Электричка Тверь-Москва, остановилась на станции «Останкино». Раскрылись двери и на платформе очутился Богдан Мамедов. Он злобно огляделся по сторонам, сплюнул под ноги и уверенно двинулся в сторону останкинского телецентра.

Богдан Мамедов, досрочно освобожденный вор-рецидивист, имел две пожирающие сознание цели. Нет, скорее три. Первая это месть. Месть человеку, упрятавшему его на пять лет, в тюрьму. Упрятавшему, в сущности, за пустяк, как полагал сам Мамедов. Ну ограбил он продовольственный склад, ну стукнул одного охранника по лбу железным прутом. Но ведь не убил же? Покалечил конечно, но ведь не насмерть зашиб! И за это сажать?..

Богдан Мамедов вынашивал свою обиду, как бережная мать зародившийся в ее чреве плод. Долгими ночами представлял он, как подкараулит ненавистного ментяру, выследит, узнает адрес и ночью задушит бельевой веревкой в собственном доме. Или проткнет ножом, ненавистное тело врага, безжалостно и холоднокровно. Надо сказать, что Богдан был жесток с юношеских лет. С того самого случая в пионерском лагере, когда двенадцатилетнего Богдана несправедливо наказал за кражу слив с прилегающего к территории лагеря частного сада, старший пионервожатый Димитров Валентин. А наказал он его по-простому. Отхлестал хворостиной по тощей заднице, после утренней линейки, прямо у всех на глазах.

Богдан тогда горько плакал, кусая губы, но не кричал. Да и плакал он, если говорить совсем откровенно, не от боли, а скорее от обиды, что наказание его, постыдное и унизительное, наблюдает Светка Орлова из пятого отряда — веснушчатая пионерка с уже заметно оформившейся грудью и длинной русой косой. А ведь в нее тогда Богдан был по уши влюблен. Подливала масла в огонь обиды, еще и ехидная Светкина ухмылка, сияющая на окропленном солнцем лице, как кривой татарский кинжал. Она прямо-таки впивалась в сердце маленького вора, терзая проворовавшеюся плоть. К счастью для Орловой, Богдан так и не узнал, что заложила его именно она. Это она видела как тощеногий, вечно перемазанный в грязи Мамедов, крал взращенные чужими руками плоды. Это она прибежала в вожатскую и теребя маленькими пальчиками упругую косу, пискляво наябедничала, старшему пионервожатому Валентину, что Мамедов из третьего отряда вышел за территорию лагеря и тайком рвет сливы. Вероятно, сам Господь спас не по годам оформившуюся отличницу Орлову, старосту класса, и прилежную пионерку от мести, которую Богдан замыслил тогда впервые в жизни.

Ночью, когда вожатые, напившись вина вприкуску с сочными сливами, конфискованными у Мамедова, разошлись по своим палатам, Богдан вылез из окна и по кирпичному парапету, словно шпион скрытый покрывалом ночи, прокрался к окну своего обидчика Димитрова. В окно он полез от того, что на ночь палату мальчиков запирали на ключ, дабы те не шастали по корпусу и не навещали спальню девочек с целью вымазать их зубной пастой, а то и еще какой неподобающей возрасту целью. Как он хотел отомстить, он и сам не знал, но взял для чего-то с собой опасную бритву, которую стащил днем у повара Петренко, похожего на хряка с брошюры свиноводство в СССР, которая висела, неизвестно для чего, в красном уголке пионерского лагеря. Повар, чья щетина отрастала со скоростью бамбука, пропажу бритвы обнаружил сразу, но и в мыслях у него не было, что украл ее двенадцатилетний мститель. Когда Богдан, преодолев дистанцию в добрых двадцать метров, приблизился к распахнутому окну отдельной комнаты вожатого и заглянул туда, кипящим от ярости глазом, он увидел, что тот вовсе не спит (на что надеялся оскорбленный сливорасхититель), а совершает что-то невообразимое с комсомолкой Натальей, пионервожатой пятого отряда. Совершенно голые пионер-руководители, скрипя пружинистой койкой, ворочались и стонали, словно два борца в схватке на соревнованиях по греческой борьбе. Богдан решил, что ненавистный Димитров, попросту хочет задушить свою коллегу, и в его молодой крови к мести примешалось еще и благородное желание спасти красавицу пионервожатую от неминуемой смерти. К миловидной вожатой Наталье, Мамедов испытывал симпатию, потому что однажды та, погладив Богдана по голове, презентовала ему сахарного петушка на палочке и назвала настоящим пионером, за то что он вызволил с ветвей дерева, залетевший туда бамбинтоновый валанчик.

Зажав в зубах бритву, Богдан, словно танцующий лезгинку джигит, встал в полный рост, проявившись в распахнутом окне (до этого он конспиративно сидел на корточках, еле удерживаясь на кирпичном, осыпающемся от старости парапете) и хотел было незаметно влезть в комнату, как вдруг оба вожатых, прекратив борьбу, резко повернулись в его сторону. Вероятно, их внимание привлек звук оторвавшегося от парапета фрагмента кирпича который, пролетев трехэтажную высоту, гулко стукнулся о землю. Увидев в окне Богдана, старший пионервожатый Валентин, ничуть не стесняясь наготы, слез с потной, блестящей странным мутным взглядом Натальи, которая как показалось Мамедову, осталась крайне недовольна, что убийство ее прервали, и предстал перед двенадцатилетним пионером во всей своей мужской обнаженности, уперев руки в бока.

