Только ждать и смотреть

Бочоришвили Елена

Мои душистые старички и благоухающие старушки

 

 

Первая часть

1

Пока они были живы – я не писал.

Я еще помнил, как голубые волосы Эммочки развевались на ветру. Она носила челку и длинные локоны – странная прическа для пожилой женщины. И цвет! Я с трудом различил ее лицо на фоне неба. Эммочка позвонила в дверь, и отец сказал: “Это она! Она всегда приходит, когда я в трусах”. Я открыл дверь и отпал. Я впервые видел женщину моего роста, если не считать парочку чемпионок-баскетболисток, похожих на переодетых мужчин. Портрет красавицы в дверной раме. Я был потрясен. Я не знал, что красота еще допустима после семидесяти лет. Мне казалось, что в этом возрасте наступает глубокая старость – халат, шлепанцы и зубы в стакане. Положим, насчет зубов я не слишком ошибался.

Потом, с годами, цвет волос становился гуще, как небо к полудню, голубыми оставались только глаза. Все последние годы ее прическа уже не менялась – она собирала волосы в пучок на макушке. Стог сена, в который попала молния, или пламя газовой плиты. Чем она душилась? Наверное, духами, что были по дешевле, она ведь не умела тратить, только копить. Я как сейчас ощущаю этот запах. Он застрял в воздухе, висит, как шарик. Здесь побывала благоухающая старушка.

Я часто заставал их за разговором на кухне – женщину с синими волосами и моего отца, мужчину в трусах. Щеки Эммочки слегка розовели – говорю же, надо было рисовать ее не карандашом, а пастелью, карандаш лучше схватывает движение, а ее красота была в цвете! – и она бормотала что-то о своих детях. Она пыталась оправдать внешний вид моего отца – мол, он ей как сын, это неважно. Вряд ли она смутилась бы больше, если бы я застал их в постели: перешел бы бледно-персиковый в насыщенный красный? Каков он, цвет женской гордости? И чем он отличается от цвета стыда? У Эммочки было пятеро детей, и мой отец говорил, что в их семье счет пять – ноль: она проиграла их всех.

Я никогда не говорил отцу, что однажды Эмма пришла к нам домой ночью, когда я был один. И снежинки сверкали на ее плечах как звезды. Зачем? Он ведь верил, что Эмма ему настоящий друг, а я верил, что каждый человек имеет право на ошибку.

Или Шапиро – единственный, кто отказался позировать для моей портретной галереи и ушел, как испарился. Он так усиленно скрывал свою жену, что я был уверен – он живет один. Зак Полски смеялся: “Спросите Шапиро о сексе в СССР, он вам расскажет! Или нет, лучше спросите его жену!” Я отбивался: “Но ведь его жена не из Союза!” “А вы спросите про секс, при чем здесь Советский Союз?” – удивлялся Зак. Когда Шапиро умер, мы даже не присутствовали на похоронах, потому что его жена никому из нас не позвонила, да мы и не знали, что она есть, точнее была.

Некоторых из них я любил так сильно, что отдал им часть своего сердца, когда они ушли. А некоторых, признаюсь, ненавидел. И они тоже унесли кусочек моего сердца, потому что ненависть – палка о двух концах. Только о ненависти я забыл, а о любви – нет. Ни с кем из людей, которых я потерял, я не состоял в родстве, но они были моей семьей, частью моей судьбы, моей жизни, куда больше, чем просто родная кровь. Все эти душистые старички и благоухающие старушки. Я рисовал их карандашом, потому что у меня не было денег на краски, и ни один из них – даже те, кто завещал свои арт-коллекции музеям, – не захотел вкладывать “в себя”. Портреты вышли черно-белыми, а во сне я вижу их в цвете. Гораздо позже, когда я разбогател наконец на краски, я сделал свою первую картину в цвете, “Ремейк”. Потом был скандал – “Смерть в пустой галерее”, “Кто эта женщина?”, “Врачам не удалось спасти…”. И, как это бывает, именно благодаря скандалу ко мне пришла какая-то слава. Критики писали: “В творчестве автора популярной иллюстрированной книги “Секс в СССР” был депрессивный черно-белый период, выйдя из которого автор создал “Ремейк””.

Но это не так. Я хочу сказать, что в тот черно-белый, карандашный период моей жизни, когда были живы мои старички и старушки – и это почти четверть века назад, – я был восторженно, упоительно, восхитительно счастлив, и по силе эмоций, по бешенству цвета, по экстазу, по оргазму счастья я могу сравнить этот период лишь с днем, когда родилась моя дочь.

2

Вопрос о том, кто мой отец, мало волновал меня в детстве. В нашем доме вечно болтались мужчины, готовые назвать меня сыном. Иногда они приводили своих детей от других браков, и какое-то время у меня даже были братья и сестры, семья. Все это очень непривычно для Грузии, у нас мужчина если развелся, то пропал. Подозреваю, что не все “папы”, дарившие мне футбольные мячи, были официально разведены. В Грузии мужчины слишком рано женятся, и женщины, соответственно, слишком рано выходят замуж. Тебе еще нет двадцати, а у тебя уже жена и ребенок, и это на всю жизнь, а живем мы на Кавказе очень долго. И вокруг весна, и даже мандарины пахнут сексом. Надо же как-то найти выход! Порой жены маминых кавалеров приходили бить нам стекла, иногда терпели, потому что мудро решали: муж перебесится и вернется, а случалось, даже гордились тем, что им изменяют не с кем-нибудь, а с самой Лили Лорией. Она была популярной певицей, звездой всесоюзного масштаба, ее песню “Тик-так, тик-так, тикают часы” пела вся страна! Но романы были короткими – сколько там длятся перерывы между гастролями? – и я вырос без отца. Любовь не любит складываться в чемодан.

Ходили слухи, что мой отец – известный театральный актер Нодар К. Соседи шли на его спектакли лишь для того, чтобы лично убедиться. Смотрите, как вылитый: глаза, нос, рот, фигура, а цвет волос?! Маркс и Энгельс, издалека не различишь. В деревне, куда мать сбрасывала меня на лето, как листовку во вражеский лагерь, родственники поднимали тост за мое здоровье: “За сына нашего знаменитого… не будем называть фамилию… который в таком-то спектакле исполняет такую-то роль… конечно, вы все его знаете, а что нам еще показывают по телевизору?” Мне тоже хотелось думать, что актер театра – мой отец, должен же у человека быть отец, и хорошо, что знаменитый, хоть и в республиканском, а не во всесоюзном масштабе. Я не хотел стричься, потому что кудри служили неопровержимым доказательством: как часто вы встречаете грузина-блондина? Даже то, что в двенадцать лет я был почти одного роста с театральным актером, меня не смущало – это спорт вытянул меня в длину, и я ем за двоих.

– Нодар К. – мой отец? – спросил я маму.

– Нет, – сказала она.

“Надо было спросить у него! – подумал я тогда, – Мужчины все знают лучше!” Нодар К. постоянно присылал нам пригласительные в театр, а ходил я с родственниками, которых у нас в доме была целая армия. Вряд ли он присылал эти пригласительные для матери, он ведь знал, что она на гастролях где-нибудь в Новосибирске, значит, он хотел видеть в зале меня. Я не отставал. Мать переходила из одной комнаты в другую, пыталась сбежать от меня, а я – за ней. Мы жили в большой квартире, много комнат и много дверей. С ней никогда нельзя было “сесть и поговорить”, она все делала на ходу, даже ела. Ненавидела бесконечные грузинские застолья. “У нее шило в заднице”, – говорили мне тетки, ее сестры.

– А почему не Нодар К.? – настаивал я. – Я вас в детстве много раз видел вместе! Я помню, он водил меня в парк, катал на детском паровозе!

– Ты не можешь этого помнить, – отвечала мать, пытаясь уйти от меня подальше, в свою спальню с горами тряпья на полу, – тебе было три года!

Вот тогда я усадил ее на пуфик перед зеркалом. Обнял. Моя мать обожала, когда я ее обнимал, целовал. Она тут же начинала плакать: “Мой сыночек, мой красавчик, какой ты уже большой! Скоро женишься, что со мной будет? Забудешь свою мамочку, жена будет тебе мозги крутить!”

Как хорошо я запомнил этот день, этот миг. Зеркало вдруг вспыхнуло от солнца, словно экран телевизора. Солнце запустило свой луч-руку в бутылочки-баночки, во флаконы духов и разбилось на все цвета радуги. Я запомнил лицо моей матери, в слезах, бесконечно любимое. Ее горячие губы на моем лице, возле моего уха. И ее шепот:

“Твой отец – иностранец!”

3

Так вот он кто, мой отец! Очень многое вдруг прояснилось. Почему, например, мою мать не выпускали за границу, даже в Польшу или в Болгарию. Артистам надо было выехать вначале в соцстрану и вернуться, – доказать свою благонадежность. Боже мой, не оставаться же на всю жизнь в Болгарии – там ведь тот же самый Советский Союз! Потом могли выпустить на гастроли в ГДР, Венгрию и “под занавес” в Югославию. Югославия была где-то у самой кромки взлетной полосы, там, где самолет отделяется от земли и поднимается в воздух. Почти капстрана. Одной ногой там, другой здесь. Примерно так, как описывал состояние нашего общества Хрущев: “Мы стоим одной ногой в коммунизме, а другой все еще в социализме”, – только Югославия стояла одной ногой в капитализме. Кстати, по анекдоту, Хрущева спросили “из зала”: “И долго еще мы в такой неудобной позе стоять будем?”

И уже потом, когда пройдешь все круги ада, после длительной проверки документов, “бесед” в КГБ – наконец, наконец! – капстраны, А-ме-ри-ка!

Моя мать стала “невыездной” еще в самом начале своей карьеры, потому что позволила себе (“Вы что себе позволяете, товарищ Лория?”) влюбиться в иностранца. Ей было двадцать лет, она училась в Москве на филологическом факультете, а на одном из студенческих концертов спела песенку “Тик-так, тик-так, тикают часы”, и ее заметили. “Ее рейтинг стал очень быстро повышаться”, – сказали бы в стране, где я сейчас живу. Зрители в залах послушно наклоняли головы то влево, то вправо, в такт музыке, словно маятник на часах раскачивался – тик-так, тик-так! О ней потом писали, что “ее голос завораживает слушателя”, но мой отец много раз рассказывал мне, что именно его заворожило. “Она была очень сексуальная, настоящая секс-бомба. В ней было столько “поди ко мне”!..” Он заметил ее еще раньше, чем музыкальные критики, скорее всего, почти одновременно с КГБ. Чекисты следили за ним, а вышли на нее. С ним, американцем, они ничего не могли поделать, просто выслали из страны, а она…

“Вы что себе позволяете, товарищ Лория? – орали на нее в КГБ. – Если бы он, на крайний случай, был из дружественной нам страны, какого-нибудь Вьетнама или Камбоджи, но а-ме-ри-ка-нец!..” Из института, ее, конечно, отчислили. Петь не запретили – кому-то наверху нравилась песня про часы. И вот так она всю жизнь гастролировала по Советскому Союзу, не выезжая за его пределы, не подходя даже близко к взлетной полосе. Она была птичкой с разбитым сердцем, что поет в клетке, но и зрители сидели в клетке, поэтому они понимали ее и любили. Подпевали ей дружно: тик-так, тик-так, тикают часы!

Как долго длилось их совместное счастье? Я не знаю. Отец провел в Советском Союзе всего год, с матерью познакомился не сразу. Однажды я спросил его о датах, а реакция была настолько неожиданной и сильной, что больше к этому вопросу я не возвращался. Сестры матери, которые знали о романе только по переписке, имели разноречивую информацию. Бывший одноклассник, а потом кагэбэшник дружески поделился со мной, что вряд ли мои родители провели даже одну ночь вместе, иначе бы ее сразу “взяли”. От моей матери трудно было добиться вразумительного ответа. На мой вопрос: “Как долго ты его любила?” она ответила: “Всегда”.

4

Моя жизнь резко изменилась с тех пор, как я узнал, кто мой отец. Мне оставалось десять лет, три месяца и четырнадцать дней до встречи с ним, хотя я об этом, конечно, не знал. Да и кто мог знать, что Советский Союз вдруг умрет? Что рухнет Берлинская стена? Надо было быть самым наивным романтиком, чтобы в это поверить. Сейчас я часто слышу или читаю воспоминания бывших советских людей о том, как они предвидели распад страны. Может, и на “Титанике” были люди, которые бегали по палубе и кричали: “Поворачивай! Айсберг! Мы скоро утонем!” А вот я ничего не знал. Шел 1981 год, Горбачев был рядовым членом политбюро, и перестройкой даже не пахло. Но в свои двенадцать лет я перестал быть стариком и превратился в ребенка.

Мне придется сказать два слова о том, как я жил, хотя речь не обо мне. Я родился в конце 1960-х годов, советская часть моей жизнь прошла в основном в эпоху Брежнева. Затяжной период, мило названный “застой”. Описать эту жизнь могу так: вы живете в поезде. Поезд едет. По дороге вы понимаете, что сойти с поезда нельзя. Вы начинаете обживаться, пристраиваетесь кое-как на своей жесткой полке. Говорите соседям по вагону: “Ну ничего, жить можно!” И даже убеждаете в этом самого себя. И тут происходит страшное – вы осознаете, что поезд едет в никуда.

Или иначе: вы стоите на полустанке, мимо вас несутся поезда. Ни один поезд не останавливается. Стук, стук колес, и запах, и цвет, непрерывный, и лица – смотрят не по ходу поезда, а на вас. От мельканья окон кружится голова. Очень быстро и рано вы понимаете, что так пройдет вся ваша жизнь: мимо. Босоногий мальчишка, осознавший это, – старик.

Мсье Туччи, пожилому другу отца, труднее всего давалась именно эта часть моих рассказов. Он родился, вырос и всю жизнь прожил в Монреале. Имел возможность уехать, но никогда никуда не уезжал. “Зачем?!” Что я могу сказать? От хорошей жизни не бегут. Трагедия ведь не в том, что тебе не разрешают уехать, а в том, что жизнь – дрянь.

Тот день, когда я узнал, что мой отец – иностранец, был одним из самых радостных в моей жизни. Как будто солнце, что ударилось в зеркало, осветило меня счастьем. Солнце протянуло мне луч, а я ухватился за него, как за руку друга. У меня появилась надежда, цель. Я вырвусь, я найду способ, я увижу своего отца. Сейчас я думаю – как быстро это все случилось! Десять лет, три месяца и четырнадцать дней. Но даже если бы пришлось ждать вечность…

“Я буду художником, – мечтал я, пока плыл в одну сторону бассейна, оттолкнулся от стены и назад, – мне не придется рисовать круглую голову Ленина, я буду рисовать все, что захочу. Труднее всего изобразить полет. Даже лепесток, падая, летит! Ленина – это каждый дурак… Мой отец будет гордиться мной! Мой отец…”

“Сандро! – кричал мне тренер. – Не спи!”

В одну сторону бассейна, оттолкнулся от стены и назад. Я действительно часто засыпал, продолжая плыть. Меня расталкивали перед тем, как я вылезал из воды. Я видел цветные сны.

Моя мать ездила по большим и маленьким городам необъятной страны. “Тик-так, тик-так, тикают часы!” Кто-нибудь из родственников всегда ездил с ней – носил чемоданы. Мать привозила груды барахла – в нашей стране все товары были дефицитными. Тряпки потом горками складывали на полу – это подарки родственникам, это друзьям, а это на продажу. Ну да, мы все время что-то перепродавали, чтобы выжить, делали маленький бизнес, запрещенный правительством.

“Мой сыночек, мой красавчик, какой ты у меня маленький! – воскликнула моя мать, когда вернулась с очередных гастролей. – Что ты пристал с этими расспросами о твоем отце? Что ты, ребенок? Не понимаешь, что ты его никогда не увидишь?”

“Увижу! – отрезал я. – Даже если придется ждать вечность!”

И тогда моя мать обняла меня, прижала свое заплаканное лицо к моей щеке и прошептала: “Я не хотела тебе говорить, мой мальчик, но твой отец сумасшедший!”

5

Да будь он хоть трижды сумасшедшим! Еще неизвестно, кого в этой жизни можно назвать нормальным! Я не собирался отказываться от него ни за что на свете! Этот человек подарил мне детство. И почему это он сумасшедший? Потому что не хотел воевать во Вьетнаме и сбежал из Америки в Канаду? Потому что был коммунистом? Потому что считал Советский Союз лучшей страной в мире? “Эх, у каждого человека есть право на ошибку!” (Последние слова моего деда перед расстрелом.) Мой отец – это мой отец!

– Вы знаете, что он… – спросила Эммочка по телефону, когда я впервые позвонил в Канаду, – что он… м-м-м… как это по-русски… вы понимаете, о чем я говорю?

Она искала правильное слово, а я ждал, не подсказывал, – чудак? чокнутый? странный? – и трубка потела в моей руке на другом конце мира. Для Эммочки почти все русские слова были забытыми из-за отсутствия практики. Это как в плавании: если долго не тренироваться, то не разучиваешься, просто теряешь скорость.

Я звонил своему отцу. Впервые в жизни. Я хотел услышать его голос. Я ждал его целую вечность, я мечтал… К телефону подошла незнакомая женщина и объявила по-русски, что отец не может выйти из своей комнаты. Он, наверное, был в трусах и стеснялся показаться, а Эммочка сейчас рассеянно накручивала голубой волос на палец – пыталась придумать, что сказать. Отец уже знал, что я существую, ему звонили из Международного Красного Креста, шел 1991 год. Он прислал мне приглашение в Канаду, и я собирался ехать. Я звонил потому, что мне не терпелось услышать его голос. Может, у меня, как и у матери, тоже было шило в “одном месте”.

– Вы знаете, что он… бедный? – спросила наконец Эммочка.

Бедный? Вот уж чем меня было не удивить! В нашей семье все были бедными, из поколения в поколение, мамины песенки приносили славу и любовь публики, а не деньги, и если бы мы не продавали тряпки… Когда моя бабушка вернулась из ссылки, в 1958 году, подруга подарила ей белую простыню – роскошь, от которой резало в глазах… Когда моего деда расстреляли, то конфисковали даже игрушки моей трехлетней мамы, она выросла с одной-единственной тряпичной куклой, которую спрятала “у себя на животике” и над которой потом дрожала всю жизнь… Стал бы я рассказывать это Эммочке, если каждая секунда – на вес золота, за пять минут переговоров я заплатил баснословную сумму.

– Могу ли я чем-нибудь помочь? – спросил я.

Она не отреагировала – наверное, не нашла нужных слов.

– Ваша мама знает, что вы хотите поехать в Монреаль? – продолжила она светский разговор.

– Конечно! – ответил я и вздохнул. Моя мать продала свою машину, кремовую “Ладу”, чтобы дать мне денег на дорогу. Машина тогда стоила столько же, сколько однокомнатная квартира. Целое состояние.

– Вы его жена? – в свою очередь спросил я. Не мог же я назвать ее “герлфренд”, мы переводили это понятие как “гражданская жена, любовница, секс-партнер”. Как оскорбить таким ярлыком незнакомую женщину? Эммочке почему-то понравился мой вопрос, она восприняла его как комплимент.

– Нет, что вы! Я подруга! У Марка нет жены! М-м-м…

Вдруг в трубке послышался мужской голос, очень молодой, как мне показалось.

– Сандро, я хочу тебя видеть! – сказал мой отец по-английски.

И нас разъединили.

Мой отец. Мой отец. Вот, свершилось. Да будь он хоть трижды сумасшедшим и самым последним бедняком во всей Северной Америке! Я так хотел его видеть! Теперь я точно мог подсчитать, сколько времени нам осталось до встречи. С того момента, как я узнал о нем, – всего каких-то десять лет, три месяца и четырнадцать дней. Как быстро, однако, а ведь я мог ждать его вечно, и зря. Это солнце протянуло мне луч-руку и повело меня к нему навстречу.

Только на второй половине пути, совсем недалеко от финиша, моя мать сошла с дистанции.

6

Ей сделали операцию – вырезали все к черту, как сказала тетка. Лили не хотела, чтоб мне сообщали детали – гинекология, “женские дела”. Мужчинам тоже не очень нравится, когда обсуждают их проблемы в области проктологии. Меня впустили в палату, только когда она разрешила, я несколько дней ходил под окнами и ждал. Все было покрыто страшной тайной, никто не должен был знать, что моя мать больше не будет рожать. Почему-то она очень тяжело это переживала.

Я вошел. На тумбочке стояли цветы, розы. Я увидел, что моя мать постарела, как-то сразу. Ее волосы были седыми у корней. Она даже не улыбнулась мне, своему любимчику.

