем — лишняя головная боль. Тем более что он собирался посоветоваться с Блохиным по поводу будущей реорганизации лаборатории. Но того пока среди присутствующих не было.
Гостей пригласили за столы. Григорий Моисеевич сел за свободный крайний столик. Но не успел он взяться за вилку, как появился комендант.
— А я как раз тебя везде разыскиваю, — обрадованно протянув руку Могилевскому, заговорил Блохин и оглядел публику за соседними столами: — Что-то мне здесь не слишком нравится. Народ разношерстный. Все слишком сосредоточенные, настороженные, скучные. Будто следят друг за другом. Пойдем-ка отсюда, Григорий, в мой кабинет. Согреемся для начала вдали от посторонних глаз. А они пускай здесь забавляются. Вот ведь до чего дожили. Даже свои друг друга бояться стали.
— Природа в этом месте красивая: лес, сосны… Скажите, товарищ Блохин, а правда, что при Бокии здесь была какая-то коммуна, — спросил Могилевский.
— О чем это ты? — Блохин даже с опаской стал озираться по сторонам. — Какая тебе еще коммуна? Забудь, что про нее слышал. После ареста Бокия за одно упоминание о «дачной коммуне» можно получить крепкую статью и загреметь по меньшей мере на Соловки, где Бокий раньше командовал попами, — поднимаясь из-за стола и переходя на шепот, предупредил Могилевского комендант.
Они вышли из столовой и направились по дорожке парка. Блохин был тяжел, крупноват, с широким, квадратным лицом и узкими, маслеными глазками. Снег хрупко скрипел под его сапогами.
— Ты, друг, при народе лишнего не говори, — загудел Блохин.
— Да я так, из любопытства. Просто интересно, как они тут «коммунарили».
— Еще узнаешь, — усмехнулся комендант.
В апартаментах Блохина, как называл свое дачное жилище комендант, сотрудник НКВД в белоснежном халате, исполнявший обязанности официанта, молча поставил на стол традиционные «кучинские» стограммовые граненые стаканчики, окрещенные лафитниками, вилки, хлеб, запотевшую бутылку водки. Принес закуску: пахнущие укропом и столь любимым Григорием Моисеевичем чесноком пупырчатые соленые огурчики, зеленый лук, большую тарелку с мясным ассорти, крохотные розетки с хреном и горчицей.
— Горячее будете?
Блохин отказался, приподнял вилкой верхний кусок копченой свинины. Розовое сало источало аппетитный аромат.
— Это из здешней подсобки, — объяснил он Могилевскому. — Окорочок молодых поросят делают по особому моему рецепту. Попробуй, только обязательно с хреном!
Григорий Моисеевич не стал больше ждать приглашения, сделал себе бутерброд, который густо намазал хреном, откусил и, еще не прожевав, поморщился: ядреный хрен ударил в нос, и на глазах выступили слезы.
— Хор-рош, ничего не скажешь. Арестанты выращивают?
— Ну а кто же? Они самые. Ладно, давай выпьем. Холодно сегодня. Почти весна началась, да отступила. Опять приморозило. Попробуем, коли тебе интересно, «коммунар-скую» традицию соблюсти: пять обязательных лафитников «батьки Бокия». Он меньше не признавал. Хоть и расстреляли его как врага народа, но мужик он был стоящий. Широко жить умел. Веселую компанию очень любил. Еще с Соловков. Да сейчас разве разберешься, кто враг, а кто свой? Ну да ладно. Вперед!
— Будем здоровы, — поддержал Могилевский.
Они выпили. Потом с минуту молча сидели, наслаждаясь приятно захватывающим тело теплом.