Между ног у старшего пионервожатого покачивался огромный, блестящий в свете желтой лампы, монстр. Почему-то, как только взгляд юного мстителя упал на сиреневый, налитый внутренней, непонятной еще малолетнему Богдану силой, невероятных размеров орган вожатого, вся его спесь и жажда мести моментально улетучилась, и место их занял животный неосознанный страх. Мамедов вскрикнул и, не удержав равновесия, полетел вниз, махая руками, словно терзаемое ветром чучело.

Ночью неудачливого мстителя госпитализировали. Упав, Мамедов сломал руку и получил сильнейшее сотрясение мозга.

— Было бы выше на этаж — убился бы! — констатировал врач, забиравший Богдана в больницу.

В дальнейшем сотрясение сказалось частичной потерей памяти и внезапными вспышками гнева. Так закончилась первая в его жизни месть. Так Богдан на все оставшиеся годы сделался жестоким.

Вторая цель Мамедова была благородной и даже романтической. В тюрьме, когда заключенные вели себя хорошо, начальство, раздобренное водкой и усталостью, иногда позволяло осужденным смотреть телевизор. Эти дни были словно праздник. Больше всего в телевизоре Богдану нравилось ток-шоу «Вечера с Элладой», а точнее его ведущая Эллада Вознесенская. Можно сказать, что в тюрьме Мамедова настигла любовь. Глядя на знаменитую телеведущую он, сам себе удивляясь, ощущал внутри, противоестественную для него, но странно приятную для души и всего организма нежность, разливавшуюся по телу зудящей истомой. Мамедов пожирал взглядом телеэкран, и всякий раз представлял Вознесенскую своей. От таких мечтаний Богдан подолгу потом не мог уснуть, и в голове его зарождалась мечта — непременно увидеть нимфу своих грез в реальности и высказаться ей о своих чувствах. И порой, где-то в глубине подсознания, Мамедов представлял себе эту встречу, которая в грезах его кончалась неожиданным признанием и теледивы к нему, с непременно вытекающей из этого признания ответной сильнейшей страсти. Сердце Мамедова замирало на мгновенье, возносилось к высоким облакам, и в туже секунду падало, вспугнувшись внезапного храпа сокамерника, разбиваясь на сотни разочарованных осколков о реальность окружающего его тюремного мира. Мамедов понимал, что такая встреча почти невозможна, но все-таки уперто верил, что именно «почти». И вновь всякий раз насмотревшись телевизора — мечтал. Мечтал о телеведущей Вознесенской.

Вообще, женщин в жизни Богдана было немного, и все они, не шли ни в какое сравнение с телезвездой. Это были, в основном, сильно пьющие, похабные торгашки с вещевых рынков, сильно пьющие, развязно-пошлые шлюшки с ленинградского шоссе, и одна женщина-крановщик, у которой Богдан жил последние полгода перед сроком. Женщина-крановщик, по имени Клавдия, тоже много пила, имела три золотые коронки на зубах и сына двоечника. Богдан ее не то что бы любил, просто жить ему было негде, а Клавдия ничего не имела против нигде неработающего сожителя. Возвращаться к ней амнистированный ни в коем случае не собирался, во-первых потому что любил другую — телезвезду Вознесенскую, во-вторых потому что у крановщицы была тяжелая рука.

Спьяну она частенько поколачивала щуплого Мамедова, за всякую мелочь. То за проданные серебряные ее сережки, то за вазу разбитую случайно, а то и за нежелание удовлетворять горячий, словно чрево вулкана, пыл крановщициной страсти. Гасить то его все равно, потом приходилось, но стоило это Богдану не мало, да и для жизни занятие это было опасным. Несколько раз, чернявая голова Мамедова, застревая промеж мощных ляжек Клавдии сотрясающейся в оргазме, чуть не трескалась словно переспелый арбуз, сдавливаемая будто прессом. Мамедов даже порывался поначалу Клавдию зарезать, когда та отлупив его, и получив наконец порцию недостойных джигита ласк, которые любила больше общепринятых, заваливалась спать, громогласно храпя и распространяя по комнате зловонный перегар. Но, здраво оценивая ситуацию, всякий раз передумывал, понимая, что кроме как у крановщицы, жить ему будет не у кого. Потом Богдан попался, и домом его надолго стала тверская тюрьма.

Третья цель Богдана, была банальна до невозможности. Он хотел выпить водки.

Направляясь к останкинскому телецентру, Богдан заподозрил, что что-то вокруг изменилось. И изменилось кардинально. Первое это запах. Весь летний воздух был пропитан, канализационными испарениями, словно внезапно налетевший на столицу ураган перевернул и выплеснул на тротуары сотни пластиковых кабинок биотуалетов.

