26

Глаза привыкли к темноте, проступили стены, низкий потолок. Комната была тесной и вытянутой, как пенал. Под самым потолком сквозь вентиляционные решетки сочился дохлый свет. Окон не было, наверное, меня сунули в подвал. Где-то наверху бил колокол, еще доносился чей-то голос. Слов было не разобрать. Голос, хриплый и одновременно по-детски высокий, казалось, принадлежал карлику, такими в мультфильмах озвучивают всякую мелкую нечисть – троллей и гремлинов. Иногда он заливался сиплым каркающим смехом. Меня трясло от холода. В подвале, как и полагается, было промозгло и вовсю гуляли сквозняки.

Я подышала в ладони, спрятала их под мышками. Страшный карлик наверху зашелся сатанинским хохотом. С клекотом, будто захлебываясь. Потом послышались шаги, грохнул засов, и дверь открылась. Вошли двое. Короткий толстяк и второй, длинный, нагруженный каким-то хламом.

– А че в темноте сидишь? – Толстяк пошарил по стене и щелкнул выключателем. – Вот…

Под самым потолком зажглась желтая пыльная лампочка. Коротышка оказался Яшамом Эмвази, знаменитым Скорцезе, продюсером, оператором и режиссером шедевра исламской военной кинопропаганды «Тень орла».

Я встала. Яшам остановился передо мной, оглядел, будто оценивая.

– Видела ваш фильм, – сказала. – Впечатляет!

– Спасибо, – довольно хмыкнул он. – От профессионала приятно вдвойне.

Он повернулся к помощнику, что-то начал говорить на пушту. Тот, сложив киноаппаратуру в угол, возился со штативом для камеры. Карлик снова захохотал.

– Кто это? – спросила я.

– Василий Иваныч. Жуть. Как вурдалак ржет, да?

Яшам, коренастый и пузатый, с нечесаными вороными кудрями до плеч, в золотых амулетах на мохнатой груди, напоминал нечто среднее между греческим пиратом и опустившимся цыганским бароном.

– Думаю, на фоне стены. С боковым светом. – Он что-то приказал ассистенту, тот кивнул и быстро ушел. – Драматично, с глубокими тенями. Через фильтр.

Ассистент вернулся с софитом, размотал толстый провод, включил. Белый круг ослепительного света выхватил кусок кирпичной стены. Я зажмурилась.

– Как Нью-Йорк? – спросил Яшам. – Давно там не были?

Вопрос прозвучал сюрреалистично – представить, что существует какой-то Нью-Йорк, было почти невозможно.

– Я учился на Манхэттене. Рядом с Вашингтон-сквер. Какая там, Двадцать восьмая улица? От Бродвея, сразу за «Мэйси»… На оператора… – Яшам отодвинул софит чуть дальше. – Там, где этот здоровенный магазин книжный… как его?

– «Стренд».

– Ага, «Стренд». Точно… Встаньте сюда, пожалуйста.

Я подошла к стене, повернулась и сразу ослепла. Щурясь, прикрыла глаза ладошкой.

– Не смотрите на лампу. – Яшам поднес к моему лицу экспонометр. – В сторону смотрите. Вон, на Омара…

Он кивнул на ассистента. Тот привинчивал камеру к штативу.

– Меня после диплома в «Фокс-Ньюс» взяли, вторым помощником, у нас контора рядом с вашей была, в «Рокфеллер-Плаза»… На тридцать втором этаже.

– Яшам… – тихо сказала я.

– Тогда Джил Маккензи только начинала, помните была программа, как ее… «Реальность Маккензи», помните ее?

– Яшам… – попыталась перебить я громче.

– А какой рейтинг, мать твою! Какой рейтинг! Сразу после выборов, как из пушки… Очуметь можно, всего за месяц в прайм-тайм…

– Яшам! – заорала я. – Какого черта!.. Тамерлан ведь отлично знает, отлично, что никто за меня не будет платить выкуп. Ни мой канал, ни правительство! Никто!

Он запнулся, озадаченно поскреб бороду. Карлик за стеной захохотал, будто залаял. Я снова вспомнила о стальной рояльной струне, которой перепилили горло Вилли Буту неделю назад. Обычно они ждут неделю, от силы дней десять. Заложник сам называет сумму выкупа – вот так, прямо в камеру. На фоне кирпичной стены или зеленого флага. Сколько таких роликов я видела…

– Я Катерина Каширская, журналист и шеф информационного бюро американского телеканала Си-эн-эйч в Москве… – деревянным голосом произнесла я, глядя в мертвый глаз камеры. – Обращаюсь к правительству, президенту и руководству моей компании спасти мою жизнь и заплатить… десять миллионов долларов за мое освобождение. В противном случае… – Я запнулась и замолчала.

В противном случае – ах какой верный оборот! – в противном, даже отвратительном и омерзительном случае. Уж если речь идет о стальной струне, ни одно из прилагательных не покажется излишне драматичным.

Яшам щелкнул пальцами и остановил камеру. Рубиновый глазок погас.

– Отлично! Дам паузу, зум на лицо, крупный план и выход в черное. Отлично-отлично! Прекрасная фактура. Спасибо!

Они ушли. Собрали аппаратуру, смотали провода и ушли. Я долго смотрела на дверь, потом добрела до выключателя и погасила свет. Да, так лучше, хоть и ненамного. Мелко трясся подбородок, я прижала ладони к лицу, теперь дрожь колотила все тело. Прислонилась спиной к стене, бессильно сползла по шершавым кирпичам. Скрючившись, обняла колени, до боли вжалась в них подбородком. Зажмурилась – ничего не изменилось, черная пустота осталась черной.

Я осторожно положила ладонь на горло – господи, какая нежная кожа, какая хрупкая гортань! Испуганный пульс бился теплым птенцом, беззащитным и обреченным. Отрезанная голова будет жить еще несколько секунд; Мария-Антуанетта, говорят, уже после того, как нож гильотины отделил тело (белое платье, черные ленты, лиловые туфли) от обритой наголо головы, успела выкрикнуть из корзины палача: «Я вижу свет!» Это обнадеживает. Но струна, тугая рояльная струна, сияющая хищной сталью, – какая все-таки это утонченная мерзость! Вдруг я поняла: ни смерть и ни мрак, ни неизвестность и даже ни абсолютная невозможность осознания и принятия этого мира без меня, – нет, меня больше всего пугала боль. Простая физическая боль. То самое мгновение смертельной боли, которое отделяет жизнь от смерти.

27

Разбудил меня грохот засова. Дверь раскрылась, человек в тюрбане, не заходя в подвал, что-то буркнул на пушту. Включил фонарик и направил мне в лицо. С трудом поднялась, ноги затекли смертельно, оказывается, я заснула сидя на корточках. Вышла, «тюрбан» молча подтолкнул меня в спину. Я огрызнулась единственным ругательством, которое знала на пушту.

Мы прошли низким коридором, желтый круг фонаря пьяно шатался по полу от стены к стене в такт шагам. Поднялись по темной лестнице – крутые ступени, высокие и неудобные, похоже, были рассчитаны на каких-то великанов. Остановились у высоких дверей с медными ручками, «тюрбан» аккуратно постучал согнутым пальцем. Никто не отозвался, «тюрбан» нерешительно приоткрыл дверь и втолкнул меня.

В просторной полутемной комнате, похожей на кабинет начальника среднего калибра, вдоль стены стояли конторские стулья, обтянутые дерматином. Вдоль другой – глиняные горшки разной величины и формы. Над ними криво висел серый русский пейзаж с тусклыми березами и скучной рекой. Я подошла и поправила раму. Откуда-то крепко воняло жареным луком.

В трех узких сводчатых окнах малиновым сиропом разливался густой закат. Ртутная трепетная прожилка – живой отблеск мертвого солнца – тянулась сквозь все три окна. Как струна, подумала я. И увидела приоткрытую дверь в дальнем углу.

– Выпей водки! – донеслось оттуда. – Вот дурак!

Это каркнул карлик.

– Сам дурак! – отозвался баритон. – Сам пей!

Я застыла, точно меня застукали за чем-то неприличным.

– Эй, Каширская! – позвал баритон. – Ну где вы там?

– Тут… – откликнулась. – Тут я.

– Сюда идите!

За дверью была кухня. Яркая и белая, со стальной вытяжкой, похожей на бок космической ракеты, с цинковым холодильником и сверкающей нержавейкой газовой плитой на дюжину конфорок. В чугунной сковороде, брызгая маслом, жарился лук. У плиты стоял бритый наголо мужчина в небесно-голубом спортивном костюме. Он повернулся, я узнала Тамерлана. Тамерлана аль-Ашари – истинного и праведного халифа, потомка Омейядской династии. На истинном и праведном халифе был кухонный фартук, бабский, в красный горошек.

– Ненавижу тефлон, – бросил Тамерлан через плечо. – Настоящий курбак готовят только на чугуне.

Он энергично помешал лук деревянной поварешкой. Ловко подхватил сковороду, вывалил золотистый лук в глубокую пиалу.

– Главное – не пережарить. Сжег лук – весь курбак насмарку.

На его загорелом черепе, удивительно гладком и шарообразном, отражались сразу несколько галогеновых ламп. Тамерлан подмигнул мне, подмигнул без улыбки, поставил сковородку обратно на плиту.

– Вот дурак! – раздалось из угла.

Я вздрогнула, повернулась. Это был не карлик – в углу на спинке высокого барного стула сидел попугай. Настоящий амазонский красный ара. В цепкой когтистой лапе он держал огрызок яблока.

– Водки выпей! – почти ласково предложил мне попугай, наклонив кокетливо голову.

– Василий Иваныч, – представил птицу Тамерлан, он ловко резал, нет, шинковал, морковку на разделочном столе. – Знаете чей?

Я для приличия пожала плечами, попугай меня не интересовал.

– Тихона Пилепина, – Тамерлан усмехнулся. – Помните такого? Последнего правителя всея Руси. Да-а… Ничтожество, сокрушившее империю. Хотя каждая империя имеет срок годности. И эта тоже…

Он налил в сковороду оливкового масла из бутыли. Масло тут же задымилось, Тамерлан выругался, подхватил сковороду.

– Э-э, прозевал! – Он вылил чадящее масло в раковину. – Вот растяпа…

Открутил кран, подставил сковородку. Вода зашипела, пар облаком взвился под потолок.

– Вот дурак! – не упустил своего Василий Иванович.

– Тут ты прав, брат. Бывает, – ответил ему халиф добродушно. – А знаете, как меня в детстве звали? Дома? – Это уже ко мне.

Его отец был русским, полковником горного мотострелкового батальона, потом комендантом Ляура, мать таджичкой – это я помнила.

– Гоша, – ответил Тамерлан. – Приезжала бабка моя из Липецка, баба Света, учила меня блины жарить. Мне так нравилось… Пекли с ней пироги с персиками и хурмой, открытые, с плетенкой поверху… Все думали, поваром стану… Поваром! Нет, ты представляешь?

– Нет, – честно ответила я. – Не представляю.

Мне вспомнилась хроника, где несостоявшийся повар, потный и бородатый душман, косил женщин из танкового пулемета. Мне не нравились его откровения, не нравился незаметный переход на «ты». Из всего этого можно было сделать лишь один вывод, и этот вывод мне тоже не нравился.

Сковородка снова нагрелась. Тамерлан налил масла, чуть погодя, засыпал морковь. Вытащил из холодильника железную миску с пестрыми овощами – тугие красные перцы, сочные помидоры, фиолетовый баклажан.

– Не, ну ты погляди, погляди только! Чудо! – Он гордо поднял похожий на сердце перец. – Чудо!

Перец действительно был хорош. Тамерлан, сноровисто стуча стальным лезвием ножа, начал мелко и очень быстро рубить его на тонкие кольца. Как машина, точно и споро.

– Нож – половина успеха. «Золлинген» – отличная сталь.

Нож, как бритва, располосовал помидоры на дольки.

– Кстати, – халиф принялся за баклажан, – ты знаешь, что Тамерлан по-русски значит «стальной»?

Нет, я не знала.

Тамерлан вывалил все овощи в сковороду, перемешал энергично. Добавил масла, совсем чуть-чуть. Достал с полки жестяную банку, открыв крышку, сунул мне под нос.

– А? – торжествующе спросил. – Аромат каков?

В банке была какая-то пряная смесь, я вдохнула, уловила дух кайенского перца и имбиря.

– Имбирь?

– Имбирь, – передразнил он меня. – Пятнадцать ингредиентов! Ну и имбирь, конечно. Мой личный рецепт. Своими руками в каменной ступке, никаких миксеров. Шафран – это непременно, но не простой, с рынка – в тот добавляют мел, куркума – тропический шафран, индийский. Потом тмин, кардамон… Мелисса, майоран и мускатный орех – с этим надо очень осторожно, а то появится парфюмерный привкус, вроде одеколона. Что еще? Лавровый лист, анис, барбарис. Хотя барбарис можно заменить лимоном. В самом конце потереть чуть цедры, уже когда добавляешь зелень…

Он снова перемешал овощи, нагнулся, заглянув под сковороду, уменьшил огонь. Зажег еще одну конфорку, совсем маленькую. Раскрыл шкаф, вытащил казан. Придирчиво глянул внутрь, зачем-то дунул, поставил казан на огонь.

– Это вегетарианское блюдо? – спросила я первое, что пришло в голову, он как раз вывалил овощи в казан.

– Курбак?! – Тамерлан засмеялся, чертов попугай закаркал следом. – Настоящий курбак готовился из конины. Когда еще мы были кочевниками… сакские племена, кстати, тоже пришли из Индии, как и скифы…

– А-а, так что мы, считай, братья?

– Все люди братья. – Он снова засмеялся, резко и неприятно, потом серьезно добавил: – Почти все.

– Вот дурак! – встрял в беседу Василий Иваныч.

– А вот северные племена – кшатрии, – Тамерлан продолжил свою кулинарно-историческую лекцию, – которые кочевали в предгорье Гималаев до гор Гиндукуш… В «Махабхарате» их причисляют к шудрам и называют «выродившимися воинами». Так вот эти кшатрии готовили курбак из…

Он запнулся, повернулся к плите, заглянул в казан. А я уже почти догадалась, из какого мяса готовили эти «выродившиеся» свой проклятый курбак.

– Так! – Он влез пальцами в банку, бросил три щедрые щепотки оранжевой трухи в казан. – Специи надо добавлять перед самым концом – не раньше и не позже.

– Почему? – быстро спросила я, меня начало мутить.

– Если рано, то жар убьет весь дух…

– А позже если? – я сглотнула и сжала губы.

– Они не успеют отдать аромат…

Он раскрыл холодильник и достал кусок розового мяса. Бережно положил румяную мякоть на разделочную доску. Нежностью цвета мясо напоминало свиную вырезку, но мне было ясно, что свинины тут просто не может быть.

– Вот… – Тамерлан ласково похлопал ладошкой по вырезке, звук получился чмокающий и гадкий. – То что нужно…

– Вы забыли лук! – выдохнула я, тыча пальцем в пиалу с жареным луком.

– Нет, лук мы сверху положим. На мясо. Чтоб сок мясной с луковым перемешался.

Тамерлан выбрал нож с узким и хищным лезвием. Плавным жестом примерился и начал резать мясо на длинные тонкие ломти. Я судорожно сглотнула, во рту было сухо. Не отрываясь, Тамерлан вдруг начал декламировать. Неспешно и весомо, точно отливая каждое слово из тяжелого, благородного металла.

– Над головой вселенная вращалась, Судьбы предначертанье открывалось. Не подобает от любви страдать Тому, кто миром должен обладать. Сегодня пир, а завтра – пусть война, Носить корону – не ребячье дело.

Мой взгляд прилип к стальной бритве ножа, к мокрым розовым кускам, кровяному соку, вытекающему из-под мяса на доску. Я почти выкрикнула:

– Ну зачем?! Какого черта? Десять миллионов! Ты ж знаешь, прекрасно знаешь… – я задохнулась, меня мутило. – Ведь никто, никто не будет тебе никаких миллионов платить! Никто! И ты знаешь, и я знаю! Так какого черта? Какого беса… зачем…

– Зачем! Зачем! Вот дурак! – каркнул попугай.

– Заткнись, курица крашеная! – заорала я и, схватив со стола обрезок баклажана, пульнула им в птицу.

Конечно, промахнулась. Попугай взмахнул крыльями, увернулся и точно истребитель, просвистев мимо, вылетел из кухни. Из соседней комнаты донеслось его возмущенное карканье – он щелкал клювом и матерился. Тамерлан перестал резать мясо и с удивлением глядел на меня.

– Ну что уставился?! – рявкнула я и одним жестом смела все с разделочного стола. – Гоша!

Миска, пиала, овощи – все с грохотом и звоном полетело на пол. Застучал-запрыгал молодой картофель, покатились морковки, помидор шлепнулся и брызнул соком по кафелю.

– Как вы мне все осточертели, господи! Если бы вы только знали… Господи…

Без сил опустилась на пол, закрыла лицо руками. Я всхлипывала, без слез, без плача, без звука – просто дергалась, как сломавшаяся машина. Как заевший механизм, застрявший в бессмысленной и жуткой конвульсии.

Мясо оказалось всего лишь телятиной. Парной телячьей вырезкой. Курбак, или как там он называл свое варево, напоминал заурядный венгерский гуляш с тушеной паприкой и баклажанами. Впрочем, вполне съедобный и даже вкусный, если вам, конечно, нравятся восточные специи. Я предпочитаю еду попроще.

Мы сидели на высоких стульях за узким разделочным столом. Сидели напротив друг друга, словно собирались играть в шахматы. Я уныло ковырялась в тарелке, есть не хотелось совсем. Тамерлан с аппетитом жевал, изредка поглядывая на меня, точно ожидал, не выкину ли я еще какой-нибудь номер. Моя вилка звякнула о тарелку, руки еще тряслись. Он вскинул глаза, я мрачно улыбнулась в ответ.

– Вкусно, – сипло буркнула. – Спасибо.

Попугай вернулся, он уселся подальше, взгромоздился на угол холодильника. Наклонив голову, прислушивался к разговору и пялился на меня недобрым глазом.

– Пожалуйста, – вежливо ответил Тамерлан. – Немного овощи… пережарил.

– Извини… Моя вина.

– Да ладно, – он вытер крахмальной салфеткой рот, – бывает…

– Я не понимаю…

– За тобой приедут завтра. Утром…

– Зачем я Сильвестрову?

– Точно не знаю. Но догадываюсь.

– Зачем? Зачем?

Он сложил салфетку, посмотрел внимательно мне в глаза.

– Точно не знаю, – повторил он.

– А деньги? Выкуп?

Тамерлан хмыкнул, кивнул на мою тарелку.

– Доедай. Или не нравится?

– Да вкусно, вкусно… Сколько раз повторять нужно? С аппетитом проблема… знаешь, Гоша, бывает у заложников, которым голову струной резать будут…

– Какой струной?

– Какой-какой! Рояльной! – Я бросила вилку, отодвинула тарелку. – Рояльной струной.

Он невозмутимо взял обе тарелки со стола, со звоном кинул в раковину. Василий Иванович вздрогнул.

– Театр… – Тамерлан вернулся и сел. – Спектакль! Представление! Шоу! Понимаешь, Каширская?

Я не понимала, но решила не перебивать. Он положил на стол загорелые руки. Переплел пальцы, длинные, почти аристократические, с узкими ногтями. Каждый ноготок отполирован – и кто ему тут маникюр делает? Этому Гоше?

– У меня с Сильвестровым свои дела. У нас разные зоны влияния, но схожие цели. Как ты понимаешь, вся идеология рассчитана исключительно на публику, поэтому мы не очень афишируем наше… – он засмеялся, – сотрудничество. Ислам или православие, халифат или империя – терминология для внешнего потребления.

– При чем тут шоу? Театр? При чем тут я?

– Думаю… – он помедлил, точно прикидывая, говорить или нет, – думаю, Сильвестров решил дать тебе главную роль.

– Какую роль?

– Жанны д’Арк. Орлеанской девы. Спасительницы отечества.

– Какого, к чертям собачьим, отечества?!

– Как – какого? – он весело засмеялся. – Русского.

28

Меня разбудили около шести. Наверху шел дождь. Грязный монастырский двор был завален деревянными ящиками. Они намокали и темнели на глазах. В глубокой коричневой луже, в самом центре двора, стоял бронированный «Хаммер». Приземистый, в зеленых и бурых пятнах камуфляжа, с крупнокалиберным «гатлингом» на крыше и железной решеткой на лобовом стекле, он напоминал помесь танка с черепахой.

Мы ждали под ржавым навесом, капли с каким-то бешеным злорадством колотили по жести. Охранник закурил, предложил мне. Я сунула сигарету в рот, он, придерживая автомат под мышкой, чиркнул зажигалкой. Его указательный палец был срезан по вторую фалангу и торчал розовым обрубком. Дождь усилился и превратился в уверенный ливень, дробный грохот перешел в мощный упругий гул. Стало темно, день, не успев начаться, превратился в сумерки. Я с удовольствием затянулась, выпустила дым и засмеялась. Охранник удивленно повернулся; мне стало смешно – я абсолютно не могла вспомнить, какой сейчас месяц. Не знаю отчего, но этот факт мне показался очень забавным.

Из подъезда монастырской трапезной вышли вооруженные люди, человек шесть. Впереди шагал Тамерлан; в длинной черной шинели, с блестящим мокрым черепом, он шел уверенно и не торопясь, точно никакого ливня не было и в помине. Проходя мимо броневика, он, не замедляя шага, стукнул кулаком по крыше и указал в нашу сторону. Мой охранник дважды торопливо затянулся и выбросил недокуренную сигарету под дождь.

– Формальности закончим, – крикнул Тамерлан мне, заходя под навес. – Как ты?

Я пожала плечами, мол, бывало и получше. Дверь «Хаммера» раскрылась, из машины прямо в лужу выпрыгнул человек. Мне показалось, что это подросток, мальчишка. На ходу подняв воротник и сунув руки в карманы куртки, он голенасто зашагал к нам.

– Это от Сильвестрова? – спросила я. – Мальчик?

– Угу, – кивнул Тамерлан. – Девочка.

Подросток оказался девицей лет двадцати, от силы двадцати трех. С худой шеей и выбритым затылком, по-татарски скуластая, она, в своих высоких солдатских ботинках, напоминала солдата-новобранца. Девица хмуро кивнула Тамерлану, вынула из кармана своего полувоенного френча телефон.

– Эта? – спросила, мельком взглянув на меня.

Набрала номер, прижала телефон к уху. Дождь продолжал громыхать по крыше. Девчонка отошла в сторону.

– Да, я на месте, – ответила она. – Что? Нет… Ливень… как из ведра. Что?

Она, морщась, зажала другое ухо ладонью. Кивнула несколько раз головой.

