Мне показалось, что это только кружево, кружево и одно только кружево.
(Достоевский)

Четверо, шли они садом Квартуса: Магнус, Хатус, Лонгус и Аня. Лица их за эти две недели пережили какие-то долгие муки. Магнус осунулся, побледнел, говорил мало и был странно рассеян. У Ани вырос какой-то старушечий горб, а на висках светилась седина. Она постоянно плакала. Только Лонгус все так же приставал ко всем со своим. «А? что вы говорите?» — хоть никто и не думал ему ничего говорить.

Со дня похорон Квартуса стоял теплый, сладкий август. Море чуть пело, баюкая скалы льстивыми мольбами. Чайки носились неслышно над индиговой гладью.

Они вошли в беседочку над складами. Об этой беседке не знали до смерти Квартуса, он никого туда не водил, и в ней были найдены кое-какие его бумаги. Остролистный, пестролистый кустарник поблескивал на солнце своими криво-вырезанными листиками, на сухой кое-где земле смотрели цветы, так, какая-то мелочь, желтенькая, но нежная и трогательная, — над ней вились и пели пчелы, застаиваясь перед цветком, — вдруг потом замолкши, серьезными лапками перебирая расцвеченные жилками лепестки и улезая в рыльце цветка так, что только круглый толстенький задок насекомого виднелся оттуда. Маленькая серенькая металлическая загородка блестела на солнце, ее тонко в воздухе висевшие прутья казались лучами, рассекающими море, — а между водами Океана и ею плыл и жил живой, нагретый и спокойный пласт воздуха. Чуть вглядевшись, глаз различал: — вон, вон уходит синяя полоса морских вод, налево там сизые скалы косами и этажами нижутся над морем и по ним играет мелкокустьем низенькая темная зелень. Дальняя коса вся в тяжелых ухабовых выбоинах, — так ее точит дождь, когда сбегает в море, а выбоины завалены сносимыми ручьями камнями — сверху мелочь и щебень, ниже покрупней валунье. И серое-желтое каменье серо живет в солнечных лучах, над ними хвоя щебечет, плавно отваливая с ветром в простор, сердито качая и мотая вершинами, — точно громадные кони взмахивают торбами с овсом. Далеко исчезают, далеко полиловевшие косы последних скал, — к ним идет сильно кренясь перед пенистым следом челночек с серым парусом, — остренькое его ухо розовеет на благословенной глади. Чуть резко оборачивает челночек перед мысом, солнце падает в глубину ему: и она тогда сразу вся загорается серебром наваленной в лодку свежей рыбы. Челночек идет с работы. Теплое море бредит, прижимаясь к скалам, и оттуда вдруг неожиданно сваливается маленький камушек и, долго подпрыгивая по трещинам, вдруг подскакивает и, описав тонкую линию, булькается в волны. Чуть щелкает синь и проглатывает его. Тишина смотрит людям в глаза. И Магнус говорит:

— Сядем. Я вот здесь никогда не был. А он здесь жил…

Лиловая тень крыши ползла недвижимо по мелкому, искрящемуся песочку, ярко и сильно жглись в солнце скамейки, другие тихо будто плавали в успокоенном тенью воздухе напротив. Над столом — Корреджиева Ио сладко и несравненно тонула в облачном лобзании, ее полные сладостной осторожности руки и профиль, покинутый в неизвестное, вдруг напоминали: перед снимком стоит Квартус, покачиваясь на каблуках и говорит с собой, жестикулируя и всматриваясь в свое отражение в стекле. Х-шш-х!… и белка перелетает, энергично правя золотым хвостом, с дерева. Темные глазки на миг мелькают по людям, ветер трогает книгу. Солнце ходит высью и махонький жучок перебирается песчинками.

Хатус глянул, уселся и сказал тихо:

— Я не знаю, что надо говорить, да и уж и говорил там на могиле, т. е. я плохо говорил, конечно, — но не в этом дело. Я сейчас хочу сказать: ведь мы его любили, так, вот надо рассказать за что, и я не знаю, как это говорится…

— В нем было такое, человеческое…. а? правда? вы не согласны? что? — заговорил Лонгус.

— Надо придумать, — сказал Магнус, — обязательно надо, и сегодня, что сделать в его память… Ну, там памятник, это обязательно, потом еще учреждения в его память, — но какие? и как-то мелко все: хочется попрочней о нем, не правда ли?

— Вот эти обращались ко мне, — как их? — сказал Хатус, — ну, вот эти его приятели, Пресбургские философы, они там что-то выдумывают, они его бумаги забрали и что-то в великом восторге, — и что он никогда этим не занимался?…

— У нас займешься, — ответил Магнус, — только об этом и думаем.

— Потом Техасцы что-то очень беспокоятся….

— Да, — протянул Магнус, — конечно, умер — исчез: никому не нужно, родственников, похоже, нет, никогда он о них не говорил, я ничего, по крайней мере, не знаю, — да и что родственники? разве ложечки утащат. А жаль, жаль — до горечи жаль, плакать не умею, а что-то вот в горле першит да першит…. Что сказать, — да нечего говорить: он был хороший человек и в глубине носил какую-то непонятную мне доброту, вот за это его и любили…. не все, конечно… А так — деятель, ну об этом и говорить нечего.

