He мучь меня, прелестная Марина.
(А. П.)

Мрачный тихий храп не давал уснуть или думать. Рассвет сине, сине пролезал в утлое окошко, огибая рыжую занавеску и попутно выясняя пространственные взаимоотношения близлежащих предметов. Маленький столик заигрывал со стеной, — оба то исчезали, то плыли несовместимой массой, напоминавшей видения пароходов с Миссисипи. Кусок обоев, резиденция мухожадного крестовика, отличавшегося странной для такого мешка нечистот грацией и подвижностью — двигался перед спящими незакрытыми глазами: он принимал вид черномазого мурина, пришедшего за пропитой душонкой спящего. Его неподвижность не только не успокаивала, наоборот, говорила об злой осторожности мурина о том, что он родной братец злющему крестовику, грозе идиотичных мух. Но крыжак в свою очередь ненавидел тонкое жужжанье ос; он думал иной раз: «погибну, съест оса» — и трясся мешковидный от ужаса; — вспоминая нежные объятия съеденного паучка, он упускал даже муху.

Оправдываясь, он рассуждал, что сделал сие исключительно в аффекте, — он хотел только укусить, только укусить… один разок, один только разик, но не удержался, — любовь к паучку была совершенно непомерна: — исчезновение непонятно и достойно жалости. Сей истинно-Брюсовский эффект доехал до своего конца и малютка-паучек исчез в бездне времен! — о дай мне тот же жребий вынуть. Хорошо бы встретить неизбежную осу в том виде, в коем встретил ее бедняга паучек. Ветер тихо и тонко вошел в комнату и дымные персты его повернули бумажку на столе. Шелестя и причитая, она упала ему на руки, он приподнял ее повыше, прижал к сердцу и опустил. Закружившись, упала она к спящему. Он взял ее, глаза впились в серые очертания букв, невидных, а память подсказывала слова: «Милый мой, меня страшно огорчает, что я сделала. Я в этом страшно раскаиваюсь. Сознаю, что это было страшно грубо, глупо и бестактно — обо всем этом говорить. То, что сделано, не вернешь. Но обещаю тебе, что в дальнейшем этого не….» — ангел писал эти строки или крыжак: — серый, цветной, узорный мешок нечистот и дикого сластолюбия. Ветер пел в уши, — нежный добрый друг. Он привык баюкать мир, тетерю и автоненавистника. Он прильнул к горячей щеке, двинул волосы, обошел, осторожно колеблясь, ухо и застыл холодноватый, щекоча затылок. Подушка промялась и даже углы ее не вздыхали отрадно. Холод стоял во взорах, мурин вглядывался в душу и урча, поучал: «ничтожество, земляной червь, полип и холерная запятая, грош тебе цена, старая тряпка и пародия на вечноживое. Вот сейчас подойду к тебе… у-у-у-у-у!». Человек предпочел прервать излияния печального образа, результата светотеней и светомраков. Он встал, подошел, звезды внезапно оказались за чертой достижения, что было весьма странно, — уже сидел он в креслах в городе и месте давно покинутом, забытом и чреватом недоумениями. Она подошла к нему с каким то зрящим, нестоющим ответа вопросом, — но он взял руку, теплота ее передалась его дрожащим жилам, она приблизилась, ближе. Ближе. Ближе. Он уже слышал мягкие повороты ног ее, он уже приникал к груди ее невозвратно колеблющейся. Тут сон разверз перед ним ее неистовое лоно…. тогда через несколько секунд он сидел в слезах и мокрый от пота, дрожащий на поскрипывающей кровати и будил тьму мерным шопотом.

Тихий далекий лай пробежал по городку и вновь затянулась волынка непотребного воя. Два полуночника прошатнулись под окошком.

— Не к добру собаки воют.

— К добру им не выть.

Камень свистнул через улицу и пес с визгом убрался. Его предчувствия реализовались с его точки зрения — вовсе неподходящим к случаю образом.