Самая большая ошибка Эйнштейна

Боданис Дэвид

Часть VI

Последние акты

 

 

Эйнштейн в Принстоне (начало 1950-х гг.)

 

Глава 18

В разные стороны

В 1950 году, спустя 20 лет после достопамятной брюссельской конференции, копенгагенский Институт теоретической физики Бора оказался в центре мировых физических исследований. Несмотря на победу над Эйнштейном в 1930 году, Бор сумел избежать искушения догматизмом, и его открытость новым идеям привлекала к нему множество ярчайших юных талантов. Молодые люди из Гарварда, Кембриджа и Калифорнийского технологического института охотно ехали в Копенгаген на годик-другой во время подготовки диплома или уже после выпуска – чтобы влиться в воодушевляющую творческую атмосферу и поделиться идеями с почитаемым всеми, но демократичным и дружелюбным профессором Бором. Правда, беседы с ним требовали огромной сосредоточенности, поскольку произношение Бора редко удалялось от датского, на каком языке он бы ни пытался говорить. Но это не имело никакого значения. Блестящая научная молодежь, собравшаяся в боровском институте, отличалась завидным интернационализмом и радостно называла официальный язык этого научного учреждения «ломаным английским».

В Дании Бор считался настоящим героем: он не позволил своему институту закрыться в первые годы немецкой оккупации, и его подопечные работали до самого 1943 года, когда ученому пришлось тайком покинуть страну (через Швецию, где его взял на борт самолет британских военно-воздушных сил), поскольку его еврейские корни и политическая значимость делали пребывание на родине опасным. Чрезвычайно высокий и чрезвычайно вежливый, Бор чуть не умер при этом перелете, ибо его везли в бомбовом отсеке и снабдили микрофоном, посредством которого ему предлагалось связываться с пилотами, если что-то пойдет не так. Когда что-то таки пошло не так – с кислородом (маска плохо прилегала к голове), его бормотания и вежливые вздохи, по-видимому, отличались не большей ясностью, чем все другие фразы, какие он произносил в своей жизни, и он потерял сознание, не дождавшись помощи. Очнулся он, лишь когда пилот, сочтя необычным столь полное молчание, снизился, переведя машину в менее разреженную атмосферу, – туда, где оказалось достаточно кислорода, чтобы поддерживать существование Бора.

В конце 1943 года Бора привлекли к работе над Манхэттенским проектом (по созданию атомной бомбы), и ученый попытался, хоть и безуспешно, предупредить Черчилля и Рузвельта об опасностях, таящихся в этом новом виде вооружения. Когда в последние дни войны США сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки, мир впервые увидел воочию, какое ужасное оружие породили не только практические усилия Бора и его коллег, но и, в конечном счете, теории Эйнштейна.

Бор говорил, что человеку нравится быть одновременно и зрителем, и актером в великой драме жизни. При помощи заботливой жены, открытости характера и сравнительной безопасности существования в тогдашней Дании великому физику удавалось быть и наблюдателем, и участником событий (не только в науке, но и в политике), вполне соответствуя высоким гуманистическим идеалам. Из этого страшного противостояния, в которое его поставила судьба, он вышел, не пострадав морально: более того, нравственно он стал даже сильнее, чем прежде (по крайней мере, с точки зрения общества).

А вот немецкий физик Вернер фон Гейзенберг во время войны себя опозорил. Более практичные коллеги раньше не раз посмеивались над ним за его пристрастие ко всяческим развеселым компаниям. Но эти развлечения оказались не такими уж безобидными и невинными: все больше их участников чувствовало, что именно такие мероприятия – способ сблизиться со священной почвой фатерлянда, каковую следует оберегать от злокозненных чужаков, в частности, евреев и иностранцев. И хотя Гейзенберг все-таки пытался заступаться за некоторых (весьма немногих) коллег, которых гнали с их академических постов из-за еврейского происхождения, позже он явно наслаждался своими высокими постами и важными должностями в новой нацистской Германии. Теперь он мог руководить большими научными коллективами, распоряжаться немалыми бюджетами, к тому же его грели мечты о чудесном оружии, которое вот-вот позволит Германии окончательно разгромить всех ее врагов.

Во время войны Гейзенберг даже однажды (поблизости прохаживались эсэсовские офицеры в своей черной форме) ворвался в копенгагенский институт Бора, крича, что будущее за Германией, которая сейчас находится на подъеме. Бор тогда еще не уехал из Дании. Неожиданный визит поверг его в ужас. Собственно, он уже начал готовить институт к вторжению нацистов – в частности, спрятав золотые нобелевские медали двух еврейских сотрудников института, поскольку, по новым немецким законам, все имущество евреев теперь могло быть «конфисковано» – то есть попросту разграблено, – и если бы владельцы попытались сохранить свои медали, скажем, переправив их за границу, то и их самих, и всех, кто им помогал, могли арестовать и вполне «законно» подвергнуть пыткам. Выдающийся ученый венгерского происхождения Дьёрдь де Хевеши, изобретательный друг Бора (еще по манчестерским временам) и будущий (1943 года) лауреат Нобелевской премии по химии, тогда работавший в Копенгагене, придумал идеальный тайник: он медали растворил в смеси азотной и соляной кислот (царской водке), обратив их в невинную бурую жидкость, сосуд с которой задвинули на дальнюю полку – дожидаться конца войны.