Я вдруг увидел Лили Лорию такой, какой видели ее зрители, точнее, зрительницы, – некрасивой. Ее характерный грузинский нос с горбинкой обзывали “Эльбрусом”, черные, чуть косящие глаза – “омутом”, в который без страха и посмотреть нельзя. Темные брови неслись к переносице, как реки с горы, и, встречаясь, сливались. А уж фигура! “Каланча!”, “Тощая кавказская лошадка!”. “Дурнушка, но зато как поет!” – вот самый большой комплимент, на который могли раскошелиться женщины.

Ее долго не выпускали на телевидение: лампы отражались в стеклах ее очков, и ничего не получалось. И вообще без макияжа Лили было не заметить. Однако радио сделало ее знаменитой, и ей все чаще приходилось выступать живьем. Конферансье выводил Лили на сцену, она вцеплялась в микрофон обеими руками и запевала не сразу – вроде ждала, пока в зале стихнет, а на самом деле пока успокоится сама. “Красную розочку, красную розочку я тебе дарю…”, а потом: “Тик-так, тик-так, тикают часы…”.

Она всегда пела несколько песен подряд, но конец света, по ее собственным словам, наступал, если вызывали на бис. Проход по сцене без очков – вроде плаванья под водой, в темноте. И вдруг в Тбилиси начали делать пластические операции. Хирурги пошли долбить носы всем желающим – молотком, кстати, – и Лили очень быстро могла превратиться в красавицу, но не превратилась. “А почему?” – часто задавали глупый вопрос мои тетки и даже порой бабушка. Почему бы не изменить историю своей жизни, чтоб она стала веселей? Я думаю, Лили не хотела избавляться от своего лица потому, что оно хранило память о ее первой любви, о моем отце.

С годами зрительницы привыкли к внешности Лили, которая почти не менялась, разве что волосы стали светлыми. Ее даже начали находить симпатичной. “Талия у нее – тоньше не бывает!” – восхищались зрительницы. Надо же было как-то объяснить причину ее успеха. А мужчины… Может, каждый из них носил в кармане сантиметровую ленту? Чем моя мать притягивала их? Я много раз видел, с какой робостью – и благоговением! – подходили мужчины к Лили, будто это была и не женщина вовсе, а часовая бомба. Как осторожно закручивался – или не закручивался – новый роман. Тиканье завораживало поклонников, как саперов. Поди ко мне! Давай сведем расстояние между мной и тобой на нет.

Тетки подготовили меня, я должен был произнести речь: “Лили, тебе же все равно не рожать после сорока, а так меньше хлопот!” Но язык не повернулся, я растерял слова. Я не знал, что сказать.

Мы молчали, слушали дождь за окном. Наглые розы на тумбочке: никуда не скроешься от публики.

“Я больше не могу ждать, – вымолвила моя мать. – Я устала”.

Мы оба знали, о чем говорили.

Она не плакала – женщина, которая заставляла плакать зрительный зал даже от глупой песни. Да и сама раненая птичка умела заливаться слезами прилюдно, а сейчас – совершенно сухие постаревшие глаза.

– Нодар хочет, чтобы мы поженились, – объявила она бесцветным голосом.

– Мало ли кто чего хочет, – парировал я.

– Мы будем жить у него, – продолжила она, – я не вернусь в нашу квартиру.

– Тебе у нас не нравится?

– Там слишком много солнца, – сказала она.

Женщина, которая всю жизнь обожала солнце. Она, такая непоседа, со всеми своими шилами, могла часами стоять на пляже, не меняя позы, чтобы загар “шел” к ее новому платью или к белым бусам. Когда мы ездили на море, она вставала до рассвета – говорили, что самый красивый цвет придают коже первые лучи солнца. Потом приходила будить меня – ее волосы пахли морем, ее слезы в глазах – как роса. Моя неповторимая мать, секс-бомба, необъяснимое “поди ко мне”. Она и была солнцем – вокруг нее все загоралось, вспыхивало, она излучала – цветы расцветали, и даже мандарины пахли сексом!

– Но ведь ты не любишь Нодара, – осмелился заметить я.

Лили чуть шевельнула плечом: “Любишь, не любишь!” Будет хоть кому воды подать на старости лет!..”

– “…Ты скоро женишься, забудешь свою мамочку, жена будет тебе мозги крутить”, – поддразнил я ее. Но она не улыбнулась, не засмеялась.

– Лили, – начал я снова, – ты же не знала, вернется бабушка из ссылки или нет? Но ведь ты верила? Ты ждала?

Она не отвечала. Я посмотрел на нее. И чего только я от нее хотел! На ее бескровном лице остались лишь потухшие, сухие глаза. В них было столько отчужденности, безразличия, будто ей надоело жить. Хотя, может, напротив, отказываясь от своей мечты, моя мать как раз хотела жить нормальной жизнью, а не витать в облаках.

Я взял ее тонкую руку и приложил к своему лицу.

– Часы уже оттикали, – прошептала она.

7

Мой отец забыл, что я приезжаю.

Я вышел из здания аэропорта в Монреале и поднял голову. Ни облачка, только солнце, и прямо над головой. Красота! Я долго и неотрывно смотрел на небо, на солнце, даже не прикрываясь ладонью. Странное спокойствие входило в меня, будто солнце растапливало твердую медовую конфету (козинаки), застрявшую где-то внутри, и теперь мед растекался по всему моему телу. Я совершенно не беспокоился, не нервничал, не спешил. Наверное, я тоже немного сумасшедший: я никого не знал в Монреале, у меня не было с собой адреса отца, его телефон не отвечал, и уже объявили, что аэропорт закрывается на ночь, а я стоял под синим небом и был абсолютно счастлив.

Когда выходишь за ворота ада, то даже нейтральная полоса кажется раем.

Отец дал мне телефон своего знакомого, говорящего по-русски, – на всякий случай. Я вернулся к автомату и позвонил.

– Шапиро, – ответил сердитый старческий голос.

Я объяснил, что отец не встретил меня, его, наверное, нет в городе…

– Как вы одеты? – перебил меня Шапиро. – Я сейчас приеду.

Я посмотрел на себя: джинсы и сорочка с короткими рукавами, как он меня выделит из толпы?

– Во мне ровно два метра росту, – сказал я.

– Ждите! – приказал Шапиро и повесил трубку.

Я вспомнил: “В тебе ровно два метра росту, тебя никуда не спрячешь… Это уже не отдельные перестрелки, это настоящая война… Попроси своего отца, чтоб он продержал тебя там сколько сможет, скажи, что мама просила…”

У меня защемило сердце. Нодар всегда заботился обо мне, как родной отец. Ему бы ненавидеть меня за то, что я полюбил человека, которого никогда не видел, а он…

– Шапиро, – вдруг где-то рядом со мной раздался сердитый голос.

– Здравствуйте, – ответил я.

Старик тут же повернулся ко мне спиной и пошел вперед, а я – за ним, с двумя чемоданами в руках. В одном чемодане – мои картины, в другом – чурчхелы. Я даже не успел разглядеть Шапиро, не успел перекинуться с ним ни единым словом. Мы подошли к огромной блестящей машине, он открыл багажник и молча пошел на шоферское место.

– Извините, я не расслышал, как ваше имя? – спросил я, когда сел.

Он на секунду повернул ко мне свое удивленное – или рассерженное? – лицо. Старик был некрасив, скажем мягко, глаза навыкате, бакенбарды ржавого цвета налезали на выбритый подбородок.

– Шапиро! – отрезал он и больше не поворачивался, смотрел перед собой всю дорогу не отвлекаясь.

Я сидел где-то в полуметре от него, на сиденье, широком, как диван. Мне хотелось говорить, меня переполняло счастье. Я забрасывал его вопросами об отце. Он отвечал односложно, иногда просто кивал или отрицательно мотал головой. Я не сразу уловил, что он говорит по-русски с ошибками, может, он и не все понимал. Шапиро было восемь лет, когда он сбежал из детдома в России, “по крышам поездов, по крышам”. Он был черный, как цыганенок, – “паровоз летел вперед, а дым назад”. В Польше попал в концлагерь, его освободили оттуда советские войска. Он снова сбежал, не хотел возвращаться в Россию. “У меня нет родины! Моя родина – моя вера”. Шапиро ничего этого мне не рассказал в первый вечер. Я не спрашивал – он не отвечал.

– Может, вы знаете, когда мой отец возвращается в город? – попытался разузнать я.

– Он в городе, – ответил Шапиро.

– Когда же он будет дома?

– Он дома.

– Но я звонил несколько раз…

– Он не берет трубку, когда работает.

– Почему же он не приехал меня встречать?

– Он забыл!

Шапиро вдруг понравился собственный ответ, и он повторил несколько раз, все больше изумляясь: “Забыл!”

И потом, совершенно не задумываясь о том, что я рядом и что у меня могут быть чувства, Шапиро заключил: “Он сумасшедший!”

8

Отец потом рассказал мне, что когда он нервничает, то не справляется с собой без лекарств. Он пьет лошадиную дозу снотворного и вырубается, а потом не хочет – или не может? – вспомнить, что заставило его волноваться. Пуще смерти боится повторения криза. “Это у меня с семидесятых, – объяснил он, – я сел на лекарства, когда вернулся из СССР!”

Отец проспал день моего приезда, потому что очень нервничал: ждал меня.

Шапиро остановил машину за углом у дома отца. Объяснил, как пройти, подождал, пока я достану чемоданы из багажника, и почти сразу уехал.

– Вы не зайдете со мной? – спросил я его на прощанье.

– Я с вашим отцом не разговариваю, – ответил Шапиро, – он меня обидел!

И бросил: “Увидимся!”

Я пошел по безлюдной улице, приглядываясь к номерам. Невысокие дома, ухоженные садики. А где же небоскребы? Это и есть Северная Америка? Вроде центр Монреаля, а выглядит как дачный поселок. Я завернул за угол, на улицу Дюроше. Какой-то пожилой мужчина в черных очках и черных наушниках косил траву визжащей машиной. Он увидел меня и тут же остановил свой дергающийся аппарат. Подошел ко мне: “Вы, наверное, сын профессора Окли? – и протянул руку, улыбаясь. – Он вас очень ждал! Я его сосед, Лоран. Приятно познакомиться”. И вернулся к своей работе.

“Ну вот, – подумал я, – как в деревне: все всё знают!” Хотя оказалось, что Лоран – единственный сосед на улице Дюроше, с которым мой отец общался.

Я подошел к белому дому, к белой стеклянной двери и позвонил.

Тот день, когда я наконец встретил отца, поделил мою жизнь на две половины: двадцать два года я провел в Грузии и уже почти столько же – в Канаде. Конечно, тогда я не мог знать, что останусь в Монреале и не вернусь. Отец прислал мне визу на три месяца, а в посольстве проставили разрешение на полгода – вот и весь максимальный срок. Но я словно предчувствовал, что сейчас, после звонка в дверь, моя жизнь изменится навсегда. Как будто тот луч солнца, что взял меня за руку, когда мне было двенадцать лет, завершил свое дело: подвел меня к порогу белого дома и отпустил.

Отец сбежал по лестнице вниз и рывком распахнул дверь. Он был в трусах и в переднике, в левой руке – сковородка с яйцом. Левша, как и я. Мы долго молча смотрели друг другу в глаза: он в мои серые, а я в его голубые. Потом он огляделся и, не найдя ничего лучше, поставил сковородку прямо на плиточный пол прихожей. Чуть приподнял обе руки, потом опустил – не знал, как обнять меня.

– Сандро, – сказал он тихим голосом, как позвал.

Я, наверное, тоже очень волновался – не мог ни выговорить слово, ни пошевелиться. Наконец он обнял меня, погладил по щеке. Он был на голову ниже меня, а волос на этой голове не было вовсе – кое-что растерял, а остальное сбрил. Я тоже сбрил волосы наголо перед самым отъездом, чтобы избавиться от вшей: я подцепил их, возвращаясь с моря, в забитом беженцами вонючем вагоне…

– Шапиро на вас обижен, – первое, что смог выговорить я.

– А-а-а, – рассмеялся отец, – он вечно обижается!

Потом он схватился за мой чемодан, за сковороду, обжегся, выронил ее на пол, плюхнул чемодан в белое яйцо – и все мгновенно. Потом он повторил все эти движения еще раз, как будто боялся их забыть. Я стоял как памятник и смотрел на него не отрываясь. Мой отец. Мой отец. Самый чокнутый, странный и сумасшедший отец в мире.

Я сделал шаг вперед и вошел.

9

Лили говорила, что танцевать с Марком можно было только с риском для жизни. Он наступал ей на ноги, задевал локтем, а один раз, падая, увлек за собой на пол. Танцевали тогда твист, осужденный советской моралью за “неприличное вихляние бедрами”. А ведь в твисте еще было расстояние между партнерами, дающее надежду на спасение. Я боялся, что неуклюжесть – наследственная черта, поэтому, войдя в “танцующий возраст”, ни на что, кроме медленного вальса, не решался. Но однажды моя партнерша все же всадила мне в ступню каблук-гвоздик – видно, я, как дурак, подставил для этого ногу, и теперь перед дождем у меня каждый раз ноет старая рана, но не сердце. Мне тогда было семнадцать лет, я только поступил в Академию художеств и впервые поехал на море без взрослых, с друзьями. Танцевали мы на широком балконе при свете луны под музыку из магнитофона и шум прибоя и под запах мандаринов, о котором я уже упоминал. Даже если бы та девушка продырявила мне ногу насквозь, я бы не вскрикнул.

Сестры матери, что знали о романе Лили и Марка из писем, рассказывали, что мой отец ни разу не пришел на свидание к матери вовремя, что он все путал, забывал, терялся и счастливо находился – и еще счастливей находил. Нашел какую-то книгу XIX века, купил за бесценок и потом всем показывал. Вроде бы спас от огня! Прыгнул с моста в ледяную воду Москвы-реки и заплатил милиционерам штраф мокрыми рублями, ведь прыгал в одежде, лишь туфли доверил друзьям. А на “чертовом колесе” покрылся потом как слезами – оказывается, боялся высоты, и больше вроде бы ничего…

В первую ночь отец говорил не умолкая. Где-то через час я заметил, что по-прежнему стою посреди комнаты, в которую вошел, а с двух сторон валяются мои чемоданы, и возле них возятся две кошки и не по-домашнему крупная собака. Мне было неловко его перебивать, а антрактов он не делал. Сам вдруг обрывал себя и спрашивал: “Как Лиза?” Я быстро отвечал: “Спасибо, хорошо!” И он продолжал. Говорил он по-английски, который я тогда знал неважно, и, боясь не понять, я вслушивался в каждое слово. Я заметил, что он часто повторяется и часто отвлекается от основной темы: уходит от нее все дальше и дальше, как вглубь леса, а потом забывает, о чем говорил, – не может найти дорогу назад.

Он называл мою мать Лизой, по документам она действительно Елизавета, но кто сейчас об этом помнит? Я умудрился вставить замечание, что для публики моя мать – Лили, Лили Лория, и ее самая знаменитая песня – “Тик-так, тик-так, тикают часы”. Я успел с гордостью добавить, что крошечные леденцы “Тик-так”, которые я видел в продаже в аэропорту, несомненно, были названы в ее честь. “Сейчас, когда двери открываются, слава способна пересечь все границы”.

– Лиза стала певицей? – изумился Марк.

– Вы не знали? – изумился я. – Я же вам написал!

– Ты послал мне письмо? – продолжал изумляться мой отец.

– И фотографии, – упал у меня голос.

Нет, он не читал моих писем! Тут он спохватился и повел меня за собой: показывать дом. Открыл дверь в подвал и указал на ящики на полу, сразу у входа, не войти: “Вот где вся моя почта, я еще не разбирал!” Оказывается, отец только недавно переехал на новый адрес и пока не успел обжиться, а писем он получает очень много, целыми пачками, и все эти пачки, перевязанные, валялись повсюду, как в почтовом отделении после бомбежки.

– Вы когда переехали? – осмелился уточнить я.

– Лет пять назад, – беззаботно ответил отец, – может, шесть. Это будет твоя комната, завтра я выброшу все лишнее.

Он собирался сделать за один день то, чего не сделал за пять лет! Он хочет поселить меня в подвале, как узника! Надеюсь, он шутил, утверждая, что умеет заказывать погоду? И что вечер наступает, когда он устал? Зачем он пытался убедить меня, что Советский Союз – самая хорошая страна в мире? Его ведь из Союза выслали! А я как раз оттуда еду…

За окнами светлело, и я падал с ног от усталости, вон, даже собака Баскервилей уже спала на моем чемодане с чурчхелами, а кошки куда-то сбежали.

Марк не останавливался. Через несколько витков разговора он снова спросил: “Как Лиза?” Я промолчал: устал. Он продолжил: “Так она решила бросить филологический ради песен? Жаль, она ведь могла работать учительницей в школе!”

Моя мать всегда говорила, что лучше бы умерла, чем стала учительницей в школе, где работают “одни старые девы”. Обе мои тетки, сестры матери, преподавали в школе, не вышли замуж и жили с нами. Мои родители и вправду мало знали друг друга.

“Красную розочку, красную розочку… – задумчиво повторял мой отец. – Да, я сейчас вспоминаю, она действительно любила петь”.

И тогда я открыл чемодан. Достал свернутый трубочкой холст. Развернул на полу, отпихнув бумаги и книги. Лили Лория, блондинка и секс-бомба, вела кремовый автомобиль по набережной: с одной стороны – река за низким парапетом, с другой – дома и горы, мой родной город Тбилиси.

Последнее, что я запомнил в тот первый сумасшедший вечер: Марк сидел на табурете и тихо плакал.

10

Идея создать портреты пожилых людей пришла ко мне не сразу. И вообще это идея не моя, она вдруг возникла в разговоре с Заком Полски, когда я признался ему, что мне трудно рисовать молодых людей – у них нет морщин, и карандашу не за что “зацепиться”. И вообще портрет – это не нос и не рот, а история жизни! “Тогда нарисуйте меня! – воскликнул мистер Полски. – Моя история почти завершена!” И он, оказывается, не шутил. Как часто нашу судьбу решает какая-нибудь сущая безделица: слово, жест, вздох, поворот головы, вы не замечали? Мы с Марком смеялись, когда задумали написать книгу о сексе в СССР, однако…

В то время я все еще ничего не делал – спал по большей части. Марк уходил на работу, возвращался, исправлял тетради студентов – он преподавал на кафедре славистики в университете, – мы вместе ели хлопья с молоком или яичницу – ничего другого готовить не умели – или заказывали пиццу, а потом долго разговаривали обо всем, пока я не вырубался, без всяких лекарств, просто уставал. Он уже не читал монологи, я научился перебивать его и вставлять слово, когда мне очень этого хотелось. Но его так интересно было слушать, что я редко перебивал. Я впервые в жизни видел настоящего убежденного коммуниста – увы, не довелось встретить подобного в стране, которая умудрилась дотянуться до коммунизма одной ногой. Марк совершенно искренне считал, что нет строя лучше, только мы, идиоты, испортили великую идею.

– Тебя из СССР выслали, – каждый раз напоминал я ему по-русски. (Мы быстро перешли на “ты”, по просьбе Марка.)

– Подумаешь, один пострадавший! – беспечно восклицал мой отец по-английски. – Нельзя делать выводы из одного частного случая!

Марк приводил факты из работ своих коллег-ученых, специалистов по Советскому Союзу, которые наведывались к нам в краткосрочные командировки, но успевали разобраться во всем похлеще нашего! Написали горы диссертаций! И как это я смею думать, что наш поезд шел в никуда? Или мимо? Я, наверное, сумасшедший!

– А секс? – язвил я. – Тоже небось лучший в мире? Кто-нибудь уже написал об этом диссертацию? Наименее изученная область советского образа жизни! Ты знаешь, сколько в Советском Союзе старых дев? И все они на самом деле девы?

– Вот ты и напиши! “Секс в СССР”! – смеялся Марк. – В двадцать два года ты наверняка считаешь себя большим специалистом в этом вопросе!

– Не мое дело писать! – сказал я как-то. – Но я могу сделать иллюстрации!

И вот так, шаг за шагом, эта идея выросла и окрепла.

Я привычно валялся на диване, когда услышал звонок в дверь и пошел открывать в чем был – в синих, до колен семейных трусах, которые линяли при каждой стирке и капали на соседей, – и увидел перед собой мужчину с картинки: он выглядел именно так, как изображали шпионов-иностранцев в советских журналах.

