Лобаново, что на Сендеге, – деревушка небольшая. И то в последние десятилетия выросла она вдвое за счет московских дачников, которые облюбовали для отдыха это красивое место, а при Островских Лобановка, как они чаще именовали селение, насчитывала всего восемь изб. От нее до Щелыкова ровно верста, и все полем. Нынче поле называется «Лобановским», обрабатывается соседним колхозом, и объездная дорога к Дому творчества делит его пополам. А в прошлом веке поле принадлежало Островским, и проселочные дороги расчленяли его на три части. Часть поля засевалась зерновыми, другая – травами или горохом, а последняя треть сдавалась в аренду лобановским крестьянам.

Поле лежит прямо за щелыковским парком, к северу от него, и хорошо видно из окон щелыковского дома. Александр Николаевич, когда хотел побывать в Субботине, обходил поле стороной, справа, а когда направлялся в Лобаново, пересекал его поперек, там, где тропинка бежала вдоль ряда частых берез или «гривы», протянувшейся от щелыковского проселка до самой деревни.

У южной кромки поля, за проселком и прямо против усадебных ворот стоял огромный амбар. Он был рубленый, двухэтажный, с галереями вокруг каждого этажа, разделенного на восемь отсеков, – последний из двух кутузовских хлебных амбаров, сооруженных в XVIII веке (в 1928 году амбар перенесли на территорию дома отдыха и переоборудовали в жилой корпус, именуемый по-французски «шале»). За амбаром вдоль всего поля тянулась жердяная изгородь.

Крестьянин из деревни Субботино. Архивное фото

Александр Николаевич был типичный горожанин, более того – столичный житель. Только на пятом десятке лет, став владельцем усадьбы, он соприкоснулся вплотную с сельским хозяйством. Поначалу Островский наивно надеялся превратить Щелыково в доходное имение, вести собственную запашку. Местом, где ему учиться хозяйствовать, драматург как раз и избрал поле перед усадьбой. Оно и поблизости, и все там знакомо, и приказчик для подсказки рядом, и сельскохозяйственные строения здесь же. И в августе 1870 году Александр Николаевич не без гордости сообщает Бурдину: «… за уборкой и за молотьбой надо присмотреть самому».

Увы, скоро Островский убедился, что хозяин он никакой. Проверить, как добросовестно выполняются назначенные работы, он, по незнанию, не умел, прикрикнуть на нерадивого работника у него не хватало духу. Хозяйство стало приносить чистый убыток и отнимать массу времени. Александр Николаевич все чаще всякие дела по имению перекладывает на Марью Васильевну. Та было загорелась, вошла в роль, но амплуа помещицы ей, недавней воспитаннице Московского театрального училища, тоже не вполне удалось, и она столь же быстро остыла. Единственное, о чем она постоянно пеклась, была борьба с потравами. Поле подходило к самой околице Лобанова, и тамошние жители частенько выпускали на него свой скот, и по беспечности, и надеясь на ведомую доброту владельцев усадьбы. «Часто, – вспоминает современница-крестьянка, – случалось и так: попадет лобановская скотина в поле или на луг к Островским, Марья Васильевна тут же отдаст распоряжение загнать на двор заблудившуюся корову или лошадь. Придут в усадьбу лобановские мужики, снимут шапки и стоят да кланяются перед Марьей Васильевной:

– Матушка, барыня, вызволь нашу скотину… выгона маленькие, пастушонко плохой, не доглядел.

А Островская ответит:

– Этак вы у меня все луга стравите, мужики!

Выйдет на шум и Александр Николаевич, послушает, поглядит на мужиков и скажет тихо так, вежливо обращаясь к жене:

– Выдайте, матушка Марья Васильевна, скотину мужикам».

Махнув рукой с 1870-х годов на усадебное хозяйство, Островский, однако, по-прежнему считал своей даже мужской обязанностью присматривать за обмолотом хлеба. К тому же его зрелищно захватывала дружная работа на току мужиков и баб, нравилось ходить меж куч золотистого зерна, вступать в вороха мягкой соломы. Вдобавок и рига была рядом, метрах в пятистах от усадьбы, у восточной границы поля.