Благодаря своим блестящим научным талантам, позволившим ему сформулировать знаменитый принцип неопределенности, Гейзенберг пользовался большим уважением среди нацистских властей и имел право делать практически все, что пожелает. Разве мог Бор, обсуждая с Гейзенбергом принципы новой физики, предполагать, что вскоре его немецкий коллега Гейзенберг будет заставлять узниц концлагеря Заксенхаузен производить для его экспериментов смертоносный урановый порошок, работая до тех пор, пока не умрут от воздействия радиации? И теперь великий датчанин с отвращением осознавал, что Гейзенберг, при всей своей любви к музыке, при всем своем образовании, при всем своем математическом блеске, к цивилизованным людям не принадлежит.

Макс Борн, бывший наставник Гейзенберга, в отличие от своего бывшего ученика, не мог извлечь из войны никакой выгоды. Более того – ему, еврею, пришлось покинуть родину. Еще во времена конференции 1930 года молодежные группы, которые так обожал Гейзенберг, набирали в Германии силу, и даже в тихом университетском городке Гёттинген около трети взрослых избирателей голосовали в том году за нацистскую партию. Одна особенно ретивая группа студентов начала шерстить записи о крещении и городские регистрационные картотеки, чтобы выяснить, кто из их профессоров еврей. Составили подробные перечни, и вскоре была издана толстая книга – «Еврейское влияние в немецких университетах. Том 1. Гёттингенский университет». Пройдет лишь несколько лет, и подобные списки будут использоваться для уничтожения людей.

Жизнь Борна стала невыносимой, особенно после того, как почти все коллеги по факультету отвергли его просьбы о поддержке. В конце концов он оказался в Шотландии, где стал любимым преподавателем нескольких поколений студентов. (Одна из дочерей Борна вышла замуж за британца и взяла его фамилию – Ньютон-Джон. Позже они перебрались в Австралию, где их дочь Оливия прославилась как певица и актриса.) Борн вовремя уехал, ведь с укреплением нацистского государства становилось все очевиднее, что интеллектуалам еврейского происхождения в Германии угрожает нешуточная опасность – да и не только им.

В 1933 году, когда Борн еще жил в Германии, Адольф Гитлер, по сути, захватил контроль над рейхстагом, то есть взял власть в стране в свои руки, и студенты, поддерживавшие идеи нацизма (таких нашлось множество), могли отныне безнаказанно избивать евреев. Так, дочерям Борна не раз угрожали на улице. А потом, 10 мая, по всей стране, не исключая и старых, уютных, красивых университетских городов, вспыхнули огромные костры из книг: сцена, немыслимая со времен Средневековья.

Самые большие толпы сжигателей книг собирались на берлинской площади Опернплац, рядом со зданием оперы, где устраивались первые митинги «против Эйнштейна». Студенты с большим энтузиазмом целыми тележками свозили сюда тома, захваченные в библиотеках и частных домах. В полночь на площади появился министр пропаганды Геббельс. Его речь передавали по радио на всю страну. «Мужчины и женщины Германии!.. В этот полночный час вы поступаете достойно, повергая в пламя злой дух прошлого!» Геббельсовские фотографы уже стояли наготове. Эти снимки должна была увидеть вся страна: воодушевление толпы, радостные лица, озаренные пламенем. В ту же ночь гёттингенские студенты-нацисты, собравшись в такую же безумную толпу, с восторгом устроили подобное аутодафе и на площади своего города.

Книги Эйнштейна швыряли в огонь с особым ликованием, ведь он был самым знаменитым из «еврейских интеллектуалов» и представлял дух либерализма и рационального мышления, противоположный тому духу, который насаждало новое государство. «Эпоха засилья еврейского интеллектуализма подошла к концу!» – объявил Геббельс стране, стоя на площади Опернплац. Нетрудно было догадаться, что страну ждет впереди…

* * *

В конце 1932-го, за год до митинга на площади Опернплац, где с таким ликованием сжигались его книги, Эйнштейн вместе с Эльзой посетил загородный дом, чинно ожидавший их под Берлином. Здесь случались его интрижки, так мучившие жену. Здесь совершались мирные прогулки. Здесь собирали грибы, устраивали семейные обеды, которые она так любила. Теперь же они приехали забрать его бумаги и самое ценное из ее имущества. Калифорнийский технологический институт (располагающийся в Пасадине) уже предложил ему место, а Институт перспективных исследований, недавно созданный в Принстоне, явно готовился сделать ему еще более выгодное предложение.

Эльза хорошо разбиралась в людях, но в том, что происходит с Германией, ее несравненная интуиция оказалась беспомощной. Они с Эйнштейном не раз ездили в Америку и раньше, иной раз довольно надолго – например, когда он месяцами читал там лекции. Теперь ведь тоже будет что-то подобное – просто еще одна поездка?

Эйнштейн покачал головой: ты ничего не понимаешь. «Хорошенько посмотри вокруг, – произнес он. – Ты видишь все это в последний раз».

Чета покинула страну. На следующий год, уже после сожжений книг, взбесившаяся толпа нацистских молодчиков, ворвавшись в покинутое жилище ученого, разграбила имущество ненавистного профессора. Эльза узнала об этом гораздо позже. Во время тех погромов они с мужем уже находились в Бельгии, под вооруженной охраной. Оттуда они отплыли в Америку.