– Да, хорошо. – Повернулась ко мне. – Подойди сюда, тут светлей. Встань тут. Вот тут.

Она потянула меня за локоть. Я отдернула руку, подошла, встала ближе к свету. Поток воды с крыши хлестал по плечу, левый рукав тут же промок насквозь. Девчонка тюкнула пальцем в экран телефона, включила камеру.

– Смотри сюда! – крикнула она мне.

Я покорно уставилась в зеркальный дисплей.

– Говори, кто ты. Имя там, все дела…

– Какие дела? – зло спросила я.

– Фамилия, профессия… – раздраженно ответила она. – Говори!

– Каширская… Катерина… Репортер… – Я сделала шаг и вышла под ливень. – Журналист и заложник!

Подняла голову, распахнула руки, подставила дождю ладони. Капли хлестали по лицу, струи воды стекали по горлу под свитер.

– Москва, Донской монастырь… – засмеялась я, перекрикивая шум ливня. – День, неделю, число не помню! Месяц тоже! Год… год последний от Рождества Христова. Надеюсь, что последний!

Девчонка брезгливо поглядела на меня, выключила камеру. Прижала телефон к уху. Кивнула, потом еще раз. Нажала отбой.

– Все норм, – сказала, повернувшись к Тамерлану. – Это она. Сильвио подтвердил. Берем!

Мокрая насквозь, я вернулась под навес. Вытерла рукавом лицо, весело окликнула девицу:

– Эй!

– Чего тебе? – откликнулась она, не отрываясь от экрана телефона.

Я подошла, вырвала телефон у нее из рук, размахнулась и с силой запустила мобильник в сторону «Хаммера». Девчонка опешила. Она взглядом проследила за траекторией полета – телефон ударился в бок машины и шлепнулся в лужу.

– Ты!.. – Она сжала кулаки. – Ах ты!..

Задыхаясь, бросилась на меня. Именно этого я и ждала: ловко ушла в сторону и хлестко влепила ей пощечину. Ее голова мотнулась влево, она опрометчиво выставила подбородок. Сжав кулак, я подалась вперед и вложила в удар всю свою злость.

– Не «ты»! Вы! – крикнула я, морщась от острой боли в костяшках. – Вы!

Девчонку успели подхватить охранники. По ее подбородку стекала струйка крови, похоже, она прикусила губу. Или язык. Я повернулась к Тамерлану.

– Скажи этой засранке… – Я слизнула кровь с разбитого кулака. – Меня зовут… Екатерина Каширская.

В «Хаммере» воняло как в казарме – потом, окурками и ружейной смазкой. Тамерлан захлопнул за мной дверь, подал сигнал. Танк, перегораживающий въезд в монастырь, взревел и отъехал в сторону. Ворота раскрылись. Наш водитель врубил скорость и дал газ, «Хаммер», разбрызгивая грязь луж, вылетел на Донскую улицу.

Сзади, рядом со мной, оказался дикого вида бородач, похожий на сказочного разбойника. Правда, вместо суковатой дубины он сжимал новенький десантный М-17 с инфракрасным прицелом и подствольной базукой. Грязный указательный палец лежал на спусковом крючке. Когда я влезала в машину, разбойник снял автомат с предохранителя и, выпучив глаза, вперился в меня безумным взглядом. Я кивнула ему и улыбнулась. Без ответа. Девчонка села рядом с водителем.

Мы свернули на Страстную и погнали на северо-запад.

– По Третьему давай, – приказала девица водителю.

– Через Ленинский безопасней, – ответил тот.

– По Третьему! – рявкнула она.

Впереди мелькнула арка и колоннада входа, дальше зеленой горой вставал Нескучный сад. Водитель что-то буркнул, не сбавляя скорости, резко свернул в правый переулок.

– Костик! – бросила через плечо девица бородачу. – Выйдем на кольцо, прикроешь.

– А эта? – Он кивнул на меня; у разбойника оказался фальцет кастрата.

– Что – эта? – Девица раздраженно повернулась. – Прикроешь, я сказала!

Ее подбородок распух, а губа налилась красным и капризно выпятилась. Костик, косясь на меня, поставил автомат на предохранитель. Кряхтя, полез наверх, встал на сиденье. Раскрыл люк, высунулся. На ногах у него были кроссовки, покрытые коркой засохшей грязи. Дождь продолжал лить. Костик передернул затвор пулемета и что-то запел тоскливым бабьим голосом.

«Хаммер» выскочил на кольцо. У обочины стояли брошенные машины. На той стороне реки, за Лужниками, что-то здорово горело, – черный дым косматым столбом поднимался в грязное небо. «Мне малым-мало спало-ось», – горестно донеслось сверху.

– Справа! – заорал водитель. – Автобус! Справа!

Из-за обгоревшего остова автобуса появились люди – человек пять-шесть. Стреляя, бросились нам наперерез. Костик дал короткую очередь. «Така-така-та» – мощно прогремел пулемет, длинные блестящие гильзы, весело звеня, посыпались на сиденье и мне на колени. Один из нападавших на бегу вскинул руки, я видела, как его голова разлетелась кровавой кляксой, другие кинулись обратно в укрытие. Костик для острастки полоснул по борту автобуса. Мы пронеслись мимо и вылетели на мост.

– Пятнадцать минут! – крикнула девица водителю.

– Успеем. Не вопрос, – отозвался тот, лавируя между брошенными машинами и трупами.

Сверху донеслось уныло: «Ох, пропадет, он говори-и-ит, тво-оя буйна голова». Сквозь заляпанное грязью стекло я разглядела серый и плоский, как театральная декорация, контур небоскребов Сити. Внизу, посередине реки, из перламутровой мути воды торчала корма затопленной баржи, над ней деловито кружили вороны. На набережной, задрав в небо мертвую пушку, чернел сгоревший танк. «Э-эх, мне-е во сне привидела-ась», – Костик в такт тихо притоптывал ногой.

На съезде с моста мы влетели в глубокую лужу. Костик выматерился, коричневая жижа потекла из люка на сиденье, я отодвинулась к двери. Водитель заржал, не сбавляя скорости, мы выскочили на набережную. Щетки дворников конвульсивно размазывали грязь и дождь по лобовому стеклу. Девица вскинула руку, повернулась к шоферу:

– Десять минут!

Тот утопил педаль газа. Резко свернул налево, меня бросило к двери. Мы понеслись вдоль железной ограды Лужников. За мокрыми березами мелькнул алюминиевыми ребрами купол стадиона, блеснул бутылочной зеленью стеклянный фасад бассейна. Когда-то, в другой жизни, бабушка Катя возила меня сюда в секцию плавания; вспоминается снежный январь, морозные сумерки, желтые отсветы уличных фонарей на сизых сугробах. Помню, от хлорки щиплет глаза, голова гудит. Ужасно хочется спать. Ноги от усталости как чугунные, да к тому же в неуклюжих валенках. Память – загадочная штука: отчего-то я ощущаю и вижу все так отчетливо, рельефно, со звуками и запахами. Помню хруст снега, щекотный дух бабушкиной чернобурки с примесью нафталина. После мы возвращаемся на восьмом автобусе, который еле-еле тащится по набережной; «Большой Каменный мост» – шуршит согласными простуженный динамик, а я дышу на замерзшее белое и колючее стекло, прижимаю руку, и тает-тает иней под немеющей ладошкой. В круглую проталину я подглядываю за таинственной Москвой-рекой – от неподвижной воды поднимается пар, он ползет по черному зеркалу седым туманом, другой берег кажется далеким-далеким, он похож на дикий утес, и лишь тусклые окна мутной желтизной выдают присутствие там какой-то жизни.

– Костик! – заорала девица. – За цистерной! Справа!

Я увидела все одновременно: огненный шар, сожженную бензоколонку, черную от копоти цистерну на грузовике и человека с базукой. Человек встал на колено и выстрелил. Рыжий шар беззвучно лопнул, и оттуда, плюясь искрами, вырвалась пылающая стрела. Она неслась мне прямо в лоб. Шофер кинул машину вбок. Увернуться не удалось – граната ударила в крышу по касательной и с визгом отрикошетила. «Хаммер» подпрыгнул, от грохота я оглохла. Сквозь вату орала девица, матерился шофер. На полном ходу он сбил кого-то – тело, как мешок с песком, перелетело через капот. От здания бензоколонки нам наперерез бежали люди. Пули с противным железным стуком били в броню. Как камни в пустое ведро. Одна попала в боковое стекло и застряла в десяти сантиметрах от моего виска. Костик сполз из люка и, словно пьяный, развалился на сиденье. Я быстро отвернулась – на месте лица было черное месиво. Костик был безнадежно мертв.

Нам удалось оторваться. «Хаммер» теперь гнал по главной аллее в сторону центральной арены. За куполом стадиона из грязного месива туч неожиданно показалось солнце. Слепящая ртуть брызнула из узкой прорехи, тут же ожили мокрые липы, вспыхнули асфальт и трава. Обезглавленный памятник Ленину засиял, точно облитый глазурью. Шофер резко затормозил у постамента. Девчонка повернулась, на миг задержала взгляд на трупе Костика.

– И не вздумай дурить! Усекла? – Она сунула мне в лицо ствол пистолета. – Я тебя доставлю живой. Но это не значит, что в целости. Буду стрелять по ногам. Стрелять без предупреждения! Усекла?

Я вылезла, ноги не слушались. Оступилась и чуть не упала. Удержалась, ухватившись за дверь. Тут же на асфальте, среди осколков и гнутой арматуры, валялась гранитная голова вождя. Ленин припал ухом к земле, будто прислушивался. Девчонка дернула меня за рукав куртки, ткнула пистолетом в бедро. Задрав голову, она начала нервно оглядываться, точно пытаясь разглядеть что-то там, в небе.

Звук мотора донесся с севера, он быстро приближался, рос и за пять секунд превратился в грохот. Из низких туч вынырнул вертолет, завис над нами. Это был старый «Ирокез» с двумя пулеметами по бокам фюзеляжа. Наклонив хищную щучью морду, вертолет начал быстро снижаться. Мощный несущий винт с ревом гнал по земле ветер, морщил лужи, поднимал в воздух мелкий мусор. Мы обе – девчонка и я – непроизвольно пригнулись. «Ирокез», неуверенно покачиваясь из стороны в сторону, коснулся асфальта металлическими полозьями.

Из кабины выпрыгнул невысокий красномордый мужичок, скуластый и раскосый, вроде киргиза, в черном летном комбинезоне, жутко грязном и засаленном до жирного блеска. Размахивая руками и что-то крича, киргиз помог нам забраться внутрь, неуклюже запрыгнул сам. Вертолет тут же пошел вверх.

– На пол! – заорал киргиз мне прямо в ухо. – Ложись на пол!

Грохнулась на колени, чертов киргиз пихнул в спину.

– Вывалишься! Ложись!

Я растянулась. Раскинув руки и ноги, прижалась к ледяному металлу. От пола воняло тухлой селедкой. Вертолет сделал вираж, пустой патронный цинк прогромыхал мимо и вылетел из кабины. Это была десантная модификация «Ирокеза» – по бокам два квадратных люка, без дверей. Изнутри вертолет напоминал старый гараж, ржавый и грязный. Я начала сползать к люку. Лужники подо мной вставали дыбом, мелькнул мост, коричневая река, баржа. Макушки деревьев слились в зеленую пену. Косо и боком, как мачта тонущего корабля, проплыла башня университета. Часы на ней показывали без пятнадцати пять. Я продолжала сползать. Киргиз ухватил меня за шиворот, подтащил к железной скамейке, припаянной к борту. Помог пристегнуть ремень. Девчонка сидела рядом и, вытянув тощие ноги в тяжелых армейских ботинках, невозмутимо курила. Она что-то крикнула киргизу, оба захохотали. Определенно, мерзавка острила на мой счет.

Вертолет набрал высоту и взял курс на север. Пейзаж утратил детали, Москва превратилась в опрятный макет. Пилот (мне был виден лишь его розовый резиновый затылок и большие черные наушники) шел над Третьим кольцом. Справа тускло вспыхнула петля реки. Я проверила пряжку, подтянула ремень. Держась за скобу, осторожно подвинулась к люку и вытянула шею – внизу серебряными струнами сияли рельсы – они уходили под крышу дебаркадера Киевского вокзала. Стеклянными утесами проплыли небоскребы Сити. Верхние этажи «Империи» дымились, закругленная макушка башни была черной от копоти. На плоской крыше небоскреба «Евразия-Восток» стояла зенитка, людей рядом не было.

Дождь закончился, серая муть туч медленно уползала на запад. Мокрый город вспыхнул зайчиками, как разбитое вдребезги зеркало. Зеленая заплатка, по форме похожая на Австралию, оказалась Ваганьковским кладбищем. Пилот обернулся, что-то крикнул. Сквозь грохот винтов я не расслышала. Киргиз, он дымил какой-то вонючей гадостью, закрученной в козью ножку, одобрительно махнул в ответ. Вертолет клюнул носом и резко пошел вниз, потом начал валиться на левый борт, входя в вираж. Пол наклонился, по железу весело запрыгали гильзы, покатились пустые консервные жестянки. Я до немоты в руках вцепилась в скобу, ремень больно впился под ребра. Внизу пронеслись макушки сосен, засверкала вода, круглым озером засиял залив Серебряного Бора. Я заметила, что дно вертолета было беспорядочно просверлено аккуратными отверстиями, сквозь которые бил отраженный от воды свет. Острые лучи мерцали в сумраке кабины, переливались в табачном дыме, как хрустальные спицы. Выглядело это очень эффектно, почти как в планетарии; чуть позже я догадалась, что днище «Ирокеза» было прострелено как решето. Подняла голову – в потолке дырок не оказалось, но ясно виднелись вмятины и царапины от пуль. Я поджала ноги, спрятала их под железную лавку.

Обстреляли нас где-то в районе Гатчины. Мы шли низко, очевидно достаточно низко для прицельного пулеметного огня. Очередь прошила пол. Пули, отрикошетив, заметались по кабине. Я не успела даже испугаться. Киргиз продолжал спать, запрокинув голову и жутковато раскрыв рот. Девчонка дернулась, согнулась, схватилась за плечо. Сквозь пальцы потекло красное. Пилот резко рванул машину вверх.

Девчонка, бледная, с серыми губами, пыталась вылезти из своей куртки. Ее правая рука беспомощно висела, с пальцев на пол капала кровь. Я расстегнула ремень, подобралась к ней. Вместе мы стянули куртку. Рукав свитера был насквозь пропитан кровью, я разодрала мокрую красную шерсть. Пуля застряла в плече, из раны торчал кусок серого металла.

– Там пуля! – перекрикивая треск винта, заорала я. – Она там!

– Вытащи…

Я не расслышала ее слов, догадалась по губам. Хотела спросить – как? Чем?

– Бинты? – крикнула я. – Есть тут бинты?

Она кивнула головой – к борту фюзеляжа, справа, был припаян жестяной ящик с красным крестом. Щелкнула замком, внутри было пусто. Я вернулась, встала на колени. Наклонилась. Пуля, видимо, отрикошетила от потолка и вошла в плечо под острым углом, как заноза. Я видела кусок свинца – его нужно было просто чем-то подцепить… Просто подцепить чем-то вроде пинцета. Я посмотрела на свою руку, на грязные пальцы с обломанными ногтями. Потом на пол. В человеке, даже в такой пигалице, невероятно много крови – на полу уже краснела целая лужа.

– Нож есть? – крикнула я.

Она отрицательно мотнула головой.

Я положила ладонь на ее предплечье, сжала. Мне казалось, что так я смогу выдавить кусок свинца из раны. Девчонка дернулась, замычала. Кровь потекла сильней, потекла по моей руке, под рукав. Пуля крепко сидела в теле. Да, как заноза, как проклятая заноза!

– Сейчас… – пробормотала я.

Приблизив лицо к ране, я широко раскрыла рот, вдавила губы в ее плечо и зубами ухватила пулю. Вытащила, выплюнула на пол. Кровь брызнула из раны.

– Остановить надо! – вытирая рукавом рот, крикнула я. – Чем? Чем перевязать?!

Она здоровой рукой дернула ворот своей майки. Вместе мы порвали майку, я скрутила тряпку и как тампоном зажала рану.

– Прижми! Крепко!

Она послушно прижала тряпку левой рукой. Ее лицо, серое, цвета сырого теста, покрылось испариной, точно мелкой росой. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Как ребенок, господи, больной ребенок.

– Как зовут тебя? – спросила я.

– Зина.

– Меня – Катя…

Она попыталась улыбнуться.

– Да… Я знаю…

Киргиз продолжал спать, запрокинув голову и приоткрыв рот.

К Питеру мы подлетали с юго-запада, пилот вел машину над Невой, повторяя изгибы реки. После бурой мути Москвы-реки Нева казалась почти ультрамариновой от отраженного в воде северного неба, невероятно высокого, холодного и пустого. Начались пригороды. Серые квадраты спальных кварталов, унылые, как солдатские кладбища, сменялись зеленью недобитых деревень, на левом берегу выросли заводские трубы, мы прошли над мертвым заводом. Впереди вспыхнули золотые зайчики, показался купол Свято-Троицкой лавры. За ней, вдали, точно мираж проклюнулся шпиль Петропавловки. Следом, чуть погодя, проступил и весь город. Строгий и мрачный, разрезанный диагоналями проспектов и зажатый стальными обручами каналов, великий город Санкт-Петербург. Столица Возрожденной Русской Империи.

– Ты как? – крикнула я Зине.

Нам удалось остановить кровь. Зина сидела спиной, привалившись к борту фюзеляжа; не открывая глаз, она подняла здоровую руку и выставила мне большой палец.

Мы уже шли над Невским, впереди я разглядела Мариинский, медным лбом высунулся Казанский собор. Справа, точно застыв на бегу у самого края канала, выставил в небо свои пестрые репки двойник Василия Блаженного. Перед Дворцовой пилот пошел на снижение, вся площадь перед Эрмитажем была забита военной техникой – грузовиками, бензовозами, пусковыми установками. Проскользнули над аркой Главного штаба, над Александровской колонной Монферрана, – казалось, я могла дотянуться до макушки ангела с надменным лицом русского императора.

Вертолет завис над внутренним двором Зимнего, по периметру белели пни срубленных деревьев. Столетние дубы, распиленные на бревна, лежали тут же. Из арки главного входа высовывался тяжелый танк. Нас ждали трое – два солдата и человек с узким лицом крокодила в старомодном плаще-макинтоше.

29

Мы поднялись по ступенькам, через боковой вход зашли в полутемное фойе. Солдаты остались здесь, макинтош пригласил меня жестом: вдвоем – я впереди, он следом – мы пошли вверх по пологой лестнице. Мрамор стерся, покатые ступени походили на прибрежные морские камни. На втором этаже он распахнул высокие двойные двери, дальше шла широкая галерея. С потолка свисали пыльные люстры, стены до потолка были увешаны портретами усатых генералов в парадных мундирах времен Наполеоновских войн. Галерея упиралась в тесную комнату, заваленную старинными стульями и креслами. Мы остановились у белой двери с массивной латунной ручкой.

– Присядьте тут. – Макинтош беззвучно придвинул кресло на золоченых львиных лапах. – Вот.

Садиться я не стала. Он подошел к двери, вежливо постучал. Прислушался, чуть повременив, постучал еще раз. Снова прислушался, его спина выражала настороженную покорность. Он мне напоминал рептилию, внимательную и боязливую. Я кашлянула.

– Послушайте…

Он тут же повернулся.

– Да?

– Как вас звать?

Он растерялся.

– Зачем вам? – дернул плечом. – Впрочем… Юрий.

Снова дернул и добавил:

– Кузьмич. Юрий Кузьмич. А что?

– Ничего, Юрий Кузьмич, – грубовато ответила я. – Туалет у вас есть тут?

Юрий Кузьмич смутился.

– Уборная? Внизу… да… И там тоже… – Он, понизив голос, кивнул на дверь. – Там тоже есть. Только я не могу…

Я подошла, Юрий Кузьмич ссутулился и пугливо подался назад, точно я собиралась его ударить. Ладонью толкнула дверь. Та нехотя подалась и распахнулась.

Там, за этой дверью, был настоящий тронный зал: вызолоченный купол потолка поддерживали белые колонны с бронзовыми капителями, стены были затянуты малиновым бархатом с орнаментом из двуглавых орлов, в дальнем конце на подиуме из трех ступенек стоял настоящий царский трон. Над троном в затейливой бронзовой раме висел портрет императора Петра Первого с какой-то полуголой дамой. Трон был пуст. В зале пахло как в кладовке – пылью, нафталином, мышами.

– Где уборная? – Я переступила порог.

– Вон, – Юрий Кузьмич нерешительно ткнул рукой в сторону трона. – Дверь там. За креслом…

Под ногами поскрипывал древний узорный паркет, орнамент ручной работы – ромбы, квадраты, цветы – был набран из разных пород дерева.

– Пожалуйста, я прошу… – пискнул вслед Юрий Кузьмич.

Дверь, тайная дверь в царский сортир, была замаскирована тем же малиновым бархатом, что и стены. Вопреки ожиданиям (говорят, Екатерина Вторая использовала в качестве стульчака трон одного из своих любовников, польского короля Понятовского) туалет оказался вполне заурядным, такой запросто мог находиться в какой-нибудь конторе или частной клинике провинциального дантиста. Стены были выкрашены тусклой болотной краской, похабных надписей, к моему разочарованию, обнаружить не удалось. Не было тут и полотенца, сполоснув руки, я вытерла их о джинсы.

Я вышла, прикрыла дверь.

На троне, поджав под себя ноги, сидела девочка лет девяти-десяти. На коленях у нее лежал жирный котяра пепельного окраса. Вытянув шею, он позволял ей чесать его за ухом. Утробный мур-р-р разносился по залу. Девочка подняла на меня глаза.

– Это ты там ссала как лошадь?

– Нет, – смутилась я. – Там была лошадь.

– Зачем ты врешь? – Она скинула кота на пол – тот недовольно ушел, сама девчонка соскочила с трона и заглянула за дверь. – Там нет никакой лошади.

– Тебя как звать?

– Катька.

– Вот это да! Меня тоже!

– Снова врешь, – мрачно сказала Катька. – Как всегда.

– Нет! Правда-правда. А где твоя мама?

Мрачная Катька подошла ко мне.

– Дай мне свои руки. Ну!

Я нерешительно протянула, раскрыла ладони.

– Вниз! – приказала она. – Вниз переверни ладошки!

Она взяла меня за запястья. Сжала. Ее руки были в пунктире кошачьих царапок, а холодные тонкие пальцы оказались цепкими и сильными.

– Ты… – начала я.

– Заткнись!