“Well-well-well, – плавно протянул Зак Полски и качнул красивой головой (и даже голос у него был красивый), – what do we have here?” И перешел на прекрасный русский, почти без акцента: “Вы, по-видимому, Сандро, сын Марка?” Он оглядел меня с ног до головы. Я смотрел на него с восхищением, наверное, явным: никогда в жизни ничего подобного не видел! Как он был одет, с каким тончайшим вкусом: едва заметная синяя линия пробегала по клетчатому пиджаку и сочеталась с темно-синими брюками, и его блестящие туфли, и шляпа в руке, и платочек на шее! А сигара!!! Я был восхищен! Бедный Нодар! Ему не раз приходилось изображать иностранцев на сцене, но куда там, кто бы его так разодел?

Мы поднялись наверх. Дом Марка имел необычную планировку: на первом этаже – только прихожая и дверь в подвал, в котором, кстати, мне так и не довелось пожить, потом один пролет лестницы – кухня и зал вроде гостиной, с газетами, книгами и с пианино, которое я обнаружил только на третий день, потому что Марк решил сыграть мне что-то, и играл он, оказывается, лучше, чем танцевал; потом еще один пролет лестницы – и вот вам маленькая спальня с альковом, где стоял письменный стол Марка, о заваленности которого уже не говорю, и последние пять ступенек вели в мансарду, комнату без воздуха, где теперь жил я.

На полу в зале лежал портрет Лили (холст, масло). Он валялся у нас под ногами с тех пор, как я его там развернул. Надо было бы повесить его на стенку, но не было даже подрамника. Марк обещал купить планки как-нибудь после работы, да все забывал. Он говорил, что спешил домой, чтоб поскорее увидеть меня, поэтому не хотел никуда заглядывать по пути, – как же я мог на него обижаться?

Зак Полски бегло взглянул на портрет.

– Это ваша герлфренд? – спросил он.

Я объяснил и надменно добавил: “Я слышать не хочу о женщинах!” Держал зло на Нинку, свою последнюю советскую “любовь навеки”.

– Так вы художник? – улыбнулся Полски. – А я арт-коллекционер! Вот мы и встретились!

Может быть, мой дедушка, отец Марка, выглядел бы так, если бы был жив? Я был просто очарован этим милым благоухающим старичком. Он расспрашивал меня о том, как я доехал: “Ах, Шапиро, он еще не избавился от своей громадной драндулетки? На таких сейчас только сутенеры разъезжают!” Заметил вскользь об Эммочке: “Ее муж совсем выжил из ума, встает в четыре утра, одевается и идет на работу, а она ловит его у двери, бедная женщина!” И о моем отце: “Марк – это человек искусства, творческая натура, умоляю вас, разве ему можно работать от сих до сих, ходить в офис? Есть люди, которые ходят по земле, а есть те, что летают. Да, Марк из тех, что в облаках… Эмма Берг считает его сумасшедшим за полное отсутствие здравого смысла… Если бы он продал свою коллекцию, то немедленно бы стал богатым человеком… Как, он еще не показал вам свои литографии? А я именно за этим пришел!”

11

Так неужели мой отец “сумасшедший” для всех женщин мира? Почему Лили и Эммочка, разделенные океаном, называют Марка одним и тем же паршивым словом? Сумасшедших на своем веку я повидал немало: моя бабушка, врач-психиатр, иногда приводила пациентов к нам домой. Это были единственные советские люди, которые не знали, кто такая Лили Лория. Какая-то блондинка открыла дверь. Я даже пытался рисовать их, всегда безуспешно. Этих людей невозможно было удержать на одном месте, упросить смотреть в одну точку. Вот уж у кого было шило в заднице! И взгляд – то ли они хотят убить тебя, то ли расцеловать, столько огня. В обоих случаях хочется отступить на шаг. “Мой знакомый останется у нас на обед!” – объявляла бабушка. Тетки молча убирали со стола ножи. Армия родственников тут же выстраивалась у стен. “Ведите себя как ни в чем не бывало!” – приказывала нам бабушка.

Пациенты бабушки раздавали нам комплименты: “У вас очень красиво!”, “Это вкусно!” И смотрели на нее – ждали одобрения, как дети. Им явно хотелось походить на нас, а зачем? Если бы я мог их нарисовать! Они были в постоянном движении, которое не ложилось на бумагу, как полет. И взгляд… У драконов пламя изо рта, а у этих – из глаз. Я не сразу заметил такой взгляд у Марка, да и потом “обжигался” всего несколько раз. Впрочем, даже если бы Марк был трижды сумасшедшим, я ведь полюбил его, вот и все…

Вечером я сказал отцу, что Зак Полски приходил посмотреть его арт-коллекцию и что я тоже не прочь на нее взглянуть. Марк только зашел в дом, поднял с пола новую перевязанную пачку писем, открыл дверь в подвал и с криком: “Прощай – до сви-да-ни-я!” бросил туда пакет.

– А-а-а, – рассмеялся он. – Зак уже сто раз видел мою коллекцию! Это он прибежал посмотреть на тебя!

– Мы собираемся поужинать вместе в ресторане, он меня пригласил!

– О! – коротко отреагировал Марк.

– Я буду его рисовать, он согласился мне позировать!

Марк как-то странно посмотрел на меня.

– Извини, я не знал, что ты… – немного смущенно начал он. – Это, конечно, ничего не меняет…

– Скажи по-русски, – попросил я, – я не понимаю!

– Как вы говорите по-русски – гей? Зак Полски – гей!

– Гей?! – вскричал я. И тут же вспомнил, как много комплиментов я ему наговорил. А что же все те шпионы, красавцы-иностранцы, с сигарами в пальцах, которых рисовали в советских журналах? Все до одного голубые?

– Гей? – я никак не мог успокоиться. – Почему ты меня не предупредил?

– Что значит – “предупредил”? – переспросил Марк. – Разве он на тебя набросился? И что ты – маленький мальчик? В тебе два метра роста!

– Я думал, он хороший человек, а он – факин гей!

Мы были на лестнице, поднимались вместе на кухню, и Марк вдруг обернулся ко мне и с силой схватил меня за плечи, – и не испугался ведь, я же на голову выше. “Что ты хочешь этим сказать? – закричал он. – Как ты смеешь так говорить? – Его лицо было багровым, он весь дрожал. – Зак – прекрасный человек, как ты смеешь? Это ты – факин мачо! Какое твое дело его личная жизнь? Слава богу, что у него есть жизнь! Он все потерял в войну, два года провел в концлагере и не стал злым! Как ты можешь так! А завтра кто? Кто следующий, а? Ненавидеть легче, чем любить, ты знаешь? Ты, ты…” Вдруг он разжал пальцы, отпустил меня и сказал подчеркнуто спокойно: “ Я, Марк Окли, гей! На, делай что хочешь!” И с вызовом посмотрел мне в глаза. Вот он, этот взгляд… Драконов огонь…

– Мать твою! – закричал я и оттолкнул его от себя. Взбежал по лестнице в мансарду и стал собирать свои вещи – хватал все в руки, не зная, с чего начать. – Зачем ты меня сюда привез, а? – кричал я. – Мать твою! Я уезжаю! – Вещи вываливались у меня из рук.

Марк поднялся по лестнице и постучал в дверь. И как он меня не боялся? Полное отсутствие здравого смысла?

– Уходи, – приказал я, не открывая, – дай мне успокоиться. – Я слышал, что он продолжает стоять за дверью. Однако мы были очень похожи! Вспыхнем, как спички, а потом быстро отходим и раскаиваемся. А я-то думал, что унаследовал вспыльчивость по грузинской линии. Американцы тоже хороши! Я открыл дверь. Марк сидел на ступеньках, спиной ко мне.

– Извини, – сказал я.

– Извини, – сказал Марк.

Я сел рядом с ним.

– Понимаешь, в Грузии нет геев… – начал я.

– Ах, секс в СССР! – махнул рукой Марк. – Я думаю, что ты еще маленький, не обижайся, тебя просто так воспитали. Нам говорили то же самое, когда я был маленьким. Мой отец, знаешь, никогда не позволил себе признаться… Мы были уже взрослыми людьми и ничего не понимали… Он даже записки не оставил… В гараже…

– Я тебя очень любил, когда был маленьким, – вдруг сказал я.

Может, это и не было сущей правдой, ведь у меня в детстве было много пап, но в тот момент я так чувствовал, вот и сказал.

12

Почему я запомнил первые дни и даже месяцы своего пребывания в Канаде лучше, чем все последующие годы? Ведь ничего особенного не происходило, я редко выходил из дома и мало рисовал. Не было массы новых впечатлений: я впервые увидел небоскреб где-то через месяц по приезде, а на экскурсии по городу не был до сих пор!

Солнце всегда было на небе, вот в чем секрет. Наверное, Марк действительно “заказывал” для меня погоду. Была осень, дело шло к зиме, воздух был холодный, хрустальный, и солнце не грело, только светило, светило без конца. Канадцы говорят – indian summer, а по-русски – бабье лето.

– Солнце протягивает мне свой луч, – сказал Марк, когда мы шли с ним по улице Дюроше, – я держусь за него, как за древко флага.

Разве я мог сомневаться, что Марк – мой отец?

Я запомнил все эти долгие светлые дни потому, что я никогда еще не был так пронзительно, так глубоко, так по-настоящему счастлив. Я ехал с войны, а здесь был Марк с его причудами и бесконечными разговорами, и его знакомые старички, а потом и старушки, которые все понимали без слов. Ни один из них – даже те, что хотели бы, чтоб я не приезжал вовсе, как, например, Эмма-Эммочка, – не спросил меня: когда ты уезжаешь? Они будто чувствовали, что возвращаться мне некуда.

Конечно, мой случай частный и не похож на другие, но я думаю, что каждый человек счастлив там, где нет войны.

– Шапиро, – объявлял Шапиро по телефону.

– Здравствуйте, – отвечал я.

– Вы ничего не придумали?

– Что именно?

– Надо же что-то делать! Ваша виза скоро закончится!

Вот уж кто не витал в облаках и не страдал отсутствием здравого смысла! Мы с Марком как-то забыли о том, что наша встреча не может продолжаться вечно и что часы не перестают тикать, поет об этом кто-нибудь или нет.

Наконец Шапиро не выдержал и явился к нам в гости. Он уже помирился с Марком после очередной ссоры. Он беспрестанно обижался – мог не простить Марку, что тот оставил еду на тарелке: “Если вы не были голодны, зачем вы пришли со мной в ресторан?!”

– Нам надо поговорить, – объявил он с порога после обычного “Шапиро”, которое было его приветствием, и прощанием, и “алло”.

Мы поднялись наверх, в комнату, где у нормальных людей зал, гостиная, диванная, столовая, а у Марка просто бедлам. На полу по-прежнему лежал развернутый портрет Лили Лории, который мы с Марком старательно обходили, боясь наступить, хотя пару раз…

– Какая маленькая машина! – воскликнул Шапиро. – Что это? “Фиат”? – Его не интересовала блондинка и секс-бомба, что сидела за рулем.

Я ответил на вопросы о том, сколько стоит советская “лада” и что такое “черный рынок”, “по знакомству” и “под столом”. Шапиро выслушивал ответы и говорил “Знаю!”, получалось, что я зря объяснял. Он действительно очень многое знал, как и все они, мои “русскоговорящие” старички. Но их знания о Союзе были отрывочными, будто им предоставили какой-то предмет на ощупь в темной комнате, а они пытались этот предмет представить. Хорошо хоть не писали диссертаций!

– У вас есть специальность? – спросил Шапиро.

– Я окончил Академию художеств!

– Это неважно! Что вы умеете делать?

– Я умею рисовать! Меня сравнивали с самим Александром Орловским! “Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу!..”

– Кому это нужно? – невозмутимо спросил он.

– Не знаю, – откровенно ответил я.

– Вам надо найти работу, иначе вас не оставят, – объявил Шапиро. – Что Марк об этом думает?

Но разве я уже решил остаться в Канаде навсегда?

В это время Марк зашел в дом. “Прощай – до сви-да-ни-я!” – и поднялся к нам.

– Он лучше выглядит, – обратился к нему Шапиро, указывая на меня. Я вдруг стал прозрачным, перестал существовать. Шапиро совершенно забыл, что я умею слышать и понимать. Он продолжал: – По-моему, Сандро немного отошел, начинает приходить в себя.

– Он реже кричит во сне, – согласился Марк и посмотрел на меня. – Не волнуйся, мне это совершенно не мешает!

– Нам надо сделать ему статус, а то его вышлют! – заявил Шапиро в своей обычной категоричной манере.

“Нам”! Он сказал – “нам”! Я услышал это и понял. У меня, как и в детстве, теперь было несколько пап.

13

И вдруг голубые волосы хлестнули меня по лицу. Эмма Берг, которую нужно было называть “Эммочка”, потому что так называла ее в детстве русская “мамочка”, заявила: “Я не хотела, чтоб вы приезжали!” Но деваться было некуда: я уже приехал. Я стоял перед ней во весь свой чемпионский рост в Монреале, на улице Дюроше. Ветер трепал ее короткую челку. Глаза из синего льда были немного печальны. Она была восхитительно красива, пока молчала. Потом ее рот начал трескаться, собираться в складки, плиссироваться вокруг крошечной дырочки и стал походить на…

– Марк дома? – спросила Эмма-Эммочка.

Я не ответил, потому что остолбенел: я вдруг увидел, как слова, вылетая, разбивают Снежной Королеве губы-льдинки, и рот начинает неотвратимо походить на…

– Я не хотела, чтоб вы приезжали! У Марка столько своих проблем, только вас ему не хватало!

– Марк дома, – наконец ответил я. И подумал: “…На анус! Ее рот похож на дырку в жопе осла!”

Я пропустил ее вперед – о самый благоухающий анус в мире! – и мы стали подниматься по лестнице вверх. Она шла медленно, у Марка было время натянуть брюки.

– Я так рада, что Сандро приехал! – пропела она. Я опять остолбенел и не вымолвил ни слова. – Марк, я тебя поздравляю с приездом сына! – И она расцеловала его в обе щеки.

Эмма Берг не верила, что я сын Марка. Что-то ничего не было слышно целых двадцать два года! Подумаешь, сообщили из Международного Красного Креста: вас разыскивает сын! Какой сын? О чем вы говорите? Звоните моему адвокату! А Марк сразу ответил: “Да!” Сумасшедший! Эммочка наводнила слухами всю мою новую семейку. Иногда она вылавливала меня дома одного и забрасывала вопросами:

– Так ваша мама певичка?

– Певица!

– И она живет сейчас с мужчиной?

– С мужем!

– Да-да, вы мне говорили, что у вас там… где это – Грузия? Раша, одним словом… нет бойфрендов! М-м-м… Так как же вышло, что они не были расписаны с Марком? Значит, все-таки для “некоторых” существовали бойфренды?

Иногда она настолько доводила меня своими расспросами, что я сбегал. Вдруг извинялся и уходил в мансарду без воздуха и сидел там, пока не остывал. Не мог же я броситься с кулаками на женщину, даже если она этого усиленно добивалась. Я больше не считал ее красивой: только и ждал, пока она выпердит слово. Я не хотел ее рисовать! Это Зак Полски меня уговорил. Ему нужен был весомый аргумент в переговорах, подарочек с покупочкой. Он надеялся, что ее портрет растопит сердце Берни, мужа Эммы, как раз того, что надевал костюм и бабочку в три часа ночи и шел на работу в свой шикарный офис на двадцатом этаже небоскреба, откуда были видны дома аж за рекой Сен-Лоран. И тогда Берни, который состоит в советах нескольких музеев, поможет Заку пристроить арт-коллекцию в какое-нибудь “приличное заведение”. “Музеи отбиваются от подарков, у них не хватает людей, чтобы за всем следить, да и места. Ну кто сегодня ходит в музеи, умоляю вас? Одни туристы!” Зак сам брался уговорить Эммочку мне позировать: “Вы же не попросите ее раздеваться?”

Нет, я только попрошу ее молчать!

И она согласилась: “Да!” Пожалуйста, сколько угодно сеансов! Неограниченное количество возможностей застукать Марка Окли в трусах.

Ко мне на сессии уже выстраивалась очередь.

14

Между тем приближалось первое “первое число”, а я еще не знал, что этой даты нужно бояться. Зак Полски назначил мне встречу в своем клубе – “там есть бассейн, знаете ли, и сауна, и полно старперчиков для ваших портретов, молодым наш клуб не по карману. Ресторан, скажем, не ахти, официантам не хватает резвости, но покушать можно, и если повезет с погодой, то мы будем сидеть на свежем воздухе”, – но потом вдруг позвонил и сказал, что встречу надо перенести. А я уже так надеялся, что удастся поплавать! Заку, оказывается, необходимо быть в синагоге.

– Вы религиозный? – простодушно спросил я.

– По субботам, – простодушно ответил он. – Все остальное время религией занимается Иван Иванович Иванов.

– Кто это – Иван Иванович? – удивился я.

– Ах, вы еще не знаете? Спросите у Шапиро, он вам расскажет! И еще спросите, есть ли у него жена…

Ближайшая суббота приходилась на первое число. Эммочка начала звонить по пять раз в день уже где-то с двадцать седьмого.

– “Мадам” еще не появлялась? – теребила она меня. – Какие новости? – Я должен был сдавать ей отчеты вслед за Марком.

– Никаких новостей, – отвечал я.

Эммочка не опускалась до объяснений со мной, а я почему-то боялся задавать ей вопросы. Мир устроен очень странно: во мне два метра роста, пятнадцать лет усиленных тренировок, а я робею перед семидесятипятилетней женщиной, у которой вместо рта анус. Вряд ли ее боялись даже собственные дети, ведь она проиграла их со счетом ноль – пять, так почему же я?..

– Вам надо следить за Марком, – приказала мне Эммочка, когда мы подошли вплотную к первому числу. – “Мадам” может заявиться и без звонка, у этой женщины нет никаких манер! М-м-м, я видела ее пару лет назад с новым мужем, она очень постарела, фигура еще ничего, талия по-прежнему узкая, но… Вы знаете, что “мадам” старше вашего отца на очень много лет? Хотя в этом нет ничего страшного, но…

– Как? – спросил я, вырвавшись из своего оцепенения. – Как следить за Марком?

Мне нужны были детальные указания, я уже был роботом в руках Эммы Берг. Сказывалось мое воспитание в тоталитарной стране! Женщина с синими волосами пришла к власти без боя, потому что в народе были такие послушные идиоты, как я.

– Что вы – маленький мальчик? Не понимаете? Марк напьется лекарств и будет спать три дня подряд! Он не желает ее видеть! Марк ее боится!

Боже мой, как же я похож на своего отца!

Зак Полски не спешил дать мне совет. “Марк прожил с “мадам” семнадцать лет, худо-бедно, а все-таки столько лет вместе… Нет, они не были женаты, Марк против брака как такового, может, были и другие причины… Откуда нам знать? Вот я дружу с вашим отцом очень много лет, а разве я знал, что у него есть сын? И такой красивый? Умоляю вас, все обойдется, в конце концов, она приходит каждый месяц, и пока все живы…”

Однако он отменил нашу встречу, чтобы я мог побыть дома в то время, когда придет “мадам”. По-видимому, ее все-таки следовало опасаться.

Я набрал знакомый номер телефона.

– Шапиро! – ответил сердитый голос.

– Здравствуйте! – поприветствовал я. Меня совсем не удивляла ситуация, в которой находился Марк: он должен был отдать деньги какой-то “мадам”, а денег у него не было. В Тбилиси все сейчас были в таком же положении: занимали у кого могли, чтобы как-то перебиться, а потом дрожали или сбегали! И никто еще не сделал себе харакири и не стал наркоманом на этой почве. Я лишь не знал, что делают в таких случаях в Канаде, и потому старался выведать у Шапиро, как поступать.

– Это не мое дело! – прервал он меня, как только я начал. И посоветовал: –Поговорите с Марком!

15

Нет, я не хотел говорить с Марком о его “мадам”. Как это трудно объяснить. Наверное, я ревновал. Мои родители не провели вместе даже одной ночи, а какая-то “мадам” – старушенция в моем понимании, – прожила с моим отцом семнадцать лет! Или я просто скучал по Лили так, что хоть умри. Я не мог говорить с Марком, вот и все! Моя мать всю жизнь искала ему замену, потому что любила его. Мои детские “папочки”, приносившие мячики, – это ведь поиски невозвратного прошлого. У Лили не было даже снимка Марка: единственную черно-белую фотографию, где они были вместе, отобрали в КГБ. Если бы она могла спрятать свою любовь, как ту тряпичную куклу! А Марк… Цветные фотографии певицы Лили Лории, которые я ему выслал, валялись где-то в подвале!

