Он пришел ко мне вечером, когда пора уже было зажигать лампу, и плюхнулся на диван, изображая лицом: усталость, досаду, сомненье, недовольство. Но я знал его все эти фокусы и не обратил на его физиономию, старательно вытянутую, никакого внимания.
— Ну-с, — сказал я, — как ваши дела, что нового — и вообще.
— Благодарю вас, — ответил он довольно лениво и невежливо; он погрузился уже в принесенную газету, и фразы его перемежались мычанием, покуда он не мог оторваться от фельетонных острот. — Благодарю вас… да… так… ничего особенного… должен вам сказать… да, так я хотел сказать: что вы делаете нынче вечером?
Вечер у нас и у того и у другого, был свободный и делать было нечего, — что я делаю вечером, сегодня вечером? — да ничего; по крайне мере, ничего определенного.
— А могли бы вы выкроить ну так, не вечер, а дня три или что-нибудь вроде недели?
— Недели? — сказал я и задумался. — Недели, вы говорите? собственно, я был бы рад — но, что вы собираетесь делать с этой моей выкроенной неделей, — предположим, например, что могу — а?
Он помычал и опять уткнулся в газету.
— Какие глупости, — важно сказал он (это относилось к газете), — ах, да: да я определенного ничего, но просто так, — маленькая прогулка. И знаете, куда?
Я покачал головой. Он мне надоел, — чёрт возьми, газету он мог бы читать на бульваре. Я занялся делом тоже: чистил ногти.
Он отложил газету и поправил манжеты.
— Делать нам с вами в общем нечего… — начал он.
«Начинается», — подумал я. Да, я всегда считал его невыносимым человеком, он меня, кажется, тоже; наша дружба была обоюдным недоразумением. Когда он бывал в дурном настроении, он упрекал меня за несносный характер и то, что я два года тому назад непочтительно острил о его пышной особе в его отсутствие.
Он бросил свои турухтанические манжеты и сказал:
— Я, между прочим, серьезно…
— Так, — отвечал я, уже начиная злиться, — о чем это серьезно, о том, что делать нечего?
— Нет, — он был не в настроении ссориться, видимо, — нет, не о том. Но разве вам не надоело — вот все это? — и он обвел рукой кругом.
Я обиделся за мою комнату. Конечно, у меня тут не Шатонеф, но он мог бы и не намекать на такие вещи. На этом основании я решил не отвечать. Он ответил за меня:
— До обморока надоело, сознайтесь.
Я неопределенно качнулся. Герой мой продолжал.
— Вот-с. А я больше, знаете, не могу, я от всей этой прелести прокис и разложился: сегодня кабак, завтра кабак и далее. Не могу, честное слово.
— Выход?
— Ну, что-нибудь такое: путешественное.
— Пикник. Белые кофточки, лодка, коньяк на траве, стаканы, которые не хотят стоять на коврах и две чужих жены, так что не знаешь, которая более отвратительна, — так? не без луны?
— Бросьте, — лениво протянул он, — ну чего вы ершитесь — глупости. Это тоже надоело.
— Э, — сказал я, инсценируя любопытство, — да вы уж не о черной ли мессе мечтаете?
Он улыбнулся, как женщина, прямо глядя в глаза.
— Послушайте, — сказал я, привстав и взяв его за плечо, — да вы что-то, солнце дней моих, знаете и скрываете это, я вам прямо скажу, не по-товарищески…
Он хихикнул:
— Откровенно. Вы сегодня — прямо замерзающий мальчик из рождественского рассказа.
— Хорошо. Дальше?
— Я же вам и хочу все время рассказать, а вы не даете, — с тем и пришел.
— Слушаю.
— Не перебивайте. Я о серьезном путешествии мечтаю.
— Ой, да вы прямо говорите.
— Прямее этого быть ничего не может. Да серьезное путешествие — через лисий рукав папиной шубы и прямо…
— В Конфектбург — так и есть, черная месса, давайте, я дальше расскажу.
— Э! — сморщился он, — ей-ей, вы не кстати. Можете вы минутку помолчать?
— Готово, — сказал я и сел. — Валяйте. Половина шестого, работать, ясно, вы мне уж не дадите. Полагаю, вы мне сейчас выложите то, что она вам сказала, и то, что вы ей собирались ответить, да вовремя не сообразили — а мне скажете будто сказали. Таким образом получите полное удовлетворение, а я проскучаю полчаса. Идет — валите. А то вы по телефону будете, — это хуже.
Он опять занялся манжетами, потом глянул на меня улыбаясь:
— Догадливость у вас сегодня… в пределах филе-миньон. Ну — рассказываю. Вы должны отвечать на вопросы, однако, коротко и без этих ваших выкрутасов насчет происхождения моей жилетки и связи оной с миоценом. Вопрос первый: какого вы мнения о теории множеств?
— Синьор мой, кабалеро, эту теорию я уважаю и преклоняюсь перед сим творением праздношатающегося по небытию ума, — потому, что знаю о ней, за недосугом и адской моей ленью, не много более ее имени.
— Так. Но вы все-таки, — и он потряс неопределенно рукой в воздухе, — представляете себе вообще?
— В пределах туманности. Сто тысяч световых лет.
— Есть, — сказал он, поднявшись с дивана, — поехали. И надел шляпу.
— Стойте, — сказал я, — это что ж такое?
— Идем.
— Бросьте, дайте мне хоть завещание написать.
— Охота вам с этим поганым делом… пускай там, вам то ведь все равно ничего не попадет.
— Семья…
— Которая? — спросил он с презрением.
— Которая… — и я зачесал в затылке, — да пожалуй, что вы и правы: бой томагавками и вечная женственность — чистый вес без посуды — у разбитого корыта: зрелище глубинное.
— То-то и есть. Идемте. Я встал.
— Так на неделю, говорите? на службе скандал будет — ну, ладно, туда им и дорога: может у меня бабушка помереть, — от гнилого насморка, скажем?
— Ясно.
Улица была не веселее обыкновенного. Описывать это сокровище — время терять. Сегодня мой друг был при деньгах, и на вокзал мы ехали в славно-фыркающем Гочкисе.