Я замолчала, ощущая себя полной дурой. Катька прикрыла веки, сосредоточенно, точно пытаясь что-то вспомнить. Дверь была раскрыта, но Юрий Кузьмич исчез. На боковых стенах висели батальные полотна в золотых рамах, на правой картине, среди толпы всадников, я узнала царя Петра, усатого и похожего на сытого кота. Он сидел верхом на неудачно нарисованном коне с почти человеческим лицом. В руках царь держал кривую саблю. Настоящий, живой котяра, развалившись на паркете, старательно вылизывал свою лапу. Топырил когти и лизал. Послышались шаги, гулкие, кто-то уверенно и не спеша шел по галерее. Шаги приближались.

Безусловно, когда-то Сильвестров был красавцем. Относился к типу мужчин брутальной наружности, был высок и атлетичен. Уверенные неторопливые жесты, внимательный, чуть ироничный взгляд; с людьми держался просто, без барства, но и амикошонства не терпел – короче, знал себе цену, мужик. С таким непременно пойдешь, знаешь, что гад и сволочь, но пойдешь все равно. И будешь ненавидеть себя потом, ненавидеть до истерик… И до следующего раза. Если позовет, конечно… Тяжелый подбородок, высокий лоб – лицо мудрого тирана умирающей империи; белый мрамор и старая бронза. Я дважды брала у него интервью, еще там, в Москве.

Он вошел в зал и остановился. Чуть сутулый, с большими крестьянскими руками. Заметил кота, присел на корточки, почесал его за ухом, что-то тихо приговаривая. Кот, урча, перевернулся, выставил пепельно-белое пузо. На бритом черепе Сильвестрова белел короткий шрам с тремя стежками.

– Как там, Катюша? – спросил, не поднимая головы.

– Нормально. – Она отпустила мои руки.

– Нормально – это хорошо…

– Я пойду, Глеб? – Девчонка говорила с ним как со сверстником.

– Иди, Катюша.

Она подошла к коту, наклонилась.

– Самсон!

Тот кокетливо выгнулся, зевнул во всю пасть и потянулся.

– Во, разлегся! Фу ты ну ты! – со взрослым бабьим недовольством фыркнула. – А ну пошли!

Не церемонясь, подхватила кота под мышки. Кот Самсон, выставив передние лапы, бессильно повис. Его толстый хвост покорно мел паркет. Сильвестров, сидя на корточках, взглядом проводил их до двери. Его обе дочери, близняшки, Жанна и, кажется, Анна, жили где-то в Англии, бывшая жена тайком вывезла их три года назад.

Паркет протяжно скрипнул, Сильвестров встал.

– Знатный кот. Лезет только, – он отряхнул ладони. – Царских кровей зверь. Тут мышей пропасть была, императрица Екатерина своим указом распорядилась котов завести. Во дворце.

Сильвестров заблуждался: на самом деле указ «О высылке ко двору котов» был издан Елизаветой Петровной. Тридцать лучших котов-охотников доставили аж из Казани, а горожан, прятавших своих котов, наказывали штрафом. Впрочем, самого первого кота привез во дворец Петр Первый, зверь был родом из Амстердама, но в Петербурге откликался на имя Василий. Моя бедная голова забита информационным мусором, который время от времени всплывает из глубин памяти на поверхность. Разумеется, хвастать своей эрудицией я не стала. Вспомнила, в Москве, после интервью, Сильвестров сказал: для меня соблюдение правил игры важнее победы. Тогда я не поняла, что он имел в виду. Концепция «цель оправдывает средства» кажется мне более рациональной.

– Соблюдение правил игры важнее победы? – спросила я. – По-прежнему?

Он взглянул – смесь удивления и уважения. Улыбнулся, чуть заметно, одними глазами.

– Зависит от игры.

– Я про эту.

– Эта называется «жизнь».

– Жизнь. Ну и?

– Безусловно.

Он снова потер ладони, повторил:

– Безусловно… Победа – это финал. Конец. Своего рода смерть. Какой смысл в победе, если это смерть? Процесс важнее результата. Процесс и есть жизнь. Соблюдение правил процесса – игры – есть суть жизни.

– Расстрел «Железной гвардии» Кантемирова на Красной площади… – Я сделала паузу. – Тоже по правилам игры?

Сильвестров не ответил. Сунув руки в карманы пиджака, неспешно дошел до подиума, на котором стоял трон. Поднялся по ступеням, ковер заглушил шаги, провел пальцами по спинке, по поручню. Повернулся и медленно сел.

– Осторожней, Каширская, – без улыбки проговорил. – Ты умная баба. Думай, прежде чем говоришь, хорошо?

Сильвестров закинул ногу на ногу. Устроился поудобней, хлопнул ладонью по голенищу – на нем были высокие кавалерийские сапоги. На троне Сильвестров выглядел вполне естественно, как любили говорить пару лет назад – органично. Тиран на троне – вполне органично, чего уж там, что может быть органичней.

– Давай договоримся по-хорошему, а? – Он наклонил голову. – Я устал, зверски устал…

Он действительно выглядел неважно. Я подошла, остановилась перед подиумом. Эти три ступеньки были простым, но хитрым трюком – человек на троне смотрел на стоящего перед ним сверху вниз.

– Когда человеку нечего терять… – Сильвестров смял лицо руками, провел ладонями по бритому черепу. – Деньги и слава, друзья и бабы, семья и дети – все это здорово отвлекает.

– От чего? – не удержалась я.

Он не ответил, продолжал мять лицо, точно пытался проснуться. Кого он имел в виду – меня? Себя? Петр Первый с портрета за троном с довольной усмешкой смотрел на меня, на бритую макушку Сильвестрова. Императора под руку ухватила некая румяная особа, грудастая и похотливая, скорее всего античная богиня. Над их головами из пышных туч выглядывал ангел, розовый бутуз лет пяти с лицом будущего хулигана. Во дворе что-то разгружали, гремели доски, кто-то весело пел по-татарски.

– Ты авокадо любишь?

– Что? – не поняла я.

– Когда я работал в Латинской Америке… – Он начал и запнулся, точно сам удивился своим словам.

Он несколько лет работал в посольстве, кажется в Колумбии. Или Никарагуа. Сразу после МГИМО.

– Ну да и бес его возьми… – засмеялся он нервно. – Ты слышала про картель «Орден тамплиеров»? Нет? Ну да, обычный бандитский клан, сначала семейный, вроде корсиканской мафии, после превратился в настоящего спрута – своя армия с вертолетами и танками, свои спутники, свой флот. Начинали «тамплиеры» в Колумбии, к десятым годам это уже была международная корпорация с миллиардными операциями. Начинали, разумеется, с кокаина и героина, производство и транспортировка, сеть распространения… сперва Штаты, после Европа. Хлопотливый бизнес, скажу я вам, все эти тайные плантации и секретные лаборатории, постоянная война с полицией, таможней, береговой охраной, подкуп чиновников – страшная головная боль. Страшная…

Я слушала. Во дворе врубили циркулярную пилу, пилили длинные доски. Иногда пила застревала, точно поперхнувшись, после с новой силой взвизгивала и шла дальше.

– Да… к чему это…

– Авокадо, – напомнила я.

– Да! Авокадо! Девять из десяти плодов авокадо на нашей планете выращены в Мексике, причем в одной провинции, в Пуэбло. Девять из десяти. Девяносто процентов мирового производства авокадо сосредоточено в одной точке.

– Я не люблю авокадо.

– Я тоже к ним равнодушен, – кивнул головой Сильвестров. – Дрянь зеленая… «Тамплиеры» взяли под контроль Пуэбло. Плантации, хранение, транспортировку. Подмяли под себя всю провинцию. Начали с того, что похитили дочь одного из плантаторов. Присылали ее отцу по частям – палец, ухо… Длилась экзекуция долго – месяц, вся провинция следила. К концу месяца желающих сопротивляться мафии не осталось. Цены на авокадо выросли втрое. Доход превысил прибыль от торговли героином.

– А дочь?

– Что дочь? А… Прислали голову в коробке.

– И он не отомстил?

– Отомстил… – Сильвестров тяжко вздохнул. – У него две другие остались. Еще две дочери. Если человеку есть что терять, он в твоей власти. Вот какая незадача…

Он замолчал. Пилу выключили, за окном пошел дождь. Редкие капли звонко долбили по жестяному карнизу. Я думала о его словах.

– Тебе кажется, Каширская, – он посмотрел мне в глаза, – что тебе-то терять нечего, да? Нет друзей, нет родни, даже любовника завалящего нет.

Говорил он насмешливо, но глаза, холодные глаза, были серьезны.

– Ты слышала про «Кулак Сатаны»?

Он встал, бесшумно спустился по ступеням. Подошел ко мне. От него пахнуло куревом и еще чем-то сладким, противным, вроде детского земляничного мыла.

– Система межконтинентальных баллистических ракет с ядерными боеголовками, – ответила я и подалась назад. – Мобильных ракет… И шахтного базирования. Комплексы «Тополь» и «Ярс-М»…

– Триста пусковых установок! – резко перебил Сильвестров. – Триста! Тысяча ядерных блоков! Доставка в любую точку планеты! Из России – с приветом! Вот так!

Он выставил ладонь и звонко ударил в нее кулаком. Точно припечатал.

– Вот так…

У Петра Первого на портрете появилась презрительная ухмылка, я догадалась, что его спутницей была богиня мудрости Минерва. На ее круглом голом плече сидела сова, которую раньше я не разглядела.

– Все это очень впечатляет, – осторожно начала я. – Но при чем тут…

– Ты? – закончил Сильвестров. – Ты, Каширская, будешь моим голубем. Вестником. Ангелом смерти!

Последнюю фразу он прокричал во весь голос, сочным баритоном, как в опере – даже хрустальная люстра тихо звякнула. Мы одновременно подняли головы. Сильвестров довольно усмехнулся, обвел зал торжествующим взглядом, словно вся вселенная, вплоть до последней подвески на люстре, подчинялась ему лично. Повернулся в профиль. Его левое ухо казалось каким-то мятым, словно парафиновым. У основания был виден шрам и стежки. Болтали, что лет пять назад кто-то откусил ему это ухо в драке. Я опустила глаза, сунула руки в карманы. А ведь он просто чокнутый…

– Ты ж понимаешь, – тихо ухмыльнулся Сильвестров, глядя сквозь меня. – Негоже всемогущему богу напрямую общаться с чернью.

Господи, он ведь просто сумасшедший. Банальный псих. После падения Москвы, после бегства в Питер, после провозглашения какой-то невразумительной новой Российской империи с расплывчатыми границами и неясными целями, Европа и Америка закрыли на Сильвестрова и его новорожденное государство глаза. Проходимцы, которые называют себя политиками, крашеный клоун, шестой год изображающий из себя президента США, – вся эта официальная сволочь сделала вид, что к востоку от Европы лежит пустыня, Великое Ничто. Территория, где ничего не происходит. За все пять лет после убийства президента Пилепина ни у кого на Западе не хватило храбрости вспомнить о ракетных шахтах в Козельске, Иркутске и Нижнем Тагиле. О нервном пальце славянского тирана на красной кнопке ядерного пуска.

После резни в Москве, после уничтожения Грозного и превращения половины Чечни от Гудермеса до берега Каспия в пепелище Сильвестров перешел в разряд почти мифических злодеев. Журналисты пару месяцев стращали западного обывателя новоявленным русским чудовищем, помесью Распутина, Гитлера и Ивана Грозного, бредящего кровавыми триумфами и необузданной властью. Географическая удаленность придавала истории завораживающую притягательность страшной сказки – заснеженные улицы, мрачные дома с темными окнами, по ним рыщут банды бледных людей с мутными глазами. Убийцы – не арабы, не мексиканцы – эти русские, они один в один как ты и я. И оттого еще страшней – они вроде тех оборотней из дурацких фильмов про зомби и живых мертвецов.

Но приближалось Рождество, и ужасы России – хмурый пейзаж с кирпичным Кремлем и мутной панорамой из маковок православных церквей – сменились привычным ханжеством сусального благолепия, бубенцами Санта-Клауса и подарочной суетой супермаркетов. О России забыли. Забыли о Сильвестрове, забыли об отраженных в черной воде башнях с двуглавыми орлами, забыли о повешенных на мостах, о нерадостных пустырях с бесконечными помойками, незаметно переходящих в жилые кварталы, а после снова в пустыри и помойки.

Но Россия не исчезла. На бескрайних хмурых просторах величиной в три Америки продолжали жить люди, несчастные и отчаявшиеся, брошенные на произвол своими вороватыми правителями и лицемерными благотворителями с Запада. Тусклые города и гнилые деревни, кажется, позабытые самим Господом Богом, продолжали цепляться за жизнь в исконно русском упорстве бесконечного страдания и бессмысленной муки. Финал великой империи, бешено вспыхнув головокружительной феерией мятежа и бунта, постепенно выдохся и перешел в фазу унылого умирания.

30

– Почему я?

– Почему ты? – усмехнулся дед. – А почему нет?

Мы с ним шли по заснеженному лесу, похожему на черно-белую фотографию. Тяжелые белые шапки свисали с еловых лап, серые стволы, шершавые, как слоновьи ноги, были в пятнах снега, точно тут играли в снежки, прячась за деревьями.

– Дедушка? – Я тронула рукой ветку, и снег беззвучно соскользнул вниз. – Но ты ведь умер?

Он остановился, повернулся ко мне.

– Не говори глупостей. Что ты знаешь о смерти?

Я растерялась, действительно – что?

– Ты исчезаешь, – проговорила. – И с тобой исчезает весь мир…

– Какая восхитительная чушь! – Дед засмеялся, захохотал. – Какая дичь! Исчезаешь, и мир исчезает! Потрясающе!

Он перестал смеяться и торжественно сказал:

– Дело обстоит ровным счетом наоборот: мир не исчезает, ты уносишь его с собой! Весь мир! Все это! Все!

Он раскинул руки, точно хотел обхватить заснеженные елки, горбатые сугробы, синее небо.

– Все это я унес собой! Все, понимаешь? Каждую крупицу вселенной – от этих вот снежинок, – дед с размаху ударил по еловой лапе, – до самых дальних созвездий. Все это теперь мое – навсегда! Каждый миг моей жизни! Каждый удар моего сердца! Навсегда! Вот что такое смерть!

Лес качнулся, ели, точно потеряв равновесие, наклонились вбок; небесную синь затянуло серым, небо стало заваливаться, быстрее и быстрее. Снег потемнел, серый, как пепел, он летел в глаза. Черные елки, перестав притворяться, выставили хищные лапы. Дед пытался поймать мою руку, но его тоже куда-то потащило. Мир рушился, рассыпался на моих глазах. Я до боли в суставах вытянула пальцы и закричала.

Проснувшись, лежала не открывая глаз – пыталась вспомнить начало сна. Там, в самом начале, мне казалось, было что-то очень важное. Самое важное. Чем сильней старалась, тем иллюзорней становился весь сон, зыбкие картины таяли, распадались на неясные осколки, на мутные фрагменты. Скоро и в них уже не было уверенности.

После солдатского завтрака – кирпичного цвета чай, кубик желтого масла и гречневая каша (греча – как на питерский манер назвал ее Юрий Кузьмич, принесший мне еду) – меня погрузили в дряхлый автобус. Я поднялась, дверь за мной закрылась. Водитель не повернулся, в профиль он напоминал дельфина. В пустом салоне воняло карболкой. Все стекла, кроме водительского, были замазаны белой краской. Я прошла до конца, села на последнее кресло. Коричневый дерматин, пыльный, исполосованный бритвой, был заляпан белыми кляксами.

Передняя дверь открылась, и в автобус поднялась Зина.

– Привет! – Она подошла. Улыбнулась. Бледная долгая шея, худая, как у сироты из нищего приюта.

– Как рука?

– На месте. Спасибо.

Рука висела на перевязи из какой-то грязной тряпки вроде цыганского платка. Зина села рядом. Ее стриженые волосы, мокрые после душа, стояли торчком.

– Трогай! – крикнула она шоферу-дельфину.

Автобус зарычал, развернулся. За ветровым стеклом проплыл фасад Зимнего дворца, каменные боги, античные вазы, ангелы – говорят, Растрелли расставил эти скульптуры по краю крыши, чтобы закрыть многочисленные печные трубы, страшно бесившие эстета-итальянца. Заглянула макушка Александрийской колонны, шестерка бронзовых коней на триумфальной арке Главного штаба – и тут наш русский размах – немцы на Бранденбургских воротах скромно обошлись квадригой. Проехали под гулкой аркой, по Большой Морской выбрались на Невский.

– Куда едем? – спросила я.

– К Мерзаеву.

– Это что, фамилия?

– Нет. Ларион Мирзоев. Но по сути – Мерзаев.

Автобус набрал скорость. Светофоры не работали. Мы двигались на юго-восток, в сторону Московского вокзала. Шофер-дельфин высвистывал какую-то неясную мелодию, отдаленно напоминавшую болеро Равеля.

– Тебе не кажется, – тем же небрежным тоном спросила я. – Что он сумасшедший?

– Мирзоев?

– Сильвестров.

– Сильвестров? – Она повернулась удивленно. – Сильвио?

Я молча кивнула. Зина улыбнулась.

– Да он просто чокнутый! – сказала смеясь.

Я показала глазами на затылок водителя. Зина отмахнулась. Шофер продолжал высвистывать болеро.

– Ты была здесь, когда Пилепина закоптили? – Зина поморщилась, она пыталась раненой рукой залезть в карман куртки. – Достань сигареты, пожалуйста. Тут вот. И спички.

Я сунула руку в ее карман, вынула мятую пачку китайского курева и коробку спичек.

– Куришь? – спросила она.

Мы закурили. Сизый дым поплыл по салону. Тут же завоняло палеными тряпками.

– Ты про Гриневу слышала? – Зина сплюнула табачную крошку. – Про Анну Гриневу?

Я кивнула. Речь шла об убийстве тогдашнего президента Тихона Пилепина. В число заговорщиков входили люди из его ближайшего окружения, включая министра обороны и маршала ВВС. Анна Гринева финансировала операцию. Хрестоматийный дворцовый переворот потерпел фиаско: после устранения президента мятежники упустили инициативу, и к власти пришел Глеб Сильвестров, энергичный руководитель думской фракции «Русский штык». Он объявил чрезвычайное положение, но ни армия, ни полиция ему не подчинялись – люди просто разбежались. Страна зависла на краю великой смуты. Москва стремительно погружалась в безумную дурь хаоса, в столицу хлынули банды, начались погромы. Дымные сентябрьские ночи, душные от пожаров и страха, безумные оргии публичных казней на Красной площади, пытки и расстрелы в тюремных дворах, грабежи магазинов и складов – так жила новая Москва. Повешенные на мостах, под ними плыли баржи с пьяными бандитами и неистовыми цыганами. Человеческая жизнь не стоила ничего, душегубы резали людей забавы ради. Москва сошла с ума, провинция с ужасом наблюдала за кровавой вакханалией.

– А про сестру ее, – она затянулась, – про Ольгу Гриневу слыхала?

– Там, кажется, какая-то банда боевиков… – щурясь от кислого дыма, выдохнула я. – Какие-то подростки, что ли… «Молодая гвардия» типа, да? Тимур и его команда. Борцы с кровавым режимом Пилепина?

– Ну да. Типа того, – насмешливо сказала Зина и добавила серьезно: – Их всех казнили. На Красной площади. Как в цирке. Знаешь, сколько народу пришло смотреть?

Она бросила окурок на резиновый пол, аккуратно придавила ногой.

Мы свернули с Невского и ехали вдоль какого-то канала. На той стороне показался золотой шпиль и зеленые крыши Михайловского замка. Значит, набережная Мойки. Водитель уже не свистел, Зина, отвернувшись, смотрела в закрашенное окно. Я помнила те фотографии: им, тем детям, рубили головы. Топором, как в Средневековье. Середина сентября – бабье лето, жаркий полдень. Белесое прозрачное небо, толпа – тысячеголовая, злая, с вытянутыми шеями и жадными глазами. Россия, Москва, двадцать первый век…

– Тебе сколько лет? – Я тронула Зину за плечо.

– Мне? – она рукавом вытерла глаза, повернулась. – Сто… Двести… Какая разница! Такое чувство, что я в этом дерьме уже вечность живу. Знаешь, как в аду – нет времени, сплошная вечность.

Она шмыгнула носом, усмехнулась.

– Что за страна такая – родилась при одном упыре, теперь другой. Еще краше прежнего.

– Да, с упырями нам определенно везет, это точно. Только, знаешь, валить все на упырей тоже нечестно. Неправильно. Упырь на троне – это следствие. Результат. Вроде диагноза. Ведь ты не будешь винить врача за результат твоего анализа. И если у тебя сифилис, то врач тут, скорее всего, ни при чем. Ты, конечно, можешь мне рассказать, что подцепила заразу в бане. Или пила из чужого стакана в баре.

– Выходит, Сильвио – наш русский сифилис?

– Нет, Сильвестров – симптом.

– Ага! Сильвестров – провалившийся нос сифилитика на лице нашей родины-матери. Хорош симптомчик!

Автобус остановился.

– Приехали! – Водитель открыл переднюю дверь.

Мы с Зиной вышли. Перед фасадом скучного бежевого дома, похожего на провинциальную библиотеку, стояли две пушки-зенитки, выкрашенные мышиной краской. Я узнала место сразу, хотя не была тут тридцать лет, наверное, больше. Тогда меня привез сюда дед, его пригласили открывать какую-то тематическую выставку.

– Музей обороны Ленинграда?

Зина кивнула и постучала кулаком в дверь.

Высокий полутемный вестибюль с широкой мраморной лестницей на второй этаж и портретами маршалов по стенам был заставлен картонными коробками. В таких, со штампами «Не кантовать!», «Хрупко!», перевозят стиральные машины, холодильники и прочую бытовую технику. Под ногами мягко шуршали опилки, пахло мокрой сосной, как в лесу после дождя.

Спустились по тесной лестнице в гардероб. Среди пустых вешалок раздевалки висело одинокое пальто. По коридору прошли мимо закрытых дверей – «туалет», «бойлерная» и загадочная «Щ-17». Коридор закончился, мы остановились у железной двери, похожей на вход в бомбоубежище. Зина вдавила кнопку в стене, где-то включился могучий мотор.

– Лифт? – удивилась я. – Куда?

– Туда, – Зина показала глазами под ноги. – В ад.

– Ну уж прямо… – я хмыкнула. – Не надо только драматизировать.

В кабине лифта, обычного лифта, с грязным линолеумом, тусклым плафоном, пятнами от окурков на сером пластике стен – я даже разглядела выцарапанное матерное ругательство, адресованное неизвестно кому, – мы долго ползли вниз. В двери, в круглом окошке без стекла, бесконечно уходила вверх грязная серая стена. Мне нестерпимо захотелось потрогать ее, эту стену, ощутить шершавость бетона. Я сунула руки в карманы. Лифт, точно поперхнувшись, остановился.