Моя мать, моя бедная Лили! Я только сейчас понял, почему она всегда красилась в блондинку, какой я ее нарисовал. Ей, наверное, не нравились разговоры о том, что я сын Нодара, она ведь знала, что я блондин, потому что весь в родного отца. Марк запомнил ее брюнеткой, а зрители и почитатели – блондинкой, какой она на самом деле никогда не была. Лили жила памятью о Марке, а он в это время “худо-бедно” жил гражданским браком в благополучной стране.

Моя мать Лили – единственное, что беспокоило меня в Монреале с самого дня приезда или еще раньше, с того момента, как самолет взлетел. Я думал о ней каждый день, каждый раз, просыпаясь или засыпая. Я оставил ее в стране без воды, электричества, газа, без регулярного движения самолетов и поездов. Без мира, если одним словом. Почему я поддался на уговоры Нодара и сбежал, как последний дезертир? Я ждал своего отца десять лет, три месяца и четырнадцать дней, мог бы подождать еще! Какой же я все-таки эгоист! И как я посмел быть счастливым, играть тут с кошками, глазеть на травку перед домом, трепаться с Марком, когда моя мать – там? Какие у нее могут быть гастроли по стране, которой нет? Кто дает концерты, когда вокруг стреляют? “Красную розочку, красную розочку я тебе дарю!” Хоть бы я мог послать ей денег! Но я уже давно – в самое первое утро в Монреале, если быть точным, – распорол свои плавки, куда Лили зашила советскую “Ладу” в американских долларах, и начал тратить. Первым пришел сосед Лоран и попросил заплатить за траву, которую он, оказывается, косил перед домом по просьбе Марка, а потом пару раз пицца, когда Марка не было дома, а дальше пошло-поехало. Я уже проедал кузов кремовой машины, хотя еще не заработал ни одного канадского цента.

“Почему Марк не искал встречи с Лили после того, как вернулся в Канаду?” – думал я. Ну, может, железный занавес был пуленепробиваем, а потом? Как этот убежденный коммунист не заметил, что Берлинская стена уже рухнула? Что, грохот до Канады не докатился? Чем оправдать его забывчивость? А трусливые объяснения Марка – “кому я такой нужен?”, “любовь не любит складываться в чемодан” – меня не устраивают!

Да, мне было бы легче, если бы он здесь умирал от горя! И пусть сам разбирается со своей “мадам”! Может, она заявляется, чтобы дать ему туфлей по лысой голове, да так ему и надо!

Разве я мог сейчас, в таком настроении, открыть дверь незнакомой – и, говорят, красивой, – женщине, бывшей балерине, и сказать, улыбаясь: “Проходите, пожалуйста! Вы к моему отцу? К человеку, который много лет любил вас, а не мою мать? Ах, вы не знали, что я существую? Как видите, Марк, на минуточку, наследил. Короткий роман с двухметровым последствием. Да лучше мне провалиться на месте, чем встречать вас здесь! Пожалуйста, дайте и мне туфлей по башке за то, что я вообще приехал!”

16

Я решил уехать сразу после первого числа. Жаль было уезжать, ведь я еще почти ничего не видел, – даже ни одного нижайшего небоскреба! – но и оставаться не было сил. Я боялся растерять в себе то счастье, то солнце во всем теле, что почувствовал сразу, как приехал в Монреаль. Мне казалось, что теперь этого счастья мне хватит на очень долго, на всю жизнь! Или я просто “отошел”, “пришел в себя”, как выразился Шапиро, и как он только все понял? Я ведь никому не рассказывал, откуда шел или откуда бежал.

“Мы, грузины, в чужой стране засыхаем!” – заявил по радио один наш популярный деятель, засранец, а сам взял и укатил за рубеж. Небось сидел себе там, сох и смеялся. У нас тогда как раз была пора митингов, и эта фраза гуляла как беспутная баба. Люди выезжали и выезжали, все, кто мог, выехали, мелкие перестрелки быстро переходили в войну, а оставшиеся люди пугали друг друга: “Мы, грузины…” Да при чем здесь грузины? Нет на Земле ничего лучше твоей родной страны! Зарубите себе это на носу, засранцы! Но если в ней жить – нельзя?

Я скучал не в общем по родине, по деревьям в деревне, горам и речкам, или по нашей большой квартире с множеством окон и дверей, где все мои детские безделушки и первые рисунки, или по друзьям, и не по Нинке, которая мне не дала (будем называть вещи своими именами) даже на прощанье, все держалась за свое “не надо туда, а если ты не вернешься, то кому я нужна”, а по моей маме Лили. Бедная моя мама.

Мне было жаль и Нодара. Лили права: будет хоть кому воды подать на старости лет. Как он всю жизнь обожал ее! Принял меня как родного, хотя я был “набичвари” (ублюдок), ребенок без отца. Если тебя обзовут этим словом в Грузии, надо бросаться на обидчика изо всех сил, идти как на смерть. Нет большего оскорбления – и большего унижения нет. Разве Марк знает, что такое привязанность, верность? Его не любит даже собственная собака – надо видеть, как она радуется Лорану, когда тот выводит ее по нужде! И как это Марк забыл, что я приезжаю, я, его единственный сын?

Но, когда я думал о том, что скоро уеду, сердце мое сжималось. Я продолжал любить своего отца, как и раньше, разве это не странно? Я любил его так, как город Монреаль, – без причины, полюбил, и все. Как бабушка говорила мне в детстве: “Счастье ты мое!” И не было никаких разумных объяснений для ее любви: ведь это я испортил жизнь ее дочери навсегда! Моя бабушка красила для меня яички на Пасху, чтоб я не отличался от других детей во дворе, чтобы не чувствовал себя ущербным. И она была еврейкой! Деда расстреляли именно за это: он переделал ее документы, исправил пятую графу во времена, когда были гонения на евреев. Ее сослали, она отсидела, а когда вернулась, то собрала своих девочек по родственникам, и ни квартиры у них тогда не было, ни кроватей, и единственную белую простыню подарила подруга.

Я замучил себя размышлениями об отъезде и воспоминаниями о нашей семье. Даже тетки, две болезненно аккуратные клизмы, что читали мне в детстве сказки на два голоса, от чего я приходил в ужас и не мог заснуть, казались мне феями. Их вечные ссоры с бабушкой виделись из-за океана лишь забавным спектаклем, они всегда заканчивались одним и тем же: намеками со стороны бабушки на то, что “девочки бесятся, потому что их замуж никто не взял”, и открытым обвинением со стороны теток: “ Ты переспала с мужем своей подруги прямо на той простыне, что она тебе подарила!” И потом они вместе, обнявшись, плакали.

Вот так мы умели любить в нашей семье – любили, и все.

17

Первого числа Марк разбудил меня на рассвете. “Я подумал, – начал он виновато, стоя на ступеньках перед мансардой, – прекрасное субботнее утро, почему бы нам не съездить к моей маме в Америку? Она хочет тебя видеть!” Он весь как-то ежился, почесывался и “не по делу” улыбался, его глаза блестели. Неожиданная догадка мелькнула у меня в голове. Все-таки я был знаком не только со спортсменами, хотя даже среди спортсменов случалось… В Академии художеств сам Бог велел, это ведь не заведение святой Нины для благородных девиц… Но разве в сорок восемь лет…

В одном можно было не сомневаться: Марк хотел сбежать из дома, чтобы не встречаться с “мадам”. Видно, “мадам”, балерина-старушечка, могла послать его в нокаут одной левой. “Если мы выедем пораньше, – почти умолял он, – то где-то после обеда будем уже в Нью-Йорке, погуляем там день-два, у меня следующая лекция только в четверг. Граница здесь рядом, знаешь, от силы час езды… А, что скажешь, ты согласен?”

Он стоял у двери, не решаясь войти. Вдвоем мы точно не помещались в этой комнате с окном-люком в потолке. Нью-Йорк? Америка? О чем тут спрашивать? Я быстро вытащил из-под кровати чемодан. Для меня любая поездка начиналась с чемодана – я привык ездить по стране, где ничего не было, надо было таскать за собой груду вещей. А то прольешь суп на сорочку, и все, конец, так и будешь расхаживать с вермишелью на груди. Я начал складывать трусы, носки… И какой советский человек откажется поехать в Америку?

Марк стоял на лестнице и смотрел на меня, улыбаясь. “Что ты делаешь? – наконец спросил он. – Бери паспорт, и поехали!”

Своей машины у Марка не было, но он еще с вечера взял “бьюик” напрокат. Он сел за руль и начал разогревать мотор, хотя было тепло и солнце уже взошло. Ну, может, он еще не совсем проснулся, чтоб хорошо соображать.

– Собака? – спросил я. – Как мы оставим собаку?

– У Лорана есть ключи, – ответил Марк.

Мы быстро выехали на автостраду, я вытянул ноги, руки, – однако же какая прелесть эти американские машины! Мой товарищ Павле, такой же двухметровый, как и я, вытащил задние сиденья из своего “запорожца”, чтобы поместиться. Сделал из пятиместной советской машины двухместную! Я рассказал об этом Марку, и он рассмеялся: “А-а-а-а!” Мне опять показалось, что он смеялся дольше, чем рассказ стоил того, “неадекватная реакция”, и опять догадка кольнула меня…

Мы ехали по самой гладкой дороге, которую я когда-либо видел. Мы прямо неслись в Америку, как шайба по льду! А по обеим сторонам дороги были желтые, коротко подстриженные поля, будто парикмахер прошелся машинкой и наголо. Лишь у самой обочины оставалась высокая, выжженная солнцем трава, как нейтральная полоса, ничья земля. А стога были не собраны в высокие холмики, а закатаны, как ковры, и обтянуты материалом! Каждый стог – материалом! И редкие домики на полях, такие же “дачные” коттеджи, как и в Монреале, и совсем близко у дороги. Зачем же жить за городом, на природе, если все равно машины мимо твоих окон без конца?

Я спросил Марка: правда ведь советские девушки самые красивые в мире? А секс в СССР – неизведанная земля? В Грузии к кому не подступишься – одни девицы, однако попробуй найти девственника среди мужчин, мы все кое-как устраиваемся, хотя и с переменным успехом… Когда мы напишем книгу о советском сексе, то надо рассказать обо всем как на духу…

Я заметил, что Марк реже и реже отвечает мне, может, не хочет отвлекаться от вождения. Он все время просил меня чаще говорить по-английски, потому что мне надо побыстрее научиться. Сам он с первого дня старался не переходить со мной на русский, осуждал “старичков”, что они забавляются, вспоминая русские слова, когда мне нужна помощь. Марк ведь тоже, как и все, думал, что я приехал навсегда. Ну как же без языка?

Вдруг наша машина вильнула носом – влево-вправо – и съехала на обочину. Марк выдавил из себя: “Что-то меня очень развезло”, выскочил из машины, и его тут же вырвало на желтую траву. Я вылез и успел его поддержать, он падал. Его рвало нещадно, выворачивало наружу.

– Марк, – закричал я, – ты что, под кайфом? Мать твою! Ты чего наглотался? Как мы вернемся? Я не умею водить машину! Где мы? Мы в Канаде или в Америке? Где граница? Мать твою!

Счастье ты мое, да…

18

Я затащил Марка в машину и уложил на заднее сиденье. От него нельзя было добиться ни слова. Его состояние можно описать как “полубессознательное”, я тряс его, ругаясь на двух языках, он смотрел на меня бессмысленным взором, не узнавая. Я помню свой страх, свой ужас. Мы находились метрах в двухстах от границы, я видел канадские и американские флаги, что развевались на ветру.

“Полиция! Теперь я точно знаю, чего боится советский мужчина!” – сказала мне одна девушка в Болгарии, когда я отказался остаться у нее на ночь. Мы были на сборах перед соревнованиями по плаванию, и мне надо было явиться на базу до вечера, иначе тренер мог сообщить в полицию, и тогда, заграница, прощай навсегда!

Да, я боялся, что сейчас приедет полиция и нас спросят, в чем дело, почему мы остановились здесь, на обочине. Нас заберут. Надо было уехать как можно скорей, но я водил машину всего пару раз в жизни – как раз тот двухместный “запорожец” Павле, на заброшенном футбольном поле, чтоб никого не сбить. Я сел за руль, развернулся и поехал назад, домой, по той же гладкой дороге мимо выбритых желтых полей. Хорошо, что в американских машинах с автоматикой не надо бороться с коробкой скоростей. Я ехал медленно, прижавшись к обочине. Хоть плачь, хоть кричи! Чего же я тут глазел на поля, когда надо было запоминать дорогу!

Я думаю, что в те несколько дней, пока я не отходил от Марка, а он медленно приходил в себя, я повзрослел. Мне было почти двадцать три года, я уже видел смерть, но по-прежнему был ребенком. В Тбилиси жил на шее у мамочки, в Монреале сел на шею папочке, все “в порядке вещей”. Даже рисунки той поры – вот я смотрю на них сейчас – детские. Мне никогда не приходилось думать о ком-то больше, чем о себе самом, – вот в чем, наверное, секрет инфантильности.

Я думал о том, что сломанная судьба моего отца – конечно же, исключение. Как часто попадали иностранцы за железный занавес, за Берлинскую стену? Тем более если они были не из какой-нибудь “дружественной нам страны”, а из “лагеря политических врагов”? Скольким из них удалось обмануть бдительность КГБ и вступить в близкие отношения, полюбить, завести детей? Взгляд властей на “интернациональные” связи зависел от международной обстановки – после событий в Праге из Союза высылали даже семьи “дружественных” чехов! В двадцать четыре часа! И это все частные случаи, не претендующие на обобщение, на серьезные выводы в диссертациях “знатоков”. Но потом я думал о том, что пострадал не только мой отец – судьба Лили тоже могла сложиться совсем иначе, а я… Каким бы я был, если бы у меня с детства был отец?

И вот так, как круги по воде, расходились мои мысли вширь: моего деда расстреляли за то, что он пытался спасти свою жену; моя бабушка, хрупкая интеллигентная женщина, пять лет таскала бревна в лагере в поселке Комсомольске на реке Кундузде; их дети в это время росли как подкидыши, как “набичвари” по разным домам… Я пытался вспомнить хоть одну – одну! – знакомую семью, где бы не было пострадавших от “самого лучшего в мире строя”, и не мог! Во Второй мировой войне погибло двадцать миллионов человек, но и в репрессиях – те же двадцать миллионов советских граждан! Как это называется, когда нет непострадавших? Когда всех подряд?

…Марк все время спал, почти не просыпаясь. Иногда он бормотал во сне какие-то неразборчивые слова, пару раз смеялся чужим отрывистым смехом. Просыпаясь, пил воду большими глотками и опять засыпал. Не ел – раз я накормил его макаронами из картонной коробки “Крафт”, и его тут же вырвало, макароны лезли прямо из носа. Вообще у наркомана, который “перебрал”, лезет отовсюду, не стоит вдаваться в подробности.

Не знаю, какая погода стояла за окном, я не смотрел. Кто-то звонил по телефону, стучал в дверь, я никому не отвечал. Собака Баскервилей иногда неслась вниз на всех парах – наверное, за ней заходил Лоран, – а остальное время торчала у кровати Марка, как и я. Может быть, приходила и “мадам”, не знаю, я больше не думал о том, как встречусь с ней, что скажу. Я вообще ни о ком не думал, кроме как о своем отце.

Когда я уезжал из Тбилиси, очень многие завидовали мне. Там тоже, как и здесь, все решили, что я останусь в Канаде навсегда. Вдруг записывались в друзья те, кто раньше только кивал. Выпрашивали визу. “Мы, грузины…” Сколько людей было готово засохнуть на корню! Никому не завидуйте, засранцы!

На третий день Марк начал приходить в себя. Я поднялся в мансарду – не хотел, чтоб ему было неловко, может, он и не вспомнит, что было. Приоткрыл окно в потолке и наверху, на небе, увидел солн це, впервые за эти дни. Оно протянуло мне луч-руку, я пожал. Ну вот, мой отец когда-то подарил мне детство, а сейчас благодаря ему я становился взрослым.

19

Остаться? Я бросил мать в стране, где стреляют, а здесь мой отец убивал себя сам. Я не знал, что мне делать, кому из них помогать и как. Я думал выпросить совет у своих старичков, но наступил еврейский Новый год, и оказывается, в эти дни нельзя звонить по телефону. И как выговорить фразу: “Мой отец – наркоман”?

Эммочка прислала нам своего шофера – она приглашала на обед Марка с “гостем”, для нее я не был его сыном. Марк сказал, что мы обязательно должны пойти, “вряд ли на следующий год Берни будет с нами”.

Мой отец на удивление быстро поправился: опять много говорил, размахивал руками и сбрасывал чашки на пол. В доме не было ни одной чашки с ручкой! Он по-прежнему принимал тонну лекарств, но теперь не потому, что хотел увидеть розовых слонов, летающих над пляжем, а потому, что ушиб плечо, когда упал с лестницы. С тех самых несчастных пяти ступенек, которые вели в мансарду, комнату без воздуха, где теперь жил я. Марк наносил мне визит, и вот… Его неуклюжесть была просто потрясающей! До сих пор не знаю: прыгнул мой отец с моста в Москву-реку или свалился?

Мы пошли из французского Утремо в английский Вестмаунт в гости к Бергам, пешком. Прогулка по меньшей мере на час, но ни я, ни Марк не спешили садиться за руль. Мы шли по улице Бернар, где полно ресторанов. И опять солнце светило вовсю и не грело, но столы все еще накрывали на “свежем воздухе”. Белые скатерти, звон бокалов, по-летнему яркие платья, ножки без чулок. Я снова чувствовал себя счастливым – без причины, просто так.

Марк встречал знакомых. Какой-то журналист из местной французской газеты сидел за чашкой кофе и держал перед собой развернутую газету: читал собственную статью! Марк похвалил его, хотя, конечно, он скидывал газеты туда же, куда и письма: “Прощай – до сви-да-ни-я!”

“Ты увидишь, – смеялся Марк, – в Вестмаунте мы встретим такого же самовлюбленного кретина с английской газетой в руках!”

Я не понимал, как можно справлять Новый год, когда на улице бабье лето, и вообще, где лютый канадский мороз? Марк долго и пространно объяснял мне, почему этот праздник наступил сейчас, а хорошую погоду он “заказал” специально для меня, а потом объяснял, что Бога нет и он в него не верит, а вот в Советском Союзе сумели победить религию, только мы, идиоты, разрушили эту страну…

– Эммочкины девочки – красивые? – перебил его я.

– Нет, – ответил Марк.

Марк тут же переключился на рассказ о семье Бергов. Старшая дочь сидела на вечной диете, и ее ничего больше не интересовало. Много раз выходила замуж – за кого-то шла толстой, за кого-то худой, а конец всегда был один. Потом сыновья – “вечные дети”, никто не работал, не все окончили школу, ни одного университетского диплома на большую семью! Все пятеро с нетерпением ждали наследства: в прошлом году, когда Берни поставили диагноз “болезнь Альцгеймера”, они объединились, чтобы отстранить отца от управления компанией, но об этом узнала Эмма, и…

– А младшая? – нетерпеливо перебил я. – Она похожа на мать?

– Что ты! – вскрикнул Марк. – Эммочка – красивая женщина и умная! А ее младшей дочери никто не назначает свидание дважды, я уверен, что она девственница.

– Разве в Канаде есть девственницы? – искренне удивился я и вспомнил Нинку, “не надо туда!”.

– Она – последняя девственница в Канаде, – уверенно сказал Марк.

Я остановился и поднял голову. Солнце висело на небе, как мандаринка на дереве.

– Пусть на меня не рассчитывают! – объявил я. – Я свой план еще при советской власти выполнил!

– Никто тебя в расчет не берет! – успокоил меня Марк. – Им нужен не мужчина, а партия! А ты неизвестный и бедный, и папа твой бедный, понабрал долгов выше головы, не станут же Берги ждать, пока ты станешь знаменитым и богатым?

Мы поднимались все выше на гору Монт-Рояль, и ему становилось трудно дышать. Дома здесь были больше и красивее, чем внизу, и садики перед ними шире. Ни одного небоскреба! Можно, оказывается, прожить почти месяц в Монреале и не увидеть ни одного, даже нижайшего. Мы прошли за железную ограду по длинной дорожке с фонарями и приблизились к прозрачным дверям.

– Сандро, – вдруг обернулся ко мне Марк, – пожалуйста, не говори, что твоего деда расстреляли! И что он подделал документы! И что бабушка красила яички на Пасху!

И добавил: “Не поймут!”