— Меня сегодня утром товарищ Берия вызывал. Давал разные поручения. Про тебя вспомнил. Говорит, надо посодействовать, обустроить лабораторию Могилевского так, чтобы все было организовано на соответствующем уровне, — заговорил, смачно хрустя огурцом. — Дело он задумал стоящее. «Яды — это наше оружие», — сказал нарком. Умная мысль, ничего не добавишь. Мужик он хваткий. Оказывается, еще в Грузии, когда Лаврентий Павлович руководил там ГПУ, такое же дело затевал. А если твою лабораторию укрепить, расширить, то можно и ранг управления получить. А это, сам понимаешь, чины, оклады, штатные единицы, персональная машина.
— Я, собственно, еще не успел спланировать, что и как. Оно конечно, без вашей помощи, товарищ Блохин, справиться с поставленной задачей будет невероятно сложно, — скромно заговорил Могилевский, явно ободренный словами Блохина. — Тем более мне, человеку в вашей системе новому.
В отличие от коменданта НКВД, всегда выбиравшего тему и тон разговора с собеседником по собственному усмотрению, Григорий Моисеевич, знавший Блохина недавно, позволить себе подобные вольности еще не решался и обращался к нему не иначе как на «вы». Все-таки между ними существовала дистанция огромного размера. По реальной власти Блохин занимал высокую ступень в иерархической лестнице НКВД и неофициально шел сразу после заместителей наркома. Хотя звание у него было относительно невысокое, но всегда вхожего к Берии коменданта НКВД побаивались даже некоторые заместители, не говоря уже о начальниках рангом пониже.
— Да ты особо не волнуйся, — продолжал Блохин. — Давай поднимем по второй за успех общего дела. Если уж интерес к твоей лаборатории проявляет сам товарищ Берия, значит, работа действительно стоящая. Лаврентий Палыч ничего зря не говорит и не делает. В этом очень скоро все могут убедиться.
Блохин опорожнил бутылку и убрал ее под стол. Достал из кармана шинели вторую. Долил граненые стаканчики до самых краев. Решительно выпил. Григорий Моисеевич от компаньона не отставал. После пятого стаканчика, завершавшего традицию Бокия, Могилевский явно приободрился — и его потянуло на задушевный разговор.
— Вы, товарищ Блохин, в НКВД, считай, второй хозяин. Вся Лубянка в ваших руках. Ни туда, ни оттуда без вас никто шагу сделать не посмеет. Разве что прокурор…
— А они мне что? — вытирая салфеткой лоснившиеся губы, усмехнулся Блохин. — Да не признаю я никаких прокуроров. Это они там где-то у себя надзирающие, а к нам в НКВД без моего ведома никто не сунется. Ни один часовой на порог не пустит.
— Разве у нас прокуроры вообще не появляются? — осторожно продолжал выпытывать Могилевский, дабы убедиться, не исходит ли отсюда какая-нибудь опасность для его работы. Что ни говори, а экспериментировать-то придется над живыми людьми. Большинство из них, если не все, будут отравлены. И если прокуратура будет в курсе дел лаборатории… Сегодня его поддерживают, а чем все это может обернуться завтра — никто не знает.
— Да не бойся ты, — еще не распознав интерес Могилевского, успокоил его комендант. — Ну и что с того, если бывают. Да, иногда захаживают. Только не для проверок и надзору, а для допросов арестованных. Им специальные кабинеты выделены. Вот туда их пускают, а дальше — ни шагу. К примеру, надо посетить какого-то заключенного. Ну жалобу если кто написал в прокуратуру или арестант из влиятельных прежде лиц. Но это все решается заранее. Поступает команда, какие методы можно применять, а какие нельзя. К которым пускать прокурора, к которым нет. Но если даже и позволят встретиться с прокурором — за разрешением все равно ко мне. Для меня главное, чтобы официальный заказ был оформлен по всем правилам. Такой порядок.
— Понятно, — вставил Могилевский.
— Ну приведут этому прокурору по моей команде человека, — продолжал Блохин. — Поговорят о том о сем несколько минут — опять же в присутствии моих людей. И все — будь здоров. Заключенный отправляется опять на тюремные нары, а прокурор — на волю. Пока… Ха-ха!
