Мне позвонила Элен.

Я сказал:

— Милая, подожди минутку, ладно?

Слово «милая» само сорвалось у меня с языка. Я осторожно взглянул на Барнаби, но он ел свои хлопья, прикрыв глаза и наслаждаясь хрумкающим звуком. Я подошел к кухонной двери и прислушался к шуму воды в трубах. Клио все еще была в душе. Я снова взял трубку и пробормотал:

— О'кей. Говори, только быстро. Или, может, я перезвоню тебе из автомата?

Элен ответила:

— Я твоя бывшая жена, а не любовница. Это просто смешно.

— Да. Но не для Клио. Она не может с собой справиться. Это серьезно?

— Спроси у нее.

— Я имею в виду то, что ты хочешь сказать. — Конечно, важно. Наверняка. — Это имеет отношение к Тиму?

Она всхлипнула в ответ. Я сказал:

— Сейчас перезвоню.

Я выключил кофейник, вынул из кастрюльки яйцо, положил его в рюмку, срезал верхушку и поставил перед Барнаби.

— Будь умницей, ешь яйцо. Я ненадолго выйду. Фиона будет здесь через десять минут. Если я не вернусь, она отвезет тебя в школу.

Он сказал:

— Солдатские ноги. Ты не сделал мне солдатские ноги.

Я намазал тост маслом и разрезал его на полоски.

— Вот. Теперь ты доволен?

Он широко улыбнулся с полным ртом.

— Спасибо, папа. Поцелуй меня на прощание.

Я поцеловал его в макушку, поставил треснувший чайник на буфет и вышел в коридор. На площадке второго этажа стояла Клио и смотрела вниз. На ней были полотенце, купальная шапочка и тонированные очки. Она спросила:

— Ты куда?

Я закрыл дверь кухни.

— На почту. Сегодня утром они не принесли «Таймс». Только «Гардиан».

— Кто звонил?

— Никто. В смысле, ошиблись номером.

— Я слышала, что ты разговаривал.

— Какая-то чокнутая спрашивала Мюриэл. Я сказал, что никакой Мюриэл здесь нет, но она мне не поверила. Может, она была не чокнутая. Просто глухая.

— Ты нагло врешь.

— Нет, Клио. Честно…

— Почему эта сука не может оставить нас в покое?! Она никогда не сделает этого, правда? Это твоя вина, ты поощряешь ее. Стоит ей поманить пальчиком, как ты бежишь к ней. Она делает из тебя дурака, но ты этого не понимаешь и не обращаешь внимания на мои чувства.

— Очень даже обращаю. Клио, она не сука. Речь идет о Тиме.

— Он объявился?

— Не думаю. Иначе она сказала бы об этом сразу.

— Значит, это только повод, чтобы заманить тебя. Это отвратительно.

— Замолчи, Клио.

Клио стащила с себя шапочку, и ее длинные волосы рассыпались по плечам. Она дала сползти полотенцу и обнажила красивую маленькую грудь. А потом с достоинством сказала:

— Тебе не обязательно выходить на улицу. «Таймс» лежит у меня в спальне. Я ходила вниз за апельсиновым соком и взяла газету с собой. Можешь позвонить оттуда. Я не буду слушать.

Она повернулась ко мне спиной, и полотенце упало на пол. Однако я никак не отреагировал на ее обнаженное тело, словно она была девяностолетней горбуньей. Мне стало противно. Впрочем, было бы еще противнее, если бы я не знал, что она догадывается о моих чувствах и хочет таким образом укорить меня.

Клио посмотрела на меня через плечо. Чувство собственного достоинства сползло с нее вместе с полотенцем. Она сказала:

— Можешь сообщить Элен, что она добилась своего. Сумела разрушить нашу любовь. Воспользовавшись для этого Тимми.

— Чушь. Она сходит с ума от тревоги за него.

— Она просто хочет, чтобы ты так думал. Знает, какой ты дурак. Ты ей не нужен, но дать тебе свободу выше ее сил. Чтоб она сдохла! И я тоже. Думаю, именно этого ты и добиваешься!

Мне захотелось ее ударить. Но на кухне был Барнаби. И нас разделял лестничный пролет. Я сказал:

— Ты сама знаешь, что это неправда. Послушай, я ненадолго. Постарайся за это время успокоиться. Ты затеяла опасную игру и сама понимаешь это, не правда ли?