20

Вот она, обыкновенная история эмигранта: все всегда начинается с нуля. Берни Берг с десяти лет помогал своему отцу-сапожнику, а в двадцать два года купил маленький обувной магазин. Это Берни придумал предлагать покупателям вторую пару обуви за полцены, и люди пошли расхватывать все подряд! Он начал давать “подарочек с покупочкой”. Потом он открыл обувной магазин в другом районе города, но под тем же названием, чтобы все узнавали, а Эмма там продавала чулки… Родители Марка повстречали Берни, когда он подыскивал себе зимнюю квартиру во Флориде, а через пару лет – на Манхэттене. Окли занимались недвижимостью в Нью-Йорке, они помогли ему заключить сделку. Когда Марк переехал из Америки в Канаду, в знак протеста против войны во Вьетнаме, хотя в армию его и не призывали, Берги приютили его на первую неделю…

– “Мадам” уже приходила? – Эммочка прижала меня к стене. Ее рот-анус был цвета советского флага по случаю праздника, голубые волосы собраны в колхозный стог, розовый румянец блуждал на высоких скулах, синее бархатное платье сочеталось с ледяным цветом глаз… А рост… Чемпионский, сказал бы мой тренер по плаванью…

– На нашем фронте без перемен.

– М-м-м, я так волнуюсь за Марка! Эта дамочка его замучила! Вы знаете, что она сожгла свой бюстгальтер в Париже в 1968 году?

– Нет, я не проверял ее лифчик, я ее вообще не видел!

– Как бороться за равноправие – так пожалуйста, а как слезть с шеи бывшего бойфренда… Она ведь уже выскочила замуж, могла бы сесть на шею нового супруга…

Я огляделся: все вокруг было в зеркалах, как во Дворце пионеров. Зеркала были даже на потолке, и там дрожало оранжевое солнце… Может, я несколько преувеличиваю влияние солнца на мою земную жизнь, вот ведь как бесстрастно оно отдается всем подряд, ему плевать, кому светить… Отдается… Секс в СССР, секс… Мои мысли все чаще выстраивались в ряд, как солдаты, и шли маршем в одном на правлении…

Марк представил меня “детям” – каждому было не меньше сорока. Девственница тут же воскликнула: “Я знаю, кто такие грузины! Они все время поют и пляшут! Поют и пляшут! И бегают за девушками! – Она погрозила мне пальчиком. – Я видела в кино!”

Дважды? Я бы не назначил ей свидания даже один раз!

Мужчины протягивали мне руки не пожимая и почему-то смотрели по сторонам, не на меня. Один из них, Джейкоб, вдруг закричал Марку: “Профессор, помнишь, как ты был моей нянькой? Беби-ситтер, а?” Оказывается, Марк присматривал за ним, пацаном, когда жил у них – целую неделю! Старший брат, высокий лысый мужчина, похожий на мать своим ртом-анусом, спросил Марка: “И много ты детей по миру оставил? Сколько стран ты посетил?” Вот пернул! Марк не обиделся, он засмеялся в ответ: “Сандро – мой единственный сын! Я лег на операцию, как только вернулся из СССР…” Толстая сестрица тут же съязвила братцу: “Тебе тоже вазорезекция не помешала бы, а то наплодил наследников, как зайчат…” Пять – ноль.

Мы прошли дальше, к столу. Бездарные картины на стенах! И этот человек имеет знакомства в сфере искусства? Заседает в советах? Зак Полски надеется через него пристроить свою коллекцию в “приличный” музей? В чьих руках сегодня арт?

И тут я увидел его, Берни Берга, обувного магната. Если бы я умел описывать лучше, чем рисовать! Его единственного я сразу же, тут же, захотел запечатлеть на бумаге навсегда. “Бери свой быстрый карандаш, рисуй…” Его седые волосы до плеч, круглые очки, бабочку музыканта… Он вдруг появился в зале, вырос из-под земли с раскинутыми в обе стороны руками, он обнял меня, он прижал меня к своей груди (благоухающий старичок!) и… заплакал! Даже если он принимал меня за кого-то другого, я был растроган как никогда.

“Дети” смотрели на мать, а она – на Берни, и никто не делал попыток сгладить ситуацию или “вести себя так, как ни в чем не бывало”. Даже пациенты моей бабушки старались больше…

– Берни, – строго приказала Эммочка мужу, – иди кушать, твой бульон готов!

Берни оторвался от меня, так и не сказав ни слова. Мы сели за стол. Прислуживала полная чернокожая женщина, Патси. Я впервые видел человека с другим цветом кожи живьем. Я смотрел, как она передвигается, как колышется ее огромная грудь, каким гортанным голосом она произносит слова. Вот запоет… Нет, не только грузины поют и танцуют, все южане любят петь, это солнце в крови говорит…

Разговор шел о погоде, о том, что зима запаздывает, а компания, которая чистит снег перед домом Бергов, берет плату за сезон. Как будто они все были не прочь, чтоб пришла настоящая зима, раз уж за нее заплатили. Раньше в это время все Берги были во Флориде, а сейчас “из-за Берни” они вынуждены сидеть здесь. Берни дул на остывший бульон и хлебал его маленькой чайной ложкой. Он вроде не замечал, что обсуждали (и упрекали) его. Или делал вид, что не слышал.

– Ненавижу Флориду! – воскликнула девственница. – Там одни вонючие старперчики!

Эмма направляла беседу, а Берни иногда вставлял слово. Мы с Марком не участвовали в разговоре, потому что ели за четверых – надоело нам кушать макароны из картонной коробки “Крафт”. Наконец дело дошло и до нас.

– Переведи ему, – обратился Джейкоб к Марку (в доме Эммы никто, кроме нее, не говорил по-русски), – зачем они свою страну развалили?

– Сандро говорит по-английски! – вставила Эммочка. Ей доставляло удовольствие лишний раз упрекнуть своих переросших детей. – Он обучался в университете!

– По-моему, это была не страна, а тюрьма народов! – объявил я.

– Ну уж до вас, художников, кому какое было дело? – засомневался Джейкоб.

– Моя мать певица, а бабушка – врач, однако… – сказал я и осекся: забыл, что можно говорить о моей семье, а что нет.

– Мы очень хорошо знаем вашу бабушку, Дороти Окли! – перебила меня девственница. – Когда я была маленькая, мы ездили к ней в Нью-Йорк!

– Когда я был маленьким, – сказал я, – у меня не было отца. Если бы я мог, я давно бы развалил эту страну!

21

И тут началось!

Джейкоб ударил рукой по столу! Бокал упал, что-то звякнуло. Он закричал через весь стол:

– Дади, дади! Говорил я тебе: теперь этих советских не остановишь – все припрутся сюда и сядут нам на шею, будут просить политического убежища! – И встал – не хотел сидеть со мной за одним столом.

– А Берни никогда не бил рукой по столу! – воскликнула Эммочка.

– Что такое политическое убежище? – спросил я.

Марк наклонился к моему уху: “Понимаешь, если человека преследовали в своей родной стране, а государство его не защищало…”

– Так у нас ведь само государство и преследовало своих граждан! – воскликнул я. – Как же это называется?

– Почему он задает глупые вопросы? – обратилась толстая сестрица к матери. – Чему его там учили, в университете?

– Зачем вам это знать, молодой человек, – снисходительно сказал лысый старший брат. – Дороти Окли, ваша американская бабушка, позвонит своему адвокату из “Туччи и сыновья”, и все эмиграционные бумаги будут у вас в кармане! Если вы, конечно, действительно сын Марка…

И выразительно посмотрел на свою мать – хорошо я его отделал, а?

А я посмотрел на Марка и увидел, как оранжевое солнце взрывается в его прозрачных глазах. Этот взгляд… Еще когда я не знал, кто мой отец, когда этот вопрос меня очень мало волновал… Я уже видел этот огонь… Да будь мой отец хоть трижды… Я понял в тот момент, в ту секунду, что Марк любит меня – полюбил, и все. Как и я. И я понял также, что те двадцать два года, что были вырваны из нашей жизни, не вернуть. Мы сейчас оба пытаемся начать все сначала, как продолжить прерванный танец, мы с отцом – как два старых танцора, что знают все па, но боятся пуститься в пляс, чтоб не упасть… И у кого нам просить убежища? И выйдет ли у нас ремейк?..

– Десерт! – закричал Берни и захлопал в ладоши. Все встали из-за стола, чтобы Патси могла поменять тарелки и подать десерт. Мужчины вышли на веранду покурить. В начале девяностых годов все усиленно курили.

– Пойдемте со мной, молодой человек, – предложил мне Берни, – я покажу вам сад. – Он запустил руку в огромную вазу с конфетами и стал запихивать их мне – рассовывал по карманам брюк, пока я пытался отказаться. Так, наверное, поступают все дедушки, но откуда мне знать? Одного моего деда расстреляли задолго до того, как я родился, а второй повесился в своем гараже.

Мы пошли по ухоженной дорожке, Берни держал меня под руку. Он был легкий, как комарик, и передвигался легко, как летал, – от куста к кусту. Подходил, трогал какое-нибудь по-осеннему голое растение, наклонялся, чтобы понюхать невидимые цветы, и улыбался мне, ничего не говоря. В саду пахло нафталином – его подложили в фонтан, чтобы отвадить мелкого хищника, который приходил в сад по ночам, – я не понял, то ли барсука, то ли енота.

– Ну, молодой человек, – начал Берни, – чем занимаются ваши родители?

Берни тоже не верит, что я сын Марка, подумал я, или он забыл. Тогда лучше не обращать на это внимания. Моя бабушка начала забывать какие-то вещи и страшно переживала, если ее на этом ловили. И что можно рассказать о Лили? “Звезда всесоюзного масштаба без права выезда за рубеж? Птичка с разбитым сердцем, что всю жизнь пела в клетке? “Красную розочку, красную розочку я тебе дарю”? Не поймут!

– Моя мать занимается импортом дефицитных товаров, – сказал я. – Это очень успешный бизнес.

– Да-да-да, – закивал Берни. – Дайте мне, пожалуйста, конфетку, мне запрещают сладкое!

Я вывернул карманы. Берни быстро разворачивал конфетку, закладывал ее себе за щеку и отдавал мне фантик. Так мы дошли до самого края сада и сели на скамью. И оттуда, сверху, впервые в жизни я увидел небоскребы. Они все стояли внизу, в центре города, сбились в кучу. Тбилиси тоже расположен в горной котловине – мое сердце сжалось. Небоскребы действительно упирались в небо своими четырехугольными головами. Вокруг них толпились дома-карлики. Наверное, смотрели на гигантов-соседей разинув рты. Сейчас, ночью, освещенный город был восхитительно красив. Я подумал – как давно, еще с конца восьмидесятых, я не видел Тбилиси при свете фонарей. Вначале к нам пришла нужда, потом – война…

– Дороти Окли нахлебалась горя со своим сыном, – вдруг прервал молчание Берни. – Но что поделать? Только она и может помочь.

Я резко обернулся. Берни Берг сидел неподвижно и был похож на статую – глаза пустые, и вся история жизни на лице.

– Он должен продать свою арт-коллекцию, – продолжил Берни ровным голосом, – у него же есть покупатель! А сейчас мне нужно в туалет по-маленькому!

 

Вторая часть

22

– О, шер Нини! Я вас так ждала! – барышня отложила рукоделье и живо поднялась навстречу подруге. Они расцеловались. – Говорите же, говорите! Вы уже видели его? И что же?

– Я еду прямо от Потоцких! – объявила мадемуазель Нини. – Маменька осталась у них, а я сразу к вам, ма шер! У меня полно нувель!

Фигура мадемуазель Нини напоминала по форме новогоднюю елку: от маленького хорошенького личика, сидящего на тонкой длинной шейке, она колоколом расширялась книзу, слаборазвитую девственную грудь гирляндой стягивал поясок.

– Это правда, что он безумно красив? И непомерно высок? И шарман? Весь Петербург говорит о нем! А. О.! А. О.! – какая волшебная музыка! Вас представили? Каков он? – забросала ее вопросами подруга.

– Се те ку де фудр! (Любовь с первого взгляда!) – объявила Нини.

– Как это случилось? Ах, расскажите же, прошу вас, голубчик!

Они уселись на низкий диван.

– А. О. приехал вместе с Дидло, нашим танцовщиком, – начала Нини. – Ох, вот уж кто некрасив! Все его лицо в маленьких дырочках! А уж неуклюж, мельтешит вокруг, дрыгает ножками, как на сцене…

– Ну что же вы все о Дидло? – нетерпеливо перебила ее подруга. – Расскажите же о нем, об А. О.!

– Вуаси вам гранд нувель! (Вот вам большая новость!) – Нини прикрыла глаза на секунду, потому что “нувель” была короткой, а ее следовало растянуть на целый вечер. – Дидло пролил чернила на стол, и А. О. превратил эту кляксу в большой рисунок! Мы все стали подходить к столу, чтобы рассмотреть поближе, и, когда наступил наш черед, мы с маменькой апроше (приблизились)…

– Ну же! Не тяните! – подруга понимала, что “нувель” состоит не в рисунке.

– Он сжал мне пальцы с неимоверной страстью!

– Ах! – вскрикнула, забывшись, подруга Нини и откинулась на подушки. Потом понюхала табак.

– Покажите! – попросила она ослабевшим голосом. – Как это было? Как?

– Вот так, – продемонстрировала Нини, – чтоб никто не заметил!

– Фу! Я вас ненавижу!

Подруги засмеялись и взялись за руки.

– Что было дальше? Не утаивайте от меня, шери! Ведь он известный любезник, говорят, в Мраморном дворце есть потайная дверь с переулка, и дамы в сумерках в нее стучатся!

– Потом он показывал фокусы: начал рисовать вроде как каблук сапога и одной непрерывной линией вывел высокий ботфорт, и по левому контуру мы узнали профиль самого Наполеона! Все дамы были от А. О. без ума! Он скоро уехал, к сожалению, великий князь Константин Павлович ждал его. Но маменька обещала, что уж она добьется, чтоб его непременно привезли к нам в Царское! Ах, я влюблена!

Они помолчали: кажется, эта фраза звучала в их беседах слишком часто и уже приелась.

– Говорят, что А. О. умеет рисовать разными частями тела, – снова воодушевилась Нини, – чуть ли не пальцами ног, даже носом! Вы представляете, ма шер, носом!

– О-о-о-о! – радостно протянула ее подруга и рассмеялась победным смехом. И встала с дивана. И подошла к свечам. И повернула головку. Ее лицо смотрелось лучше в профиль, чем анфас. Она тоже припасла “нувель” и лишь ждала своего часа. Час настал.

– Александр Орловский рисует не только носом, – многозначительно произнесла подруга Нини и сделала выразительную паузу. – О, но-но! Не только носом!

23

И маменька сумела добиться своего! Пришлось постучаться ночью в потайную дверь Мраморного дворца, пробежать на цыпочках по холодному мраморному полу, по Овальной проходной, мимо Лакового зала и дальше, в Турецкую баню. В буфет она в этот раз не попала и в Большую столовую не заходила: не на приеме. Залы, право, великолепные, как, впрочем, и весь дворец – подарок князю Орлову от императрицы Екатерины. Проект его вроде бы сама императрица набросала, итальянский архитектор под ее личным присмотром работал. Она хотела отблагодарить своего любовника Григория Орлова за то, что он помог ей взойти на престол. И за то, что подарил ей сына, внебрачного (читай: ублюдка). Истинно царская благодарность! Но, пока дворец построили, Красный канал между Невой и Мойкой засыпали, мрамор доставили – первый дом в Петербурге с облицовкой из природного камня! – у императрицы уже был другой фаворит, и Григорий Орлов так во дворце и не пожил! А теперь и вовсе его забывать стали, все Орловский да Орловский: бунтарь, художник, двухметровый красавец, ах, А. О., А. О.!

Маменька лицом бела и телом тучна. Если с новогодней елкой сравнивать, то с царской, вокруг хоровод водить можно. А на ногу легка! Доченька Нини попросила к ним в Царское Село Александра Орловского зазвать, и маменька приказала закладывать! Хотя кто не знает, что за слава о Мраморном дворце ходит? С тех пор как великий князь Константин Павлович в него въехал сразу после женитьбы – ему пятнадцать лет, а жене четырнадцать, – так дурная молва и по шла. Он, говорят, молодую жену в огромную вазу засаживал и стрелял по ней дохлыми крысами! Разврат!

Какие же, однако, крупные руки у этого А. О.! Он разве простолюдин, не шляхтич? Его отец вроде бедный, держит постоялый двор где-то в Польше. Родственница самого короля польского там мальчика и нашла и потребовала, чтоб он начал обучаться рисованию. Наняла ему учителей-итальянцев, и все они были в восторге: утверждали, что у Орловского огромный талант.

Маменька тоже заметила, что его карандаш может творить чудеса.

Но он сбежал от учебы. Воевал на стороне восставшего Войска польского, был ранен, потом связался с бродячим цирком, научился всем фокусам! Восстание подавили, Орловский вернулся в Варшаву и уже не мог найти себе места. Он уехал в Литву, добрался до Петербурга, и тут слава пришла к нему: наконец-то все оценили его талант! Александр Орловский взял Петербург приступом! Города берутся, как и женщины, ку де фудр, и шашки наголо! Крепости, бывает, сдают и после длительной осады. Но что мы там находим? Изможденного противника, который нас не любит, но и не ненавидит, потому что выбился из сил.

Великий князь Константин Павлович пригласил Александра Орловского жить в Мраморном дворце и выделил ему должность придворного живописца, поэты и женщины побежали следом. “Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу!” – писал Пушкин. Крылов попросил его сделать иллюстрации для басен, Дидло – костюмы для театра, а шаржи и карикатуры он делал каждый раз, когда его приглашали в гости, так А. О. оказался основоположником этих жанров в России. А потом Орловский приступил к освоению литографии – новшества на Руси…

Он был настолько популярен, что ему стали подражать, подписывались его монограммой: остроконечная А, разбивающая овал О, А. О. Орловский написал прошение министру двора, и в ответ ему выдали грамоту, “обеспечивающую привилегию на печатание его литографированных рисунков с запрещением их копирования”. Авторское свидетельство начала XIX века?

Однако он часто спешил, поэтому использовал в разных картинах один и тот же фон, как штамп. Был не слишком точен в деталях: в большой работе “Переход русских войск через Альпы” на мундирах солдат обнаружилось по одной лишней пуговице, за что картину забраковали, а Орловский в гневе изрезал ее на куски. Он прятал на картинах детали, которые не умел выписывать, – руки, например, рассовывал по карманам.

Да, руки… Нини, как и маменька, тоже обратила внимание на руки А. О. В Царском Селе, в саду, в умирающем свете заката, он обнимал ее за поясок-гирлянду своими огромными ручищами. Он что, простолюдин, не шляхтич? Мужчина, но не партия! Потом А. О. вынул ее девственные груди из декольте, как мандаринки из вазочки, одну за другой. Диковинные фрукты – мандарины, чем же они пахнут?

– Пани Нини, – прошептал А. О., и пальцы его со следами краски запутались в ее кружевах, – я хочу рисовать вас… Позвольте мне…

– Только не туда! – взмолилась Нини. – Прошу вас, только не туда! М-м-м…

24

Я приступил к портрету Зака Полски, как только расчистил себе место в подвале – свалил в угол всю неразобранную почту, – а он тут же начал рассказывать мне истории о художниках, чьи работы были в его коллекции. Зак сказал, что я похож на знаменитого Александра Орловского лицом и фигурой – художник тоже был “чемпионского” роста! Мы изучали биографию А. О. в Академии художеств, и я даже читал какие-то истории о нем, больше похожие на сплетни, – то, что он умел рисовать пальцем, носом и не только носом…

“По паспорту я Александр, – думал я, – и моя настоящая фамилия – Окли. А. О., А. О. – какая волшебная музыка!” Мне казалось, что Александр Орловский – это я и есть, только в другое время, – вот так же приехал молодым в чужую страну и сразу попал в высшее общество, в лучшие дома, а душа все равно разбита на две половинки, как у всякого эмигранта. Может быть, он тоже, как и я, старался не вспоминать, откуда шел или откуда бежал…

Александру Орловскому покровительствовал великий князь Константин Павлович, сын Императора Всероссийского Павла I и брат будущего императора Александра I. Это он создал художнику должность, которая состояла в “исполнении требований великого князя, заказывавшего ему разные рисунки по предметам, относившимся до образования и преобразования русской армии и до современных событий, в которых она со славой участвовала”. Словом, Орловскому надо было рисовать на заказ, чтобы прожить. Художник калибра Орловского не мог по собственной инициативе и с удовольствием выписывать военные мундиры различных войск русской армии, чтобы потом приходил какой-нибудь вояка Волконский и придирался к количеству пуговиц…

Эта участь ждала и меня, как ни крути. Зак Полски советовал мне нарисовать что-нибудь в стиле соцреализма. Ленина с пионерами? Сталина, окруженного девушками с веслами? “На это все еще есть спрос”. Я сказал ему, что мне гораздо легче нарисовать круглую голову Ленина, знакомую каждому советскому человеку во всех деталях, чем изобразить на бумаге полет. И вот когда я приступлю к своей самой главной картине в жизни… “Ремейк”…

Подвал в доме Марка был прекрасно освещен. Такое, наверное, бывает лишь в Монреале: солнце и небо входят не только в окно, но и в дверь; небо распластано на асфальте, как упавшая птица, упирается в землю неровными краями, как крыльями.