— В камерах, значит, прокурор не появляется.
— Появляется — только в качестве арестанта. А чтобы пустить прокурора в саму тюрьму, на этажи, в камеры!.. — воскликнул Блохин. — На моей памяти такого ни при Ягоде, ни при Ежове не было. Не думаю, чтобы товарищ Берия стал менять эти порядки. Да ты и сам подумай, зачем ему посторонние люди в своей вотчине? Особенно эти прокуроры! В общем, я прокуроров сторонюсь и контактов с ними стараюсь не поддерживать. Незачем мне это.
— Ясно, — удовлетворенно кивнул Могилевский. — Это я к тому, что, если при выполнении задания товарища Берии у нас будут смертельные случаи, как быть с этим.
— Вот ты о чем! Все-таки бо-и-шшься, — засмеялся Блохин. — Да не думай ты об этом. Занимайся своим делом, которое тебе поручил товарищ Берия. И все. Материал тебе буду поставлять лично я из категории списанного. Все твои будущие клиенты — приговоренные к высшей мере наказания. Это же враги народа. Соображаешь — враги, а потому жалеть их не за что, сочувствовать опасным преступникам — тем более.
Блохин отхлебнул два больших глотка. От водки его квадратное лицо раскраснелось. На гладкой, лысой, без единого волоска, голове заблестели капли пота. Комендант становился все более словоохотливым и поглядывал на Могилевского с какой-то отеческой добротой.
— Так, говоришь, прокуроры. Были они у меня как-то в Варсонофьевском переулке, что возле основного здания НКВД. — Блохин положил на кусок свинины пол-ложки хрена, засунул в рот, стал жевать, но через мгновение широко открыл рот, застонал, хватанул еще стаканчик водки. Слезы брызнули из глаз. — Ох и злющий хрен, так его мать! Видать, стерва баба делала. Я, кстати, и твою лабораторию думаю там же разместить. В Варсонофьевском. Рядом с расстрельным подвалом.
— Почему там? — поежился Могилевский, услышав про расстрельные подвалы.
— Так удобнее. Да и места там много. Вот перебил — я нить разговора потерял. Извини, забыл, о чем это я тебе рассказывал…
— Как прокуроры приходили.
— Правильно, вспомнил. Так вот, передо мной недавно стояли даже два прокурора. Бо-ольшие чины. Правда, один уже из бывших — Акулов. Слыхал про такого, он года три назад был прокурором СССР.
— Помню.
— Другой — Рогинский, помощник нынешнего — Вышинского. Ты про него наверняка тоже слышал. Первого привели в наручниках под конвоем из камеры осужденных к высшей мере наказания для приведения приговора в исполнение. Ну а Рогинский вместе с нашим первым замом Фриновским — как ты знаешь, теперь он тоже стал бывшим — пришли засвидетельствовать эту процедуру, чтобы потом доложить обо всем каждый своему начальству.
— А что, разве при расстреле требуется их присутствие?
— Порядок такой установлен. Когда расстреливают больших чинов: бывших наркомов, маршалов и генералов всевозможных, прочих деятелей большой государственной важности, все должно производиться в присутствии самых высоких представителей НКВД и Прокуратуры СССР.
— Понял.
— Ну так вот, представляешь картину: Рогинский смотрит в упор на своего бывшего начальника так испуганно. Глаз не может оторвать. Он ведь прежде к нему в кабинет без позволения какой-то секретарши-замухрышки носа не смел просунуть. Заискивал, прогибался, щелкал каблуками. И вдруг ему надо засвидетельствовать факт смерти Акулова… На мужика жалко было смотреть. Что ни говори, а при убийстве присутствовать не каждый может.
— Зрелище действительно жуткое, — поежился Григорий Моисеевич. — Не позавидуешь.