— Почему не лечился, а?… не беспокоился — сквозняк, он не обращает внимания, а? что вы говорите? — и не спал недели напролет: очень вредно, а? верно?

— Он этим не занимался, — сказал Магнус, помолчав, — а ведь вот, что плохо: он никогда и с докторами не говорил, а тот, что его последний раз осматривал за день…. да нет, в тот же день, утром прислал мне письмо, говорил, что его дни сочтены, если он не будет лечиться тут же…. Я так расстроился, — вот еще несчастие: вдруг вечером звонят отсюда — кончено. А ему доктор ничего не сказал — и зря. Дурачье. Положим…

— Он раз мне сказал, — с усилием разбираясь в воспоминаниях заговорил Хатус, — что мы живем, чтобы бороться со смертью…

— Да, — подтвердила Аня, — он любил это говорить, это у него была особенная такая мысль….

— Бессмыслица, — сказал Лонгус, — сейчас особенно, а? — да все вообще — его смерть сплошная бессмыслица: ничего не понимаю — зачем умер? почему сейчас, — а? нет вы ответьте? ну? — а разговор о борьбе со смертью, да так это: философия…. но все равно, кошмар и нелепица. Трагедия, трагедия, а к ней какой то свинский, шутовской эпиграф: стыдно, глупо — не жизнь: вырезал бы пол-Африки за него, — всю Африку, всю, до последнего мерзавца! — чего они там живут, спят с женами, жрут, греют спину об солнце, а-а-а! — когда он, наш бедный Квартус…. А что он говорил — неверно, неверно, при чем борьба со смертью! — не причем…. не относится…. это толстовщина вносить такую иррациональную струю…. как Толстой где то говорит: «если, — грит, — допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, то уничтожится возможность жизни…» Это — гадость! а жизнь, — мы ей свернем шею — старухе, свернем, свернем, свернем!

Пришел слуга и позвал Аню.

Она вышла в сад глянула и покраснела, но сдержалась: на скамеечке сидела, кусая губы и глядя прямо остеклевшими глазами та белая девочка из кабинки дирижабля…. «Как бестактно, — решила Аня, — ужас! чего ей надо…. фу, что это такое»…. Но сказать той ничего нельзя было, так глядели эти выплаканные глаза и бедненькие похудевшие ручки. «Он ее целовал и любил, — думала дальше Аня, да, да…. э, да он мало ли их перелюбил»…. — но вздрогнула от этой мысли, стало как то неловко — «просто ревную», подумала и подошла к ней. Та поднялась к ней и заговорила, плача и передергиваясь от тщетных стараний сдержаться. Аня сперва ничего не понимала, что та говорит, но старалась не сердиться, вдруг что то расслышала и вдруг, вся загоревшись сладкой завистью и болью, спросила, задыхаясь:

— Как, как вы говорите?… ну повторите же, ради Бога…. вы…. вы…. вы — беременны?

Та кивнула головой сквозь слезы.

И Аня в слезах, чуть не шопотом, нетерпеливо: «От него, да?»

Девочка глянула на нее заплаканными глазами, вопрос показался ей смешным — и: «ну от кого же» — и засмеялась чуть, но рыдания обломили этот смех и бросили ее на скамью, жарко тряся ей плечи.

Плачущая Аня привела прислугу, и ее увели, в дом. «Ее зовут Мэри, — говорила себе Аня, идя в беседку и утирая слезы, — Господи, как я рада…. ах, вот я не думала»…. И войдя спросила:

— Магнус, слушайте, а у Квартуса…. у Алеши были…. были дети? ну там от кого-нибудь, ведь это же все равно?

Магнус ответил не сразу, а Хатус хмыкнул и сказал:

— Да должно быть были, то есть я так полагаю, помня его пристрастия…. он ведь очень….

— Оставьте вы, пожалуйста, — перебила его Аня, — вас серьезно спрашивают, а вы с вашими холостецкими анекдотами!

В другое время Хатус не преминул бы сообщить Ане, что и Квартус был холостой, но тут он смолчал — и так никто ничего определенного сказать ей не мог.

Когда они расходились, Аня поймала Магнуса и увела назад в сад:

— Вы помните эту его последнюю…. беленькая такая….

Магнус сморщился — потом сказал:

— Кажется, что то то-есть я не знал сам то…. он то ведь об этом не говорил…. а так мне секретари что то врали…. я ее помню, это когда мы в Техас плыли…. да, да….

— Так вот, у нее будет ребенок — я ее здесь оставила…. — и Аня опять уже вытирала слезы.

— Ну что ж, — заторопился Магнус, — конечно, конечно…. и если что там нужно, так пожалуйста, вы не стесняйтесь вообще…. Это даже очень и приятно…. да….

Магнус ушел, чуть горбясь. Аня стояла и плакала — теперь было жалко и Мэри и Магнуса еще, за то, что он так горбится.

Она прошла в дом, Мэри спала на диванчике, подложив руку под голову: «какая красивая, — подумала Аня; — совсем Ариадна»….

Но светлые глаза Мэри раскрылись, она глянула на нее, подозвала к себе и спросила:

— Ведь вы были…. его женой…. да? — так вы на меня….

— Нет, нет, — сказала Аня, плача, — да нет, вы не думайте: так это, давно было и недолго, когда мы совсем молодыми были….