Щелыковское лето 1884 года складывалось для драматурга благоприятно. Ловилась в речках рыба, навещали друзья, стояла солнечная сухая погода, позволившая рано кончить уборку хлебов. И еще на редкость успешно подвигалась работа над пьесой «Не от мира сего», которую он обещал написать к бенефису своей любимой актрисы Пелагеи Стрепетовой.

Мария Васильевна Островская (Васильева), жена писателя

До отъезда в Москву оставалось совсем недолго, жена начала уже укладывать вещи.

Но с середины сентября до столичных друзей стали доходить глухие вести, что в Щелыкове что-то стряслось, а через неделю Федор Бурдин получил от Островского письмо, датированное 20-м сентября и написанное дрожащей рукой.

«Я едва в состоянии держать перо в руках, – с волнением читал актер, – чтоб описать тебе наше горе. Вот уже прошла неделя, а я только в первый раз пришел в себя и могу писать и рассуждать. В ночь с 13-го на 14-е число у нас зажгли гумно разом в семи местах; я еще не спал, Марья Васильевна была уже в постели; увидали сверху Маша и гувернантка, увидал и приказчик из флигеля; но пока успели добежать, уж все пылало в разных местах. Через 10 минут это был ад. Хорошо, что было тихо; если бы северный ветер, который только что затих, не было бы никакой возможности спасти усадьбу. Ометы соломы, сараи, крытые соломой, до 30 тысяч снопов хлеба в скирдах, если бы все это понесло на усадьбу! Сбежался народ, но все были пьяны по случаю местного праздника Воскресения славущего. Я не отходил от Марии Васильевны, сначала у ней отнялся голос, потом начались нервные припадки и обмороки. Меня точно кто-нибудь сильно ударил в грудь, все ноет, весь трясусь, отвращение от пищи, отсутствие сна; сегодня только я прихожу в себя и чувствую, что опасность миновалась, но уж здоровье надломлено – я в одну неделю сильно постарел, и мне уж не поправиться. Все лето копили здоровье и стали было поправляться, особенно Мария Васильевна, одна ночь разбила все. Убыток для меня огромный, тысяч более трех – разоренье; где я их возьму!»

Более всего поразило Александра Николаевича, что поджог был преднамеренным. Огромную каменную ригу, построенную в кутузовские времена, подпалить было не просто, но злоумышленники дождались, пока на гумно свезли тысячи снопов ржи и пшеницы. Островский верил в добрые отношения с соседними крестьянами, даже не держал на риге сторожа. Ведь он считал себя в Щелыкове не помещиком, а добрым другом окрестных жителей – они приходили к нему за советами и помощью, избрали его своим мировым судьей, арендовали у него за смехотворную плату усадебные земли, пользовались его лесом. А Мария Васильевна, могла ли она дать какой-то повод, чтобы с ними так обошлись? Едва ли. Все знали, что она вспыльчива, да отходчива, привыкли к ее крику. И приказчик Николай Любимов сам из тиминских крестьян, пол-округи у него сватовья и кумовья, нравом же совестливый, мягкий. Нет, субботинские, лобановские и василевские не могли поджечь, разве что ладыгинские – они издавна не щелыковской вотчины, чужаки и всегда в спорах с усадьбой за межи и водопои. Одно ясно – поджигали несколько человек и метили сжечь не только ригу, а и усадьбу, не подозревая, что ветер утихнет.

Брата, Михаила Николаевича, тоже волновал вопрос о причинах поджога. «Ты пишешь, – откликнулся он на сообщение драматурга о пожаре, – что ни с твоей стороны, ни со стороны Марии Васильевны не было дано повода к поджогу… Я в этом нисколько не сомневаюсь, но так как какие-нибудь побуждения да заставили же поджигателей совершить преступление, то очень бы важно было узнать эти побуждения».