 

Глава 19

Одиночество в Принстоне

Оставшуюся часть своей жизни, с 1933 по 1955 год, Эйнштейн провел в Принстоне (штат Нью-Джерси), университетском городке, совсем не похожем на ту бурлящую гавань равноправия и толерантности, каким он стал в наши дни. Когда Эйнштейн сюда приехал, здесь имелось несколько католиков, еще меньше евреев, а уж неграм, разумеется, не дозволялось тут ни преподавать, ни учиться. Сотрудники учебного заведения очень собой гордились, хотя по-настоящему значимыми и престижными тогда считались совсем другие институты – в Цюрихе, Берлине, Оксфорде (там, в отличие от Принстона, работали ученые мирового класса, выполнявшие, как считалось, действительно важную работу). Преподавательские вечеринки казались Эйнштейну особенно смешными. Некоторые профессора доходили до претенциозности, которую сочли бы излишней даже подруги Эльзы, кичившиеся принадлежностью к высшему обществу: технический персонал, набранный из жителей штата, заставляли облачаться в лакейские ливреи и кланяться, подавая шампанское на изящных подносах. В письме бельгийскому другу Эйнштейн описывал все эти забавы как «жизнь в диковинном и церемонном поселении мелких полубожков, гордо вышагивающих на негнущихся ногах».

Впрочем, среди обитателей Принстона, к счастью, нашлись и вполне приятные люди. Когда местная гостиница отказалась предоставить номер великой американской темнокожей певице Мариан Андерсон, Эйнштейн пригласил ее остановиться в его доме и обнаружил, что вовсе не подвергся остракизму: напротив, немалое число соседей поддержало его (впрочем, стараясь это не афишировать). Им нравилось, что среди них живет этот милый европеец. В свой первый принстонский день Эйнштейн вошел в кафе-мороженое и (зная, что по-английски он говорит с чудовищным акцентом) молча ткнул большим пальцем в сторону студента со странным устройством для переноски мороженого, а затем указал на себя. Официантка, подавшая Эйнштейну его первый стаканчик ванильного мороженого в Принстоне, позже рассказывала репортерам, что это стало одним из самых памятных событий в ее жизни. Эйнштейну лишь добавлял очарования тот факт, что затем он спокойно вышел и купил газету, где описывались поиски его местонахождения (на буксирном судне его доставили на берег непосредственно с трансатлантического парохода, а затем быстро перевезли в Принстон, дабы избежать огласки, которая неминуемо грозила ему на главных манхэттенских пристанях).

Шло время. Он натаскивал соседских ребятишек по математике. На Рождество, играя на скрипке, бродил по улицам с местными жителями, распевавшими праздничные песни. Для выходных дней купил себе яхту – небольшую 17-футовую посудину, которую мрачно назвал Tinnef, что на идише означает «Кусок хлама». На ней он с удовольствием дрейфовал целыми часами. Они с Эльзой по-прежнему отнюдь не пребывали в состоянии страстной влюбленности друг в друга, но в этой стране «летучих змей» вели вполне достойную совместную жизнь. Когда у нее случились неполадки с глазами, а позже с почками, она писала подруге: «Он очень расстроился из-за моей болезни… Я никогда не думала, что он так меня любит. Меня это очень утешает».

Бытовые условия тоже оказались неплохими: даже в Берлине супруги не могли похвастаться электрическим холодильником, а здесь, судя по всему, такое устройство имелось в каждой семье. Кроме того (о радость!), здесь было очень легко согреть воду для пенной ванны, которую он любил принимать по утрам. Вокруг них простирались фермерские угодья штата Нью-Джерси, и цена двух яиц (которые он любил употреблять на завтрак в виде глазуньи) оказалась совершенно разумной. «Я тут великолепно устроился, – писал Эйнштейн давнему другу Максу Борну. – Зимую, как медведь в берлоге, и чувствую себя здесь дома – сильнее, чем когда-либо в моей пестрой жизни».

Но что-то было не так, что-то изменилось. Рассудок Эйнштейна, казалось, тоже отправился на зимовку. Великий физик постепенно удалялся от тонкой грани между упорством и упрямством, становясь все более косным и зашоренным. Сам он, конечно, не видел для себя альтернативы. «Я по-прежнему не верю, будто Господь бросает кости, – отмечал он, уже прожив в Америке несколько лет. – Ведь если бы он это делал, то занимался бы этим постоянно и равномерно, вовсе не придерживаясь какого-то графика, согласно которому он то играет, то не играет. Если бы он играл в кости, нам не нужно было бы отыскивать в природе какие-то законы».

Его друзья, оставшиеся в Европе, умоляли его пересмотреть эти воззрения. Ничто, решительно ничто не свидетельствовало в его пользу. Каждое новое научное открытие лишь подтверждало гипотезы Гейзенберга и Борна, их взгляд на вещи. Эти находки показывали: изучите мир во всех подробностях – и в самой его сердцевине вы все равно не обнаружите определенности, гарантированности, детерминизма. Напротив, там – первородный туман неопределенности, пусть даже с нашей «крупномасштабной» точки зрения такое и кажется невозможным.

А Эйнштейн уверял всех, что эти открытия – лишь нечто временное. Он был совершенно уверен, что неизбежно наступит день, когда их удастся опровергнуть. И намеренно закрывался от всех данных в поддержку этих гипотез (он считал эти данные совершенно несовместимыми с его взглядами, вот и история с лямбдой показывает: он абсолютно вправе игнорировать такие результаты). Однако тем самым он невольно обрывал те интеллектуальные связи, к которым по-прежнему стремился. Да, основную часть принстонских сотрудников составляли надутые снобы, ничего из себя не представлявшие как ученые. Но здесь нашлось и немало серьезных исследователей, вместе с которыми он мог бы решать серьезные научные задачи, подобные тем, что Бор решал у себя в Копенгагене.