Я вышел из дома и рысью побежал к телефону-автомату напротив полицейского участка. Он не был ближайшим, но я надеялся, что вандалы, проживающие в нашем не слишком фешенебельном районе, пощадили хотя бы его. Хотя Клио обещала не подслушивать, я решил не рисковать. Обычно она подслушивала. И даже вскрывала мои письма, отпаривая конверты.

В будке стояла толстая чернокожая старуха. Судя по тому, что стекло запотело от ее дыхания, она была там уже давно. Я вежливо улыбнулся ей. К моему удивлению, она почти тут же повесила трубку, открыла дверь задом, выбралась наружу, держа в руках дюжину пластиковых пакетов, и сказала:

— Некоторые люди не умеют вовремя останавливаться, правда? Моей подруге сделали операцию. Ничего особенного, но она ноет, ноет и ноет, и ей нет никакого дела, что я тащу домой кучу рождественских подарков. Я сказала ей, что тут мужчине нужно вызвать «скорую помощь». — Старушка ласково улыбнулась мне и поплыла по улице, как будто пластиковые пакеты были воздушными шарами и поднимали ее над землей.

Элен ответила тут же. Должно быть, она ждала звонка.

— Ох, слава Богу. Извинись за меня перед Клио. Но кто-то звонил ночью. Точнее, утром. В четыре часа.

У меня тут же пересохло во рту.

Мне были знакомы эти ночные звонки. Хриплый звук, сначала кажущийся частью сна — судейским свистком на футбольном поле или грохотом поезда в тоннеле. Потом ты просыпаешься и начинаешь гадать: тормоза, отказавшие на мокрой дороге; мопед в кювете, звонок из полиции, из больницы, от самого Тима, взбешенного или умоляющего: «Папа, приезжай и забери меня». Теперь мы с Элен просыпаемся порознь, наощупь включаем ночник и берем трубку с ужасом и безумной надеждой…

Но ей звонил не Тим. Голос был чужой. Мужской, низкий, приятный, может быть, чуть пьяный (судя по тому, что он не извинился за поздний звонок, и веселым голосам, звучавшим в отдалении, ему не казалось, что уже поздно). Незнакомец осведомился, дома ли Тим и можно ли с ним поговорить.

— Нет, его здесь нет. Кто это? Пожалуйста, скажите, кто говорит?

— Его друг.

Элен сказала, что в голосе мужчины ей послышалось что-то вроде насмешливого удивления. Это был просто друг, желающий побеседовать со своим другом, нашим сыном. Он был из мира обычной жизни (благополучной солнечной страны на другом берегу реки), в которой легко «связаться с кем угодно»; все, что требуется, это адрес или номер телефона. В обыденности этого ожидания было нечто неловкое. Жестокая правда могла не оставить от него камня на камне. Элен сказала:

— Боюсь, что Тима здесь нет. — Слово «боюсь» она применила в его переносном, светском, а не в прямом, более страшном смысле. Элен не могла не воспользоваться этой возможностью. Тем более, что все мои усилия ни к чему не привели. — Он пропал. — Это слово она употребила уже в его истинном значении: «пропавший без вести»; подробности на полицейском компьютере — возраст, пол, цвет волос и глаз, другие особые приметы. Шрам от аппендицита. Родинка слева подмышкой. Золотое кольцо с печаткой, принадлежавшее бабушке Элен.

— Пропал? — В голосе звонившего прозвучало вежливое недоверие. Это был явно человек образованный и более взрослый, чем большинство друзей и знакомых Тима, говоривших на молодежном жаргоне с характерной интонацией, растягивая гласные и глотая согласные.

— Два месяца назад, — сказала Элен.

Наступило молчание. Звуки вечеринки умолкли. Ни музыки, ни смеха. Неужели там все слушали этот разговор? Откуда он звонил? Кто эти люди? Может быть, они что-нибудь знают? Или тут не было ничего таинственного: незнакомец просто закрыл дверь, чтобы лучше слышать собеседника. Связь была ненадежной. Он мог просто положить трубку.

Элен сказала почти беззаботным, ровным тоном, стараясь не встревожить незнакомца:

— А когда вы видели Тима в последний раз? Может быть, беспокоиться и не о чем, но мы не можем не волноваться. Боюсь… — тут последовал короткий веселый смешок, который должен был доказать, что это всего лишь фигура речи, — боюсь, что я не знаю вашего имени.

Он быстро произнес (так, словно его имя не имело для Элен ни малейшего значения):

— Я улетал в Штаты. Вернулся только на прошлой неделе и начал восстанавливать старые связи — ну, сами знаете, как это бывает. Извините, что потревожил вас. Господи Иисусе, я только что заметил, который час. Должно быть, я разбудил вас. Извините ради Бога.