— Ну тебе-то, допустим, все равно этим предстоит заниматься в самой скорости. Но об этом потом. Слушай дальше. Привели, значит, этого Акулова. Вид у бывшего прокурора жалкий. Сам понимаешь — остриженный наголо, бледный от долгого пребывания в тюрьме, сгорбившийся, сломленный. Небритый, в грязной, затасканной одежонке, башмаки дырявые. Приличную-то одежду с него другие заключенные стащили. Зачем она ему — какая разница, в чем будут расстреливать. Все равно потом свалят нескольких мертвецов в одну кучу и отвезут в Бутово.
— Зачем туда?
— А там их хоронят. Предают, так сказать, земле. Правда, без гробов. Это для них ненужные излишества.
Могилевский внимал рассказчику, широко разинув рот. Ведь еще месяц назад все эти страшные тайны были ему неведомы. А теперь он слушает их не просто как посторонний, а как свой — один из приближенных к этому, прежде чуждому ему, особому кругу людей. Блохин поднял свой стаканчик, они чокнулись, выпили, закусили вкусно пахнущими укропом и чесноком солеными грибками.
Блохин расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке, расслабленно отвалился на спинку стула.
— Так вот, — продолжал он свой жуткий рассказ, — стоит, значит, этот бывший Прокурор Союза ССР Акулов в дырявых, стоптанных башмаках перед благоухающими «Шипром» пижонами в наутюженных, новеньких мундирах и блестящих черным глянцем хромовых сапогах. Оба брезгливо морщатся от одного неопрятного вида и тухлого запаха. Тот, само собой, человек неглупый, все соображает: сейчас при них его расстреливать будут — раньше ведь сам посылал подчиненных на такие мероприятия. Да и лично присутствовал не единожды, как-никак до того, как стать Прокурором СССР, был первым замом начальника ОГПУ и ему при расстрелах больших чинов полагалось по должности присутствовать.
Комендант вытащил пачку «Казбека», поковырял спичкой в зубах, выплюнул на пол крошку, закурил.
— И вдруг представляешь, этот Акулов разом преобразился. Спину распрямил, голову задрал, словно петух, глаза заблестели. Как напустился он на Рогинского. Ты, говорит, ведь мой бывший помощник, как никто другой, точно знаешь, что я не враг, не изменник, не заговорщик, не террорист. Меня сломали. Били, издевались, унижали. Помимо воли заставили оклеветать и себя и других товарищей. Выбивали показания! Так орет этот Акулов, аж пеной исходит.
— И что же тот?
— Кто?
— Ну его бывший помощник в начищенных сапогах.
— А, Рогинский. Этот вдруг как закричит на Акулова: вы преступник, враг народа! Вы приговорены советским военным трибуналом к высшей мере наказания… Тут Фриновский спохватился, решил прекратить препирательства. Дал знак рукой. Акулова стали оттаскивать в сторону. Он упирается и кричит: «Прочь, я старый большевик. Да здравствует Сталин!» Ну шагах в двух от них его тут же уложили одним выстрелом в голову. Повалился на опилки.
— Какие опилки?
— В расстрельном подвале пол всегда опилками посыпают. Чтобы кровь не растекалась. Очень, знаешь, удобно. Как только убитого унесут, окровавленное пятно мои бойцы собирают в ведро, а это место сразу же посыпают свежими опилками. Очередной осужденный приходит на чистое место. Порядок должен быть везде.
— Ясно, — зябко поежившись, задумчиво произнес Могилевский.
— Ну так вот, упал этот Акулов спиной на опилки. Кровь фонтаном, а широко раскрытые глаза неподвижно уставились прямо на этих двоих «свидетелей». Фриновский с Рогинским так вот сразу с лица спали, мгновенно побледнели, того и гляди, следом за ним рухнут на пол, словно в них стреляли. Ишь ты, думаю, вида и запаха крови не переносят, чистоплюи. Ну, подошел наш тюремный врач-эксперт Семеновский — тебе, кстати, с ним еще придется иметь дело. Деловито нагнулся, внимательно посмотрел в зрачки расстрелянного, пощупал запястье — нет ли пульса. Все, говорит, готов. Можно подписывать акт об исполнении смертного приговора.