Александр Николаевич не проводил расследования, хотя, разумеется, до него доходили разные слухи и предположения. Отвечая брату, он исходил из собственных многолетних наблюдений местной жизни. Островский помнил, как досаждали ему, упившись, «шут Балакирев» из Кутузовки или «приползающий к стопам» подрядчик Абрам – люди, не видевшие от него ничего, кроме хорошего. А разве можно угодить всем и каждому? И, видимо, драматург был недалек от истины, когда писал брату: «Даже и злой человек без всякого повода или по ничтожному поводу не решится на поджог, но стоит ему осатанеть от водки, так он и за пять лет какую-нибудь обиду вспомнит. А поводы всегда найдутся. У нас, например, все выгоны предоставляются крестьянам чуть не даром, за один день косьбы, да их же еще за это поим водкой, хотя всеми крестьянами дана подписка, засвидетельствованная в волостном правлении, но исполнять эту работу по первому требованию, добровольно, выходят обыкновенно далеко не все, нужно посылать за ними, принуждать, браниться, – вот и повод… И теперь есть два злых человека, на которых и падает подозрение и против которых есть некоторые улики. И в этом преступлении главные побуждения злость и потом водка. 13-го числа в Субботине был праздник Воскресения славущего и все были пьяны, а повод какой-нибудь ничтожный был, вроде грубого слова или отказа в какой-нибудь пустой просьбе, никак не больше».

Дети А. Н. Островского

Конкретные виновники поджога так никогда и не были обнаружены.

Александру Николаевичу после случившегося было тяжело оставаться в усадьбе, не мог он там работать и над пьесой. 27 сентября драматург вернулся в Москву. Но и здесь он не мог забыть о кошмаре, пережитом в Щелыкове в ночь на 14 сентября. И ровно через месяц, 14 октября, в письме к Стрепетовой он красноречиво описывает свои переживания: «…сгорело гумно, на котором были скирды хлеба и большой молотильный сарай с машинами. Пожар в деревне, ночью, при полной беспомощности – дело ужасное. Рядом с домом целое море пламени, малейший ветер – и от усадьбы не останется ни щепки. Суматоха, крики, плач женщин, Марья Васильевна в обмороке, так что неизвестно, жива она или нет. Не моим нервам переносить подобные ужасы – они и разбились. Я долгое время весь дрожал, у меня тряслись руки и голова, кроме того, совершенное отсутствие сна и отвращение к пище. Я не мог не только писать, но даже двух мыслей не мог связать в голове. Я и теперь еще не совсем оправился и более часу или двух в сутки работать не могу».

И о том же, о потере здоровья, как следствии пережитого в Щелыкове потрясения, писал Островский Бурдину, которого взволновал, главным образом, материальный ущерб, причиненный другу: «Ты пишешь, что с моим талантом материальный ущерб скоро поправится. Нет, не поправится: я писать совсем не могу, так что не знаю, кончу ли начатую пьесу, и она уж, во всяком случае, будет последней…»

А. Н. Островский. С портрета художника В. Г. Перова

Драматург был мнителен, но на сей раз он, к сожалению, не ошибся. Драма «Не от мира сего» была, действительно, его последним оригинальным произведением и принадлежит – о причинах догадаться нетрудно – к числу слабейших его пьес. Островский предполагал закончить ее в октябре, а с великим трудом завершил только к середине декабря 1884 года. К работе побуждал его долг: «Я, – объяснял он, – обещал Стрепетовой написать пьесу для ее бенефиса и должен был во что бы то ни стало сдержать свое слово», поэтому работал «обставленный лекарствами». Здоровье к Александру Николаевичу уже не вернулось: у него до последнего дня сильно дрожали руки, тряслась голова, слезились глаза.

На следующее лето, по приезде в Щелыково, гумно Островский частично восстановил, не желая, вероятно, чтобы вид пепелища рядом с усадьбой постоянно напоминал ему о трагическом происшествии. Внучка драматурга, Мария Михайловна Шателен, вспоминала, что в конце XIX века там находились рига, овин, открытый ток и навес для молотилки, приводимой в движение четырьмя лошадьми. Тут же стояла веялка с ручным приводом. А несколько восточнее виднелись три ямы от прежних строений, совсем старые, заросшие высокой травой и крапивой, – над ними выросли дикие яблони.

В 1960-х годах марковский колхоз имени А. Н. Островского построил на территории прежней риги, снесенной окончательно лет за сорок до этого, большой деревянный склад минеральных удобрений под шиферной крышей, отчетливо просматривающийся, особенно в зимнее время, из окон антресольного этажа и северной гостиной мемориального дома. Однако поставлен склад перпендикулярно нынешней «прогулочной аллее», рига же была развернута параллельно ей. Так что теперь ничто там не напоминает места, где разыгралась одна из самых горьких трагедий щелыковской жизни великого драматурга.