А второе — башня. Ее не было! Вернее она была, но была совсем не такой, какой Богдан видел ее пять лет назад. Бетонный обрубок архитектурного гиганта, торчал из земли, и напоминал застывший хобот исполинского слона зарытого в недрах города. Из чрева этого хобота тянулись во все стороны сотни шлангов. По всей видимости, они качали от туда что-то. Что Богдан не знал. По мере приближения, вонища усиливалась, и дышать становилось просто-таки опасно для здоровья. Когда Богдан, превозмогая тошноту, подкатывающую к горлу, добрался до здания телецентра, он увидел множество людей возле входа. Среди них были и звезды экрана, много раз виденные Мамедовым в телевизоре, и политические деятели, активно о чем-то спорящие друг с другом, и менты с автоматами, важно разгуливающие среди именитых сограждан. Были здесь и простые люди, отгороженные милицейским кордоном. Они стояли с плакатами и лозунгами, тревожно посматривая на снующих у входа в телецентр звезд. Многие были в респираторах и повязках, а некоторые даже в противогазах. Люди скандировали что-то о бессовестности власти, просили вернуть им смысл жизни и телесериалы, но их похоже никто не слушал.

Мамедов протиснулся в толпу и словно червяк, в банке кишащей своими собратьями, пополз к ограждению. Он чувствовал, что женщина его грез где-то здесь, где-то среди своих телевизионных коллег возле входа. Наконец Мамедову удалось просочиться к ограждению. Впереди стояла баба в домашнем халате и белой панаме, мешавшая обзору. Она была похожа на корявый, распухший гриб. Мамедов, словно грибник-эстет, брезгливо оттолкнул ее в сторону. Баба взвизгнула, обругав Мамедова «чуркой немытой» и тут же уползла подальше от злобного взгляда, которым вор-рецидивист одарил ее.

Богдан, ничего не слышавший о происшествиях в Москве, предположил, что в Останкино имел место теракт. Внутренне порадовавшись успеху, своих собратьев по крови, он, пристально прищурившись, начал искать в толпе Вознесенскую. Но ее здесь, по всей видимости, не было. Зато Богдан обнаружил одного известного режиссера по фамилии Пришвинд, который по слухам состоял в любовных отношениях с телезвездой покорившей преступное сердце. Мамедов с ненавистью расчленил режиссера на несколько частей и разбросал окровавленные останки по ступеням, ведущим в телецентр. Благо произошло это только в его сознании. В реальности, режиссер, розовощекий и здоровый, лоснящийся на солнце, словно новорожденный, с торчащим из расстегнутого пиджака пузом, стремящимся прорвать голубую сорочку, курил трубку и оживленно о чем-то беседовал с молодым политиком Костромским, известным тремя своими загородными виллами и шикарным особняком на Рублевском шоссе. Поговаривали, что политик метит в президенты и имеет крепкую мафиозную поддержку. О чем они разговаривали Богдан, естественно, слышать не мог.

Тут к Мамедову протиснулся потный, пахнущий валидолом мужчинка, держащий в трясущихся руках кипу бумаг. Он испытующе посмотрел в глаза Мамедова, и словно найдя в них то, что и хотел найти, нервно, срываясь на визг, сагитировал:

— Поставьте подпись! Хватит беззакония, мы положим этому конец!

— Чему? — не понял Богдан.

— Разрушению основ государства! — провизжал нервный мужчинка.

— А что тут, внатуре, произошло? — Мамедов догадался, что наглотавшийся валидола агитатор, точно в курсе происшествия.

— Вы не знаете? — удивился потный собиратель подписей так, что даже растерялся, — Да как же? Вот полюбуйтесь, — скосился он в сторону телебашни, — Разрушили основу государства! Поливают общественность дерьмом!

— Кто разрушил?

— Президент и правительство! — твердо заявил агитатор, пламенея щеками и взглядом, — При пособничестве продемократической журналистки Вознесенской! Демона скрывавшегося под личиной ангела!

— Как-как, — уточнил Мамедов, чувствуя, что на непорочность его возлюбленной покушаются нагло и дерзко.

— Они и ангела изобразили специально! На компьютере! — раззадорился агитатор, — Что бы народным массам мозги запудрить!

— А Вознесенская? — уточнил Богдан, внутренне напрягаясь.

— Телевизионная проститутка! — не задумываясь выпалил тот, — Или, проще говоря…

Но проще договорить он не успел. Мамедов сбил беднягу с ног выверенным ударом в челюсть. Агитатор подлетел вверх и, отпружинив от спин толкущихся демонстрантов, рухнул на асфальт. Мамедов со злостью принялся пинать ногами оскорбившего его мечту мужичонку, за чем и был замечен милиционерами. Трое служителей закона, впрыгнули из-за ограждения в толпу, накинулись на Богдана и скрутили, как бешеного пса. Получив от ментов успокоительного, в виде точечных ударов по почкам, Мамедов был закинут в «Козлик», который покатил его, все еще мысленно добивающего беднягу агитатора, в отделение.