— Это не имеет значения. Я имею в виду время.

— Беда в том, что я еще не адаптировался. Понимаете, разница во времени… Но, конечно, это не оправдание. Скорее меня оправдывает то, что я немного выпил. Ну, знаете, старые приятели, вино рекой и все прочее. А потом я услышал эту невероятную сплетню…

— Сплетню?

— Чушь, конечно. Вы ведь мать Тима?

— Да.

— Тогда вы все знаете сами, правда? Он всегда говорил о вас с такой гордостью. И об отце тоже, само собой. Он очень любил вас обоих. Своих родителей. Это было очень приятно. В наши дни такое редко бывает. Но он говорил искренне. Он всегда был очень искренним.

Пьяный. Взволнованная, сбивчивая речь, хрипотца в голосе, сентиментальность.

— Черный дрозд. Я называл Тима «Черный дрозд». Эти его яркие, внимательные глаза… О Боже, я надеюсь, что не разбередил ваши раны. Неужели его действительно так долго нет? Я понимаю, как вам тяжело. Поверьте, я ужасно расстроен. Может быть, вас утешит, если я скажу, что тоже любил его? Уверяю вас, все это совершенно невинно, ничего такого, из-за чего следовало бы волноваться. Я понимаю, в наше время такие чувства вызывают самые гнусные подозрения. Никто больше не верит в настоящую мужскую дружбу. Я любил Тима как отец, хотя не вышел для этого годами. Вы должны понимать, как к нему относились люди. Если бы я мог, я бы отдал ему все. Луну с неба, последнюю рубашку. Вы как-то приезжали за ним, вы и его отец. Мы слушали музыку, а вы позвонили в дверь и увезли его покупать костюм. Он вернулся такой довольный, приятно было видеть это. А что случилось с этой девушкой? С которой он тогда жил? Вчера я звонил ей домой, но никто не ответил. О Господи Иисусе, не могу вспомнить ее имя…

— Пэтси. Они расстались. Она нашла себе другого.

— А-а… Я был уверен, что она бросит его. И говорил ему об этом, но он не слушал. Ну что ж, по крайней мере, он жив. Спасибо, мэм. Примите мои глубочайшие извинения за то, что потревожил ваш сон…

В трубке зазвучали гудки, сигнализирующие о том, что нужно бросить еще монетку. У меня больше не было мелочи. Я сказал:

— Элен, извини…

Связь прервалась. Меня трясло. Я позвонил оператору и попросил повторить звонок. Женщина спросила:

— Какой номер автомата?

Я поднял глаза.

— Извините, не вижу… Я без очков…

Она засмеялась.

— Не вешайте трубку.

Молчание. Пустота. Трубка, липкая от пота. А потом:

— Говорите, абонент.

— Элен! Кто это был?

— Он положил трубку. Ты помнишь, когда мы покупали Тиму костюм? Этот человек сказал, что тогда был в квартире.

— Там всегда толклись какие-то люди.

Элен сказала:

— Примерно в то время у Пэтси жил какой-то мужчина постарше. Они прозвали его Дворецким. Тим встретил этого человека в пивной и привел в дом, потому что того откуда-то выгнали — не знаю толком, откуда. Какое-то время он жил там, спал на диване. Я знаю это, потому что Тим брал у меня взаймы одеяло. Обычно этот человек подходил к телефону и отвечал на звонки как типичный дворецкий. Он довольно долго жил за их счет, и в конце концов Пэтси его выгнала.

— Это она умела.

— Бедная девочка. Она больше не могла этого вынести. Ты же знаешь Тима. Он вечно приводил домой бродяг и беспризорников.

— Кого-то, о ком он может позаботиться.

— Наверное.

— Но этот человек… Допустим, что он действительно тот самый Дворецкий… Как долго его не было в Англии?

— Он не сказал.

— Похоже, ты не слишком много у него выяснила, правда?

Ответа не последовало. Я сказал:

— Ох, извини. Это ужасно. Почему ты не перезвонила мне сразу?

— В четыре часа утра? Клио была бы в восторге!

Теперь промолчал я. В мозгу тут же вспыхнуло воспоминание.

Телефон стоит рядом с кроватью, в которой лежим мы с Элен. Мы кричим друг на друга, кипя от гнева:

— Черт побери, почему ты не берешь трубку?

— Как я могу, если телефон стоит с твоей стороны?

— Можем поменяться местами. Я сделаю это с удовольствием.

— Ладно!