Например, всего в нескольких кварталах от института, где трудился Эйнштейн, на «главном» физическом факультете Принстона, занимались изучением явления, которое позже назовут квантовым туннельным эффектом. Поместите электрон перед стенкой – и, согласно представлениям традиционной физики, он, возможно, будет совершать небольшие колебания, но, в общем-то, ему полагается оставаться на месте. Однако из гейзенберговского принципа неопределенности следует, что измерение скорости электрона вынуждает его занимать неопределенное положение. И хотя остается некоторая вероятность, что он по-прежнему будет находиться перед стенкой, куда выше вероятность, что, когда вы взглянете на него в следующий раз, он неизвестно почему объявится по ту сторону барьера, даже не пройдя его насквозь.

Окажись такие квантовые эффекты заметными в масштабах привычного нам макромира, мы могли бы с легкостью проходить сквозь любые стены – кирпичные, металлические, каменные… Легче всего было бы просачиваться через тонкие стальные барьеры; стены лондонского вокзала Кингс-Кросс представляли бы некоторые затруднения, а телепортация через альпийскую гору Маттерхорн посредством вбегания в нее оставалась бы уделом наиболее бесшабашных авантюристов. Впрочем, дело тут не в каком-то «просачивании насквозь». Квантовый туннельный эффект подразумевает, что вы (или электрон) находитесь по одну сторону барьера, а потом вдруг мгновенно оказываетесь по другую его сторону.

Интуиция подсказывала Эйнштейну, что такое невозможно. Однако все данные, которые удалось накопить экспериментаторам, шедшим по стопам Гейзенберга, Бора и Борна, показывали, что в нашем реальном мире такое действительно происходит. Принстонские исследователи туннельного эффекта преклонялись перед Эйнштейном и с радостью ухватились бы за любую возможность сотрудничества с ним. Принстонцам даже удалось применить этот эффект на практике, что в конечном счете привело к созданию транзисторов (как известно, ныне транзисторы действуют во всех наших телефонах и прочих электронных устройствах). Но Эйнштейн никак не мог заставить себя смириться с этими странными последствиями новой физики – квантовой механики. Так что он не принял никакого участия в исследовании квантового туннельного эффекта – и в транзисторной революции.

* * *

Вся жизнь Эйнштейна, его корни, окружение подготовили его к открытию относительности – но не к тому, чтобы признать неопределенность. И теперь, подобно многим другим знаменитостям (свободным, финансово независимым, вдали от самых давних друзей), он очутился в таком положении, когда никакая сила не могла заставить его пересмотреть свои взгляды.

Ему было уже за 50, и он предпочел заняться единой теорией поля (так он ее назвал). Великие викторианские ученые сумели обобщить многое из того, что человечество знало об энергии во Вселенной, и сформулировали закон сохранения энергии, постулировавший, что вся энергия в мире (неважно, порожденная взрывом газа или захлопыванием автомобильной дверцы) обладает взаимосвязанностью и ее нельзя создать или уничтожить: ее можно только преобразовывать. В 1905 году, со своим уравнением E = mc², Эйнштейн пошел еще дальше, показав взаимосвязь не только всех форм энергии, но и всех форм массы, а также собственно взаимосвязь массы и энергии. В 1915 году, со своим равенством G = T, он продемонстрировал, что и сама геометрия пространства взаимосвязана с массой и энергией, заключенных во всех «вещах».

Эйнштейн способствовал прогрессу физики больше, чем кто-либо другой в истории человечества, создав теорию относительности. И теперь он поставил перед собой новую, не менее грандиозную задачу. Что, если пойти дальше и показать, что само электричество – лишь еще один аспект гравитации и геометрии? Это будет поистине историческое свершение. Его критики сразу поймут, что они ошибались. Может быть, он сумеет найти причинно-следственные связи, соединяющие еще более широкий круг явлений?

По крайней мере, об этом он думал, пытаясь создать единую теорию поля. К сожалению, тут упрямство Эйнштейна сработало против него.

Когда Эйнштейн учился в цюрихском Политехникуме, один из его профессоров, уже упоминавшийся Генрих Вебер, как-то раз сказал ему: «Ты умный мальчик, Эйнштейн, очень умный. Но у тебя есть огромный недостаток: ты не позволяешь себе прислушиваться к другим». Прислушиваться к Веберу, возможно, и не стоило: он навсегда застрял в физике середины XIX века, а Эйнштейну как раз требовалось восстать против таких преподавателей, дабы достичь величия. Но теперь Эйнштейн понемногу начинал стареть, и то, что когда-то было лишь невинной причудой, превращалось в нечто куда более серьезное.

Намеренно держась в стороне от новейших открытий в области квантовой механики, Эйнштейн тем самым изолировал себя от революционных научных свершений эпохи, к примеру, обнаружения новых частиц вне и внутри атома. Но ведь для создания единой теории поля обязательно следовало учесть эти находки. Без них теория была бы бессмысленна и вряд ли соответствовала реальности. Когда-то Эйнштейн сам мог бы признать это, ведь его ранние статьи часто оканчивались призывом к экспериментаторам поискать подтверждения его теоретическим построениям. Теперь он уже не просил экспериментаторов ни о чем. Более того, поскольку единая теория поля, которую он пытался создать, лежала далеко за пределами того, чем занимались физики – его современники, такая проверка в лабораториях оказалась бы попросту невозможной. Эйнштейн уже не откликался на новые результаты научных изысканий. Он уже не предлагал как раньше новые эксперименты, все более и более изощренные – это осталось в прошлом. И уже никто не верил, что он создаст единую теорию поля…

Он продолжал свой путь, но отнюдь не потому, что по-прежнему верил в себя, в свою интеллектуальную мощь, а скорее потому, что им двигало присущее ему упрямство. Так он месяц за месяцем упорствовал в своей несгибаемой решимости – в течение почти двух десятков лет.