– Ты поаккуратней с ним, – Зина толкнула дверь. – С Мерзаевым. Редкая сволочь…

Что я ожидала увидеть тут? Подвал, казематы, пыточные камеры – не знаю. Выйдя из лифта, мы очутились в неожиданно большом помещении. Не подвал – настоящий зал. Мне он напомнил железнодорожный вокзал в Вашингтоне. По стенам висели огромные мониторы, светящиеся табло с бегущими цифрами. На гигантском экране светилась развернутая карта мира с контурами континентов и пунктиром границ. По карте ползли какие-то огоньки – зеленые и красные.

– Что это? – спросила тихо я. – Центр управления? Байконур? Хьюстон?

Зина ткнула меня в бок. К нам, отделившись от группы военных, бодро направлялся какой-то улыбчивый красавец, похожий на опереточного гусара.

– Катерина Сергевна! – подходя, гусар раскинул руки. – Добро пожаловать! Я – Мирзоев!

Вблизи он оказался постарше, далеко за пятьдесят, с крашеными усами и сочным омерзительно красным ртом.

– Имейте в виду, – он хохотнул и ухватил меня под локоть, – вы у меня в долгу. Да-да-да! Я уломал Глеба привлечь вас. А то! У нас же целый кастинг имел место – а вы как думали? Кандидаты и кандидатки! Ярмарка тщеславия современной тележурналистики. Журнателистики! Ха-ха!

Он захохотал, внезапно остановился.

– Выпить хотите? Шампанского, а? Шампанского! «Мадам Клико», «Дом Периньон»! Периньонов дом, мать вашу так! За знакомство, за встречу! За начало нашей прекрасной дружбы!

Заорал через плечо:

– Костиков! Где ты там, ленивая мразь?

К нам подлетел солдат, длинный, похожий на тощую ворону. Согнулся почтительно.

– Шампанского сюда!

Солдат исчез. Мирзоев облизнул губы.

– Видали скотину? И ведь все такие! Все! Какой там умный немец сказал: «Славяне – навоз истории»? Кто сказал? Гегель? Бебель?

– Бабель, – буркнула Зина.

– Что с крылом, птица счастья? – косо взглянув, спросил Мирзоев. – Кость цела?

Зина не ответила, даже не посмотрела на гусара. Тот брезгливо скривил губы, продолжил, обращаясь ко мне:

– Пороть подлеца! Пороть! – сладострастно проговорил он. – Русская душа плеткой крепка. Нагайкой пороть! Кнутом – до кровавого мяса, до белой косточки! Ведь если русского мерзавца не пороть, то он непременно освинячится. Оскотинится. Народ-то по натуре своей дикий. Скоты, как есть скоты!

Солдат вернулся с бутылью какого-то пойла, запыхавшись, сорвал фольгу, начал откручивать проволоку с пробки. На этикетке по-польски было написано «Газированный яблочный сидр».

– Дай сюда! – Мирзоев грубо выхватил бутыль у него из рук. – Где фужеры?

Произнес слово на французский манер, грассируя, воткнув вдобавок «е» в середину. «Фужеры», всего два, оказались в карманах галифе солдата. Пробка жалко пукнула, полезла желтая пена, напиток был разлит по бокалам. Потянуло кислыми яблоками.

С бокалами в руках мы неспешно, точно на лесной прогулке, шли меж столов, заставленных компьютерным хламом. Переступая через провода и кабели, заглядывая в экраны мониторов, двигались по залу. Операторы, парни и девицы, не обращали на нас внимания. Мирзоев тоже, похоже, воспринимал их частью технического оборудования.

– Милая Катерина Сергевна, вы уже догадались, где мы находимся? – Он кокетливо рыгнул в кулак. – Пардон, шампанское…

То, что он называл шампанским – дрожжи и сивуха, – у меня вызвало моментальную и немилосердную изжогу. Пальцы липли к теплому стеклу, я невзначай оставила бокал на краю стола. Так, мимоходом. Мирзоев не заметил, был здорово увлечен собой.

– Армагеддон! – Он растопырил пальцы и вскинул руку. – Вот тут!

Звонко топнул ногой в цементный пол. Только сейчас я разглядела его лаковые сапоги на высоком, почти женском, каблуке.

– Нервный центр конца света! Да! Мозг страшного суда! Тут! В моих руках! Вот он, «Кулак Сатаны»!

Он сжал кулак, неубедительный розовый кулак евнуха.

– Видишь, вон там, – неожиданно перейдя на «ты», он ткнул в большой экран на стене, – смотри! Я могу уничтожить любой город! На любом континенте! Просто нажать кнопку – кнопку! Кнопку!

Он осушил бокал и хрястнул им о цемент пола. Операторы продолжали пялиться в свои экраны, никто не поднял головы.

– Нью-Йорк! Лондон! Париж! – Мирзоев торжественно развел руки. – Берлин! Анкара! Багдад! Одним движением вот этого пальца я превращу любой из них в пепел! В пустое место!

Я отвернулась. Господи, что за мерзость?! Пошлый кривляка, второсортный имитатор – я все это сто раз видела в дешевых боевиках, слышала эти фразы, пафосные и банальные. Жесты и позы, провинция и драмкружок, неужели такой шут действительно может уничтожить любое государство? Сжечь миллионы людей одним махом? Неужели тысячелетия эволюции, Эйнштейны и Коперники, Гомеры и Канты, Достоевские и Шекспиры, вся наша цивилизация уткнулась в это ничтожество в бабских сапогах? Господи, воля твоя, где же твое достоинство? Где величие и размах? Я понимаю, человечество обгадилось по полной программе, но нельзя же так! Ничтожество, паяц! Не Гитлер и не Сталин, не Наполеон или Чингисхан – ряженый шут! Гусар из массовки к «Веселой вдове»! Такая гнусь, да еще с яблочной отрыжкой!

К нам подошел серьезный офицер, обратился к Мирзоеву. Тот рассеянно оглянулся, точно проснувшись, выпучил глаза и заорал на офицера. Он кричал и топал, размахивал кулаками. У меня промелькнула мысль – логичный и восхитительный план спасения вселенной: мы с Зиной обезвреживаем гусара (кляп, веревки), к чертовой матери поджигаем (взрываем) это дьявольское подземелье, отстреливаясь, выбираемся на поверхность. Там как раз разыгрывается в нашу честь умопомрачительный закат солнца. Мы скромны, но полны достоинства. Человечество рукоплещет. Кланяемся (сдержанно). Цивилизация спасена, зло побеждено. Хеппи-энд.

Я не успела додумать, отчего Зина должна предать своих и начать помогать мне. Мирзоев, румяный и злой после ругани, хлопнул в ладоши.

– Вот такой вот коленкор, милая Катерина Сергевна, – и неожиданно ласково спросил: – Ну что, начнем?

– Начнем что?

– Работать.

Я растерялась, он взглянул мне в лицо.

– Ага… – догадался. – Так Сильвио вам не объяснил ничего? Не ввел, так сказать, в курс дела?

Я отрицательно помотала головой.

– Мы с ним про авокадо беседовали…

– Авокадо… Как прелестно, он все свою юность комсомольскую вспоминает… – Мирзоев приблизился, доверительно взял под локоть. – Ладно, не беда, я все объясню.

Он повел меня в сторону большого экрана с картой мира.

– Роль у вас простая. Простая, но важная. Очень важная, – перестав паясничать, он говорил нормальным серьезным голосом. – Ваша репутация, репутация честного репортера, плюс ваша известность…

– Известность? – засмеялась я.

– Да. Не надо кокетничать. Известность и репутация – вот ваш главный козырь. Наш главный козырь.

– Мы во что играем? В подкидного?

– И чувство юмора. – Он нежно погладил мою ладонь. – Вы когда-нибудь задумывались над природой страха? Что такое страх?

– Страх? Самое паскудное чувство на свете. Самое никудышное… – вспомнила я деда. – Страх… страх – это ответная реакция на угрозу.

– Правильно. Но есть нюанс. Страх основан на инстинкте самосохранения. Страхом мы называем эмоцию, вызванную опасностью, – правильно? Реальной опасностью или воображаемой. Ключевое слово – воображаемой. Причем угроза воображаемая гораздо действенней угрозы реальной. Человеческая фантазия безгранична, неведомая угроза парализует сознание, превращаясь в панический, в животный ужас. Вы следите за ходом моей мысли?

Я кивнула.

– Не из гуманизма, – он усмехнулся, – не хочу я нажимать кнопку. Из прагматизма исключительно. Куда бледной реальности тягаться с фантазией человека, с его подсознанием? У них там по чуланам да по чердакам такого понапрятано, – он постучал пальцем по лбу, – Эдгару Алану По даже и не снилось… Ну спалил тогда Сильвио пол-Чечни, ну и что? Через неделю и забылось. Да и пугать-то, если честно, особо нечем: после удара «двадцаткой» даже руин не остается, так, обратная сторона Луны. Камни да пепел. Ни крови, ни трупов…

– Не в подкидного, значит… – Я начала понимать.

– Нет, – Мирзоев продолжил. – Скорее преферанс.

Остановился, тихо, словно боясь посторонних ушей, приблизился ко мне. Даже на каблуках он был ниже меня.

– Мы создали концептуально новое государство. Вы, конечно, можете возразить, что ничего нового нет и быть не может. Отчасти согласен. Да, империя. Да, все та же старая испытанная модель. Но чем сильна империя? Что делает империю великой? У Александра Македонского была не просто мощная армия, у него была армия концептуально нового типа. Римская империя довела эту идею до абсолюта – тактика и стратегия стали искусством. Захолустную Британию сделал великой ее флот. Россия, и царская, и советская, чем мы были сильны? Нашим народом. Нашими людьми. Ни одно мало-мальски цивилизованное государство с таким чарующим безразличием не отправляло на убой миллионные армии своих сограждан. Ни одно! Но именно в этом восхитительном каннибализме и была наша сила.

– А Америка? – спросила я. – Там тоже новая концепция?

– Безусловно! Американцы ближе всех подошли к великой идее. Гениальная нация в оковах посредственности! Ух, мне бы такой народ! Они подкрепили военную мощь финансовым терроризмом. Остроумно, очень остроумно! Но сделать последний шаг им помешало ханжество. Стать поистине величайшей империей Америке не позволило христианство. Сами попали в свой капкан! Не хватило пиндосам цинизма. Религия, задуманная как узда для охлоса, стала помехой. Мораль – вот проблема!

– Ну у вас-то с этим, надеюсь, не возникнет загвоздки.

– Катерина Сергевна, дорогая, вы полагаете, что обвинением в отсутствии моральных принципов вы меня оскорбили? – Он отрицательно покачал головой. – Как раз наоборот! Сияющий пик абсолютной свободы, цитадель звонкой силы – о да! Хор безумных демонов: «Еще! Еще! И навеки!»

– Только не надо Ницше цитировать, хорошо?

– И не собирался! Старика Фридриха с его алхимией духа оставим в покое. Хотя во многом он прав. Но вернемся к истории, если вы не против…

Я была не против. Мирзоев бережно, точно они были приклеены, поправил указательным пальцем усы – один ус, другой. Вздохнул невесело.

– Тихон Пилепин был ограниченным плебеем, ничтожеством, он так и не сумел выбраться из своей питерской подворотни. Двоечник, прыщавый мастурбатор, до самого конца пытался шантажировать мир при помощи цен на нефть… Какое убожество, какая пошлость, прости господи… – Мирзоев печально покачал головой. – Но нет худа без добра – двадцать лет его нелепой диктатуры полностью развратили народ. Им даже православие удалось уничтожить. Нравственность перешла в категорию условных ценностей ограниченного употребления. Для Европы и Америки мы официально стали государством без моральных принципов.

– У вас мания величия, Мирзоев, – стараясь говорить спокойно, я скрестила руки на груди. – Западу плевать на Россию. С принципами или без. И сейчас плевать более, чем когда либо раньше. Плевать!

Я зачем-то плюнула ему под ноги.

– И вот вы снова правы, дорогая моя. – Он наступил на мой плевок сияющим сапогом. – Но именно эту досадную нелепость мы и постараемся исправить с вашей помощью. И при абсолютном…

Он не закончил, запиликал телефон. Мирзоев достал мобильник.

– Что? – каркнул в трубку. – Да! Немедленно! Да, сюда!

Появилась тройка: крепкий майор в ремнях и с кобурой, круглая тетка с бухгалтерской стрижкой и очкарик. Очкарик нес камеру, профессиональный камкордер.

– Господин маршал! – вытянулся майор. – Группа в составе…

Мирзоев (ого, не просто гусар, маршал, усмехнулась я) остановил его, махнув рукой.

– Где текст?

Бухгалтерша протянула несколько листков. Он пролистал, недовольно буркнул:

– Сойдет, – протянул бумажки мне. – Это примерный текст. Он на русском. Так сказать, общие направления. Напрямую переводить не нужно…

– Я поняла. Информация к размышлению.

Мирзоев хохотнул:

– Во-во! – И добавил с кавказским акцентом: – Дэвушка нэ бэз чувства юмора!

«Русский ядерный арсенал является крупнейшим и наиболее технологичным в мире, – прочла я. – В составе ракетных войск стратегического назначения на сегодня находится около 300 пусковых установок ракетных комплексов межконтинентальных баллистических ракет, способных нести более 1000 ядерных боевых блоков, в том числе в боевой готовности находится 45 тяжелых ракет типа СС…»

Дальше на пол-листа шли цифры, перечисление типов ракет, снова цифры.

– Вы это серьезно? – повернулась я к Мирзоеву. – Вы хотите, чтобы я читала эту белиберду из Википедии в камеру?

Он недовольно посмотрел на меня.

– Ну?

– Вы действительно хотите испугать кого-то этой абракадаброй? Этими цифрами? Никто, никто не знает, что такое РТ-2ПМ2 «Тополь» и всем плевать, что их у вас аж шестьдесят. Да хоть тыща! – Я сунула бумаги ему в руки.

– Но профессионалы знают! Военные! – зло крикнул он. – Ваши политики знают! Ваш президент!

Гусар-маршал Мирзоев понимал, что я права, от этого бесился еще сильней. Он снова начал орать, с меня переключился на майора. Тот вытянулся, тараща глаза, надул щеки. Казалось, вот-вот лопнет. Я оглянулась, Зина по-прежнему стояла у дверей лифта и наблюдала за нами. Она кивнула мне, так, по крайней мере, мне показалось.

31

Джип остановился на середине Дворцового моста. Мы с Зиной вышли, охрана и шофер остались в машине. Зина перегнулась через кованое ограждение, я тоже заглянула вниз. Под нами катила Нева, мощная и спокойная река. Серая, точно свинцовая, вода закручивалась в водовороты, тоже неспешные и уверенные. Я положила ладони на холодный поручень, крепко сжала. Представила: пружинистый толчок обеими ногами, перекидываю тело через ограждение, лететь метров тридцать, удар, вхожу в воду. Выныриваю… Интересно, будут стрелять?

– Будут, – тихо сказала Зина. – Будут стрелять.

– С чего ты взяла… – Я отряхнула ладони.

– Не надо, а? Не надо меня разочаровывать. У меня и так уже никаких идеалов не осталось.

На правом берегу, на Университетской набережной, белела башня кунсткамеры с таинственным стеклянным шаром на макушке.

– Меня туда пускать не хотели, – кивнула я в сторону Васильевского острова.

– В кунсткамеру? Я не была… Что там?

– Мне лет десять-одиннадцать было. Я приехала в Питер с дедом, он в парадной форме, при орденах и медалях – сияет, как елка на Новый год… Дед тут какую-то выставку военную открывал.

– В кунсткамере?

Мы вместе засмеялись.

– Мне потом эти уроды заспиртованные года два снились. – Я перестала смеяться. – Пока настоящие ужасы не начались.

Охранники вышли из машины, закурили. Один сел на корточки у колеса, другой прогуливался, шаркая подошвами и не очень умело пуская кольца. Ветер подхватывал дым, комкал и уносил в сторону залива. Зина снова перегнулась через перила.

– Ты смерти боишься? – спросила я.

– Нет.

– Как это?

– Я о ней просто не думаю. Как можно бояться того, о чем не думаешь?

Она плюнула вниз. Молча мы проследили, как белая точка долго летела, а после исчезла в серой воде.

– Смысл жизни важней самой жизни.

– Что это значит? – не поняла я.

– Потом поймешь. Ты детей видела в Зимнем?

– Да. Чудную одну, Катю. Она вроде как не в себе, что ли…

– Ну да. Не в себе. Но вот в ней-то и смысл. В этой самой Кате.

– Я не очень что-то…

– Ладно, – перебила Зина. – Поехали. Куда ты хотела?

Адрес моей бабки я помнила наизусть. С того самого дня, как она мне рассказала про ноябрь того года. Рассказала про погром, про убийства. Что после стали называть революцией. Великой революцией. Я помнила улицу и номер дома, точно сами буквы и цифры таили в себе ужасную правду, были тайным кодом доступа в тот давний кошмар, открывали какую-то священную дверь. Не знаю, почему мне так хотелось прикоснуться к ступеням, по которым топали сапоги убийц, потрогать стены, которые слышали крики умирающих. Не знаю… Было тут нечто от русской сказки, когда квинтэссенцию зла можно победить лишь поступательным движением – сундук, ларец, утка, яйцо и игла. Сломать иглу – и рухнет сатанинский замок, иссякнет проклятие, рассеется морок, разлетятся демоны.

По Невскому добрались до Восстания, раскрутившись на площади, свернули на Гончарную. Проехали мимо заколоченной кондитерской, мимо серого дома с кариатидами: шестой, восьмой, десятый – я выискивала глазами номера на четной стороне улицы.

– Стой! – сказала шоферу. – Тут…

Зина пошла за мной, я обернулась, грубо бросила «нет». Она остановилась, хотела что-то сказать.

– Нет! – рявкнула я.

Именно таким он мне и представлялся, таким виделся в кошмарах – этот дом. Скучный, крашенный коричневым, пыльным и светлым, словно красили его порошком какао. С лаконичным декором по фасаду, эркеры в три окна, на пятом этаже вместо эркера полукруглый балкон – квартира портного Зайцева, к которому ходили новобранцы шить мундиры. Над подъездом портик с лепниной – десять раз замазанная побелкой сцена из греческой жизни.

Парадная дверь. Я протянула руку, потрогала гладкую шоколадную краску. Обрывки каких-то объявлений, шершавые ржавые кнопки – вдавленные и забытые навсегда.

Я закрыла глаза.

Дверь выломали, понеслись вверх по ступеням. Широкая мраморная лестница, гулкие пролеты. Врывались в квартиры, резали, кололи штыками женщин, детей. Грабили. Искали ценности и деньги. Били посуду, рвали платья, рубили мебель – зачем? Громили люто, беспощадно – за что? Откуда такая ненависть? Ведь убивали не проклятых иноземцев – немцев-супостатов или нехристей-турок, резали своих же братьев и сестер – православных! Русских! Скорлупа христианства – тысячелетняя! – оказалась совсем непрочной и на удивление хрупкой. Возлюби ближнего, не убий, не укради – все к чертям собачьим в одну ночь!

От цепей морали, которые сковывали бесовские силы, от узды человечности, что стягивала внутренний ад, от сострадания и любви русский человек избавлялся страстно и дико, точно вырывался из плена на волю. Рвал жилы, грыз вены. Будто освобождался от себя самого. Словно рождался заново. И вкусив горячей крови, очертя голову бросался в огненный поток горящей серы, проклятый навеки и преображенный навеки – стальная чешуя, звериные когти, рубиновая печать Каина во лбу. Жуткий новый Феникс. Русский Феникс.

Он, гордый и безжалостный, расправляет перепончатые крылья. Он – символ смерти, его песня – гимн грубой силе. Гимн вселенской ненависти. Опьяненный безумием и грехом, среди белых молний, рвущих черно-дымный пейзаж, он разворачивает огненное знамя воли к власти. Кипящая ртуть пульсирует в его венах, грохочет, гремит стальное сердце. В экстазе он ведет за собой грядущие поколения – мы убили Бога! Бога нет! Через жесткость придем мы к правде. Добра нет! И любви нет! «Правда – вот мерило всего!» – в бешеной эйфории кричит он, не подозревая, что та же самая сила, что породила его, уже заносит над ним беспощадный сияющий топор.

– Все верно, милый друг, – слышу я голос деда. – Все так. Но ведь и в твоих жилах эта самая кипящая ртуть. Та же самая волчья кровь, что и в моих венах.

– Нет. Я пытаюсь найти в душе силы, чтобы простить тебя.

– Эх ты, ранетка садовая! – смеется он. – Прощать! Нет у тебя такого права – прощать. Ты можешь проклясть меня, можешь меня ненавидеть. Но простить может лишь… Ну, сама знаешь кто.

– А я?

– Понять. От тебя нужно лишь одно – понять. Понять и принять. И перестать врать – врать самой себе. Ты только погляди, куда вранье наше Русь-матушку завело! В Кремле магометанин, в Зимнем – безумец. И ведь все от вранья!

– Ну уж прямо…

– Именно! Вранье во благо, для высших целей! Во славу России! Да не нуждается Россия в вашем вранье! Тыщу лет простояла и еще тыщу простоит! Без вранья! Да и врете вы во благо себе. Подкрасить, подлакировать, а что-то и под ковер замести, будто и не было. Все было, милая моя, все! И пытки, и расстрелы. И летел впереди эскадрона, и пела шашка от крови алая, и катились по траве головы несмышленых мальчишек, моих ровесников, таких же храбрых и таких же глупых. Все было. И предательство, и трусость, и ложь. Когда Блюхеру пальцы ломали, когда Мишку Куцего пытали, когда Синявского вели на расстрел. Когда по правде и по совести нужно было встать и сказать. Ведь чуяла душа, знало сердце, что гангрена началась, и если б каждый, каждый…

Он замолчал, точно поперхнулся. А разве мертвые могут плакать? Ведь смерть и есть покой, разве нет? К чему слезы, к чему печаль?

– К чему? – сипло крикнул дед, будто каркнул. – Так ведь к нам Он тогда вопрошал! К нам!

– Что? – Я уже ничего не понимала.

– Где брат твой, Каин? Где твой брат? Вот что! Вот что! – Он тяжело дышал, задыхался. – А мы… Мы! Вот тогда вранье и началось! Не сторож я брату моему! Не знаю, где Авель! И прилетел ворон, и раскидал ветки и землю, и открыл взору Господа мертвое тело Авеля. Труп брата!

Если бы он уже не был мертв, я бы испугалась, что его может хватить кондрашка.