При ближайшем рассмотрении лицо Зака было менее красивым, чем мне показалось при первой встрече, и к тому же ему было немало лет – восемьдесят четыре года, если быть точным. Но, когда он говорил, лицо менялось, освещалось изнутри. Видно, кровь приливала, а я думал, что это заходящее солнце создает неповторимый цвет. Может, таким был солнечный свет, когда Орловский объяснялся с Нини в Царском Селе…

Зак собирал работы художников польского происхождения, среди них Орловский был титаном. А. О. работал пером, кистью, использовал тушь, чернила, уголь, мел, акварель, пастель, масло. Он рисовал сцены из народной или уличной жизни, наездников в национальных одеждах, автопортреты в старинных нарядах, карикатуры, шаржи и то, за что вошел в мировую историю, – лошадей, “косматых коней”, как писал Пушкин. Художник оставил после себя более тысячи работ! Этим Александр Орловский сам сбил себе цену на рынке антиквариата: не редкость, как, например, серебряный рубль его благодетеля великого князя Константина Павловича. Известен случай, когда в ХХ веке четыре работы Орловского были подарены сантехнику в виде платы за его труд – починку забитого унитаза.

25

“Платить вам нечем, говорит, возьмите книжку! – рассказывал мне Зак Полски. – И протягивает книгу по-французски, а в ней четыре картинки, которые мне очень понравились, я их вырвал – вот такой был неуч, знаете ли – и сохранил, а саму книгу выбросил!”

Все четыре “картинки” из книги принадлежали Александру Орловскому. Зак прибил их к стене гвоздем, как прострелил. Он тогда не знал, что такое “авторская литография”, что это действительно сам Александр Орловский своими большими руками вывел в углу монограмму: остроконечная А, разбивающая овал О.

Зак Полски тоже родился в Польше, как и знаменитый художник. Там жила его большая семья – много братьев и сестер, бабушки-дедушки, тети-дяди. До войны у него был бизнес, санитарно-технические услуги, очень успешный: “В каждом доме хоть раз в жизни забивает унитаз”. Потом появился Гитлер. Взгляд водопроводчика: “Если говно не прочистить – вырвется наружу и затопит все вокруг”.

Надо было уехать, многие евреи уезжали за океан в тридцатые годы. Сестра Зака пошла вместе с подругой в американское посольство – перед самой Второй мировой войной! – ей там сказали: посчитайте до десяти, а потом в обратном порядке – десять, девять, восемь. Сестра посчитала, и ей выдали визу, а подруга была молодая, пылкая, она обиделась: “За кого вы меня принимаете? Что за глупости?” И не стала считать, и ушла, и осталась. И погибла.

Никогда не знаешь, от какой глупости зависишь. Надо было уехать. Обидно – убийственно – бросать страну, которую любишь. Но если там жить – нельзя? Нет, никого. Никого не осталось из большой семьи. Только Зак, и еще была сестра в Америке, но умерла.

Когда Зак рассказывал мне об Орловском, я видел Нини с ее фигурой-елкой и толстую маменьку, хотя их обеих, может, и не существовало вовсе. Но, когда он рассказывал мне о своих годах в Польше, его голос становился бесцветным. Я переставал представлять себе то, о чем он говорил. Не мог увидеть его в спецовке сантехника, в лагерной пижаме. Будто одно черное пятно – тушью залило прошлое, и не выйдет картины из этой кляксы.

За полвека он нашел все четыре батальные сцены, с которых началась его коллекция. Литографии были не те – не было дырки от гвоздя, как от пули. Но они входили в ту же серию, подписанную рукой автора, Александра Орловского. Зак собрал одну из самых крупных коллекций польского искусства в Северной Америке. По пути он приобрел образование и интерес к жизни, который было потерял. Однако ему не удалось купить одну из важнейших работ Орловского: серию иллюстраций, выполненных новым способом, литографией, для книги поручика Друвиля “Путешествие в Персию в 1812 и 1813 годах”. Эта книга с атласом и текстом по-французски впервые вышла в Петербурге в 1819 году в количестве всего 150 экземпляров, распределялась по подписке и стоила невероятно дорого для того времени – 350 рублей! Потом ее много раз переиздавали в разных странах, настолько важной и исключительной она оказалась. Зак охотился за “Путешествием в Персию…” почти полвека. “Без этой книги моя коллекция – кастрат!” – жаловался он мне. Много лет назад он узнал, что в частной коллекции в Монреале хранится самый первый, редчайший экземпляр этой книги, сигнальная копия с дублированными иллюстрациями – с теми, что вошли в первое издание 1819 года, и с теми, что издатель отверг. И все в прекрасном, буквально девственном состоянии! Зак разыскал владельца и познакомился с ним. Его звали Марк Окли.

26

– Шапиро!

– Здравствуйте!

– Сандро, что вы делаете? Ваша виза скоро закончится!

– Я рисую портрет Зака Полски!

– Нашли кого рисовать!

– У него голова античного героя.

– Еще не хватало, чтоб из геев делали героев!

– Какое нам дело до его личной жизни, а?

– Вот именно! Плевать я хотел на его личную жизнь! Зачем он всем объявил, что гей? Мог бы помолчать, если никто не спрашивал.

– Со мной мистер Полски никогда не говорит на эту тему!

– Вы его, наверное, не очень часто видите!

– Очень даже часто! Я хожу в его клуб, там прекрасный бассейн!

– Гей-клуб? – упал голос у Шапиро.

– Да нет же, обыкновенный спортивный клуб! И старичков и старушек там много, я могу нарисовать целую портретную галерею!

– Скажите лучше, сколько Зак вам заплатит?

– Я не хотел, чтоб он платил, но он настаивает. Он мне даст 100 долларов.

– За сколько часов вы сделаете его портрет?

– Часов?! Хорошие художники работают над одной картиной годами!

– Это неважно! Сколько времени нужно вам?

– Я думаю, никак не меньше месяца!

– Сто долларов в месяц?! Это очень мало. И вообще, вам нужна работа, ради которой вас оставят в Канаде. Мы должны что-то придумать. Вы не можете сделать какую-нибудь работу для Марка?

– Я умею только рисовать.

– А у него в университете они и того не умеют! Марк мне сам говорил, что они там пишут диссертации, которые потом кладут на полки, и им за это платят! Лучше поисследуйте что-нибудь, чем рисовать геев!

– Секс в СССР!

– Не понял – что в СССР? Вы смеетесь? Вы хотите меня обидеть?

– Вы спросили, что я могу исследовать… Я не большой специалист, но эта тема действительно глубоко волновала меня с самого детства…

– Скажите Марку, пусть он со мной свяжется!

– Он скоро придет, вы не хотите перезвонить?

– Нет! Я вам больше звонить не буду!

Шапиро умел бросать трубку так, что она шлепала меня по голове. Он пожаловался Марку, что я все время задаю ему глупые вопросы. А что я такого сказал? Спросил: “Вы не знаете, кто такой Иван Иванович?” Бац! Трубкой по голове!

Марк объяснил мне: в фашистском лагере Шапиро числился под именем Иван Иванович Иванов. Он получил это имя в советском детском доме.

– А что случилось с его родителями? – спросил я.

– Их расстреляли во времена первых репрессий, кажется, в эпоху раскулачивания.

Шапиро сбежал из страны, которую не желал называть родиной, “по крышам поездов, по крышам”, и “паровоз летел вперед, а дым – назад”. В Польше попал в фашистский лагерь. И ждал смерти рядом с Заком Полски. Он взял себе новое имя, когда приобрел веру. “Моя родина – моя вера”.

– Почему же он мне все не объяснил? – удивился я.

– А ты? – вдруг спросил Марк и посмотрел мне в глаза. – А ты сам почему ничего не рассказываешь? Еще не готов?

Я промолчал. Отвернулся. Что я мог рассказать? И кому от этого станет легче? Если бы я хоть раз мог позвонить Лили! С Грузией связи не было – там мелкие перестрелки перешли в настоящую войну. Мы, грузины, оказывается, не только пели и танцевали – мы крушили стены тюрьмы, в которой жили, походя убивая друг друга. Воевали почти во всех странах мирного Варшавского договора вплоть до Югославии, которая стояла в социализме всего одной ногой. В Грузии сначала выбрали в президенты антикоммуниста, а потом антикоммунисты объединились с экс-коммунистами и с боем выгнали его с поста. Я помню, в Тбилиси митинги в поддержку президента были возле Дома правительства, а митинги в поддержку оппозиции проходили перед зданием телевидения. Лили ходила к телевидению, а Нодар – к Дому правительства. Потом они встречались на мосту, чтобы вместе добраться пешком до дома – транспорта не было, и передвижение по ночному городу было небезопасным: стреляли. Так и шли, переругиваясь и жестикулируя.

Я знал обо всем, что происходило в Грузии, через эмигрантов: познакомился с одной девушкой в продовольственном магазине, она свела меня со своим парнем… В Монреале мы не делились на представителей “братских республик”, мы все были из одной кляксы – прошлого. Я даже получил пакет из семьи – письма от Лили, теток и бабушки и вязаные носки, чтоб я не замерз в Канаде. Пакет привез пилот “Аэрофлота”, хотя самолеты в Тбилиси не летали, а Главпочтамт не работал – сгорел. Пилот попросил, чтоб я забрал письмо и оставил ему конверт на память. Адрес был написан рукой Лили Лории. Ее часы еще тикали – Союза уже не было, а она продолжала быть звездой всесоюзного масштаба.

27

Эммочка потребовала, чтоб я нарисовал ее в шляпке. Она хотела, чтобы мы с Марком пришли к ней в дом и выбрали, которая ей больше подходит. Потом передумала – сама явилась к нам с шофером, который нес сорок картонных коробок! Она разъезжала по городу на черном лимузине, с шофером в фуражке. Марк только пришел с работы, он был голодный и усталый – ей было безразлично. Марк не умел отказывать, и Эмма Берг знала это лучше всех. Марк сидел в кресле, засыпая, а она давала ему представление – демонстрировала себя. Я был ни при чем: “Бери свой быстрый карандаш, рисуй…” – делай что прикажут. Ей хотелось, чтобы мой отец увидел и оценил в ней красивую женщину, ту, которой она была когда-то, полвека назад. Эмма медленно крутилась, пританцовывая, – полы ее платья развевались, задевая его колени, – и улыбалась старческой, чуть снисходительной улыбкой. Печальное зрелище.

– Прекрасно, – приговаривал Марк, – великолепно!

Наконец они остановились на шляпке с вуалью, которая перешла к ней от матери, эмигрировавшей из России в начале ХХ века.

– Моя бедная мамочка никогда не носила эту шляпку, – шептала Эммочка (потеряла голос от нахлынувших воспоминаний), – берегла для лучших времен! М-м-м, мы были такими бедными!

Мне стало жаль ее, и я промолчал, хотя был возмущен. В шляпке с вуалью – а что же мне достанется для работы? Один рот-анус. Лучше приведите в качестве модели осла!

Наконец она заспешила – ей надо было кормить мужа. Берни, оказывается, больше не вставал с постели – его болезнь развивалась с катастрофической быстротой. Я поинтересовался, можно ли его навестить, а она наотрез отказалась: “Зачем? Он никого не узнаёт, даже меня!” Эммочка произнесла это так, что мне опять стало жаль ее, хотя жалеть, наверное, надо было Берни. Я сказал ей, что нарисовал его портрет по памяти, а она опять спросила: “Зачем? Мы с детьми уже подготовили фотографию”. И не стала смотреть на портрет. Они все были готовы, дети ждали.

Многомиллионная компания Берни была слишком крупной, чтобы ее можно было продать быстро. Семейство надеялось разделить компанию и продавать по частям, “вечные дети” собирались оттянуть по куску каждый для себя. В местной газете вдруг появилась статья об успешном бизнесе Бергов – заверения будущим покупателям, что все идет хорошо. Именно эта статья разбила последние надежды Зака Полски – он понял, что конец близок. Без помощи влиятельного лица ему не удастся пристроить свою коллекцию в “приличный” музей.

Дети не знали, что написано в завещании Берни, и перессорились между собой, обсуждая, кому что достанется и у кого сколько прав. Девственница боялась, что ей, одинокой и бездетной, выделят меньше всех при разделе имущества, поэтому она не вступала в переговоры с остальными “детьми”, а доносила на них матери. Эмма рассказывала Марку, что все пятеро кружат на машинах возле родительского дома – следят друг за другом, боятся упустить момент. Эмма знала, что раздел имущества возможен только после ее смерти, потому что Берни оставляет ее единственной наследницей. И она наблюдала за всем происходящим как за генеральной репетицией собственных похорон.

Эммочка начала приходить позировать. Мне очень трудно давался ее портрет – она не понимала, чего я от нее добиваюсь. Она сидела напряженно, как перед камерой фотографа – внимание, вылетит птичка! Я сделал массу эскизов, но они не годились. Она была терпелива, сидела не шелохнувшись, и смотрела в одну точку. Ни одна мысль не отражалась в ее прозрачных голубых глазах, ни один голубой волос не выбивался из-под шляпки. Я признался Марку, что ничего не выходит, и он пришел в подвал посмотреть. И вдруг Эммочка развернула лицо в сторону Марка, на губах появилась полуулыбка, глаза чуть прищурились – она смотрела на солнце. Я поспешил запечатлеть этот момент на бумаге, но едва успел – ее лицо снова застыло в ожидании птички, теперь она уже демонстрировала Марку свое умение позировать.

Я думал, что мне понадобится несколько месяцев, чтобы создать ее портрет. Однако мне понадобились годы: вначале я был занят тем, что вместе с мсье Туччи разгребал бумаги Марка, потом я делал иллюстрации к книге (“Секс в СССР”), но и позже я не был доволен результатом. Поэтому я никогда не выставлял портрет Эммы Берг, а в картине “Ремейк”, где центральная композиция выполнена в цвете, а вокруг расположены карандашные портреты, я поместил именно тот эскиз, который сделал в день, когда Марк вошел в подвал словно с солнцем в руках.

28

Я думаю, что Эмма Берг любила моего отца последней отчаянной любовью. Полвека назад она, наверное, любила своего Берни, но они оба много работали, растили детей, “крутились”, как тогда говорили, – огонь вспыхнул и погас. Если я просил Эмму вспомнить что-либо приятное из прошлого – надеялся увидеть свет в ее голубых глазах, – ей это не удавалось. Она не помнила первого свидания с Берни: “Мы вместе работали в магазине, какие свидания?” Не хотела рассказывать о свадьбе: “М-м-м, разве это была свадьба? Мы были бедными!” Воспоминания о родах тоже не доставляли ей радости: “Я говорю доктору – уже ребенок идет, что вы мешкаете? А он, м-м-м, дурка, машет ручкой – еще не время! Разве мать не лучше знает? А эскесарево… Благодарите Бога, что он не сделал вас женщиной!”

Впрочем, я тогда не знал, о чем спрашивать.

Может быть, она полюбила моего отца потому, что поняла вдруг, на старости лет, что ее жизнь прошла мимо, как тот советский поезд. Она все бежала, рвалась к своим миллионам, а вокруг табуном бежали такие же взмыленные, охочие, ненасытные – и только пыль столбом. В спешке растеряла детей… Она добежала, добилась, дотронулась до приза, а радость? Даже смеяться разучилась – изредка откидывала голову назад и выдыхала: хы! Марк был мальчиком, что сидел на обочине под солнцем, никуда не бежал, не спешил. Сумасшедший – не такой, как все.

Однажды я сказал Марку, что, по-моему, Эммочка любит его, иначе зачем все эти неожиданные визиты поздно вечером или рано утром, когда он неизменно в трусах? Или ночные звонки, бесконечные разговоры, а уж шляпка… Я ожидал, что Марк взорвется и выругает меня, что я не понимаю дружбы между мужчиной и женщиной. Но Марк согласился. По его мнению, Эмма любила его “за то, что я несчастней нее”. Если она звонила ему, а он, застигнутый врасплох, отвечал, что все в порядке, она обижалась: “Вам не нужны друзья! У вас все в порядке!” Марк шутил, что всегда имеет при себе две-три проблемы, на которые может пожаловаться Эмме, чтобы доставить ей радость. Кто-то еще несчастней, чем она сама.

Возможно, она любила его как сына, единственного удавшегося сына, один гол в чужие ворота, – ведь Марк сумел получить высшее образование, защитить диссертацию, стать профессором. Для Бергов образование значило больше, чем деньги: его было не купить. У них было восемь классов на двоих: три класса у Эммы и пять у Берни. То, что профессор Марк Окли считал ее умной женщиной и постоянно советовался с ней, должно было доставлять ей немало удовольствия. Я имею в виду, если бы она умела получать удовольствие от чего-либо, хотя бы от денег. Она по-прежнему боялась потратить лишнее, вырезала из газет купоны на копеечные скидки – новшество, которое ввел когда-то ее муж. Черный лимузин подвозил ее к торговому центру, шофер в фуражке открывал ей дверцу, она медленно выходила – высокая, статная, с седыми волосами, подкрашенными синькой, – и неслась к удешевленным товарам! С купонами наготове!

Что мы знаем о любви? Почему она возникает или угасает? Можно ли на самом деле полюбить человека за то, что он несчастней тебя? Был ли Марк несчастней женщины, чьи дети с нетерпеньем ждали смерти своего отца, а потом – ее смерти? У него “всего лишь” грубо отняли первую любовь, отлучили от сына… Частный случай, из которого не стоит делать обобщений… Как можно измерить глубину несчастья? Даже счастье измерить нельзя!

Что, что именно Эмма Берг увидела там, на картине “Ремейк”, когда пришла в пустую галерею? И каблучки ее стучали, как будто тикали часы?

Взглянула – и ее сердце перестало биться.

29

– Здравствуйте, миссис Окли! Это я, Сандро!

– Да-да, здравствуйте! Вы в Нью-Йорке?

– Нет, я звоню вам из Монреаля!

– Понимаю. Как вы устроились?

– Спасибо, все в порядке.

– Пожалуйста, расскажите подробно, меня все интересует, мне осталось пятнадцать минут до совещания.

– Я должен вам сообщить: у Марка большие проблемы.

– Ему нужны деньги?

– Деньги тоже. Но, вы знаете, он злоупотребляет лекарствами.

– А-ах, опять…

– “Мадам” придет через два дня, и я боюсь, что Марк сорвется. Я не знаю, что здесь делают в таких случаях. Может, вы приедете?

– Нет, это совершенно исключено, у меня очень много работы. Мне казалось, что мы покончили с этой проблемой. Там, наверное, только те лекарства, которые выписывает доктор. Вы с ним говорили?

– С доктором?

– Нет, с Марком! Спросите его напрямик, что он принимает и как вы ему можете помочь!

Она все-таки была странная, моя американская бабушка! Я сказал ей то, чего не мог выговорить в разговоре ни с кем из своих старичков, я думал, она сядет в первый же самолет и прилетит. А у нее совещание через пятнадцать минут! Если я вдруг заявлялся на работу к своей грузинской бабушке – в Тбилиси телефоны всегда плохо работали, – то она сразу же выбегала ко мне, в белом халате, с дверной ручкой в руках. В психиатрической больнице врачи открывали себе двери ручкой, а потом держали эту ручку в кармане, как ключ. Она готова была бежать со мной, куда бы я ни попросил, по-моему, это понимали даже ее пациенты… И почему Берни решил, что “только Дороти Окли может помочь”? Эта бабка, наверное, даже не считает меня своим внуком, язык Эммы Берг дотянулся до Нью-Йорка! Ну да, вот Дороти и проговорилась:

– Марк очень тепло о вас отзывается, он сказал, что полюбил вас как сына!