Эти усилия оказались еще бессмысленнее из-за того, что, так часто теперь работая в одиночку (или же с помощью талантливых, но всегда раболепно-покорных ассистентов из числа старшекурсников и аспирантов), Эйнштейн сам себя ограждал от новейших научных методов. Один из молодых посетителей его кабинета, расположенного на верхнем этаже дома, заметил, что рабочие столы там завалены бумагами, где используется система записи, которая была очень полезна в 1910-е годы, когда Гроссман и обучил ей Эйнштейна. Но в 1940–1950 годах физики использовали совсем другие методы и подходы, которые были развиты в ходе новых работ в области ядерной физики. Однако в прошлом эти старомодные инструменты творили в руках Эйнштейна чудеса, и теперь он не мог от них отказаться.

В этом-то и состояла драма, ведь интеллект Эйнштейна сохранил былую мощь. Через несколько лет после переезда в Принстон, ненадолго оставив работу над единой теорией поля и вернувшись в царство чистой относительности, Эйнштейн придумал замечательную концепцию гравитационных линз, показавшую, как целые галактики могут столь сильно искривлять пространство вокруг себя, что свет из еще более далеких галактик, находящихся (по отношению к нам) позади них (тот свет, который они, казалось бы, всегда от нас заслоняют), может оказаться видимым для нас, поскольку это искривление приводит к тому, что свет огибает данный участок пространства. Идея казалась столь ошеломляющей, что ее почти все проигнорировали.

Одновременно работая над несколькими проектами, Эйнштейн все-таки набрался сил и в последний раз бросил вызов своему заклятому врагу – квантовой теории. В 1935 году вместе с двумя коллегами помоложе он попытался написать еще одну статью, которая показала бы, что квантово-механические предсказания не верны. В ней он предложил казавшуюся ему совершенно абстрактной идею того, что теперь называют квантовой сцепленностью (квантовой зацепленностью, квантовой запутанностью). Он рассуждал так: если признать правила квантовой механики (ныне общепринятые), мы вынуждены будем заключить, что при расщеплении частицы, скажем, на две другие частицы, которые очень быстро разлетаются на очень большое расстояние (равное диаметру Солнечной системы или даже превышающее его), эксперимент, проводимый с одной из получившихся частиц, способен вызвать мгновенное изменение определенных свойств другой частицы, пусть даже они и находятся далеко друг от друга.

Эйнштейну, по-видимому, казалось, будто этот странный воображаемый эффект (такая вот мгновенно возникающая взаимосвязь между двумя отдаленными частицами) показывает, что с той наукой, у истоков которой стояли Бор, Гейзенберг и другие, что-то не так. Более того, это абсурдное следствие из квантовой теории означало: вся теория недостоверна. Но когда и это не заставило ученых нового поколения изменить взгляды, Эйнштейн сдался. Спорить было бессмысленно. Он еще попытается время от времени выступать с критикой квантовой теории, но больше никогда не будет устраивать против нее организованную кампанию.

* * *

Ганс Альберт, старший сын Эйнштейна, в 1937 году тоже перебрался в Америку. Если между ними когда-то и возникали трения, они уже давно забылись. Отец часто навещал его в Южной Каролине, где тот работал инженером-гидравликом и изучал, как в реках накапливается осадочный материал. Они бродили по лесам, болтая о научных исследованиях Ганса Альберта. Эйнштейн-старший с удовольствием слушал его. Став профессором в Беркли, сын вспоминал, что отец по-прежнему любил узнавать о новых изобретениях и остроумных математических задачах. Только вот когда разговор касался квантовой механики, Эйнштейн тут же замыкался в себе: его взгляды на сей счет оставались неколебимыми.

В середине 1930-х настал момент, когда изоляция Эйнштейна, казалось, могла прекратиться. Он поддерживал контакт с Эрвином Шрёдингером, другим великим мечтателем, достигшим огромной славы в Европе и (хоть он и сыграл центральную роль в квантовой революции) разделявшим сомнения Эйнштейна насчет вероятностной интерпретации квантовой механики. Они разделяли и несколько богемное отношение к жизни. (Когда Шрёдингера, известного вольностью нравов, допустили до чтения лекций в Оксфорде в качестве приглашенного профессора, один из тамошних преподавателей заметил: «Иметь в Оксфорде одну жену уже достаточно неловко, но когда у вас их две – это явный перебор».) Они с большой теплотой относились друг к другу. «Ты мне как родной брат, и твой мозг во многом работает как мой», – писал ему Эйнштейн.

Шрёдингер даже (прочитав ту самую статью Эйнштейна 1935 года, посвященную квантовой механике) придумал мысленный эксперимент, направленный на то, чтобы показать, как абсурдно явление квантовой сцепленности (термин, как раз и предложенный австрийцем). Основываясь на идеях, которыми он делился в своих письмах Эйнштейну, Шрёдингер предложил свой знаменитый сценарий: кот попадает в запертую коробку, где имеется сосуд с ядовитым веществом, который может открыться, а может и не открыться – в зависимости от того, породит или нет одну частицу распадающееся радиоактивное вещество внутри коробки. Вероятность того, что кот отравится и погибнет, составляет одну вторую, но единственный способ узнать, выживет ли бедняга, состоит в том, чтобы открыть коробку. А пока вы этого не сделали, определенно сказать, жив кот или мертв, нельзя…

Теперь этот эксперимент фамильярно называют опытом с «котом Шрёдингера» и иллюстрируют с его помощью странные истины, свойственные квантовой механике. Однако в то время он считался критическим выпадом против всей системы, с которой так долго – и так безуспешно – бился Эйнштейн. Совершенно по-эйнштейновски Шрёдингер задействовал собственное воображение, чтобы предпринять яростную атаку на квантовую теорию.