– Ага! – орал дед. – Так ты еще и врун! Паскудник! Убийца и лжец! Завистливый негодяй, будь ты проклят во веки веков! Ты будешь скитаться до скончания века, и каждый встречный будет тебе плевать в глаза, но никто не посмеет убить тебя, ибо за то ему отмстится всемеро. И клеймил Господь Каина печатью прямо в лоб, дабы каждый встречный знал, кто перед ним. Братоубийца и лжец.

…Очнулась я в машине, на заднем сиденье. Охранник держал меня сзади за плечи, Зина тормошила и больно хлестала ладошкой по щекам.

– Эй! Эй! – кричала мне в лицо. – Ну ты что?!

– Что? – Мне удалось поймать ее руку.

Реальность постепенно входила в фокус и приобретала относительно устойчивые очертания.

– У тебя что, эпилепсия? – Зина продолжала трясти меня.

– Да вроде не было… раньше, – робко ответила я. – Кончай трясти.

Кусок времени от дверей дома до заднего сиденья машины куда-то исчез из моей памяти. Провал – очень верное определение.

– Ладно, поехали! – Зина хлопнула водителя по спине. – Мерзаев-маршал два раза уже звонил. Извелся, бедный.

32

– Вот, знакомьтесь, – маршал Мирзоев отступил назад и сделал плавный жест руками, вроде па из восточного танца. – Сергей Бархотенко. Ваш куратор.

Куратор протянул мне руку. Я посмотрела на ладонь, крестьянскую и широкую, как лопата. Потом на лицо. Бородатый и неухоженный, какой-то пегий, с серым лицом, он напоминал не очень удачливого конокрада. Казалось, он только что проснулся.

– Куратор? – спросила я Мирзоева невежливо. – Зачем?

– Ну, консультант, – тот игриво отмахнулся. – Не помешает! Господин Бархотенко отлично осведомлен, опытен. Он, он…

Мирзоев запнулся, а конокрад тут же встрял, широко улыбаясь:

– Специалист по формированию общественного мнения.

Его голос, вкрадчивый, почти приторный тенор, показался мне знакомым. Где-то я слышала эти интонации, этот округлый говор, провинциальный, какой-то волжский. Консультант ухмыльнулся сыто.

– Радио, – ласково сказал. – «Пульс столицы».

Точно! Эта радиостанция, дерзкая, вызывающе либеральная, каким-то чудом продолжала вещать все годы правления Пилепина. На Западе считалось, что «кровавый режим» таким манером выпускает пар. Своего рода паровой клапан диктатуры. Однако некоторые пессимисты видели в радиостанции более прагматичный инструмент власти – что-то вроде блесны. Или магнита. Липучка для мух тоже будет верным, хотя и не совсем аппетитным, определением. Оппозиционерам предоставлялся микрофон. В теплых студиях, приободряемые смелыми ведущими, они беспечно высказывали бунтарские идеи; слушатели звонили в прямой эфир и тоже несли крамолу. И гости и слушатели резонно полагали, что раз существует такая радиостанция и власть ее не закрывает и не врывается спецназ в студии и не вяжет храбрых радиоведущих-карбонариев – а те уж чуть ли не открытым текстом к бунту призывают, – то, значит, осталась еще свобода слова. И конституция с волнующими словами о правах граждан не простая бумажка.

– «Пульс столицы»… – повторила я. – Да… Говорите «общественное мнение»? А что это такое?

– Общественное мнение? – с готовностью отличника отозвался консультант. – Это образ реальности, в котором действуют группы людей и персоны, делегированные от таких групп, так называемые политические деятели. Образ реальности – вот ключевые слова. Не сама реальность, а создаваемый нами имидж.

– Фикция? – хмыкнула я.

– Что есть фикция? И что есть реальность, уважаемая Екатерина Сергеевна?

Я повернулась к Мирзоеву.

– Не нужен мне ваш консультант. Я сама.

Бархотенко не обиделся, он улыбался, точно я его похвалила.

– Зря вы так, – беспечно сказал, копаясь в бороде. – Я из вас, милочка, за три дня сетевую звезду сделал.

– Кого? – Я подавила желание плюнуть ему в лицо – «милочка», сукин сын.

– Принцессу Интернета. Вы себе и представить не можете своей всемирной славы…

Он, дурачась, тихо засмеялся высоким тенорком.

– Ну нет так нет! – нетерпеливо встрял Мирзоев. – Все! Решили! Но имейте в виду: запись пилотного репортажа через три часа. Вас отвезут в Зимний и к пяти доставят обратно. Вопросы?

Он вздернул руку, строго посмотрел на часы. Я пожала плечами. Бархотенко продолжал скалиться и звучно скрести свою бороду.

С Зиной мы спустились в столовую.

– Знаменитые буфеты Эрмитажа. Прошу! – Она пропустила меня в зал. – Душевная атмосфера и диетическое питание.

Отчего-то тут воняло сырой собачьей шерстью. Драный линолеум, тюремная краска на стенах, дохлые лампы под потолком. В подвальном помещении столовой, душном и одновременно промозглом, заставленном алюминиевыми столами и стульями, едоков было немного. В дальнем углу, за сдвоенным столом, обедала группа детей. Обритые под ноль, в одинаково серых одежках, они напоминали экскурсантов из сиротского дома. Класс пятый. С ними сидела блеклая тетка в тугом платке. Зина махнула ей ладошкой, та в ответ едва кивнула.

– Из приюта? – спросила я, выбирая поднос почище.

– Местные! – отчего-то зло фыркнула Зина. – Проходи к раздаче, вон очко.

Мы подошли к окну, я поставила свой поднос. Красные руки неопределенного пола (голова скрывалась за верхней рамой амбразуры окна) литровым половником шмякнули в мою миску какой-то бурой еды, похожей на речной песок. Кинули ломоть черного хлеба.

– Рагу «Петергоф», – Зина, гремя стулом, уселась напротив. – Кушайте, ваша светлость, кушайте.

– Само понятие «рагу» подразумевает… – начала я, но продолжать мне стало лень. – Зина, а зачем ты здесь?

– За рагу «Петергоф».

– Нет, серьезно.

Я воткнула алюминиевую ложку в свое месиво. Похоже, это была дробленая гречка. Греча.

– Какого черта ты делаешь с этими… – Я запнулась, пытаясь найти слово. – С этими…

– Выродками? – подсказала она. – Маньяками? Подонками?

Зина подалась вперед.

– А ты знаешь, – она сказала вкрадчиво, – я ведь могу тебя пристрелить в любую минуту. Прямо здесь могу. Вот сейчас. В этой столовке.

Я слушала, не перебивая.

– Меня Сильвио к тебе приставил. Так и сказал: если что… Я вообще у него на особом счету.

– А-а, особа, приближенная к императорскому телу…

– Да, приближенная! Да, фаворитка! – Она стиснула ложку в кулаке, выставила как нож. – Тебе, должно быть, любопытно, сплю ли я с ним? Да? Да?

– Перестань…

Я протянула руку через стол, она зло дернулась, оттолкнула мою руку.

– Ведь любопытно? Да? – крикнула она. Две тетки за соседним столом, похожие на вахтерш, обернулись.

– Нет! – отрезала я.

– Он засыпал, а я рыдала! Зажав рот… От унижения рыдала. От желания уничтожить его. Раздавить! Убить! Вот так… Вот так!

Она с силой ткнула себя ложкой в грудь. Алюминиевая ложка согнулась. Зина швырнула ее на стол.

– Не злость – мощнее! Не ненависть – глубже. Страсть! Сумасшедшая страсть. Мне казалось, я вся состою из этой бешеной страсти, – Зина вперилась в меня взглядом. – А ты когда-нибудь отдавалась мужику, которого тебе хотелось убить? Нет, не просто мерзавцу или подонку, нет! Воплощению всего, что ты ненавидишь? Всей гадости на свете?

Я подумала о своей бабушке. Зина взяла ложку, начала выпрямлять.

– Ты знаешь, а ведь Сильвио уверен, что это я выдала Ольгу Гриневу. И всех остальных. И Димку, и Незлобина. И Золотову с Кириллом.

– Кто это? – спросила я, на ходу поняв, что речь идет о казненных на площади.

– Конечно, конечно, – разглядывая ложку, сказала она. – Можно застрелиться… Или как Золотова – вены, если страшно пулей. Можно. И не страшно. Знаешь, сколько раз я… Сколько раз…

Вот это я знала. Отлично знала.

От детского стола к нам подошла девочка. Я узнала Катю. На меня она даже не взглянула.

– Зина, отчего ты не приходишь к нам?

– Катюша, – улыбнулась та. – Видишь, дела.

– Не езди с этой, – девочка, не глядя, кивнула в мою сторону, – там будет плохо.

– Как плохо?

– Очень плохо. Эту (кивок на меня) убьют там. И всех убьют там. Ты не езди, пожалуйста.

– Я не могу, Катюша. Мне нужно туда поехать. Нужно.

Девочка задумалась. Она скуксилась и очень по-детски пробормотала:

– Мы без тебя в Яблочный Рай не поедем.

Тогда я заметила, что у нее, у этой Катюши, светлые, почти сиреневые глаза и что она гладит Зину по плечу, точно та ей очень дорога.

– Катюша, – Зина притянула девочку к себе. – Вы поедете в Яблочный Рай. Со мной или без меня. Я – хлам. Мусор. Я не имею значения. И ты это знаешь.

– Что такое Яблочный Рай?

На мой вопрос никто не ответил. Девочка пристально вглядывалась в лицо Зины, смотрела жадно, точно пыталась там что-то прочитать.

– Тебя ранили. Почему ты не пришла к нам?

– Ерунда. Царапина. Само заживет.

– Не заживет. Дай сюда.

Зина вытянула больную руку, поморщилась.

– Видишь, – ехидно сказала девочка. – Само заживет.

Она положила маленькую белую кисть на предплечье, там, где была рана. Зина снова поморщилась.

– Заживет… – повторила Катюша.

– Как там Самсон? – спросила Зина.

– Не мешай! – оборвала ее девочка.

Пахнуло чем-то свежим, будто сквозняк донес откуда-то запах скошенного луга. Июньского солнечного утра и сочной травы. Катюша глубоко вздохнула, по-взрослому.

– Он кот, что ему. Мыша поймал вчера, голову отгрыз, а туловище мне принес. С хвостом. Длинным таким…

– Фу, гадость.

– Вот и я ему – гадость. А он гордый и мурлычет. Кот, одним словом.

Катюша ушла. Мы сидели с Зиной напротив друг друга и молчали. Потом Зина сняла с шеи платок, на котором висела простреленная рука.

– Что это было? – спросила я.

Зина пожала плечами. Скомкала платок, сунула в карман.

– Как? – спросила она. – Как ты это сделаешь? Ведь Мерзаев будет тебя записывать. Не прямой эфир – Мерзаев тоже не дурак.

– Думаю.

– Одной вакуумной бомбы хватит. Но как? Как координаты сообщить?

– Думаю.

– Думай шибче. Мне так кажется, что после твоего первого репортажа ваши генералы с перепугу весь Питер с землей сровняют. Вместе с окрестностями. Как Багдад или Тегеран.

– Нет. Не после первого. Вашингтонская бюрократия – одобрение Конгресса нужно. Дня три у нас будет. А то и неделя. – Я замолчала, потом спросила: – А что такое Яблочный Рай?

– Деревня. У Чудского озера. Рядом с литовской границей. Там сады, говорят, яблоневые. Говорят, весной, когда цветет все…

Она запнулась, покачала головой.

– Спасать их надо. Детей. Вывозить отсюда к чертовой матери.

– В Яблочный Рай?

– Мне Ольга Гринева говорила про этих детей, еще тогда.

33

Цветущий яблоневый сад напоминал облако. Невесомое, розовое, пушистое облако. Бесконечное – я шла, нет, скорее плыла внутри этого облака, и не было видно ни конца ни края. Вот уж точно рай. Я трогала пальцами бело-розовые цветы, нежные, как пена, а уж запах – словно где-то рядом херувимы пекли свои ангельские бисквиты, знаешь, эти, воздушные, с ванилью и взбитыми сливками.

– Клубнику не забудь, – подсказал дед.

Пахнуло свежей клубникой. Дед, как всегда, был прав: ничего нет вкуснее клубники со сливками. Да еще с райскими пирожными в придачу.

– Вот через эту самую клубнику чертову, – дед сплюнул, – я, милый друг, и потерял свою веру.

Я засмеялась: мой дед, мой солдатский генерал, мой деревенский Сократ был мастер изящной фразы и иногда выдавал афоризмы, вполне достойные бронзы или гранита. Ну или бумаги, на худой конец.

– У Евы – яблоко, у тебя – клубника?

– Не смейся, Катька! Я о серьезном сейчас. О серьезном и важном.

– Это про Ленинград, про командировку? – догадалась я.

– Да. – Дед замолчал.

Начиналась первая зима войны. Деда направили из ставки в Питер. В Генштабе к сентябрю уже поняли, что войска из города и области вывести не удастся. Сам Верховный считал положение города безнадежным. «Еще несколько дней, и Ленинград придется считать потерянным» – вот его слова. Восьмого сентября началась блокада.

Двадцать второго сентября из Берлина в штаб армии «Центр» пришла директива:

«Довести немедленно до сведения всего командного состава. Фюрер принял решение стереть город Ленинград с лица земли. После поражения Советской России дальнейшее существование этого крупнейшего населенного пункта не представляет для Великого Рейха никакого интереса.

Фюрер приказывает окружить город тесным кольцом и путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей. Если вследствие создавшегося в городе положения будут заявлены просьбы о сдаче, они будут отвергнуты, так как проблемы, связанные с пребыванием в городе населения и его продовольственным снабжением, не могут и не должны нами решаться. В этой войне, ведущейся за право на существование, мы не заинтересованы в сохранении хотя бы части населения».

В середине ноября в пятый раз сократили паек, в Ленинграде начался голод. В городе не осталось ни кошек, ни собак, ни крыс. От голода люди умирали дома и на работе, в очереди за хлебом и на улице. Каждый день похоронные команды собирали сотни трупов. Триста, четыреста трупов в день.

– Ты слышала и читала про блокаду сотню раз, мне добавить особо нечего. Я прибыл накануне, ехал с шофером через город. Мертвый город. Мертвые лежали на мостовых. Сам видел, как с трупов срезали мясо. Начался обстрел. Фугас лег рядом, машину отбросило взрывной волной.

Очнулся в палате – контузия и пара сломанных ребер. Врач ушел, мой сосед, аккуратный мужичок из гражданских – усики, очочки золотые, пижама в полоску, – подсел ко мне с картишками: в преферансик, говорит, гусарика расписать не желаете? Не умею, отвечаю. Ну в дурачка-то умеете? Шлепаем мы, значит, в подкидного. Тоже ранен? – спрашиваю я. Нет, грыжа, отвечает. Инструктор из горкома, грыжу вот защемил, неделю уже загорает тут. Но играл, шельмец, ловко – два раза кряду меня с погонами оставил.

– Вы уж не обессудьте, товарищ генерал-майор, – говорит инструктор. – Тут покамест вы в беспамятстве пребывали, сестра приходила. Так вот я обед и десертик вам заказать осмелился.

– Десертик? – смеюсь. – Крем-брюле?

– Нет. Клубничку со сливками взбитыми.

– Клубничку. Тоже неплохо. А что там в меню еще?

– В меню? – хихикает инструктор, а сам под козырного короля мне заходит. – На закуску – икорка, балычок, язык заливной. Плюс кагор массандровский, стаканчик, для аппетиту. Из супов, если желаете поострее – суп-харчо отменный, уха стерляжья. Или борщец, тоже хорош. Его тут с пампушками подают, с чесночком и сметанкой.

– Сметанкой? – хохочу. – И чесночком?

По третьему кругу я в дураках остался. Тасую карты, а инструктор продолжает заливать:

– А уж на жаркое – будьте любезны: и баранинка, и антрекотик. С вареной картошечкой…

– А картошечка-то с укропом? Ведь без укропу, сами понимаете…

– Знаете, врать не стану, про укроп вот не припомню. – Он карты аккуратно веером развернул, усмехнулся, снова я ему козырей, видать, насдавал. – Я рис, знаете ли, уважаю. Мне по диете рис положен.

– А на десерт?

– Выпечка чудесная, ромовая баба или пирожки. Эклеры тоже. Или клубника.

– Со сливками? – А сам руки потираю, сейчас я тебя прищучу, четыре валета на сдаче пришли.

– Ну да.

Улыбается, а сам всех моих валетов одного за другим дамами прихлопнул. Ну что ты будешь делать – я со злости и козырного подкинул, так он и его аккурат четвертой дамочкой убил. Сидит и очочками поблескивает.

Тут дверь отворилась, и в палату вкатывается медсестра с тележкой. А на тележке – еда. Все один-в-один, как инструктор рассказывал. И балычок, и икорка. И клубника, мать твою, со сливками. Инструктор салфетку крахмальную расправил, воткнул себе под воротник и мне кивает.

– Кушайте, товарищ генерал-майор. Кушайте.

Я таращусь на поднос. На тарелочки-судочки, на стаканчик кагора, на розетку с клубникой этой. От контузии да от злости башка кругом пошла.

– Ах ты, грыжа защемленная, горкомовская, – хриплю (от ярости, понимаешь, у меня аж глотку перехватило). – Да ты знаешь, что в городе народ клейстер жрет, кору варит? Трупаков уличных гложет? По осьмушке хлеба на душу! Сто двадцать пять грамм!

– Вы не нервничайте, товарищ генерал-майор. У вас контузия, вам нервничать вредно, – говорит мне инструктор ласково. – Все мы знаем. Но раз партия так решила…

– Партия? – ору. – Какая партия?!

– Товарища Сталина партия.

И пялится на меня, сволочь, стекляшками бесстыжими.

– Ах ты падаль человеческая! Да как ты смеешь такое имя марать! Я с товарищем Сталиным с самой Гражданской! А с товарищем Буденным с Первой мировой… Мы под Царицыном таких вот кровососов, как ты… вдоль дороги… С Семен Михалычем! На столбах телеграфных! Да я тебя, гад, сейчас как клопа…

Короче, спасли его санитарки. И контузия моя помешала, да два ребра к тому же…

Дед замолчал. Я взяла его за руку, в моей ладони всего-то три пальца уместились. Мне снова было одиннадцать лет.

– Вот такие вот шанюшки, мил-друг душа моя. – Дед провел ладонью по моим волосам. – И никогда, до гробовой доски, не смог я забыть той клубники ленинградской. Да и после смерти, видишь, вспоминаю.

Пробежал шелест по райскому саду, ветер всколыхнул розовую пену, полетели-закружились лепестки. К клубничному аромату добавилась какая-то химия, что-то вроде ацетона. Голос совсем рядом спокойно произнес:

– А может, не знал товарищ Сталин про клубнику?

Я обернулась, дед тоже. Почувствовала, как он крепко сжал мою ладонь.

Разводя пушистые ветки плавными руками, к нам неспешно вышел босой мужчина в белой крестьянской рубахе и льняных портках. Лицо, да что там лицо – я узнала его сразу, он был похож на все свои портреты сразу, но ни один из этих портретов не был похож на него.

– Да и должен ли великий Сталин знать? – Голос, вкрадчивый баритон ведущего ночного радио, был почти нежен. – Или великий Ленин? Или Наполеон? Или божественный Цезарь?

Он тихо рассмеялся, а мне отчего-то стало жутко. Его глаза, карие, цвета горького шоколада, смотрели пристально, почти зло. Мне вдруг вспомнилось из русской классической литературы, что темные глаза и светлые волосы есть несомненный признак породы.

– Человек, – продолжил кареглазый, – он не просто слаб. Человек плох по своей сути. По своей природе. Скверен. Ведь так, генерал?

– Так. Только вот не надо девочку пугать, – буркнул дед.

– Пугать? Да упаси… Не пугаю – разъясняю. Девочке предстоит изменить ход истории всего человечества! – Он значительно поднял указательный палец. – Или нет. Не изменить и погибнуть мучительной смертью. Умереть бестолково и совершенно напрасно.

Он весело потер ладони.

– А от кого… – пискнула я, откашлялась и продолжила нормальным голосом: – От кого это зависит? Это «или»?

– Ты ждешь, ты хочешь ответа «от тебя», да? – подмигнул он. – Увы. Не только от тебя. Увы…

Женским жестом, изящно, он откинул назад волосы, длинные, русые, тоже по-женски ухоженные и красивые.

– Хорошо… – Я с трудом сглотнула, во рту была полная сушь. – Хорошо. А от кого?

– Ну почему вы всегда задаете не те вопросы? Что за народ! Удивительно! Неужели так сложно отличить главное от второстепенного? Не мозгами, сердцем? – Он строго посмотрел на меня. – Вот ответь мне: что делал Бог на седьмой день творения?

– На седьмой день…

Я запнулась, но тут же из ниоткуда появились моя бедная мать, отчим Джошуа, молельный дом в амбаре и выжженный Канзас в виде весьма условной декорации. Без запинки я ответила: – И благословил Бог седьмой день, и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал.

– Прекрасно! Выходит, Бог работал, и Бог устал, так? Устал! А чем интересен шестой день?

– Он сотворил человека.

– Ответ не совсем точен! Он сотворил мужчину! На шестой день, после пяти дней титанического труда. Причем сделал его из грязи. Из грязи, хм? Похоже, первое, что подвернулось под руку. Очевидно, на результате творения сказались усталость и недоброкачественность исходного материала. Даже у гения бывают промахи. А то! Взять Его лучшие произведения. Млечный Путь – потрясающая концепция! Закат в Малибу – какая палитра! Узор бабочки – ювелирная филигранность! А полет орла! А грация гепарда! Да простая снежинка в тыщу раз удачней! В мильон!

Кареглазый азартно хлопнул в ладоши.

– Но дело тут даже не во внешнем уродстве – все эти волосы, прыщи и бородавки… Ногти на ногах. Проект в целом, мягко говоря, подкачал. Ответь мне: в чем квинтэссенция мужчины?

– То есть суть? – задумалась я. – Сила, пожалуй. Ум. Логика.

– Точно! Именно так – физическая сила, ум, логика. Качества не только никуда не годные, но даже вредные и опасные.

– Почему?

– Грубая сила порождает противодействие – другую силу. Ум – понятие весьма относительное, а логика всегда основывается на конкретных знаниях и опыте. Как правило, односторонних и весьма ограниченных. Да Он и сам это понял.

– И сделал женщину?

– Ну да. Исправляя ошибки. Любовь вместо грубой силы, интуиция вместо логики, хитрость вместо ума.

Он грустно усмехнулся.

– Но, увы, человечество уже пошло гибельным путем. Размахивая дубиной и гордо выставив детородный орган. Сила стала эквивалентом истины. Война и убийство из списка грехов перешли в разряд доблестей. Тупость переименовали в упорство. Культ насилия стал структурной основой всего, от воспитания детей до отношений между государствами. По порочному принципу верховенства силы были выстроены все институты – семья, детсад, школа, армия, тюрьма. Одна и та же тупая модель! Одна и та же выкройка! Само государство есть не что иное, как инструмент насилия… Ну, впрочем, это уже банальности.