— Страшно-то как…
— Тебе страшно? А каково моим сотрудникам, которые каждый день людей расстреливают? Ведь от человеческой крови люди просто звереют. Мало кто такую работу долго выдержит. Одни спиваются — таких приходится увольнять. Другие лезут в петлю, стреляются. Третьи сходят с ума… В гражданскую на фронте и то проще. Там, бывало, стреляешь в противника, знаешь — иначе он тебя угрохает. Мстишь за друзей, за товарищей убитых… А тут… Я им каждый раз внушаю: вы же преступников ликвидируете, общество наше советское от врагов народа очищаете, огромную пользу стране приносите. Но не всегда помогает. Иной раз у самого голова понимать отказывается. Про сердце молчу. Валидол всегда ношу при себе. Так что нагрузка на нервы у нас огромная, ничего не скажешь.
— Но кто-то же должен этим заниматься. Законом определено. Во всем мире так делается. Врагов надо расстреливать.
— Чего ты мне про весь мир заладил. Знаешь, сколько людей каждый день мимо меня на расстрел проводят? Я ведь комендант, обязан все это дело организовывать. Все кругом меня боятся, как кровожадного зверя. А у меня иной раз слезы на глаза наворачиваются.
Глаза у Блохина действительно неожиданно увлажнились, он вытащил платок, шумно высморкался.
— Я вас понимаю, товарищ Блохин.
— Вот тебе и «понимаю». Представь, ведут на расстрел мужика. А я с ним, как сейчас с тобой, сидел вот за этим самым столом много раз. Тосты за его здоровье произносил, пожелания всякие высказывал, счастья желал. Таким же вот холодцом потчевал, окорок с хреном нахваливал. Почти все начальники здесь бывали. Даже сами наркомы наведывались. И вот представь, проходит он, уже осужденный к высшей мере наказания, мимо меня, молча, опустив голову. Но все же меня видит, узнает, конечно. Разговаривать нельзя — осужденных и конвоиров по моему приказу на сей счет инструктируют строго. Так я, незаметно от конвоя, дотронусь слегка до плеча, пожму локоть. Ну свой же он, мать твою… И ему на душе все полегче, хоть с одним знакомым человеком с воли перед смертью попрощался. Думает, может, родным весточку подаст. А я после расстрела — сразу в свой кабинет, к бутылке. Запрусь один, пью и плачу…
— М-да, вам не позавидуешь, — посочувствовал Могилевский.
— Ты вот что, лучше налаживай скорее изготовление таких препаратов, чтобы приговоры приводились в исполнение без стрельбы, без вида человеческой крови. Большое дело сделаешь, скольких людей от душевных и физических мук убережешь.
— Точно так же мне и товарищ Берия говорил, как это… «Надо, чтобы вдохнул — и готов».
— Вот именно. Так давай с этого и начнем. Сделаем тебе машину вроде автобуса — с задними дверями. Наподобие «черного воронка». Ну а ваше дело придумать газ, чтобы можно было запускать его минут на двадцать внутрь — и все. Подали фургон задом к Бутыркам, вывели из тюрьмы человек десять приговоренных к вышке, закрыли двери, заперли и поехали. Пускай думают, что везут на пересылку.
— Простите, Василий Михайлович, но это пахнет массовым душегубством, — осмелился возразить коменданту пьяный Могилевский.
— Почему — пахнет? Вот и сделайте, чтобы не пахло… Хотя, что ты думаешь, расстрелы десятками разве без запаха. Но там люди в ожидании выстрела столько переживают… А тут обычная вроде бы поездка. Пока докатят до места назначения, осужденные уже на том свете. Ничего не почувствовали, будто уснули. Остается только вытащить покойников и закопать в яму. Потом проветрить кузов и назад — за следующей партией.