А значит, Эйнштейн и Шрёдингер были явно предрасположены к тому, чтобы стать партнерами. Какое-то время казалось даже, что им скоро представится возможность более тесного сотрудничества. Шрёдингер не был евреем, но его отношения с нацистскими властями складывались непросто, к тому же он не скрывал от мирового физического сообщества, что был бы очень рад получить место в Принстоне, подальше от неспокойной Европы. Случись такое, Эйнштейн и Шрёдингер наверняка стали бы работать вместе. Благодаря такому сотрудничеству Эйнштейн непременно обрел бы более ясное понимание квантовой механики, хотя при его характере вряд ли стал относиться к этой области науки так благосклонно, как в конце концов стал к ней относиться Шрёдингер. Потому что, хотя квантовая механика вовсе не является чем-то совершенно случайным и произвольным (скажем, принцип неопределенности в ней соблюдается неукоснительно), она в основе своей все-таки очень далека от того детерминизма, который, как всегда настаивал Эйнштейн, отражает истинное положение вещей во Вселенной.

Мы так и не узнаем, чего они могли бы достигнуть вместе. Абрахам Флекснер, директор принстонского Института перспективных исследований, к тому времени был настроен против Эйнштейна. (Заметим, что эта неприязнь не имела никакого отношения к квантовой механике.) Флекснер платил Эйнштейну немалое жалованье (не зря это заведение прозвали Институтом перспективных заработков), однако ему с трудом удавалось хоть как-то контролировать главную научную звезду института.

В первое время директор даже просеивал поступавшую Эйнштейну корреспонденцию: так, Флекснер сам отверг приглашение, поступившее великому физику из Белого дома, ибо полагал, что прием у президента отвлечет ученого от работы. Эйнштейна же все это приводило в бешенство – и не только сама мысль о том, что его снисходительно опекают (как он писал в одном из своих необычно сухих писем, «с подобным вмешательством… не может примириться ни один уважающий себя человек»): директорское вмешательство в его жизнь во многом препятствовало той деятельности, которую Эйнштейн считал для себя особенно важной.

Он был одним из самых активных эмигрантов, пытавшихся вытащить беженцев из Европы, где нарастало влияние нацизма. Почти все свои доходы он тратил на оплату виз для самых заурядных семей. Он писал бесчисленные рекомендации обычным университетским сотрудникам, чтобы они (а не только научная элита) могли получить работу в США. Он лоббировал изменения в академической политике, которые позволили бы большему числу его коллег официально стать американскими иммигрантами. И для него сама мысль о том, что его пытаются лишить возможности продвигать эти идеи на высшем уровне, была отвратительна.

Когда Эйнштейн узнал, что приглашение в Белый дом отклонили без его участия, он, возмущенный до крайности, сам написал президенту Франклину Рузвельту – и все-таки пообедал в Белом доме! Как и многие образованные американцы того времени, Рузвельт достаточно хорошо владел немецким, чтобы поддержать беседу на родном языке Эйнштейна. Они обсудили не только ситуацию в Европе, но и яхты (оба обожали ходить под парусом). Чета Эйнштейн переночевала в Белом доме.

В результате той встречи Эйнштейн сумел многого добиться для улучшения участи собратьев-изгнанников, но при этом невольно уничтожил последний реальный шанс укрепить свою репутацию среди собратьев-физиков. Флекснер страшно оскорбился тем, что его решения подвергают сомнению, и, зная, сколь важной для Эйнштейна может оказаться работа с Шрёдингером, сделал все, чтобы его переезда в Принстон, которого так желали оба ученых, не случилось. В итоге выдающийся физик XX века Эрвин Шрёдингер очутился в провинциальном, оторванном от большой науки Дублине, где он и проживет до конца жизни Эйнштейна.

Но даже там, в тихом Дублине 1930-х, в этом сравнительно бедном городе, столице новой страны, которая отчаянно стремилась как можно быстрее и сильнее отделиться от Великобритании, Шрёдингер сделал то, на что оказался не способен Эйнштейн. В сущности, Шрёдингер объявлял: он выдвинул против квантовой механики самые веские доводы, какие только смог найти, но Бор и его сторонники нашли на них убедительный ответ, а потому теперь он готов признать, что ранее ошибался. На некоторое время Шрёдингер оставил свои прежние исследования и переключился на изучение структуры живого. Эти его работы оказались настолько глубоки, что даже помогли осуществить научную революцию в биологии, в частности, в исследовании ДНК (активно развивавшиеся в 1940-е годы и позже).

Именно такие переходы в новые области исследований всегда вдохновляли Эйнштейна в прошлом – и, вероятно, они и сейчас могли бы дать новый импульс его научному творчеству. Если бы только он признал свою ошибку – или, по крайней мере, выбросил все это из головы! Но, похоже, он не мог сделать ни того, ни другого. К тому же рядом не было никого, близкого ему по духу, а Шрёдингер уже работал в далекой Ирландии. И Эйнштейн, не в состоянии организовать новую, более убедительную атаку на квантовую теорию, продолжал неуклонно сползать на периферию науки.