Кареглазый говорил запросто, от высокомерия не осталось и следа. Я тоже осмелела:

– А не слишком ли вы категоричны? Все-таки критикуете не кого-нибудь, а самого…

Я показала глазами вверх. Кареглазый опешил. Дед сжал мою ладонь, я чуть не взвыла. У деда не руки – клещи, кузнец бывший, как никак.

– Подойди. – Кареглазый поманил меня рукой.

Я сделала шаг. Он наклонился и коснулся моего лба губами. Я зажмурилась, ожидая удара молнии, грома, ожога, наконец. Ничего, обычный поцелуй.

– Не делай глупостей только, – сказал тихо. – Хорошо?

34

Мирзоеву явно нравилось играть роль режиссера. Кем он там себя мнил – Хичкоком, Спилбергом, Антониони, – этот маленький маршал в лаковых сапожках? Махнув рукой, звонко крикнул: «Мотор!» Устроился в кресле, скрестив кренделем ноги. Нахмурился и деловито закурил, бережно поглаживая усы указательным пальцем.

Оператор-очкарик включил камеру. Вспыхнул рубиновый глазок.

– Что такое «Кулак Сатаны»? – строго спросила я в мертвый глаз объектива.

От крупного плана мы перешли к среднему, за моей спиной появились мониторы с флуоресцентными картами, прыткими синусоидами и юркими цифрами.

– Я веду репортаж из центра контроля за ядерными силами Российской империи (драматическая пауза). Отсюда управляются ракеты, расположенные в шахтах и на транспортерах, на русских подводных лодках и на секретных базах Венесуэлы и Нигерии. Если вы смотрите меня в Нью-Йорке, то ракета из Капустина Яра до вас домчится за тридцать две минуты. А из Венесуэлы – за восемь минут. Ракета, выпущенная с подводной лодки, взорвется на Манхэттене через четыре минуты.

Крупный план электронный карты, зум на северо-американский континент.

– За четыре минуты можно успеть заварить себе чай. Но выпить уже не получится.

Крупное восточное побережье, еще ближе – Нью Йорк, еще – Манхэттен. Можно разглядеть прямоугольник Центрального парка, строгую геометрию Мидтауна, путаницу Гринвич-Виллидж и Сохо.

Я снова в кадре – крупный план.

– «Кулак Сатаны». Ядерный центр России. Удар в любую точку планеты. Что это? – ядерный терроризм или неопрагматизм двадцать первого века? Новое тысячелетие – новая мораль. Или отсутствие морали?

Средний план.

– В следующем репортаже я буду говорить с человеком, чей палец лежит на ядерной кнопке. Повелитель Армагеддона – Глеб Сильвестров!

Красный огонек погас. Я выдохнула. Мирзоев захлопал в ладоши, к нему нерешительно присоединились остальные. Конокрад Бархотенко ухватил мою руку и, припав красным ртом, немедленно обслюнявил ее всю до запястья.

– Монтировать! Немедленно! И в эфир!

Мирзоев энергично встал. Я вытирала руку о джинсы.

– Ваша импровизация насчет интервью, – он усмехнулся, – с повелителем Армагеддона очень эффектна. Но есть нюансы, которые нам надо обсудить.

Он отвернулся и заорал:

– Крылов! Сокова! Какого черта! Я ведь приказал – немедленно! У кого мониторинг рейтинга? Что значит «у Дьякова»? Сюда! Ах, ты тут… Ну что ты мне, дурак, какие-то цифры суешь? Мне динамика нужна! Я тебя сейчас расстреляю, идиота, вот и будет тебе динамика, понял? Что? Ну? Ах, это и есть динамика…

В Зимний мы возвращались на том же старом автобусе с замазанными стеклами. Сквозь процарапанную в краске дыру я подглядывала за темными сырыми сумерками. Серая хмурь опускалась на город, расползалась по пустым улицам, стекала под мосты. Плыла сизой мутью по лиловой воде.

Зина сидела рядом. Молчала, прикрыв синие веки. За нами, развалившись вдоль сиденья и выставив в проход длинные ноги, устроился Бархотенко. От сапог его разило ваксой, они сияли, точно конокрад вырядился на танцы. Враль, танцор, хитрец, иуда…

Трепался он не переставая. Рисуясь и явно наслаждаясь своим голосом, своими интонациями с выверенными актерскими модуляциями. Слушать было противно, не слушать не получалось. Оказывается, он учился в семинарии и собирался стать священником. Зина, не открывая глаз, беззвучно выругалась. Воткнула кулаки в карманы куртки.

– Христианство порочно в своей основе. Аморально в принципе. Ведь если я люблю Бога и не грешу лишь из боязни угодить в ад, то цена такой святости медный грош. Копейка! Христианство возводит идею ада в основополагающий принцип своей концепции, и эта идея висит над человеком дамокловым мечом всю сознательную жизнь. То есть превращается по сути в бесконечную пытку. А ведь человек под пыткой скажет и сделает абсолютно все, и даже суд, земной наш грешный суд, не станет рассматривать доказательства, полученные под пыткой. А тут – суд божий! И под пыткой! Какова ценность духовного величия, достигнутого страхом адских мук! Я стал святым, потому что боюсь боли и не хочу быть поджаренным чертями на сковородке. Не любовь к Отцу небесному, не сострадание к ближнему, не величие духа – нет! Всего лишь боязнь адских мук. Какое пошлое ханжество! Какой прагматизм!

Автобус вывернул на Невский. В черничном киселе закатных туч сверкнула золотой молнией игла Адмиралтейства. Гордая плечистая башня уже ушла во тьму по самое горло. Золото вспыхнуло и пропало. Город неумолимо погружался в ночь, как гибнущая эскадра.

– Неудивительно, что к началу двадцать первого века человечество решило повернуть вспять – от просвещения в сторону тотального идиотизма. Человек интуитивно почуял опасность знания, ведь интеллект неразрывно связан с моралью, а невежество отличается легкостью бытия. Скользя по поверхности жизни, ты свободен от мучительных вопросов о вечности души и реальности ада как наказания за грех. Ты сам сделал свой выбор. Ты – идиот! Но по собственному желанию и абсолютно добровольно. Совершенно сознательно. Твоя жизнь гораздо проще и во сто крат приятней, чем жизнь какого-нибудь пыльного интеллектуала, измученного веригами моральной ответственности за все на свете. За любое проявление зла в самой отдаленной точке планеты. Не спрашивай, по кому звонит колокол! Он всегда звонит…

Зина рывком обернулась.

– Хорош трепаться! Самого-то не тошнит?

– Нет. Совсем не тошнит. – Бархотенко бессовестно ухмыльнулся улыбкой конокрада. – Кстати, почему бы самой не послушать? Может, пробелы в образовании удалось бы восполнить.

– Ну уж нет! Трепач-провокатор! – Зина выкрикнула. – Хрипун! Удавленник! Фагот!

– О!

Автобус въехал на Дворцовую площадь.

– Вас куда, Зинаида Витальевна? – повернулся шофер. – К центральному или тут высадить?

Отделаться от говоруна Бархотенко удалось только после ужина. Из подвала столовки мы поднялись по Октябрьской лестнице, прошли через Золотую гостиную, через Малиновый кабинет императрицы Марии Александровны, потом через ее будуар. Зина шла впереди, шла молча, я читала названия комнат и залов на бронзовых табличках. Я понятия не имела, что от гречневой каши может быть такая изжога. На пыльном дворцовом паркете валялся мусор, рваные промасленные тряпки и скомканная бумага. Долгим темным коридором, кажется, он тянулся через все левое крыло дворца, мы добрались до комнаты, заставленной стеллажами с книгами. «Готическая библиотека императора Николая Второго», – прочла я на табличке.

– Тут, – Зина достала телефон, потыкала пальцем в экран, сунула мобильник обратно в карман, буркнула: – Ждем.

Она была не в духе, отвернулась к шкафам, делая вид, что разглядывает корешки. Я вдохнула, глубоко и с удовольствием – тут пахло воском, ветхой бумагой, теплым старым деревом. Подошла к письменному столу на мощных львиных лапах, важному, как саркофаг. Мореный дуб, черный, матово сиял заковыристой резьбой. По бокам вился виноград, среди ягод и листьев прятались купидоны с луками. Я провела пальцами по карамельному лаку столешницы. Тронула письменный прибор с задиристым орлом, свечами по бокам и мраморной чернильницей. Тут же лежал нож для бумаги с рукояткой из литой бронзы в виде Будды.

Я села на пол, вытянула ноги. Зина стояла спиной ко мне, сцепив руки сзади, ломала пальцы.

– Доброго вам вечера, – тихо произнес женский голос.

Зина вздрогнула, я тоже не слышала, как она вошла. Женщина остановилась и поклонилась Зине, потом мне. Обстоятельно и с достоинством, точно мы были в Японии. Я узнала наставницу, которую видела вчера в столовой с детьми.

В тугом сером платке она походила на богомолку, но без кротости в лице. Оленьи глаза, темно-ореховые, глядеть в такие можно долго, не отворачиваясь. Таким легко открыть душу без утайки.

– Вы готовы? – спросила меня наставница.

Я поднялась с пола, кивнула. Зачем-то застегнула куртку.

– Они в Ротонде. – Наставница повернулась к Зине. – Подожди нас здесь.

Из библиотеки мы прошли полутемными комнатами, под ногами хрустело, точно паркет был усыпан речными ракушками. Вдоль стен распахнутым нутром чернели растерзанные шкафы с выломанными ящиками. В дальнем углу, скрученные, как пыльный реквизит, стояли знамена с золотым шитьем – с орлами, крестами и славянской вязью. По полу валялись книги, рваные фолианты, скомканные гобелены. В камине белел античный бюст с отбитым носом и дырками от пуль.

Пошли по галерее, лампы тут тоже горели вполнакала. Наставница приложила палец к губам. Я остановилась и услышала звук, тихий, но значительный, похожий на шум далекого прибоя. Мощный шелест.

Неприметная дверь в самом конце галереи напоминала вход в кладовку.

– Тут лестница, – прошептала наставница. – Дайте руку.

Сухая теплая ладонь. Сильные пальцы сжали мою кисть, на ощупь я пошла за ней. Винтовая лестница круто карабкалась вверх. В темноте звук прибоя приблизился, стал громче и как бы шире, объемней. На самом верху в низкой комнате, похожей на чердак – балки, паутина, вонь мышей, – из пола торчала полусфера вроде макушки гулливерского глобуса. Из круглых окошек глобуса тек свет. Я заглянула.

Мы находились на внешней стороне купола ротонды. Внизу, в круглом зале, прямо на полу сидели дети. Сидели по кругу, в центре которого стоял человек. Я узнала Сильвестрова. Детей было одиннадцать (зачем-то я их пересчитала), скрестив ноги по-турецки и сложив ладони в молитвенном жесте, они сидели и дышали. Дышали в унисон, слаженным хором. Именно этот звук, усиленный акустикой купола, я приняла за прибой. У йогов этот способ дыхания – глубокий вдох сквозь зубы, пауза, долгий горловой выдох – называется «шум моря». Сильвестров, сутулый и хмурый, стоял неподвижно, сунув руки в карманы длинного пальто. Все это напоминало какую-то странную медитацию.

Я оглянулась, наставница спокойно кивнула, мол, ждем.

Мерный шум внизу, казалось, стал слаженнее, громче. Точно прибой набирал силу. Точно приближался шторм. Сильвестров вынул руки из карманов, медленно развел их в стороны. Раскрыл ладони, растопырил пальцы, словно собирался кого-то обнять, схватить. Он выпрямил спину, расправил плечи и выпятил грудь. Как птица, готовая взлететь.

Дети сидели не двигаясь. Дышали. Спокойные сосредоточенные лица. Исполинские меха раздували неведомое пламя. Сильвестров вытянулся и привстал на цыпочки – так мне показалось сверху. Потом он поднялся чуть выше, потом еще. Тень на полу стала отодвигаться все дальше и дальше от его ног. Он висел в воздухе. На расстоянии метра от пола.

Наставница тронула меня за плечо.

– Пошли, – прошептала она мне в ухо.

Шли молча. По дороге я вспомнила слово «левитация», впрочем, оно ничего не объясняло. В одной из захламленных комнат мы остановились.

– Как вас зовут? – спросила я.

– Лариса.

– Что это было? Левитация? Или…

– Не важно.

– А что важно?

– Прана. Энергия.

– А дети, они… они, – я пыталась найти слово, – производят эту энергию? Дети?

– Нет. Они прану направляют. Огонь кундалини… долго объяснять.

– Откуда? Откуда она?

– Не знаю. Из тела, из души. Из космоса. Из земли. Из воздуха.

– А Сильвестров? Он тоже… этот…

– Нет. Он пустой. Дети – они как зеркало. Как зеркало и линза. Ловят энергию и направляют. Через себя.

– Как солнечный зайчик?

Лариса не ответила. Она отодвинула опрокинутый стул, подняла с пола картину. Развернула лицом и прислонила ее к стене.

– Господи… – выдохнула я. – Это же…

Это была «Юдифь» Джорджоне. Я подошла ближе. Почти равнодушная Юдифь, с флорентийской лисьей раскосостью полуприкрытых глаз, в правой руке – меч, а левая придерживает подол пурпурного платья. Она, словно родная сестра Венеры, грация на грани с негой, румяная упругая плоть – сладострастный колорит итальянского Ренессанса, сменившего девственную меланхолию бледного Средневековья. Узкая ступня, розовая и босая, уперлась в мертвый лоб отрубленной головы. Живописцы той эпохи не знали палитры, они смешивали краски заранее: цвет майского неба, цвет тосканских полей, цвет женского тела. Лицо мертвеца было серо-бурым, наверняка Джорджоне назвал полученную смесь «цвет трупа».

Отчаянная баба, вот уж воистину сорви голова, Юдифь пришла в лагерь врага под видом странствующей прорицательницы. Буйная кровь генерала взыграла от счастливого пророчества, к тому же пифия оказалась соблазнительно аппетитной чертовкой. Устроили пир, но похотливый ассириец переборщил с алкоголем и уснул. Бритвенная сталь меча, сорванная портьера, побег сквозь ночь с кровавым трофеем. Осажденный город встретил триумфом.

«Вот голова Олоферна, вождя Ассирийского войска, и вот занавес его, за которым он лежал от опьянения, – и Господь поразил его рукою женщины. Жив Господь, сохранивший меня в пути, которым я шла! Ибо лицо мое прельстило Олоферна на погибель его, но он не сделал со мною скверного и постыдного греха».

– Она дожила до ста пяти лет, – Лариса подошла ко мне. – И тихо умерла в кругу семьи.

– Я знаю.

– В Библии ей посвящена целая книга. Самая знаменитая женщина Ветхого Завета.

– Не надо меня уговаривать. – Я присела на корточки, чтоб получше разглядеть мертвую голову. – Вы специально меня тут повели?

– Разумеется. Но только не я, – на шутку она ответила серьезно. – А вам мир видится клубком случайных совпадений?

Отрубленная голова была исполнена с виртуозной убедительностью. Через пятьсот лет такая живописная манера вылупится в отдельное направление, которое станет называться гиперреализмом. Джорджоне, верный сын Ренессанса, писал голову с натуры, писал дотошно, до тех пор, пока модель не начала пованивать. Да, вот он, цвет трупа. Достоверно, очень натурально, почти с запахом. Впалые щеки, сквозь щелочки прикрытых век проглядывали желто-лимонные белки, серые губы сжаты, волосы прилипли ко лбу. Патологоанатомическая эстетика.

– Когда, – я поднялась с корточек, – когда вывозите детей?

Лариса бережно взяла картину за раму, подняла, развернула лицом к стене.

– Вы обратную дорогу найдете? – спросила. – В библиотеку?

Там, в библиотеке, кроме Зины меня ждал Бархотенко. Еще в коридоре я услышала его медный баритон:

– Ад – это выбор сильной души. Личности! Лишь в аду ты можешь остаться самим собой. В раю тебе уготована участь раствориться в Боге. Исчезнуть. Не это ли есть тривиальное определение смерти?

Я вполголоса выругалась и открыла дверь. Зина сгорбившись сидела на столе, листала какой-то фолиант. Лица не видела, но даже спина выражала дикое раздражение. Бархотенко с собачьей прытью направился ко мне.

– Ага! – обрадовался он. – Ну вот! Наконец! Где же вы пропадали, милая Екатерина Сергеевна?

– Живописью любовалась. Эрмитаж, как никак. Когда еще придется…

– Тлен! Пыль! Мусор! Фантики цивилизации! Искусство умерло!

– Вы уверены?

– Еще бы! Ведь мы сами его убили. – Он захохотал, скребя пальцами бороду. – Наповал! Всех этих Рафаэлей и Ван Гогов, Моцартов и Шостаковичей! Этих Достоевских! Мусор!

Зина тайком подавала мне какие-то знаки. Палец к губам – единственное, что я поняла.

– Ницше! Но наоборот! Заратустра, но шиворот-навыворот! О да! – Бархотенко понесло. – Мы убили Бога! Мы обрели свободу, но не свободу сверхчеловека – сияющую гордым Монбланом духа и воли, нет, нет, сбросив оковы морали и вериги культуры, мы рухнули в самую грязь. Лицом! Мордой! Рылом! Нет Бога! Все можно! Теперь, братцы, все можно!

Он восторженно орал, пуча цыганские глаза и размахивая большими ладонями. Точно уродливая большая птица, нелепая и шумная. Вызывая смесь гадливости и желания раздавить.

– Не Бога вы убили. – Зина подняла голову. – Вы человека убили в человеке.

Она громко захлопнула книгу. Ловко соскочила со стола.

– Христианство! Два тысячелетия, да? Ну и что из этого вышло? А? – Бархотенко плюнул в ладонь и сжал пальцы в крепкий кукиш. – Вот! Ни шиша! Все эти сопли христианские про любовь к ближнему? Про доброту, мораль и прочую ахинею! Ханжество! Лицемерие и вранье!

Зина подошла, заинтересованно посмотрела на его кукиш. Бархотенко смутился, перестал орать. Спокойно продолжил:

– Впрочем, мы что-нибудь взамен вашего Христа изобретем. Что-нибудь посовременнее. Каких-нибудь марсиан или вселенский разум… Космический. Религия для внутреннего потребления нужна, вроде ошейника и намордника, чтоб быдло в узде держать. Чтоб на хозяина, скот, не смел рыкнуть. А русский человек как был зверем, так им и остался. Чуть цивилизацию сколупни – тут же клыки и когти, тут же! Рвать будут, глотку в клочья! Да еще и живьем сожрут.

Он захохотал.

– Слыхали, у нас там два охламона, на Сретенской… – давясь смехом, продолжил он. – Значит, поймали девку… Отымели ее, как сидорову козу… и в хвост и в гриву, а после…

Мы не узнали конца истории, хотя финал уже начал смутно вырисовываться по общему контексту.

Самого удара я не увидела. Бархотенко дернулся и замер. Сдавил горло двумя руками, точно пытаясь задушить себя. Между пальцев брызнула кровь – струйками, как из дырявого шланга. Зина подалась назад, из ее белого кулака торчало узкое лезвие. Она разжала пальцы, на паркет упал нож. Это был старинный бронзовый стилет для разрезания книжных страниц, некогда принадлежавший последнему русскому императору. С фигурной ручкой в виде Будды. Впрочем, Николай Романов вряд ли им пользовался, чтению он предпочитал городки и стрельбу по воронам.

– Ты сошла с ума, – выдохнула я.

Я старалась не смотреть на дергающиеся ноги Бархотенко. На те самые, надраенные ваксой, сапоги, что он, такой наглый и живой, выставлял в проход салона автобуса всего пять часов назад.

– Вовсе нет. – Зину трясло, она стиснула ладони, зажала их между коленей. – Ты что, не понимаешь, зачем он увязался за нами? Нет?

– Нет. Не понимаю.

– Да? Нет? Неважно… Помоги мне…

– Господи, Зина! – вскрикнула я. – Дай ему хотя бы сдохнуть!

– Ненавижу! Как я все ненавижу! – Она отвернулась, закрыла лицо ладонями. – Ненавижу! Ненавижу!

Я не стала утешать ее, просто ждала, пока истерика пройдет. Потом, отодвинув кресло, вдвоем мы впихнули труп под письменный стол императора: там между боковых тумб оказалось вполне достаточно места для крупного мужчины.

35

Детей мы выводили на рассвете. Дворцовая набережная была тиха и пустынна. Плоское небо светлело. Бархатная чернота линяла в мышиное сукно. По пыльной Неве полз туман, и неподвижная река казалась бескрайней дымящейся степью. На том берегу, дальнем, почти вымышленном, угадывался тусклый намек на башню, тощую, точно вставшую на цыпочки. Там, на Заячьем острове, проступал серым контуром Петропавловский собор, изящная, в стиле барокко, оплеуха юного царя мужиковатой звоннице Московского Кремля.

Их было одиннадцать. Одиннадцать девочек. Старшей не больше двенадцати, младшей, даже не знаю, лет шесть-семь. Сонные, в одинаковых сиротских пальто, они походили на тихих старушек, отправлявшихся в паломничество. Послушно держась за руки, гуськом они перешли мостовую. Лариса шагала впереди, мы с Зиной замыкали. По набережной, вдоль мокрого гранитного парапета мы двинулись в сторону Троицкого моста. От воды пахло сырым сеном.

– Не передумала? – спросила Зина, не поворачиваясь в мою сторону.

Говорить не хотелось, я мотнула головой – нет.

– Ну зачем… – начала она, но замолчала, безнадежно махнув рукой; похоже, у нее тоже не было настроения говорить.

Миновав два спуска, мы остановились у третьего. Лариса вопросительно вытянула вверх ладонь, Зина показала вниз. По мокрым ступеням дети осторожно сошли на пристань. Из воды, выпятив ржавый бок, огромная, как кит, торчала полузатопленная баржа. Из-за нее выглядывал неказистый речной трамвай, плюгавый и битый, он был пришвартован у самого края причала. По борту кораблика висели линялые флажки и мертвые фонарики. На мачте бурой тряпкой болтался драный флаг неопределенной державы. У трапа нас ждала худая рыжая тетка в каторжной телогрейке и мужицких сапогах. Судно называлось странно и просто «Зина», я уже хотела пошутить, но тут разглядела, что начало слова было замазано белилами.

– Через Невскую губу пройдем Кронштадтским фарватером. – Рыжая тетка нервным пальцем чертила в воздухе. – Кронштадт пройдем левым бортом, дальше – зюйд-вест. После Лебяжьего…

– Все чудесно, – перебила ее ласково Зина. – Прекрасно все. Мы вам полностью доверяем, Грета Викторовна… Давайте отчаливать, а?