А как еще он мог полюбить меня – как дочь? Я и есть его сын! Единственный сын! Узнаю, узнаю сплетни Эммочки! Ведьма с синими волосами! Не сегодня-завтра меня попросят сдать анализ крови на ДНК! Как будто я сомневаюсь в Лили! Как будто кто-нибудь имеет право сомневаться в Лили!

Однако Дороти перезвонила мне после совещания. Она уже переговорила со своим монреальским знакомым, мсье Туччи, адвокатом на пенсии, – опять старичок! – который согласился помочь нам с “решением юридических и финансовых вопросов”. Оказывается, это именно мсье Туччи занимался оформлением моей визы.

– Кстати, – спросила бабушка, – почему вы попросили приглашение на двоих, а приехали один?

Разве можно вкратце, по телефону, объяснить весь абсурд нашей тюрьмы? Правила не отменили одновременно с распадом Советского Союза. Выезжая за пределы страны, мы должны были доказать, что у нас есть весомые причины, чтобы вернуться: высокая зарплата, хорошая квартира, семья. Ничего этого у меня не было, визу должна была получить Лили, по-прежнему прописанная вместе с нами, в большой квартире с множеством комнат и дверей, а я ехал с мамой. Лили никогда не была за границей, и добиться для нее разрешения на выезд было крайне трудно. Нодар сам бегал по всем инстанциям, пользуясь личным знакомством с президентом-антикоммунистом. Он, как и я, знал, что Лили не собиралась к Марку в гости.

– Моя мать не смогла приехать, – коротко ответил я.

– Марк очень рад, что вы приехали, – дипломатично сказала Дороти Окли, – но он ждал вас вдвоем.

30

В тот вечер все было иначе, даже свет солнца был другим. Мы пошли с Марком по улице Бернар – прогуливались перед сном, как два старичка. Был еще день, не вечер, а солнца уже не было видно, только резкий малиновый цвет на небе и ветер. Внезапно стало пронзительно холодно, как в бассейне с ледяной водой, во мне все окаменело. Ветер тащил по асфальту серые грязные листья, улица была пустой и от этого широкой – ни столов, ни стульев, кончился сезон. Бабье лето уходило или уже ушло. Мне было грустно как никогда. Мне было бесконечно жаль моего отца, моего сумасшедшего Марка. “Нет повести печальнее на свете…” Разве есть на свете что-нибудь печальнее любви Лили и Марка? Какой он чудак, чокнутый, сумасшедший, как он не понимает, что все уже кончилось, не вернуть. И дело не в том, что “такой он уже никому не нужен” и что “любовь не любит складываться в чемодан”, а… Жизнь никому не предоставляет второй дубль, не будет ремейка, не бывает, никогда.

– Нам надо купить тебе теплую куртку, – сказал Марк, – наступают холода.

И меня вдруг прорвало – я закричал и заплакал одновременно. Я кричал, что я уезжаю, что меня здесь не будет, когда наступят холода, и что он ничего в жизни не понимает, что он самый большой в мире идиот, большой лысый идиот, который сам себя убивает, зачем он ждал Лили, на что он надеялся, а она живет с мужчиной, которого не любит, и больше не поет, а я, я даже не могу вернуться в свою страну, и все там пошло на х…, и Павле в розыске, его подозревают в убийстве случайных прохожих, тот двухместный “запорожец”, который я водил на футбольном поле, взорвался, когда мимо проезжал министр нового правительства, только часовой механизм сработал не вовремя и министр проехал мимо, а погибли невинные люди, и теперь ищут Павле, но куда он спрячется, в нем ровно два метра роста, как и во мне, на войне я самая легкая мишень, и я не знаю, кто прав, а кто виноват, и не хочу знать, на х… всех политиков, художников и идиотов, и я больше ни во что не верю, и этот новый министр правительства был министром и в старом правительстве, и мы так же, как ослы, как бараны, ходили за ним стадом, от Дома правительства до здания телевидения, и все так же ничего не понимали, нас трахало каждое правительство, которое приходило к власти, и старые и новые министры, вот он в чем, советский секс, – когда правительство трахает свой собственный народ, нам врали в Союзе и врут сейчас, и никто никого не любит и не щадит, и невозможно любить, когда убивают, нет любви на этом свете, все это ложь, ложь…

Рыдал как дитя, честное слово, как баба, орал на все Утремо, на всю пустую улицу Бернар. Марк неуклюже обнимал меня и старался погладить по голове – попадал пальцем то в глаз, то в ухо. Приговаривал: “Let it out, let it out”. А потом сказал тихо: “Немного полегчало? Ну что, мачо, стоим мы тут, обнимаемся, как два “голубка”…” И я все еще повторял: “Фак твой Советский Союз, фак твой коммунизм, видишь, что он со всеми нами сделал, фак поезд, который в никуда, и тот, который мимо, ты ведь так же пострадал, как и я, как Лили, как все мы… Как же это называется, когда всех подряд?..”

И малиновый цвет постепенно перешел в серый, а потом в черный, и тушью залило все небо.

31

Зачем скрывать – мне действительно полегчало от того, что я накричался на самой светской улице Монреаля, на местном Бродвее, на Елисейских полях, ах, да не в названии дело! Провалялся бы десять лет на диване у психотерапевта – и не было бы того эффекта. Как в море, когда нырнешь слишком глубоко: лишь дотронешься до дна, и тут же какая-то сила выталкивает тебя наверх – облегченье! Мои проблемы перестали казаться мне великанами-монстрами, даже самая неразрешимая из них – остаться или уехать. Когда мсье Туччи пришел на следующее утро – “еле дождался девяти, скажу вам честно, я встаю в четыре часа, потому что не сплю”, – я уже сидел в седле и размахивал шашкой. В другое время его лицо напугало бы меня, а сейчас… Я быстро отвел глаза.

Мсье Туччи с порога объявил, что Дороти Окли платит ему по часам и мы не будем терять время, но первые полчаса он предлагает бесплатно для знакомства с новым клиентом.

– Ну вот, – он посмотрел на меня снизу вверх, он был детского роста, – бонжур, Сандро!

Я взял из его рук шляпу, внезапно уронил ее на пол, попытался повесить на вешалку – сам бы он не достал до крючка, – уронил снова, буквально вывалял шляпу в пыли на полу, а он все улыбался и осматривал меня, как большую статую. “Вы очень похожи на Марка!” – радостно заключил он. Возможно, он имел в виду не только внешнее сходство.

Мы пошли наверх, в комнату с заваленным пианино, над которым сейчас белокурая женщина вела кремовый автомобиль по набережной города Тбилиси – мы с Марком наконец повесили на стенку ее портрет. Мсье Туччи передвигался очень медленно, он, наверное, плохо видел. И говорил он так же медленно, как ходил. Он долго и неотрывно смотрел на Лили, он буквально замер перед ее портретом. Наступило молчание, которое я боялся прервать. Признаюсь, как художник я был польщен. Иногда молчание может выразить больше, чем слова. Зак Полски, арт-коллекционер, не оценил мое творчество – я не забыл, как бегло он посмотрел на портрет, когда увидел его впервые.

“Может, я и не Александр Орловский и пока неизвестен, – хвастливо думал я, – но мсье Туччи сразу усек, что диплом мне выдали не зря…”

“Тик-так, тик-так”, – кричали кухонные часы. Молчание длилось так долго, что я засомневался – а не забыл ли мсье Туччи, что я здесь? Ему ведь немало лет, как всем моим душистым старичкам. Что если он хочет спросить, куда пройти по-маленькому, и лишь ищет слова?

– Это ваша девушка? – спросил наконец мсье Туччи.

Я ответил, что на портрете моя мать, певица Лили Лория.

– Странно, – все так же улыбаясь, сказал адвокат, – она не похожа на себя.

Я опять засомневался – а все ли со стариком в порядке? Разве он когда-нибудь видел Лили? Где, когда, как он мог ее видеть? Местное канадское телевидение транслировало концерт советских невыездных певиц в прямом эфире? И почему он все время улыбается? Я бросил несколько осторожных взглядов на его лицо – оно все было в пластырях, как в шрамах, может, это пластыри растягивали его губы в улыбку. Вдруг мсье Туччи сам решил объяснить мне: “Вы знаете, ваш отец несколько раз показывал мне свою коллекцию, там есть портрет молодой брюнетки, и Марк говорил, что она очень похожа на мисс Лорию!”

– Я еще не видел его коллекцию! – пожаловался я.

– Конечно! – откликнулся старик. – Как ее найти в этом бедламе? “Коллекция” – это слишком громко сказано! Там всего одна книга! Марк купил ее в России за бесценок, говорит, что спас от огня. Вы, кстати, сидите на ней! Вот, встаньте со стула!

Я встал, и мсье Туччи показал мне, как откинуть сиденье кухонного табурета. Там, в старомодной картонной папке с тесемочками, была вся арт-коллекция Марка Окли!

– Я не понимаю, почему Марк не может расстаться с этой книгой! – продолжал выдавать слово за словом мсье Туччи. – Особенно сейчас, когда его бывшая “мадам” выкручивает из него последнее, ему постоянно нужны деньги! В этой книге описывается, как какой-то поручик едет из России в Персию – это в начале XIX века – и по дороге рассказывает обо всем, что видит. Иллюстрации, правда, великолепные. Тот рисунок, который любит ваш отец, называется “Портрет грузинки”.

32

Иллюстрации действительно великолепные! Самое поразительное в них – это буйство цвета, не утратившее силу за двести лет. Литографии выполнялись в черно-белом варианте, а потом их раскрашивали вручную. В самом первом петербургском издании – типография Плюшара, 1819 год – иллюстрации входили в отдельный атлас, в последующих изданиях они стали частью книги. Иллюстраций всего шестьдесят две, и примерно сорок из них, выполненные литографическим способом, принадлежат Александру Орловскому. Примерно – потому что некоторые из работ не подписаны, нет остроконечной А, разбивающей овал О, и об их авторстве можно только догадываться.

Марк нашел эту коллекцию в одном из московских двориков, когда успешно оторвался от “хвоста”. Ему доставляло удовольствие сбегать от своего постоянного эскорта – сотрудников КГБ. Мой отец не считал подобную практику порочной – “ну да, они были обязаны следить за мной, иностранцем-империалистом, они ведь не знали, что я убежденный коммунист!” Он сбегал для того, чтобы научить агентов работать лучше.

Марк набрел на бабушку, которая сжигала старые книги. “Отсырели в подвале, – ответила она ему на вопрос, – а я все равно по-ихнему не читаю!” Книги были практически мокрыми и не горели. Мокрым был и весь подвал, в котором жил и умер человек, читавший “по-ихнему”, на иностранных языках. Марк протянул руку в огонь и достал несколько листов. Les Géorgiennes sont sans doute de fort belles femmes… (“Грузинки, несомненно, очень красивые женщины…”)

Я верю в историю Марка, хотя она невероятна. Верю потому, что Зак Полски, арт-коллекционер с многолетним стажем, рассказывал мне, что искал картины только в самые первые годы своего увлечения. А потом работы, о которых он мечтал, сами стали искать его, они будто шли, надвигались на него со всех сторон. Зак говорил, что начал покупать совершенно ненужные ему натюрморты с мертвыми утками или портреты с вечно живым Лениным, чтобы при случае обменять их на работы Орловского. У него появилась уверенность, что “случай” ожидает его на каждом углу. Возможно, этот феномен известен всем серьезным исследователям или каждому, кто сильно любит, – предмет твоего пристального внимания, одержимости и обожания вдруг отдается в твои руки, как отвечает взаимностью на любовь. “Поди ко мне! Давай сведем расстояние между мной и тобой на нет!” Разве удивительно, что самой первой спасенной Марком из огня иллюстрацией был портрет грузинки?

Я должен сказать, почему первое подписное издание книги Друвиля является бесценным. Потому что это исключительная редкость – примерно как не побывавший в обороте серебряный рубль с профилем покровителя Александра Орловского, великого князя Константина Павловича, отказавшегося взойти на царский престол. Едва ли сейчас осталось “в живых” более двух-трех экземпляров этой книги во всем мире. На аукционах активно продаются, поднимаясь в цене, более поздние издания, а вот первый, точнее, самый первый, сохранившийся до наших дней экземпляр 1819 года, был спасен от огня студентом-иностранцем Марком Окли в конце шестидесятых годов. Комитет государственной безопасности, выславший его из страны, позволил ему вывезти сигнальную копию книги на “ихнем” языке. Убежденному коммунисту не удалось научить агентов работать лучше.

“Грузинки, несомненно, очень красивые женщины… Они худые, и их фигуры можно назвать длинными… Грузинки славятся цветом своей кожи, который действительно прекрасен, но про который при ближайшем рассмотрении нельзя сказать, что он естественен… Их носы длинные, как, впрочем, и у грузинских мужчин… Их черные глаза полны истомы…”

Иллюстрацией к этим словам служит портрет грузинки в национальном костюме. Высокая женщина в шароварах и длинном халате держит в руках веточку розы. Темные волосы чуть выбиваются из-под светлого головного убора, глаза опущены, на щеках гуляет румянец. Вся красота портрета – в цвете, в невероятном сочетании цветов – малинового с зеленым, и желтым, и розовым, и красным, и черно-белым. Буйство цвета! В сдержанной, скованной позе женщины – девичья неуверенность в себе. Почему молодая грузинка робеет перед художником? Может, ей еще не приходилось испытывать на себе пристальный взгляд мужчины? В первый раз? Тысячи глаз внимательно рассматривают ее в многочисленных изданиях в самых разных странах вот уже двести лет! И каждый раз – как в первый раз…

“Красную розочку, красную розочку я тебе дарю!”

Могу подтвердить, что женщина, изображенная на портрете под номером девять – “Грузинка в национальном костюме”, – в книге Гаспара Друвиля “Путешествие в Персию…” (Санкт-Петербург, типография Плюшара, 1819 год) удивительно похожа на знаменитую певицу советской эпохи (и мою мать) Лили Лорию.

33

В день, когда я наконец решил объясниться с отцом, пошел первый снег. Я, помню, взбежал наверх, в свою мансарду – хотел посмотреть из окна-люка, как падают с неба снежинки, но толстый белый непрозрачный слой уже лежал на стекле. В комнате стоял серый мертвый свет, от него почему-то гудело в ушах. Я спустился в подвал, сел в кресло, в которое обычно садились мои “модели” – старички и старушки, – и стал ждать. Портретов собралось уже много, и все эти черно-белые пожилые лица ждали вместе со мной. Вот сейчас Марк придет: “Прощай – до сви-да-ни-я!” Часы свое оттикали, настало время. Надо поговорить как мужчина с мужчиной. Нечего было прятать от меня свою коллекцию. Нечего скрывать от меня, что ты любишь мою мать. И не притворяйся, что ты забыл про первое число, оно наступит завтра, как взойдет солнце. Мсье Туччи объяснил мне кое-что: это не ты должен деньги “мадам”, а она тебе, просто каждый месяц нужно выплачивать в банке ипотеку за дом, который вы купили вместе, а вместе вы уже не живете. Дом надо бы продать и разбежаться, но ты не можешь убедить “мадам” съехать. И она приходит и выбивает из тебя деньги на долг, на машину, на что еще – на новый лифчик? Нет, здесь дело не в деньгах. Она выбивает из тебя раскаяние за то, что ты прожил с ней семнадцать лет не любя…

Ничего не надо бояться, папа, я уже взрослый, я все пойму.

И еще. Я звонил в Тбилиси. Мне самому верится с трудом. Лили была дома, Марк! Она сказала, что ввели комендантский час, патруль стреляет без предупреждения. Мой школьный товарищ ничего не знал, он утром выехал в деревню за картошкой, а когда возвращался вечером, в город уже входили войска. Мужчины в полевой форме пытались остановить его машину, он решил, что это бандиты, и проехал мимо, не остановился. Да, пулей в голову. А Павле арестовали в одной бывшей братской республике. Куда он спрячется, в нем ровно два метра роста. Он сейчас сидит. Рядом с ним, кстати, в той же тюрьме сидит бывший министр нового правительства, который был когда-то министром старого правительства и на которого Павле, по обвинению, покушался. Министр не поделил что-то с новым президентом, экс-коммунистом, который пришел на смену антикоммунисту и на днях крестился…

Марк, Лили сказала мне самое страшное, что может сказать любящая мать любящему сыну: “Не приезжай!”

Она больше не поет, ты знаешь. В Тбилиси сейчас можно услышать любые звуки – от автоматной очереди до рева военного самолета, и гул танков, и артиллерию. Я уже не помню, совершенно не помню, когда в последний раз слышал стук одиноких женских каблучков в ночи: тик-так, тик-так…

Лили была дома потому, что она в ссоре с Нодари, не сошлись по политическим мотивам. В канадских семьях подобные причины бывают? Они больше не вместе, Марк. Да, я сказал Лили, что ты ее любишь и ты ждал, что она приедет. Ведь ты сам не решился бы на такое признание, а? А она? Она рассмеялась: “Он сумасшедший!” Я думаю, обыкновенное женское кокетство. Уж я в этом кое-что понимаю!

Все еще может быть, Марк, вот что я хочу сказать. Иногда жизнь дает нам второй шанс. Какое-то слово, взгляд, поворот головы, вздох, глупость – а вся судьба…

…Как долго я сидел в кресле, застыв, как модель для портрета, и ждал, и мечтал, а снег за окном не падал, кружась, а валил, по-канадски. Пришел Лоран в черных наушниках и начал убирать снег, я видел из подвального окна его высокие сапоги и лопату. “Дурка! – вспомнил я смешное слово Эммочки. – Это ведь снег, не мусор, зачем его убирать? Дай ему полежать, он сам растает!” Я ведь не знал, что в Монреале снег не тает почти до мая, и, когда наконец наступает весна, ее принимают за лето.

Но наш разговор не состоялся. Зря я ждал Марка всю ночь, не вылезая из кресла. Под утро мне позвонили из больницы, что Марк в коме: лекарственное отравление, передозировка.

34

– Миссис Дороти Окли уполномочила меня сделать вам предложение остаться в Канаде для долгосрочного проживания. Мой клиент готов взять на себя все расходы, связанные с оформлением эмиграционных документов. Мистер Шапиро хочет взять вас на работу, ему срочно понадобился водитель со знанием русского языка…

– Но ведь я не умею водить машину!

– А разве я сказал, что вам придется это делать? Как будто мистер Шапиро позволит кому-нибудь сесть за руль своей драндулетки! С другой стороны, мистер Полски срочно нуждается в персональном тренере по плаванью, а мой клиент готов оплатить ему это удовольствие… Если же вы будете обеспечены работой, то вопрос о вашей эмиграции…

– Мсье Туччи, скажите просто: моя американская бабка боится, что я брошу Марка и уеду! Да как же я могу его бросить в таком состоянии? Но что мне делать с Лили? С самого первого дня, нет, с того момента, как самолет оторвался от земли, я беспрестанно думаю, как мне поступить…

– Мон шер Сандро, оставайтесь здесь и привезите вашу маму сюда!

Боже мой! Эта мысль ни разу не посещала меня!

Мы вышли из больницы и замолчали. Мсье Туччи предупредил меня, что не может разговаривать на холоде, для него смертельна даже легкая простуда. Однако он каждый день выходил из дома – “назло врагу”, “мы с моим раком наперегонки, кто кого переживет”. Великий маленький боец. В начале семидесятых именно его фирма “Туччи и сыновья” старалась отправить Марка назад в СССР, “мы послали сотни запросов, но КГБ…” Почему мой отец сел на наркотики, а не продолжил борьбу? Почему его сейчас вытаскивал из могилы умирающий старик? Потому что любить труднее, чем ненавидеть? А после того, как развалился Советский Союз, почему Марк не пытался приехать к нам? Не думал, что его кто-то ждет? А если бы он знал, что на свете есть я?

Мы прошли до угла улицы и сели в автобус. Я помог мсье Туччи размотать шарф.

– Вы действительно не верите, что Марк встанет? – спросил он.

– Что вы! Его выпишут на следующей неделе, а потом он хочет взять годовой отпуск, мы думаем вместе выпустить книгу…

– Я могу вас спросить, о чем ваша книга?

– О любви, – сказал я. Неловко было употреблять слово “секс” в разговоре с почтенным стариком.