Эйнштейн понимал, что научное сообщество его сторонится. Хотя популярные среди широкой публики издания и повествовали о его работе с очень правдоподобным воодушевлением, действующие физики относились к этим сообщениям скептически. Желчный Вольфганг Паули писал из Швейцарии: «Эйнштейн снова выступил с публичным комментарием насчет квантовой механики… Как всем хорошо известно, всякий раз, когда он это проделывает, результаты оказываются катастрофическими». По воспоминаниям одного из принстонских физиков, многие в институте стали поговаривать: «Лучше не работать с Эйнштейном». Степень этой маргинализации стала мучительно очевидна, когда новую статью Эйнштейна отклонил влиятельный американский журнал Physical Review, приблизительный эквивалент престижного немецкого Zeitschrift für Physik. Эйнштейн не относился к тем, кто всюду норовит использовать свои былые заслуги и общественное положение, но все же такого с ним никогда не случалось.

Он старался делать вид, что эти неудачи и отказы не имеют значения: «Меня принято считать своего рода окаменелостью. Я нахожу эту роль не столь уж отталкивающей, поскольку она превосходно отвечает моему темпераменту». Но ему плохо удавалось сохранять показную невозмутимость всегда. Вместо того, чтобы пытаться как-то выйти из униженного положения, вызванного утратой его собственного научного авторитета, он просто отказывался принимать участие в работе современных ему физиков.

Отчужденность Эйнштейна от мировой науки стала особенно очевидна, когда в 1939 году в Принстон приехал Бор. Он пробыл там два месяца. Когда-то эти двое были большими друзьями (вспомним слова Эйнштейна: «Нечасто доводилось встретить другое человеческое существо, которое вызывало бы во мне такую радость одним своим присутствием»). На сей раз Эйнштейн старался его избегать: не приходил на выступления Бора, не приглашал его на долгие прогулки, которые тот обожал, даже не заглядывал на общефакультетские завтраки, где они могли случайно столкнуться. Когда после одного семинара Бор все-таки подошел к Эйнштейну, тот отделался банальностями. «Бора это очень огорчило», – вспоминал его ассистент, ставший свидетелем этой сцены.

Но какой выбор оставался у Эйнштейна? Они принадлежали к одному поколению, однако Бор по-прежнему находился в самом центре мировых научных исследований. А вот Эйнштейн – нет. Чураясь Бора, Эйнштейн как бы сохранял свое достоинство.

Но это стало для него еще одним шагом к тому, чтобы совершенно оградить себя от научных достижений, которые могли бы, например, сдвинуть с мертвой точки его собственную работу по единой теории поля, если бы только он захотел прислушаться к известиям о новейших открытиях. Более того – они, эти открытия (если бы Эйнштейн сам захотел их развить) наверняка позволили бы ему внести существенный вклад в охоту на квантово-механические истины. Но успехи современных ему физиков, блестящие научные результаты, полученные в те годы, прошли мимо него – и он прошел мимо них.

 

Глава 20

Конец

Вне физики, вне этой своей излюбленной области науки, Эйнштейн пытался вести жизнь вполне преуспевающего человека. Он позировал скульпторам. Сдружился с похожим на святого тео логом и философом Мартином Бубером (кстати, на почве любви к детективам Эллери Куина). Он всегда приглашал останавливаться в своем доме великую американскую певицу негритянку Мариан Андерсон, когда та посещала Принстон. Оставаясь один, он подолгу импровизировал, усевшись за пианино. Когда его кот Тигр загрустил из-за того, что в ливень ему приходится торчать дома, Эйнштейн (как явствует из записей его секретарши) сказал своему питомцу: «Я знаю, что не так, дружище, но я не знаю, как это отключить».

Эльза умерла в 1936-м, а Милева (которую он не видел много лет) – в 1948-м. Каждая из этих потерь стала для него гораздо более сильным ударом, чем он ожидал. Особенно трагично он воспринял кончину Милевы. В Цюрихе ей жилось неплохо. Она не страдала от безденежья – Эйнштейн регулярно посылал ей деньги, к тому же она давала частные уроки музыки и математики (Милева всегда любила и то, и другое). Но в сравнительно молодые годы у их младшего сына Эдуарда, остававшегося с матерью в Швейцарии, обнаружили шизофрению. Он часто и подолгу лежал в психиатрических лечебницах. Обычно Эдуард вел себя вполне мирно, частенько с сонным и удовлетворенным видом играл на пианино (друзья семьи отмечали в этом его сходство с отцом – одно из многих), но порой впадал в буйство. В один из таких моментов Милева оказалась рядом с сыном и потеряла сознание (возможно, пытаясь его утихомирить). Три месяца спустя она умерла в больнице.

Перед самой войной Майя, сестра Эйнштейна, развелась с мужем (с еще одним Винтелером: как мы помним, когда-то Эйнштейн жил в Швейцарии у Винтелеров, и Мария Винтелер стала его первой возлюбленной; его друг Бессо женился на ее сестре, а Майя в свое время вышла замуж за одного из братьев Марии). Оставшись одна, Майя переехала к брату в Принстон. Вечерами Эйнштейн любил читать сестре книги вслух. Иногда он брал в руки «Дон-Кихота», но чаще обращался к Достоевскому, чьи романы они оба очень любили. Особенно брат и сестра Эйнштейны ценили «Братьев Карамазовых», где герои пытаются постичь далекого Бога. И хотя Иван Карамазов полагал это невозможным («Всё это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях»), сам Достоевский так не считал, и Эйнштейн восхищался этой убежденностью русского писателя.

Когда Майя умерла (это произошло в 1951 году), Эйнштейн сел в кресло на задней террасе дома и провел так несколько часов. «Мне ее немыслимо не хватает», – признался он падчерице, когда она, выйдя на террасу, попыталась его утешить. А он продолжал сидеть там, неподвижно, посреди жаркого принстонского лета. Один раз он прошептал, словно бы обращаясь к самому себе: «Всматривайся в природу. Тогда ты сумеешь лучше понять ее». Из специальной теории относительности он знал, что в некоторых областях Вселенной момент смерти его сестры еще не наступил. Но он знал, что этих областей ему никогда не достичь.