— Как это у вас просто получается.
— Да не просто, а так лучше. Слушай, ты в Бога-то веруешь?
— Нет, я же партийный.
— Да не по-официльному, а в душе?
— Какая, к черту, вера!
— Вот и я, видно, заклеймен безбожниками. Но в общем-то все мы грешники — перед людьми, перед миром, перед Всевышним, если, конечно, он существует. В раю таким, как мы, говорят, места нету. Считают, с нашей профессией все прямиком в ад попадают. В котел с кипящей смолой. Так что готовься. Хотя, говорят, занимается ваш брат там будто бы тем же самым делом, что и при жизни: других грешников истязает. То есть в помощниках у Сатаны ходит. Но все равно, в ад попадать не хочется. А еще, сказывают, что смертью нормальной умереть нам, грешным, вроде как не суждено. Не знаешь, скольких сегодня в Кучине не досчитались. А я все замечаю, И все пошли по пятьдесят восьмой статье, а у нее один конец — высшая мера наказания. Кстати, чтобы ты знал, Бокий загремел первым. Как самый главный безбожник и отъявленный грешник. Лабораторию-то твою он создавал еще при Владимире Ильиче. Почти сразу же за ним следом такая же участь постигла и Гоппиуса — твоего предшественника в каком-то колене. Он самый первый начальник этой спецлаборатории.
— А его-то за что?
— Да за то же самое. По пятьдесят восьмой. Гоппиус наговорил, будто в лаборатории занимались разработкой какого-то устройства для взрыва Кремля с большого расстояния. Вместе с Бокием. «Батька» будто бы все это подтвердил на допросах и покаялся, помиловать просил. Но все равно не простили, приговорили к высшей мере наказания. Правда, я так думаю: оч-чень боялся товарищ Ежов, как бы его не отравили. Поэтому и приказал ликвидировать спецлабораторию, созданную задолго до его появления в НКВД. Вместе со всеми ее ядами и сотрудниками.
— Как же так? Ведь Бокий всегда был вместе с Лениным, Сталиным, Дзержинским. Боролся за советскую власть, защищал ее. И на тебе — враг этой же власти, — разочарованно протянул Могилевский.
— Ты лучше поменьше думай об этом. История с Бокием в общем-то темная. Тебя не касается, да и лаборатория твоя взрывами, как я соображаю, никогда не занималась. Слушай и больше помалкивай.
— Да-да, я понимаю.
— Вот и хорошо. А знаешь, какое еще преступление приписали Бокию и его компании?
— Откуда мне знать?
— Создание тайного общества. Наподобие масонской ложи. Слыхал про таких?
— Да, где-то я про это уже слышал.
— Кружок, оказывается, у них существовал. Конспиративный. Изучали организацию этого, ну как его — масонского дела. Планировали на все важные посты расставить своих людей, а потом захватить власть во всей стране.
— Ну и дела…
— Вот тебе и дела. А про то, что сразу после снятия Ежова обоих его замов арестовали, слыхал? Сначала Жуковского, а теперь вот и Фриновского в тюремную камеру посадили. Между прочим, тот самый Рогинский из прокуратуры, который при расстреле Акулова был, — приходил в мою тюрьму снимать с Фриновского показания. Все идет к тому, что на расстреле своего бывшего напарника ему присутствовать придется. Ходят разговоры, будто Фриновский много невинных людей загубил. Истязал, мучил. Теперь его на допросах пытают. Все делается как положено, в точности, согласно им же разработанной методике, по его же инструкциям. По слухам, уже сознается, дает показания.