– Прогноз благоприятный, – с испуганным выражением лица отозвалась Грета. – С Кохтла-Ярве радиостанция русская передала. Да, давайте грузиться.

Она встала у трапа, для верности наступив сапогом на деревянный помост. Лариса перешла первой. Девочки по одной потянулись за ней. Зина закурила, отвернулась от корабля и от реки – там на востоке, за синими крышами, уже готовился к премьере незатейливый северный рассвет. Я подошла, тронула ее за плечо. Она зло сбросила мою руку.

– Зачем? Ну зачем? – Она выплюнула дым мне в лицо. – Зачем ты это делаешь? Ну кому нужна эта… эта твоя жертва? Америке твоей? Европе вонючей? К чертям их! К чертям собачьим! Они же все сгнили – их просто уже нет! Труп ходячий! Неужели ты не понимаешь, что тот мир уже давно кончился? Сдох!

Она зло затянулась и закашлялась. Я взяла у нее из пальцев сигарету, кинула на доски причала, придушила окурок носком сапога.

– Ты что, не видишь, – Зина сплюнула, – не видишь? Это ж все фикция! Декорация и муляж! Все! Все!

Она ткнула рукой в сторону востока. Над черным контуром ломаных крыш розовое небо наливалось юной персиковой негой.

– Покойники нарумяненные в гробах! Тут уже медицина бессильна, нечего тут уже менять, да и исправлять поздно. Это даже не конец света – конец времени это! Конец времен!

Я не могла оторвать взгляд от неба. Небо, господи, ну и небо! Казалось, ничего более нежного и прекрасного я не видела в своей жизни. И одновременно пошлого, вроде тех ковриков с лебедями.

– Тут нет будущего! Тут смерть, прах, тлен! Тут тупик! Конец! Ну как ты не понимаешь?

– Да все понимаю, все, – ответила я, не отрываясь от зефирной красоты над крышами, точно боясь пропустить там что-то главное. – Понимаю все… Просто я сама часть этого самого тупика. Часть этого праха и тлена. Этого конца. Конца этого мира.

Зина смотрела на меня. Я – сквозь нее, на восток.

– Нас приучили бояться смерти, а ведь в ней ничего страшного нет. Наоборот, самая естественная штука на свете. Это рождение – случайность, смерть – неизбежность. Я часть этого мира, и я умру… вместе с ним. Тьфу, ну и пошлятину я несу!

Я засмеялась, обняла Зину. Она фыркнула и засмеялась тоже. Меня кто-то дернул за рукав.

– Ты не плывешь с нами.

Это была маленькая Катька, она смотрела на меня снизу вверх. Я присела на корточки.

– Нет.

– Жалко, – Катька наклонила голову набок. – Ты мне сначала не понравилась. А сейчас… Жалко.

– Мне тоже.

– Там сад. Яблочный Рай называется.

– Я знаю.

Катька внимательно разглядывала мое лицо, потом протянула ладони.

– Дай мне свои руки.

– На. Держи.

Я положила свои ладони поверх ее.

– Прижми, – сказала она.

Я прижала, ее крошечные ладошки оказались горячими и сухими. Ничего, кроме тепла, я не почувствовала. Катька что-то шептала, почти беззвучно шевеля губами. Что-то вроде детской считалки. «Узелок да ниточка» удалось разобрать мне.

– Ну вот… – Она по-взрослому вздохнула и, не сказав больше ни слова, пошла к трапу.

– Что это? – спросила я у Зины, поднявшись.

– Она впустила тебя. Созерцателем.

Разумеется, восход я проворонила. Солнце уже вылезло, резво плеснув по крышам горящей ртутью. Тут же полированной сталью вспыхнула река, речной трамвай, пыхтя и воняя соляркой, развернулся и на удивление бойко стал удаляться от пристани. Я успела прочитать название на левом борту – «Мнемозина». Да, все-таки, как ни крути, Питер – на удивление интеллигентный город.

Я подошла к самому краю пристани. Мне никто не махал с палубы, там вообще никого не было – и дети, и взрослые давно спустились в трюм. Они уже одной ногой были в своем Яблочном Раю. А я осталась тут, осталась навсегда. Хотелось плакать, стало вдруг до ужаса жалко себя.

– Ну, душа моя, ты ж сама выбор сделала.

– Правильный? – спросила я деда.

– Ну я-то откуда знаю? Только ты можешь знать, ведь выбор-то твой. Хотя, конечно, рай этот… как его?

– Яблочный.

– Во-во! Яблочный – весьма заманчиво звучит.

– Там сад. Говорят.

– Сад? – задумался дед. – Конечно, сад. Что же еще там может быть.

36

Меня привезли к Мирзоеву в десять утра. Сильвестров со свитой был уже там. Вертолет с золотым двуглавым орлом на фюзеляже стоял на заброшенной детской площадке, пилот в кожанке и белом шарфе жеманно курил, лениво покачиваясь на качелях. Тут же рядом по мостовой перед входом в музей бродили хмурые автоматчики.

Два охранника спустились со мной, передали у лифта какому-то лысому майору. Появился Мирзоев, нервный, с бритвенным порезом на подбородке, заклеенным обрывком газеты.

– Чудесно! – буркнул он мрачно. – А где этот трепач? Где брехло хохляцкое? Ладно, пошли, Цезарь ждать не любит.

Цезарь сидел в разлапистом конторском кресле. Кресло фальшивой кожи вишневого цвета подняли на подиум, сооруженный из деревянных ящиков с чернильными штампами. По кругу стояла личная охрана, семь красавцев-здоровяков в черных галифе и высоких кавалерийских сапогах.

Сильвестров, мрачный, с серым лицом, казалось, дремал. За ним сияли синие экраны с картами полушарий, на мониторах появлялись и исчезали какие-то неясные топографические объекты, спутниковая трансляция неопределенных участков земли. Впрочем, на боковых экранах поменьше ясно угадывались панорамы Лондона, Парижа и Нью-Йорка.

– Где Савушкин? – злобно прошипел Мирзоев, косясь на сонного Сильвестрова.

– Тут! – тихо отозвался толстяк с ликом херувима. – Тут я!

Мирзоев матерно сострил в рифму, тоже вполголоса. Спросил:

– Симулякры готовы?

– По Нью-Йорку тип-топ. «Феррари-Мазератти» ручной сборки! Париж – так себе, три с плюсом. Лондон – лимон полный, сбивка по уровню и цвет фуфлит. Пересчитывать нужно и гамма, слои менять.

– Я тебя, павиан румяный, – шепотом заорал Мирзоев, вцепившись в купидонову рубаху, – сейчас порву на тряпки! Что-нибудь готово? Можно показывать что-нибудь?!

– Нью-Йорк можно…

Уши у купидона налились пунцовым. Мирзоев вертляво приблизился к подиуму, охрана расступилась.

– Ваше императорское высочество? – позвал он. – Глеб? Ты что, задремал?

– Тут я, – тот приоткрыл мутный глаз. – Что?

– Глеб, у нас там готов ролик. Поглядишь?

Сильвестров сделал неопределенный жест вялой рукой. Мирзоев подал знак Савушкину. Тот начал проворно тюкать по клавиатуре ноутбука. На центральном экране вместо карты появился десктоп с порочной мулаткой в леопардовом купальнике и на мотоцикле. Стрелка курсора заметалась между папок, выбрала одну, нажала.

Возник Нью-Йорк. Панорама Манхэттена с набережной Нью-Джерси – стеклянные дылды небоскребов Уолл-стрит, толчея домов поменьше, те, словно кубики, высыпались из коробки и застыли у самой кромки залива. Чуть дальше – ажурный Бруклинский мост, еще дальше – кварталы кирпичного Бруклина. Эти вполне правдоподобно уходили в перспективу и таяли в сизой дымке.

Экран разделился на две части: в правой голубел беспечный Нью-Йорк, в левой из темноты выплыла огромная красная кнопка, которую тут же беспощадно вдавил до упора чей-то решительный палец. На лужайке соснового бора раскрылся люк, из черноты шахты вырвалась стальная ракета. Плюясь рыжим пламенем, оставляя шлейф дыма в облаках, ракета унеслась ввысь. Выскочили рубиновые цифры электронных часов. Нули и семерки нервно заморгали, ракета уже неслась среди звезд. Внизу школьным глобусом виднелся бок нашей планеты.

По лицу Сильвестрова трудно было понять, нравится ему кино или нет: сутулясь, он сидел вполоборота, капризно покусывая нижнюю губу. Грузный, как мешок с сырым песком, он напоминал тяжеловеса в углу ринга, побитого и смертельно уставшего. На экране лопнуло солнце ядерного взрыва, Манхэттен вспыхнул, точно бумажный макет.

Сильвестров приподнял руку, выставил вверх указательный палец. Мирзоев остановил видео, подбежал к креслу.

– Да? – спросил снизу.

– Фуфло, – отчетливо буркнул Сильвестров. – Фуфло это все.

– Но Глеб, – Мирзоев занервничал, – Глеб, мы прогоняли через фокус-группы, очень неплохие, очень…

– Какие, нахер, фокус-группы? – Сильвестров подался к нему. – Ты что, нью-йоркских домохозяек опрашивал? Ты кому арапа заправляешь, зайка? Мне?!

В подвале стало тихо. Мирзоевская команда замерла, лица застыли – с такими лицами знатоки слушают Вагнера.

– Мне любопытно, это ты меня за идиота держишь, – Сильвио выпрямился в кресле, – или ты сам идиот?

Он не повышал голоса, но даже операторы в дальних углах огромного зала слышали его. Привстав и вытянув шеи.

– «Кулак Сатаны», – мрачно сказал он. – Центр управления концом света. Генштаб Армагеддона. Страх и ужас двадцать первого века…

Сильвио замолчал, точно задумался. Откуда-то, из параллельной вселенной, скорее всего, долетела песня – фальшивый женский голос выводил цыганский романс про наш костер.

– И ты хочешь вот этим мультиком, – Сильвестров ткнул в пустой экран, – напугать весь мир… Вот этой доморощенной анимацией…

Он поднялся, выпрямился. Мирзоев безвольно качнулся вперед, мне вдруг показалось, что он сейчас припадет к ногам Сильвио, начнет целовать его ботинки. А Сильвио пнет его, оттолкнет. Ничего этого не случилось, увы.

– У нас всего один шанс. Всего одна попытка. Мы должны так напугать их… так… – Сильвестров сжал кулак. – Мир должен остановиться. В ужасе застыть… Как тогда, в сентябре, когда башни рухнули… Шок! Вот что мне нужно! Шок!

Брезгливо взглянув на Мирзоева, добавил:

– А не мультики, – повернувшись к охране, вежливо попросил: – Придушите его. Прямо тут.

Мирзоев замер, его лицо в одно мгновение стало лимонно-желтым. Оно не выражало ничего, как гипсовая посмертная маска. Маска мертвеца. Два охранника, деловито и без суеты, принялись душить Мирзоева: один обхватил его сзади и приподнял, другой сдавил горло. Клещи огромных рук смяли шею, как тряпку. Мирзоев из лимонного стал пунцовым, даже кисти беспомощных рук стали цвета спелой малины. Экзекуция проходила в полной тишине.

Сильвестров внимательно, с каким-то особенным, почти детским, любопытством вглядывался в лицо задыхающегося.

– Прекратить! – неожиданно звонко гаркнул он.

Охранники отпустили Мирзоева, тот беспомощно рухнул на пол. Открыл глаза и сел. Раскачиваясь, будто пьяный, он попытался подняться, но руки подламывались. Ноги тоже не слушались. Он все пытался и пытался, но только скреб сапогами по бетону, как сломанная заводная игрушка. Сильвестров наблюдал, ухмыляясь чуть брезгливо, но в целом, похоже, благосклонно. Мирзоеву удалось встать на четвереньки.

– Поди, лапуля, сюда, – ласковой рукой поманил его Сильвестров. – Поди-поди, не бойся…

Мирзоев поднялся, шатаясь пошел к ящикам. За ним тянулся мокрый след, сзади на штанах Мирзоева расплывалось темное пятно.

– Ну вот видишь, – ласково сказал Сильвестров и наклонился. – Видишь? Вот что такое шок. Теперь ты понял, что нам нужно?

Мирзоева качнуло, он ухватился за ногу Сильвио.

– Прости… – просипел он. – Прости, Глеб… Я… я…

– Да уж… Ты… – Сильвио присел на корточки и, будто оправдываясь, сказал: – А то ведь ты вон вырядился в малиновый камзол, как медведь в цирке, галуны золотые… Ну что это такое, а? Штаны-галифе. Сапоги лаковые… Мультики мне показываешь…

– Прости…

– Да уж…

– Прости!

– Да ладно. Иди уж.

Мирзоев послушно развернулся и пошел.

Сильвестров, сидя на карачках, вытащил из кармана пальто револьвер и выстрелил Мирзоеву в затылок. Тот упал. В зале кто-то вскрикнул.

– Кто кричал? – заорал Сильвестров, вставая. – Кто?!

К нему подвели некрасивую тетку в военной форме и домашних тапочках.

– Ты? – спросил ее Сильвио, тыкая револьвером. – Это ты кричала?

– Да, – выдавила тетка.

– Почему?

– Испугалась…

– Испугалась? – Сильвио тихо засмеялся. – Чего ты испугалась? Разве ты в чем-то провинилась?

– Нет, – промямлила она, не отводя взгляда от пистолета.

– Ну так и нечего пугаться тогда. – Сильвио сунул револьвер в карман, запахнул пальто и плюхнулся в кресло. Закинул ногу на ногу, оглядел зал. – А кто эту анимацию делал?

Савушкин выполз из-за стола. Сутулясь привстал, поднял руку, как школьник.

– Я делал…

– Молодец, – похвалил неожиданно Сильвестров. – Профессионально.

Испуганно улыбаясь, купидон зарделся. Расцветая румянцем, он несколько раз боднул головой, наверное в знак благодарности.

– Вот что, – продолжил Сильвио. – Слушай внимательно! Вместо Нью-Йорка – остров… допустим, что-то адриатическое. Греко-итальянское… Лазурное море, белые чайки. Залив, пристань с яхтами. Все общим планом, панорама, никаких зумов, понимаешь?

Тот боднул головой.

– Идиллия… – Сильвио плавной рукой изобразил идиллию. – Золотистый песок пляжа, нарядные зонтики – цвета неба. Уютные домики под черепицей карабкаются на гору, на макушке древняя крепость – башня с часами, стены в диком винограде, что еще? Ну, пара кипарисов… Да, еще вот: не палец, на кнопку – пусть кулак давит. Ясно? Вот так!

Сильвестров с размаху саданул кулаком в поручень кресла.

– Вот так…

Он потер кулак и добавил:

– И чтоб через час ролик был готов! Будем выходить в прямой эфир. Дать анонсы прямо сейчас!

37

Мы сидели в кабинете Мирзоева, тут еще воняло его приторным бабским одеколоном. Знание, что хозяин кабинета мертв, придавало аромату сирени почти кладбищенскую тошнотворность. Впрочем, Сильвестрова никакие запахи явно не смущали – он сочно грыз яблоко, большое темно-красное яблоко. Этот сорт в Калифорнии называется просто – «вкусное красное».

– Про Зину знала? – Он вытер сок с подбородка. – Знала-знала. Конечно, знала. Никому нельзя доверять. Ни-ко-му… Если бы человека нужно было описать как зоологический тип, то он именовался бы «лживое животное». Ложь – наш основной признак. Наше главное отличие. Человек – продукт лжи.

Я пожала плечами. Разглядывала фотографии на стене. Какие-то красивые мужчины, похожие на регбистов в маскарадных одеждах. Такие лапочки.

– И куда – тоже не знаешь?

Я снова пожала плечами. Наверное, они уже там. Доплыли. Яблочный Рай… Интересно, какая скорость у речного трамвая? Километров сорок? Может, пятьдесят.

– Бегут… Бегут. Все бегут. – Брызнув соком, Сильвестров с хищным хрустом впился в красный бок. – Давно, лукавый раб, замыслил я побег…

– Усталый, – непроизвольно поправила я.

– Что?

– Усталый раб. Замыслил я побег, в обитель дальнюю трудов и чистых нег.

– Ну да. На свете счастья нет, но есть покой и воля. Ты думаешь, он это о смерти? Побег, в смысле. Ведь счастья и вправду нет, да и покой и воля тоже весьма сомнительные обещания. Уж поверь мне.

Он скорбно покачал головой.

– Вот ты думаешь: Сильвестров – тиран. Сатрап и деспот. Скрутил русский народ в бараний рог. Ведь думаешь, думаешь? Ядерный капкан ставит! Так?

Он откусил еще. Покрутил огрызок, бросил в угол.

– Капкан… Все мы в капкане. Тебе не приходило в голову, что наша Земля – самое поганое место во вселенной? Нет, с астрономической точки, без эмоций. Хуже только Луна. Мало того, что мы на самой окраине Млечного Пути, так и еще в нашей системе мы на последнем месте. Дикое захолустье вроде Лыткарино. Помнишь, в девяностые, в Москву наезжали любера? Шпана из Люберец? Глушить москвичей. Мочить столицу. У них это называлось «Операция «Тумак»…

Сильвио брезгливо вытер руки о полы пальто.

– Любера… Слово-то какое!

Запахнув пальто, он откинулся в кресле и вытянул ноги.

– Эх, с каким бы удовольствием… – он прикрыл глаза. – Лю-бе-ра… Все мы лю-бе-ра.

В дверь постучали, негромко и с почтением.

– Да, – сонно буркнул Сильвестров, не открывая глаз. – Кто?

Дверь скрипнула. Охранник, упираясь бритым лбом в притолоку, вытащил, точно фокусник, из-за своей спины Савушкина.

– Готово, – промямлил тот.

Сильвио вдруг резко повернулся ко мне.

– А ты обратила внимание, Каширская, ни одна сволочь тут не обращается ко мне «Ваше Императорское Величество»? Ни одна!

Больше меня удивило, что он, оказывается, помнил мою фамилию. Савушкин явно пытался что-то сказать, но лишь беззвучно раскрывал рот.

– Ну что ж… – Сильвестров звучно потер сухие ладони. – Будем рубить головы на площади! Пороть батогами на конюшне! Сатрап так сатрап!

Он встал, снял со стены рамку с фотографией мускулистого красавца в сомбреро. С размаху жахнул об пол. Осколки брызнули во все стороны.

– Любера, мать вашу! – Сильвио хохотнул и скроил зверскую рожу. – Пойдем, Каширская, объявлять конец света! Армагеддон открывать будем!

Мы вернулись в зал.

Тишина тут звенела от страха – попробуй собрать в замкнутом помещении сотню перепуганных насмерть людей, и ты поймешь, о чем я. Труп унесли. На бетонном полу подсыхала багровая лужа, похожая на африканский континент. Съемочная группа топталась вокруг подиума из ящиков, софиты были включены, гаффер с помощником выставляли свет. Я наклонилась к звукооператору, тот, стоя на коленях, колдовал над пультом.

– Что? – Стянув наушники, парень испуганно уставился на меня.

– Ручка есть? Лучше фломастер.

– Сойдет? – Он протянул мне толстый черный маркер.

Печатными буквами я стала писать на ладони.

– Шпаргалка? – спросил звукарь.

– Да. – Я подула на ладонь. – Спасибо.

Сильвестров досмотрел ролик Савушкина, явно остался доволен. Потрепал купидона, ухватив двумя пальцами за румяную щеку. Повернулся к съемочной группе.

– Эшафот убрать! – приказал.

Те кинулись разбирать ящики. Идея подиума принадлежала, скорее всего, легкомысленному Мирзоеву. Невесть откуда, цокая шпильками, появилась высокая девица эскортного пошиба. Чернявая с красным ртом, гордая, как испанская королева, крепкими бедрами она протиснулась между охранниками. Звучно крикнула:

– Глеб Глебыч!

Тот обернулся.

– Даша! – кивнул. – Ну что там?

– Супер! – улыбнулась она в ответ.

Улыбнулась заученно похотливо, скорее всего по привычке.

Сильвио подошел, провел тыльной стороной ладони по ее щеке.

– Ну?

– Все новостные агентства… – Даша запнулась, взглянула брезгливо на меня, повторила: – Практически все новостные агентства объявили о прямой трансляции.

– Си-Эн-Эн? «Фокс»? «Ройтерс»?

– И «Евроньюс, и «Ассошиэйтед пресс»! На низком старте все! Готовы прервать трансляцию и вывести нас в эфир.

– Нас вывести в эфир. – Сильвестров подмигнул мне, повернулся к съемочной группе. – Ну, тогда не будем терять времени. Готовы? Эфир через пять минут!

Он наклонился к Даше, что-то сказал.

– Почему? – спросила она недовольно.

– Немедленно. – Сильвестров легонько оттолкнул ее. – Я сказал. Где Каширская?

Я была рядом. Тут. Включили софиты, белый свет вырвал круг, в центре – мы с Сильвестровым. Я проверила микрофон, звукооператор кивнул, поднял вверх большой палец.

– Внимание сюда! – громко сказала. – Камера!

Оператор подошел, за ним потянулись и остальные.

– Эфир через три минуты. Выводишь меня средним планом, минуты две на раскачку, как только «Си-эн-эн» включит нас, начинаю работать с Сильвестровым. Средний план – я и он. Передаю ему микрофон, Сильвестров – крупный план.

– Средний… – буркнул Сильвио.

– Хорошо. Средний. Когда мы пускаем… кино ваше?

– Кино.

Сильвестров хмыкнул, засмеялся, а после начал хохотать. Он покраснел, закашлялся, хрипя, начал хлопать себя по коленям. Он не мог остановиться – кашлял, хохотал, хрипел. Кто-то прибежал с водой. Вот это был бы финал, подумала я, впрочем, без особой надежды.

– К-кино… – сипло выдавил Сильвио, вытирая рот рукой. – Ну, Каширская…

Он прокашлялся.

– Ролик пускать по моей команде. Савушкин, слышишь! Пустишь на большой монитор, вон тот. – Он ткнул пальцем. – Камеру не переключать! Пусть фоном идет, ясно?

38

Дальнейшее происходило странно, какими-то рывками, словно, что-то случилось со временем: одни куски проскакивали спешно, как на перемотке, другие тянулись бесконечно. После команды «мотор!» я начала говорить в камеру, такие вводные я отрабатываю на автопилоте. За оператором стояли мониторы, транслирующие «Си-эн-эн» и «Евроньюс», пока они нас не вывели в свой эфир, я могла нести все что угодно. Я и несла: пересказывала историю прихода Сильвио к власти: покушение на Пилепина и резню в Москве, расстрел Железной гвардии Кантемирова на Красной площади – султан на белом коне и кровавый фарш на камнях брусчатки стали уже хрестоматийными символами новой России. Напомнила про ядерный удар по Грозному, про битву за Москву и бегство, пардон, перенос столицы в Санкт-Петербург.