– Напишите о сексе, – посоветовал мсье Туччи. – В книге должно быть много секса и юмора, чтоб невозможно было оторваться. Оглядываясь назад, я могу сказать: только эти две вещи доставляли мне радость в жизни…

Время от времени кто-то дергал за шнур, раздавался звонок, и автобус начинал тормозить – подкатывал к остановке. Люди выходили и заходили, вносили холод, выносили наше тепло. Хлопья с неба валили и валили. Сибирь! Грузовики с высокими бортами, длинные, как вагоны поезда, увозили с улиц снег, еще белый, девственный, “невинный”. Сколько оттенков у белого цвета! Попробуй нарисуй! А эти гигантские снежинки? Если непрерывно смотреть вверх, подставить лицо белому рою, то кажется, что взлетаешь, паришь! Когда я приступлю к своей самой главной картине… “Ремейк”… Надо изобразить это ощущение полета…

– Вы действительно не верите, что Марк встанет? – повторил свой вопрос мсье Туччи. – Эмма Берг передала мне ваш разговор…

– Вы знакомы с Бергами?

– Да, в некотором роде… Мы общаемся только по телефону. Я помогал им пару раз пристраивать детей в рехаб…

– Я даже не сгущал краски, а сказал Эмме Берг то, что объявил мне врач в первое утро: “Шансы пятьдесят на пятьдесят”. И вообще, мне всегда казалось, что если она будет жалеть Марка сильнее… то ее чувства к моему отцу… ведь он сейчас еще несчастней, чем она сама! Признаться, я думал, что Эмма в некотором роде любит моего отца…

– И миссис Берг…

– Она перестала звонить!

Мсье Туччи медленно повернул голову и посмотрел мне в глаза.

– Вы сумасшедший! – радостно сообщил он. – Миссис Берг дружила с Марком от нечего делать, иначе с кем же ей общаться? Мистер Берг кукарекает в кровати и ходит под себя, а раньше был слишком занят, а их дети… Вы думаете, миссис Берг не знала, что Марк балуется лекарствами? У нее полный дом наркоманов, ее не проведешь! Нет у нее чувств к вашему отцу, и не ищите! Но, как только Марк вернется из рехаба, я вас уверяю, миссис Берг начнет снова названивать ему, чтобы развлечься!

– По-моему, вы не очень любите Эмму Берг!

Я сказал это шутя, ведь я ничего не знал. И не ожидал, конечно, того, что услышал.

– Я любил ее слишком много лет!.. – прошептал мсье Туччи.

35

О, Эмма-Эммочка была божественна в молодости! Мужчины Монреаля начали покупать чулки своим женам, чтоб посмотреть на нее. Мсье Туччи, тогда еще студент, ходил в ее магазин каждую неделю. Во вторник хозяева уезжали за товаром, и все поклонники ломились в дверь. Он экономил на завтраках и каждый раз покупал одну пару женских чулок, как оказалось, – всегда разного размера, но откуда же он знал? Эмма решила, что он светский лев и сердцеед, и сама первой заговорила с ним. “Вы, итальянцы, только поете и бегаете за девушками!” Ну да, как и грузины!

– Между нами не было настоящей близости, – уточнил мсье Туччи, – вы понимаете?

Еще бы! Мне ли не понять! Нинка! “Только не туда, только не туда! А то кому я нужна?” Хотя, признаюсь, мне трудно было представить секс между двумя старичками, ведь для меня они были – и остались – пожилыми людьми. Маленький адвокат и чемпионского роста Эмма… М-м-м…

– Пожалуйста, никому не рассказывайте о нас! – тут же попросил он. – Хотя бы пока я жив! Или пока жив ее муж! Или пока жива она…

– Пока вы все живы, я никому ничего не скажу!

Я рисовал мсье Туччи под электрическим светом. Я затягивал шторы и включал лампы, иначе его было не рассмотреть, а солнца было не дождаться. Он не рассказывал мне о своей жизни – только о своей любви. Выражение его лица никогда не менялось – пластыри растягивали его губы в улыбку, даже когда он плакал…

– Странно, не правда ли? Мне восемьдесят два года, а я все еще помню о любви! Когда я слышу ее голос, мое сердце стучит, как огромные часы: тик-так, тик-так! Вырывается из груди… Я не видел ее лет сорок или пятьдесят, мы общаемся только по телефону…

Эмма… “У нее появился этот, как его, – “парень с купонами”, “подарочек с покупочкой”, – и она тут же выскочила замуж…” Она уже родила одного, второго, а мсье Туччи все ждал и надеялся. Он мечтал, что станет знаменитым адвокатом, придет к ней в магазин, купит ей самые дорогие туфли и скажет: “Иди ко мне, Эмма!..” Она подавала ему надежды, держала про запас. Платоническое счастье по вторникам. Наверное, он был ей небезразличен, но что из того? Мужчина, но не партия!

– Вы никогда не объяснились с ней? – спросил я мсье Туччи.

– Нет. Надо было тогда, когда я любил… А позже… Разве жизнь дает нам второй шанс? Может, это и к лучшему – у меня своя семья, дети, внуки…

Он встал. Наши сеансы никогда не длились долго – ему было трудно сидеть неподвижно.

– Это правда, что вы рисуете Эмму? – спросил меня мсье Туччи.

– Да.

– Значит, она приходила сюда?

– Да.

– В ваш подвал?

– Да.

– Здесь всегда пахнет цитрусами. Это запах красок или ее духов?

– Я не знаю.

…Разве я мог удержаться? Он ведь не видел свою Эммочку столько лет! Я развернул ее портрет и снял покрывало. Я хотел оставить их наедине, но боялся за своего старичка. Искусство лишало мсье Туччи дара речи. Я долго ждал, стоя в углу.

– Как вы верно подметили! – медленно выговорил он. – Ее рот – как цветок!

36

Почему я не сказал мсье Туччи, что Эммочка не только звонила, но и заявилась к нам, как только узнала, что Марк в коме? Была уже ночь, и теперь не Марк, а я пошел открывать дверь в трусах. Эмма стояла на пороге под светом фонарей, и снежинки сверкали на ее шубе как звезды, а за ней, отставая на шаг, стоял шофер лимузина, в фуражке, синем кителе и без пальто – вышел из машины, чтоб подвести ее к двери, и дрожал. Она обернулась к нему: “Я быстро!” И вошла.

Да, она очень быстро перешла к делу. Бледно-персиковый цвет ее щек так и не превратился в насыщенный красный – у этой женщины не было стыда! Я понял, кто управлял империей Бергов, “делал бизнес”. Нет, не тот очаровательный “парень с купончиками”, “подарочек с покупочкой”, а она. Берни Берг лишь полюбил ее, вот и все…

Эмма не сняла шубу. Мы прошли на кухню, сели за стол. Какое-то время мы оба молчали, и я чувствовал себя неловко. Наркотическая зависимость – не та болезнь, которую хочется обсуждать за чаем. Вообще обсуждать. Тем более когда речь идет о родном тебе человеке. Мне было стыдно, да. Эмма уже знала, что “шансы пятьдесят на пятьдесят”, я сообщил ей о здоровье Марка по телефону. Мы долго молчали. Эмма несколько раз с шумом втягивала в себя воздух, как будто сдерживала рыданья. Достала из сумки бумажный платочек, приложила к глазам. При каждом ее движении меня обдавала струя благоухания. Чем же она душилась? Я как сейчас чувствую этот запах, он застрял в воздухе, повис…

Потом она наклонила голову, открыла свою черную лакированную сумочку, достала оттуда пачки денег и выложила их на стол – одна, две, три… Почему-то вид денег в банковской упаковке страшно возбудил меня, я встал и заходил по кухне. Никогда в жизни я не видел столько иностранной валюты!

– Что вы… не надо… Зачем вы… – лепетал я.

Эммочка не отвечала мне, она неторопливо доставала пачки, одну за другой. Потом она начала аккуратно срывать с пачек обертки и пересчитывать деньги, не спеша, пришептывая по-русски. Эмма считала по-русски! Я вспомнил, что в одной советской книге именно так поймали американского шпиона – человек, оказывается, увлекаясь, всегда считает на своем родном языке, сколько бы языков он ни знал. Я почти бегал по кухне – не мог взять себя в руки.

“Пойди попей холодной водички”, – говорила мне бабушка в детстве, когда я не мог вести себя “как ни в чем не бывало”. Я подошел к крану и налил себе воды.

– И мне, – машинально сказала Эммочка, не отрываясь от своего занятия.

Я подал ей стакан воды, и, когда она вскинула на меня глаза, в них стояли голубые слезы.

– Ах, боже мой, как вы похожи на Марка! – воскликнула она.

Я готов был умереть на месте! Я готов был броситься ей на грудь и зарыдать!

Сейчас я думаю: для чего ей нужен был весь этот спектакль? Разве она не знала, сколько купюр в каждой банковской пачке? Зачем она намеренно затягивала время – сводила меня с ума? Разве она верила, что я сын Марка? Но вот что она хорошо знала – что я люблю, когда меня сравнивают с отцом!

– Возьмите, пожалуйста, – попросила Эммочка трагическим голосом. – У меня просто больше нет, а то бы я… Вам понадобятся деньги, м-м-м…

– Разве в Канаде медицина не бесплатная? – задал я один из своих “глупеньких” вопросов.

– От этого и все проблемы! – зло сказала Эмма. – Марк ходил к разным врачам, и каждый в свою очередь выписывал ему лекарства! Марк принимал тройные дозы!

Эммочка знала обо всем лучше меня!

– Сандро, я никому не скажу ни слова, вы слышите? Это между нами! Ах, если бы я могла дать вам побольше денег!

Она почти плакала.

– Вы знаете, в случае необходимости я могу обратиться к Дороти Окли… – попытался успокоить ее я.

– Что вы! – вскрикнула Эммочка. – не говорите ничего вашей бабушке! Никому ничего не говорите! Все эти странные знакомые Марка, Зак Полски или Иван Иванович… Им просто не с кем поговорить по-русски! Не надо, вы мне обещаете? Я единственный настоящий друг Марка! Это между нами, слышите? Я от всей души хочу помочь ему…

– Я верну вам при первой же возможности! – воскликнул я. – Разрешите, я дам вам расписку?

– Нет-нет! – ответила она и встала. Чемпионский рост. Портрет красавицы в шубе. На кухне. Она направилась к лестнице, а потом, словно что-то вспомнив, остановилась, повернула голову и бросила мне небрежно: – Зачем мне расписка? Я вам доверяю! Но, если вы так настаиваете, у Марка есть какая-то книга из России, вот, пожалуй… для меня это память, знаете… М-м-м…

Я понял. Она пришла за книгой “Путешествие в Персию…” поручика Друвиля. За рисунками Орловского. Надо успеть взять за хорошую цену – на случай, если Марк не встанет. У нее, наверное, уже готовы бумаги… По-видимому, Марк, доверчивый и болтливый, сообщил Эмме, что собирается подарить мне эту книгу…

– Я дам вам расписку… – машинально повторил я.

Бумага тут же вынырнула из черной сумочки. Ручка. Я рванулся из кухни вон. Она двинулась за мной. “Вот, вот, здесь… не надо карандашом…” Да отстаньте от меня! Как выдержать и не сказать ни слова? Заваленное пианино, на котором Марк играл однажды до полуночи, а потом спросил: “Кому я такой нужен, а?..” Блондинка в маленькой машине, дома и горы… Мне, папа, ты нужен мне! Как же она поняла, что я не подпишу? Ведь я не проронил ни слова! Быстро сгребла со стола деньги, бегом направилась к лестнице…

Взгляд. Вот чем мы похожи с Марком – у нас одинаковый огненный взгляд.

37

Солнце больше не грело и не светило, не пробивалось к нам сквозь облака. Марк уже не заказывал погоду: видно, ему было трудно это делать на расстоянии, он уехал лечиться. Я жил один и очень скучал по моему сумасшедшему отцу. Я по-прежнему любил его и носил свою любовь в сердце, как рану.

Мсье Туччи приходил по утрам и помогал с “решением юридических и финансовых вопросов” – объяснял мне, как разбирать почту и оплачивать счета. Я потихоньку начал зарабатывать – иногда рисовал Ленина и отдавал Заку Полски, а чаще убирал лопаткой снег у нас и у соседей. Лоран даже обрадовался, когда я вызволил его из этой обузы, – сказал, что снега на всех хватит. Обидней всего почему-то мне было подбирать какашки за собакой Баскервилей – и как Лоран с этим справлялся? Сейчас я уже забыл, а тогда еще помнил, что в Грузии собаки редко живут в домах, и вообще с ними обращаются как с собаками! Они обитают во дворе, спят в конуре и едят объедки!

Дороти Окли, моя бабушка, регулярно звонила мне, но не приезжала. Шапиро очень кратко выдал, почему она не идет на сближение, как космический корабль на стыковку: “Миссис Окли очень богата”.

– Ну и что? – спросил я.

– Чем ты богаче, тем больше людей лезут к тебе в друзья и родственники, – сказал Шапиро, – приходится быть осторожным.

Я сам предложил мсье Туччи сдать мою кровь на анализ, чтобы развеять сомнения его “клиента”, но он ответил, что для эмиграционных властей мое родство с отцом не имеет никакого значения, так как Марк американец, а не канадец, поэтому “вы вдвоем можете решить этот вопрос на досуге, не сейчас”. Мсье Туччи занимался проблемой, как оставить меня здесь, где я нужен своему отцу. “Марку предстоит долгая дорога назад, – сказал он, – лично я не доживу”. Наверное, это понимала и моя американская бабушка, поэтому она “вкладывала капитал” в меня.

Я редко вспоминал то, откуда шел или бежал: не хотел. Память перебирала косточки моему прошлому, отделяла шелуху от зерен, оставалась одна горькая суть. Только сейчас, оглядываясь назад, я понимал, что поезд в никуда ехал не мимо, а наезжал на нас, и не было непострадавших… Там, в стране, не удержавшейся в неловкой позе на одной ноге, в стране, которая была тюрьмой для невинных, где птички в клетках пели песни о любви, а женщины стучали каблучками в ночи, как сердце, как сердце…

Я часто звонил Заку Полски и просился в его клуб. Вода брала меня в свои объятья, как любовница, не успевшая устать от самого неизведанного в мире советского секса. Я плыл и плыл – оттолкнулся от стены, назад, снова вперед, потом назад… О счастье! Вода в бассейне была синей, словно в ней полоскали волосы тысячи Эммочек. Однажды я сказал об этом Заку. Он изумился:

– У Эммы Берг голубые волосы?

– А разве вы не замечали? Она красит их синькой!

– Как бы я заметил? – усмехнулся Зак. – У меня дальтонизм!

– Как же вы собрали свою коллекцию, если не различаете цвета? – удивился я.

– Зато я различаю подпись автора, тут меня не проведешь! – рассмеялся Зак.

– Так вот почему вам не понравился портрет Лили Лории! – радостно воскликнул я. – Там же вся красота в цвете!

– Да, и ваша подпись, простите великодушно. Разве у меня есть время ждать, пока вы станете знаменитым? Умоляю вас, я ведь могу умереть завтра! Мне бы только успеть пристроить Орловского в приличный музей, больше я ничего не хочу! Вы знаете, в чьих руках сегодня арт?

Он не успел. Незадолго до смерти Зак продал свою коллекцию Эмме Берг – за бесценок, как он говорил, практически выменял на обещание, что она сумеет не разбивать коллекцию, а поместит ее – целиком – в музей. Ему пришлось признать, что имя умершего обувного магната открывало больше дверей, чем его собственное имя живого коллекционера и знатока. Выяснилось, однако, что работы Орловского не представляют особого интереса по той простой причине, что их много, лишь книга Друвиля является исключительной редкостью. Эммочка встретилась с директорами нескольких музеев, предлагая “восточно-европейское искусство из семьи Берни Берга”. Хотелось ли ей увековечить память своего мужа или это была попытка объединить пятерых детей? Я помогал ей во всем и был готов предоставить книгу “Путешествие в Персию…”, которую Марк подарил мне, для любой экспозиции, лишь бы коллекция не выглядела “кастрированной”. Однако музеи один за другим отказали Эмме Берг из-за отсутствия места. “Вечные дети” объединились – в последний раз, кстати, – когда вступили в права наследства. Они выставили коллекцию на аукцион, и многолетний труд Орловского – и Зака Полски – мгновенно разлетелся по разным странам.

В клубе Зак любил валяться в шезлонге, окруженный зелеными пальмами и снегом за огромными окнами, и поучать меня.

– Эта ваша манера задавать наивные вопросики мне страшно нравится, – ворковал он. – А как вы все время бегаете за советами? Привыкли жить под диктовку, там, в своей стране Советов… Нарисуйте автопортрет – получится портрет советского человека! Ну, спросите меня – что у вас там сейчас на языке?

– Когда вы узнали, что вы гей? – спросил я. Видимо, именно этот вопрос волновал меня в тот момент.

– Я всегда это знал!

– А когда вы узнали, что я не гей?

– Как только увидел вас в ваших незабываемых синих трусах!

– И вы сразу же догадались?..

– Да еще до того, как вы открыли дверь!.. Да еще до того, как вы сбежали по лестнице!.. Я подумал: вот второй Марк, не от мира сего, спустился с небес! И алый флаг у него в руках: “Не гей!”

Я никогда не обижался на него, а он – на меня. Я мог бы дружить с ним вечно, если бы он жил вечно, мой душистый старичок.

38

Снега действительно хватило на всех, и с лихвой. К концу зимы в магазинах удешевили маленькие машинки, которые поглощали снег и направляли его струей в кучу, как в стог. Я купил – пригодится на следующий год.

Я остался.

Марк говорит, что Канада – лучшая страна в мире, потому что она одной ногой стоит в коммунизме. Мы оба надеемся – каждый по-своему, – что она не застрянет в этой неловкой позе надолго.

Я много лет ждал, когда наконец стану знаменитым, чтобы стать дорогим. Я много лет рисовал круглую голову Ленина, потому что на это всегда был спрос. “Бери свой быстрый карандаш, рисуй…” Однако впервые меня заметили не благодаря портретам, а в связи с выходом книги “Секс в СССР”. Ленина я подписывал старым именем, хотя зовут меня теперь Александр Окли, А. О. Я мало выставляюсь, но много работаю. Иногда, очень редко, мне кажется, что кто-то водит моей рукой. Может, это балуется солнце или это мои дорогие старички и старушки вдохновляют меня со своих синих небес.

Серию портретов пожилых людей закупил один европейский музей, и она недавно покинула Монреаль. Когда мы подписывали бумаги, молодой адвокат не удержался и высказался, что сумма договора почти равна цене самой известной моей картины, “Ремейк”, а карандашные работы идут как “бесплатное приложение”, “подарочек с покупочкой”. Мне было больно, ведь я люблю их всех. К карандашу, по-моему, вообще несправедливо относятся. Совершенно неважно, чем рисует художник – карандашом, маслом, пером, пальцем, носом или даже… Да чем угодно, лишь бы это было хорошо!

На картине “Ремейк” в центре две фигуры, мужская и женская, в цвете. Мужская фигура расположена по низу, она будто собрана из нескольких частей, лишена пластики, разломана на куски, а женская, вверху, выгнута-изогнута с неимоверной силой. Кажется, что обе фигуры – в воздухе, может, они падают, а может, взлетают. “Поди ко мне!” – шепчет женщина, и мужчина тянется к ней изо всех сил… Вокруг центра – карандашные портреты пожилых людей, и все они смотрят нам в глаза, застыли в ожидании. Женщина в шляпке с вуалью, красавец с сигарой, мужчина в круглых очках с седыми волосами до плеч и чуть отрешенным взглядом, старичок с растянутыми в улыбку губами, будто он произносит французское слово “марди” (вторник)… Их уже трудно удивить, и все же… Они словно спрашивают: ну как же, встретятся двое влюбленных? Бывают ли в жизни ремейки? Да? Нет?

И у каждого – свой ответ.

Когда я впервые выставил эту картину, Эмма Берг пришла на нее посмотреть. Был уже поздний вечер, и галерея закрывалась. Охранник сказал, что видел, как высокая пожилая женщина прошла в зал, и продолжил читать свой журнал. Что-то там было смешное и о сексе, невозможно оторваться. У входа ее ждал черный лимузин, шофер не выключил мотор. Она бросила ему: “Я быстро!” И вошла.

Эммочка оставалась наедине с картиной всего несколько минут. Может быть, вся жизнь пролетела перед ее глазами, как бывает перед смертью.

“Быстро, быстро, – думал шофер, – каждый раз говорит – быстро, а потом исчезает с концами”. Он снял свою фуражку и положил на сиденье рядом.

Охранник оторвался от журнальчика и пошел за ней. “Я хотел сказать, что мы закрываемся, – объяснил он потом, – я ведь знал, что она там”.

…Потому что он не услышал ее шагов – стука одиноких женских каблучков в ночи. Тик-так, тик-так, тик-так… Да – нет, да – нет… Да? Нет?

Да…