* * *

Возраст все больше давал себя знать. В 1952 году Эйнштейна посетили молодые музыканты струнного квартета «Джиллиард» и сыграли для него пьесы Бетховена, Бартока и одного из его любимцев – Моцарта. Когда его уговорили к ним присоединиться, он предложил обратиться к моцартовскому соль-минорному квинтету для струнных, который они и исполнили все вместе. Руки у него отвыкли от скрипки и плохо слушались, но он отлично знал это сочинение. Один из музыкантов вспоминал: «Эйнштейн почти не смотрел в ноты… Его координация, слух, концентрация вызывали восхищение».

Но в его сознание понемногу просачивалась тьма, постепенно застилавшая края прославленного «мыслительного поля» великого ученого. Временами он сомневался в том, что его усилия по созданию единой теории поля увенчаются успехом. Однажды он написал, что чувствует себя «воздушным судном, на котором можно кружить в облаках, не видя при этом, как вернуться к реальности, то есть на землю». В другой раз он признался любимому ассистенту-математику, что, хотя он по-прежнему продолжает выдавать множество свежих идей, иногда опасается, что утрачивает способность определять, какие из них имеет смысл развивать дальше. Но чаще, пожимая плечами, он говорил окружающим, что убежден: в будущем наука к нему «подтянется» – иными словами, новые научные открытия станут подтверждением его теоретических выкладок. Ведь когда-то Исаак Ньютон отверг сомнения в собственной правоте насчет силы тяготения – и в результате не смог совершить тот научный прорыв, который удалось совершить самому Эйнштейну в 1915 году. История с лямбдой показала Эйнштейну, как полезно выжидать, когда убежден в своей правоте. Квантовая механика вполне точно описывает некоторые явления, но она тоже может оказаться (и наверняка окажется?) лишь промежуточной ступенью на пути к более великим научным свершениям, которые ждут нас в будущем. Так полагал Эйнштейн.

В начале 1955 года умер чудный, благородный добряк Мишель Бессо, его самый давний друг. Прошло больше полувека с тех пор, как Эйнштейн признался Милеве: «Мне он очень по душе, потому что у него острый ум и к тому же он очень простодушен. Анна мне тоже нравится. Особенно же мне нравится их ребенок». Теперь этому мальчику по имени Веро самому было уже под 60. Эйнштейн написал Веро и сестре Мишеля о том, как он любил его и восхищался им. Эйнштейн вспоминал: «В основу нашей дружбы легли студенческие годы в Цюрихе, где мы регулярно встречались на музыкальных вечерах… Потом нас сблизила работа в патентном бюро. Наши разговоры по пути домой были полны незабываемого очарования…» А потом он добавил несколько фраз, которые мы уже читали: «Он оставил этот странный мир чуть раньше меня. Однако это ничего не значит. Для нас, правоверных физиков, различие между прошлым, настоящим и будущим – лишь назойливая иллюзия».

К тому времени Эйнштейну исполнилось 75, и он сам был болен: в одной из крупных артерий, выходящих из сердца, возникло патологическое расширение – аневризма, и врачи объясняли ему, что это вздутие должно лопнуть в какое-то неизвестное время (в этой неопределенности сквозила мрачная ирония). Можно было попытаться сделать операцию, но из-за тогдашнего состояния сердечно-сосудистой хирургии надежд на успех практически не оставалось.

Эйнштейн решил подождать, не прекращая свою работу по созданию единой теории поля и свои публичные заявления об опасности неограниченного развития ядерных вооружений, которые могут уничтожить все человечество. Он пытался держаться стоически. «Со страхом думать о конце собственной жизни, в общем, свойственно человеческим существам, – признавался он. – …Это глупый страх, но избавиться от него нельзя». Конечно, его тревожило собственное состояние. Несомненно, он думал и о том, оценит ли будущая наука его научные труды по достоинству.

В начале апреля 1955 года его здоровье резко ухудшилось. Врачи объяснили, что аневризма рвется. Поначалу процесс шел медленно, но потом внезапно ускорился. Стали всерьез говорить об операции, однако Эйнштейн проявил непреклонность: «Продлевать жизнь искусственно – дурной тон. С меня хватит». Все же он спросил у медиков, что будет чувствовать (насколько «ужасной» будет боль), но они не могли сказать ничего определенного и просто дали ему морфий. Инъекция помогла, но ненадолго.

К 15 апреля (это была пятница) боли стали непереносимыми, и его пришлось отправить в Принстонскую больницу. Когда Марго, падчерица Эйнштейна, пришла навестить больного, она почти не узнала его: бледное лицо великого ученого искажала гримаса страдания. Но «его личность ничуть не изменилась», вспоминала она. «Он шутил со мной… и ожидал своего конца как неизбежного природного явления». Из Беркли прилетел старший сын Ганс Альберт, уже профессор инженерного дела. Указав на свои уравнения (еще одну попытку создать единую теорию поля, призванную свести вместе все известные силы ясным и предсказуемым образом), умирающий иронически заметил: «Будь у меня побольше математики…»

Вскоре он почувствовал себя чуть лучше и даже попросил очки, карандаш и свои бумаги – чтобы еще немного поработать над выкладками. Но потом, ранним утром 18 апреля, в понедельник, аневризма лопнула.

Эйнштейн был один и очень быстро истек кровью. Он успел позвать медсестру, и когда она вбежала в палату, что-то прошептал ей. Но она не знала немецкого и не поняла, что этот старик произнес перед смертью.