Краем глаза я следила за экраном с «Си-эн-эн»: там бежала бесконечная красная строка «Сенсация! Мир на пороге ядерной катастрофы! Прямое включение из Санкт-Петербурга». Нью-йоркская дикторша в беззвучной истерике разевала рот, строка повторялась снова и снова, я продолжала молоть чушь. Мое беспокойство плавно стало переходить в панику. В чем дело? Почему они не выводят нас в прямой эфир? Почему? Я болтаю уже минут десять – почему? Что там происходит?

Вот тут я и заметила, что с момента нашего включения прошло всего полторы минуты. Минута тридцать семь. Следующая секунда, тридцать восьмая, застряла еще на секунд пятнадцать нормального земного времени. Никого, кроме меня, этот факт, похоже, не волновал – Сильвестров (он пока был не в кадре), стоя чуть в стороне, разглядывал свои ногти, оператор и звукарь продолжали спокойно работать. Что происходит?

– Ядерный терроризм. Мы живем с этим понятием уже четверть века, – рассеянно произнесла я. – Но никогда раньше угроза терроризма не исходила от сверхдержавы. Бывшей сверхдержавы.

В этот момент «Си-эн-эн» вывело нас – я увидела себя на экране. За моей спиной раскрывался гигантский подвал, заставленный столами с компьютерами, мониторами и прочей технической дребеденью. Точно кто-то переоборудовал подземный гараж, колоссальный, как футбольное поле, в офис. Я приблизила микрофон к губам и отчетливо повторила:

– Но никогда раньше угроза терроризма не исходила от сверхдержавы. Я веду свой репортаж из секретного бункера «Кулак Сатаны»…

Вот тут время вдруг понеслось, точнее, поскакало. Рывками, именно так – иногда оно вдруг застревало, начинало дергаться, как пленка в дрянном кинопроекторе. После нескольких фраз я передала микрофон Сильвестрову. Вопреки моим ожиданиям, он не стал корчить из себя ни дьявола, ни злодея. И английский его был хорош, не хуже моего. Великолепный словарный запас, отметила я с завистью.

Сильвио был спокоен, тих, почти трагичен. Как хороший актер, играющий Шекспира; мне даже показалось, что он ввернул что-то из Гамлета, когда говорил о вселенской несправедливости.

– Большинство из вас думает, что справедливость – это получение того, чего вы хотите, а не того, чего вы заслуживаете. Мы, русские, не исключение.

Улыбка, нет, тень улыбки на грубом и усталом лице. Не на губах – в прищуре глаз. Тяжелый лоб, бритый череп, мраморный подбородок – последний римский цезарь. Тиран поневоле. Я представила, как он был красив, как был страстен и неистов тогда, в самом начале. От героя к сатрапу – как несправедливо.

– Вся жизнь, от начала и до конца, является несправедливостью. Например, мы должны умереть – это наиболее несправедливо. Мы делим вещи на справедливые и несправедливые, но какое право мы имеем на это? Вся органическая жизнь основана на несправедливости. Вот, к примеру, люди и акулы. Мы можем представить жизнь как независимое хозяйство по разведению акул и людей. Акулы едят людей, и люди едят акул. Что является справедливостью для акул? А что для людей? Это жизнь.

Я не могла понять, почему он ничего не требует, – ведь в этом смысл шантажа? Тем более ядерного. Он даже особо не угрожал, его речь напоминала академические рассуждения на общие темы морали, что-то социологическое, почти скучное.

– Что такое ваша справедливость? Справедливость, основанная на западных принципах? Демократия? Свобода? Права личности? – Он усмехнулся. – Вряд ли. Вы давно уже променяли свою демократию на комфорт. А свободу – на личную безопасность. Смысл вашей жизни – сама жизнь. Процесс. Жить любой ценой, жить как можно дольше, как можно богаче. Но, главное, жить. Больше всего на свете вы боитесь умереть. Именно тут ваша главная слабость.

Он замолчал, опустил руку в карман пальто.

– Мы, русские, тоже любим жить. Что бы вы там ни читали у Толстого и Достоевского. Кстати, все знаковые женские персонажи русской классики похожи, как пуговицы из одной коробки: это все одна и та же Настасья Филипповна – и в «Братьях Карамазовых», и в «Анне Карениной» тоже она, и Катерина из «Грозы». И даже Наташа Ростова, и булгаковская Маргарита – один и тот же психотип: страстная до безумия, чокнутая, но хитрая, упорная и настойчивая, готовая пожертвовать всем. Даже жизнью. Пожертвовать – но ради чего? Ради любви, а? Нет. Ради великой идеи? Ради вселенского счастья?

Сильвио вдруг повернулся ко мне.

– А вы, Каширская, жизнью бы пожертвовали ради вселенского счастья?

Я растерялась. Он неожиданно сунул микрофон мне в руку. Оператор взял средний план. Я поднесла микрофон, открыла рот, и тут время снова застряло. Мне вдруг показалось, да что там, меня окатило уверенностью: Сильвио знает, что я собираюсь сделать. Знает! Моя левая рука затекла, ладонь налилась горячей тяжестью – я держала ее на отлете, стараясь не размазать фломастер. Я стояла с открытым ртом, парализованная страхом внезапной догадки, и это тянулось и тянулось, похоже, целую вечность. Даже почувствовала, как на спине выступил пот и щекотная капля медленно сползла по позвоночнику вниз и застряла у резинки трусов.

И вот тут я увидела, что Сильвестров вынул из кармана револьвер.

– Справедливость… – Сильвестров подался вперед, я послушно подставила ему микрофон. – Справедливость по-русски… Чем же отличается наша, русская, справедливость от вашей?

Он неспешно поднял руку с револьвером. Показал пистолет, точно собирался демонстрировать какой-то трюк.

– Фатализмом. Основной компонент нашей справедливости – это судьба. Фатум!

Он ловко откинул барабан, вытряхнул на ладонь патроны, похожие на золотые желуди. Взял один и вставил обратно, остальные убрал в карман. Щелкнув, вернул барабан на место. Крутанул о ладонь, стальной механизм маслянисто затрещал-защелкал.

– Справедливость… – Прикрыв глаза, он медленно поднял револьвер и приставил ствол к виску.

Мама-мамочка, боже ты мой, господи, ведь я все это уже видела! Видела! Там, в проклятом, чертовом Канзасе – ну зачем, господи, ты опять это все мне показываешь? Зачем? Липкое время потекло тягучим сиропом: серый указательный палец с обломанным ногтем сонно начал жать на спуск, барабан лениво повернулся и подставил под жало бойка одну из пяти ячеек. Боек сладострастно цокнул, точно влепил звонкий поцелуй. Железный чмок угодил в пустую ячейку.

Сильвестров медленно открыл глаза.

– Вот… – проговорил тихо.

Микрофон в моей руке дрожал. Сильвестров взял его, сказал:

– Бог подарил мне жизнь. Бог справедлив. Бог меня, похоже, любит. Теперь мы поглядим, как Он относится к вам. Начнем с журналистки.

Я сразу и не поняла, кого Сильвестров имел в виду. Только когда он поднял пистолет и приставил ствол к моему лбу. Испугаться я не успела, но мне вдруг стало ясно, что случилось с мозгом моей бедной мамы. Короткое замыкание – вот что! Как включенный утюг уронить в воду! Все пробки летят к чертям собачьим – вот что! Горит вся защита, которая предохраняет наше сознание от этого сумасшедшего мира! Мозг остается голым! Как яйцо без скорлупы! Вспышка и все. Темнота.

Кожей, черепом, мозгом я услышала хищный стон стальной пружины внутри револьвера. И тут же – цок! Пустой металлический звон эхом заметался внутри моей черепной коробки. Пусто!

– Ага! – плотоядно вскричал Сильвио. – И этой повезло! Справедливость!

Он оскалился, точно собирался укусить кого-то. Оглядел зал.

– Следующий! – крикнул, будто гавкнул. – Ты! Бородатый!

Оператор, бородатый, но лысый, растерянно вытянулся, как солдат. Но тут же, опомнившись, нырнул под стол.

– А справедливость как же? – зарычал Сильвестров. – Тогда ты! Ты! Иди сюда!

Девица, в которую он целил, завизжала и грохнулась на пол. Началась паника. Люди метались, перепрыгивая через столы и сбивая компьютеры, пытались бежать к выходу. Железные двери оказались закрыты. Там началась свалка. Наш оператор, молодчина, продолжал держать картинку – взял общий план зала, потом перевел на средний, на Сильвестрова. Среди грохота и криков тот алчно наблюдал за переполохом, поводя стволом револьвера, точно выискивая цель. Я подала оператору знак: «На меня, крупный план», он развернул камеру. Подняла руку и выставила ладонь прямо в объектив.

– Каширская! – Сильвестров схватил меня за запястье, вывернул руку. Взглянул на мою ладонь и захохотал. – Каширская! – повторил, давясь смехом. – Бедная, глупая Каширская!

Я выдернула руку, на потной горячей ладони расплывалась клякса. Черная грязная клякса.

Сильвестров выпрямился, гордо выставил подбородок. Перестал смеяться.

– Ты слышишь? – прислушался он. – Слышишь?

Я пялилась на ладонь. На грязную кляксу, в которую превратились буквы и цифры.

– Слышишь?

Сквозь крики и грохот пробился стон скрипок. Тихий ноющий звук.

– Летят… – загадочно ухмыляясь, проговорил он.

Мне показалось, что он рехнулся. Или это я чокнулась? Скрипки ныли на одной ноте громче и громче, звук рос и ширился, точно к нам приближался рой голодных цикад.

– Ты знаешь, Каширская, сколько времени летит ракета с Даугавпилсской базы до Питера?

Я смотрела в его глаза. Безумные. Сапфировые глаза василиска. Скрипки уже нагло пилили вовсю, им вторили альты, еще миг – и мрачно замычали виолончели, с бычьим напором поперли контрабасы – крещендо! – цикады и валькирии смешались со шмелями и гарпиями, разъяренный Вагнер рвал на куски Римского-Корсакова. Какофонией дирижировал шестирукий Стравинский.

– Три минуты. Сто восемьдесят секунд, – сказал он весело, почти восторженно. – Так что времени, считай, в обрез. Надо все линии завершить, все узелки затянуть – как в хорошей пьесе. Как у Чехова… Чтоб никаких тебе не-до-…

Он не договорил, направил пистолет прямо в объектив камеры и нажал на спусковой крючок. Грохнул выстрел. Оператор, не выпуская камеры из рук, сделал шаг в сторону, эдакий галантный шажок, как в менуэте. После медленно, почти плавно, начал заваливаться назад. Сильвио отбросил револьвер, повернулся ко мне.

– Неужели ты, глупышка, думаешь, я доверю режиссуру заключительного акта моей трагедии какой-то дурехе вроде тебя? Нет! Конечно же нет!

Он схватил меня за воротник обеими руками. Адский оркестр громыхал, я едва различала слова. К струнным добавились духовые, они ревели, точно бесы дули в эти проклятые трубы.

– И неужели ты думаешь, что я стал бы устраивать весь этот маскарад… Гнусный балаган, подлый дурацкий спектакль… – Он уже кричал и плевался мне в лицо. – Если бы… если бы тут хоть что-то работало! Хоть одна пусковая установка! Хоть одна ракета!

Сильвестров оттолкнул меня.

– Хлам! Рухлядь! – Он взмахнул руками, картинно, как актер в греческой трагедии. – Муляж! Стал бы я мультяшные взрывы мастерить, если б у меня была хоть одна настоящая ракета! Хоть одна!

Он сорвал со стены дисплей, выдрал провода и начал, как доской, колотить им по столам. Крушил компьютеры, экраны, стекло и пластик летело брызгами.

– Да, злодей! Тиран! Нерон! Сжечь весь мир – да! Лучшего он не заслуживает! Уходя, так саданул бы дверью, ваша поганая планетка треснула бы к чертовой матери. Пополам!

Сильвестров продолжал орать, но я его уже не слышала. Буйный оркестр подбирался к финалу. Грянула кода – сатанинская кульминация – рев Ниагары, хохот Везувия, рокот сотни ракетных турбин. Заключительное крещендо. Мой мозг был готов взорваться. Трещала черепная коробка – я слышала этот звук. Я видела это небо – кровавое небо Босха. Серые ангелы с обожженными крыльями падали на обугленную землю. Черную, мертвую землю. Грянул заключительный аккорд и…

39

Яблоки. Золотые яблоки. Огромные, как фонари, и с тем же медовым сиянием, таинственно текущем изнутри. Они свисали с веток, неспешно плыли надо мной – или это я плыла под ними? И может ли тишина быть доброй? Она ведь просто отсутствие звука? Пустота. Ничто. Как и смерть… Тоже пустота, тоже ничто.

– Ничто? А как же яблоки? – насмешливо спросил дед. – Вот они, душа моя. Гляди, какие, а?

Да, яблоки были чудо как хороши.

– А аромат? А?

Я вдохнула божественную свежесть. О да!

– Дальше мне нельзя, – сказал дед. – Пойдешь с ним.

Кареглазый. Он возник из воздуха, из тишины, из яблочного духа – так появляется туман над сумеречным озером. Так рой мошкары прядет из закатных лучей свои призраки. Он подошел ближе. Босой, льняная крестьянская рубаха, внимательные рысьи глаза.

– Но ведь это… – я запнулась.

– Ну-ну? – Кареглазый приблизил насмешливое лицо. – Кто я?

Меня снова, как и в прошлый раз в том цветущем саду, охватил ужас. Необъяснимый, бесконтрольный страх. В психиатрии это называется «вегетативный криз», или «эпизодическая пароксизмальная тревожность». Паническая атака, говоря попросту.

– Ну? – Улыбка сошла с его лица.

– Садовник, – прошептал дед мне в ухо. – Зови его Садовник.

– Садовник, – промямлила я послушно.

– Садовник? – повторил кареглазый чуть удивленно. – Садовник… Неплохо, генерал.

Он картинно развел руки в стороны.

– Сад! Руны и иероглифы вечности. Логотип бессмертия. Переход метафорического в метафизическое – рождаясь и умирая, и рождаясь опять, – сад побеждает смерть. Он квинтэссенция деятельного покоя, он изменяется незримо, он движется, оставаясь на месте. Растет! Корни его в земле, а крона в небе. Слияние небесного и земного, прекрасного и полезного. И, наконец, просто вкусного!

Кареглазый сорвал яблоко и протянул мне.

– Пошли.

– А как же дедушка?

– Генералу нельзя. Он шел путем Дракона.

– Что это?

– Это путь Дракона. Но насчет сада – какой молодец! Поэт и философ – вот ведь сукин сын!

– А я каким путем шла?

– Путем Факира.

– А это что значит?

– Одна из примитивных форм бытия круга Спящих, которая проявляется в незнании индивидом своей истинной природы и отождествлении себя с бренным материальным телом и иллюзорным миром. – Он зевнул и добавил: – Характеризуется отсутствием аналитических способностей… Что еще? Путь Факира использует инстинкты с целью избежать боли. Как физической, так и эмоциональной. Факир считает себя рациональным прагматиком, руководствуется опытом и здравым смыслом. Впрочем, и то и другое ценности не имеет и является абсолютным самообманом. Как и все остальное в Пути Факира.

– А Дракон?

– Путь Дракона отличается обостренным чувством справедливости и иллюзорной верой в добро. Но главное отличие – агрессия. Уверенность в рациональности насилия для достижения высшей цели. Все эти пламенные борцы за счастье человечества, энтузиасты строительства рая на земле, о котором их никто не просил. Это практически Путь Монаха, но только с кулаками.

– Путь Монаха?

– Адепт любой религии, механически соблюдающий свод правил этой религии без понимания моральной сути. Имитация добродетели. Муляж. Вроде издали похоже, ан нет – внутри опилки!

– Что, и христианство?

– Конечно! Разве Иисус говорил про инквизицию? Про храмы, забитые золотом? Про золотые купола? Про зажравшихся попов? Да они бы, эти ваши попы, Христа снова распяли, приди он сегодня! То, что ты называешь христианством, никакого отношения не имеет к идеям Иисуса. Все шиворот-навыворот! Вы всё, всё извратили к чертям собачьим! Всё!

Он зло рубанул рукой воздух. Мне вдруг вспомнилась детская считалка про садовника, который не на шутку рассердился. Я проглотила смешок, получился хрюк.

– Что? – резко повернулся он. – Да! Все цветы мне надоели! И особенно церковные. Я не понимаю, у вас же есть Новый Завет, там все написано черным по белому! Про верблюда и про игольное ушко ведь каждый дурак помнит! Так нет, они прутся в церковь слушать жирного паразита, который живет как принц крови. Причем на их же деньги! Насколько нужно быть слепым, чтобы верить, что вот эта свинья в золотой рясе имеет какое-то отношение к Христу? И что именно эта свинья поможет тебе войти в Царство Божие! Умора!

Он резко засмеялся и тут же осекся.

– А не убий? Не убий – просто и ясно. И там нет ни исключений, ни мелкого шрифта внизу, как в страховом полисе. Не убий! Точка! Так нет же – вы придумали и священную месть какую-то, и боевой героизм, и воинскую доблесть. А что за всем этим? Что?! Рыдающая вдова и сироты без отца. Вот весь ваш героизм тут – горе и слезы. Возлюби врага своего – ну что тут не понять? Не пожелай ближнему, чего себе не пожелаешь. Ну куда уж проще?

Он безнадежно махнул рукой.

– Ладно, пошли.

– Нет-нет, погодите! – заторопилась я. – Но почему? Почему?

– Лень и страх. Страх перемен. Представь, вот прекрасный дом: там и библиотека, и кухня, и ванные комнаты с джакузи и саунами, и зал с пинг-понгом и шахматными столами. И бильярд. И зимний сад с орхидеями. Я уж про солярий с бассейном на крыше не говорю. Вот вы живете в этом доме, но только… – Он сделал паузу. – Но только в подвале. Из которого никогда не выходите. А когда вам говорят про библиотеку, орхидеи и бассейн, то вы просто не верите. Нет там ничего, говорите вы. Понимаешь? А вам всего-то нужно поднять свою задницу, открыть дверь и выйти из подвала. И все!

– Неужели так безнадежно?

Кареглазый кивнул.

– Не то слово… Ты что яблоко-то не ешь? – прищурился. – Боишься?

Яблоко медово светилось изнутри. Сияло. Вот тут мне действительно стало боязно.

– Ну же, – лукаво прошептал Садовник. – Это всего лишь яблоко…

40

Ты помнишь тот июньский луг, утренний и сочный, с клеверным духом росы и стрекотом еще сонных кузнечиков? И облака, как сахарная вата, что плывут по небу вертикально, точно сорванные паруса – помнишь? Вертикально вверх – то есть перпендикулярно земле: зеленому лугу, яблоневому саду и сосновому бору за ним.

И река. Или это было озеро? С шуршащим камышом и белым песком, врезанным в стекло воды аккуратным полумесяцем. И мостки с мокрым стуком наших пяток, и смех, запутавшийся эхом в прибрежных соснах.

Ты слышишь?

Прислушайся к себе – тот, кто говорит внутри, и тот, кому ты можешь доверять.

Конопушки на носу и ссадина на колене, божья коровка, готовая улететь с кончика пальца, дым костра пополам с укропом и духом вареных раков – все в тебе; ты перебираешь их как скупец свои самоцветы: вот смотри, этот осколок топаза – кусок калифорнийского неба, в этот рубин – капля твоей крови на полу того подвала в Петербурге. Я впитываю в себя все, внутри меня раскрывается вселенная – я слышу шелест сорвавшейся звезды, фиолетовый шорох небесного шелка, которым подбит Млечный Путь, слышу перекличку китов, тоскливую, как напев слепого негра из дельты Миссисипи; правой щекой ощущаю ледяное дыхание Луны, этого вселенского магнита Смерти (там, кстати, мерзнут души всех грешников), но зато Марс пылает, как печка. Он слева.

Луна управляет земным Злом. Если где-то на планете совершается злодеяние, это делает Луна, так как без влияния Луны этого не может случиться. Луна подобна гире на старинных часах, а органическая жизнь подобна часовому механизму, который поддерживает ход посредством этой гири. Луна действует посредством одной только гири, и она получает более высокие энергии – те самые души грешников, – которые постепенно делают ее живой. Живой и беспощадной к Добру.

Нас одиннадцать, мы сидим в саду. Мы учимся. Чему? – простым вещам и сложным. Лишь сумма превращает отдельные деревья в сад. Дыхание – самая совершенная форма общения. Наше тело – модель вселенной: только для человека вещи выглядят отдельными, в действительности все они связаны друг с другом, подобно различным частям тела. Это похоже на циркуляцию крови в организме или на движение сока в растущей ветке.

Мы учим буквы, мы играем буквами, как дети играют в кубики, мы составляем слова. Это новый язык, язык Мироздания.

Аола – это Луч Творения, тайный код Мироздания. Воля вселенского Абсолюта. Ключ к секрету – хотя никакого секрета и нет, – ведь мы всегда обладали необходимым знанием: каждая религия, каждая теория о сотворении мира, о космическом разуме или о Творце, о свободе выбора или божественной воле, все они, на первый взгляд противоречащие или исключающие друг друга, на самом деле являются гранями одной большой Истины.

Мысль обладает энергией, точнее, она сама и есть энергия. И впечатления тоже. Мысль можно представить как впечатление, идущее изнутри. Разница в том, что количество впечатлений изнутри ограниченно, внешний же поток безграничен. Функция, кажущаяся бесполезной, например смех, помогает трансформировать впечатления. Наше тело подобно энергетической станции с четырьмя центрами – интеллектуальным, эмоциональным, двигательным и инстинктивным, мы впитываем энергию, трансформируем, передаем. Мы встроены в гигантский организм Аола.

Аола можно представить как музыкальную октаву. Это нисходящая октава в смысле расширения и видоизменения. Первый интервал в этой октаве заполнен Волей вселенского Абсолюта. Чтобы заполнить второй интервал между планетами и Землей, космически был создан специальный инструмент. Этим инструментом является органическая жизнь на Земле. Органическая жизнь на Земле играет весьма важную роль в эволюции Аола, ибо она гарантирует передачу энергий.

Не плачь о созвездии, что умирает в дальнем углу ночного неба, не грусти об увядшем цветке – смерти нет. Умирая, каждый из нас рождается, чтобы жить вечно. Да, и еще – мы одиноки во Вселенной. Других цивилизаций, подобных нашей, в природе не существует. Увы. А может, к счастью.

Ты меня спрашиваешь, ты хочешь знать, чем же все кончилось. Кончилось? Как сказал кареглазый, вы, люди, всегда задаете не те вопросы.