— Вот и думай после этого: кто свой, а кто враг…
— Да брось ты! Не забивай себе голову такими глупостями. Не нам с тобой это решать. На то и суд существует, особые совещания. Пошли-ка лучше, Моисеич, в баню. Давай сменим обстановку. Я тебе сюрприз приготовил. Давай махнем еще по одной — за планы твои. Считай, одну традицию «батьки» мы уже соблюли, даже сверх того. Теперь соблюдем и вторую: банька нас ждет.
— За успех нового дела! — бодро поддержал Блохина Могилевский.
— За живых и мертвых, — помолчав, неожиданно мрачно добавил комендант.
Он, не чокаясь, выпил до дна. С минуту снова помолчал. Огромным кулачищем стер с лица предательскую слезу.
— Хрен, чуешь, какой злой! Ишь как продирает, — стал оправдываться Блохин. Потом резко поднялся из-за стола, хлопнул Могилевского по спине: — Эх и продеру я тебя сейчас в парилке березовым веничком. Весь хмель вместе со всеми дурными мыслями враз вышибу.
Заметно осовевший Могилевский торопливо засунул в рот большой кусок ветчины с хреном и заспешил вслед за широко шагавшим комендантом. Поравнявшись, они, покачиваясь и поддерживая друг друга, направились в сторону дымившейся невдалеке просторной, построенной по всем классическим канонам русской бане. Она приветливо манила своими крохотными освещенными оконцами.
— Ну, Григорий Моисеевич, а вот и мой обещанный сюрприз. Через несколько минут мы, так сказать, соблюдем и вторую традицию покойного «батьки»!
С этими словами комендант широко распахнул массивную дубовую дверь. Из бани вывалилось огромное облако молочного пара, донеслась негромкая музыка. Могилевский нерешительно перешагнул вслед за Блохиным порог и очутился в выстланном коврами, теплом предбаннике. Его взору открылся резной стол из мореного дуба без скатерти, который был завален самой разнообразной снедью. Приборы на четверых человек, свежие огурчики, посыпанная зеленым лучком селедка залом, маринованные грибки, копчености и дымящаяся, рассыпчатая картошка. В центре красовались две запотевшие бутылки водки. На расположившемся на тумбочке патефоне крутилась грампластинка и хрипловатый голос Утесова напевал танго «В парке „Чаир“ распускаются розы…». Комната была наполнена приятным ароматом хвои, свежеиспеченного ржаного хлеба и разнотравья.
— Ну а теперь сюрприз! Приступаем ко второму, самому приятному отделению нашего вечера. Красавицы! А ну-ка на выход! — громко скомандовал Блохин и захлопал в ладоши.
Из соседнего помещения выпорхнули две розовотелые девицы. Обе широко улыбались гостям. Кроме легких цветочных фартучков, завязанных на спине бантиком из тонкой тесемки, на них ничего не было. Мордашки у каждой были округлые, напомаженные, упитанные, бедра широкие. Они деловито стали помогать мужчинам снимать шапки, тяжелые шинели, сапоги, гимнастерки.
— Не беспокойтесь, я сам, — запротестовал было смутившийся Могилевский, когда с него стали стягивать кальсоны, но его оборвал решительный голос коменданта:
— Пускай, пускай раздевают, Григорий. Они это дело любят, а заодно и пощупают, что у тебя в штанах пряталось! — Блохин громко расхохотался. — А вдруг он у тебя большенький да едрененький! Сейчас наши красавицы разделают нас с тобой по высшему классу: веничком похлещут, массаж сделают, сладостью одарят. Все как было при «батьке»! Забудешь и про жену, и про работу. Ну-ка, бабенки, скидавай свои фартуки! Мигом! И все шагом марш в парную, а потом за стол, — зычно крикнул он.
Еще через минуту Григорий Моисеевич действительно позабыл обо всем на свете, погрузившись в вакханалию празднества. Так в эту ночь новоиспеченный начальник спецлаборатории НКВД принял в подмосковном пансионате Кучине «боевое крещение».