— Это шутка. Шутка, понимаешь? О Господи, мне утром на работу!

— А я, по-твоему, не работаю?

Обычно эта перепалка дает Элен предлог встать, взять роман, который она читает, очки, которыми она пользуется, но не любит в них показываться, часы и яблоко, которое она всегда берет с собой на случай, если проголодается. Прижимая эти предметы к груди, она обходит кровать и становится надо мной, тяжело дыша не то от гнева, не то от облегчения, что нашла повод поссориться. Я лежу, сознавая уязвимость своей позиции, и пытаюсь улыбнуться, но она вскидывает голову, как дерзкий ребенок или норовистый пони. Я сбрасываю одеяло и хватаю свою коллекцию ночных игрушек: книгу, радио, наушники, носовой платок, желудочные таблетки. Но радио включено в розетку через трансформатор; я бросаю книгу, наушники, носовой платок, желудочные таблетки, наклоняюсь и выключаю трансформатор, только теперь вспомнив, что с левой стороны кровати нет подходящей розетки и что я сплю справа именно потому, что когда не могу уснуть, слушаю радио, а не потому что хочу или не хочу подходить к телефону. Конечно, напоминать об этом Элен глупо; в ней кипит энергия, ее глаза горят, лицо пылает; она увлечена этой дурацкой игрой. Если я прекращу игру, Элен взорвется и может даже ударить меня. Поэтому я вытаскиваю вилку из розетки, подбираю свои вещи, ласково улыбаюсь ей — зная, что это разозлит ее еще больше — и, как джентльмен, поворачиваюсь спиной, давая ей время разложить вещи на моей тумбочке и лечь с моей стороны кровати. Она делает это хмуро, недовольная моей сговорчивостью, и следит за тем, как я неторопливо проделываю то же самое: разглаживаю простыню, привожу все в порядок, сворачиваю провод отныне бесполезных наушников и тщательно прикрепляю их к ручке коротковолнового транзистора. Не глядя на Элен, я поправляю лампу, которую она включила, когда зазвонил телефон. (Звонивший ошибся номером; вот почему мы оба так разозлились). Закончив все приготовления, я испускаю тяжкий вздох, делая вид, что рассчитываю наконец отдохнуть. Мы лежим рядом, тщательно стараясь не касаться друг друга. Потом Элен говорит:

— Я совсем забыла про твое радио. Утром ты не сможешь послушать новости.

— О, не стоит беспокоиться, еще вся ночь впереди. Масса времени, чтобы послушать про музыкальные стулья и другие фокусы, которые возбуждают твою фантазию.

— Музыкальные кровати, — меланхолически поправляет она и начинает плакать. Я вытягиваю руку, она кладет голову на мое обнаженное плечо и заливает его горючими слезами.

— Постарайся уснуть, любимая. Все будет в порядке. С Тимом ничего не случится…

Когда произошла эта сцена? После той злосчастной передозировки? Или просто в первые дни увлечения мопедом?

Мне не понравилось, что я не мог этого вспомнить. Точно вычислить время. Тревожных ночей было много. Но, по крайней мере, тогда мы были вместе.

Я сказал:

— Если что-нибудь подобное случится еще раз, сразу же позвони мне. В любое время.

Элен неуверенно ответила:

— Я не хочу будить Клио. Не хочу затруднять жизнь вам обоим.

— Если бы ты позвонила ночью, она бы ничего не услышала. Она спит как убитая. — Что мешало мне признаться, что Клио спит в смежной комнате? Верность новой жене? Гордость? Я спросил: — Но почему он позвонил тебе, а не мне? Кто дал ему твой телефон?

— Откуда я знаю? Я спешила. Мне нужно было узнать его имя. Думаю, меня сбило с толку, что перед его звонком я видела сон. Тим пришел ко мне в кабинет, позвонил в дверь, я спустилась и увидела его через стекло. Не лицо. Просто голову и плечи. На нем была та красная кожаная куртка и треснувший мотоциклетный шлем. На самом деле это был не звонок в дверь кабинета, а зуммер телефона…

Телефон — это орудие пытки, промелькнуло у меня в голове. Мне захотелось обнять Элен. Я постарался придать голосу оптимизм и сказал:

— Может быть, это добрый знак.

— Постараюсь так думать, — ледяным тоном ответила она. — Ты просто махнул на него рукой, верно?

— Ты сама знаешь, что это неправда.

— О, я тебя не осуждаю! Ежегодно исчезает тридцать тысяч молодых взрослых мужчин. А их близкие продолжают жить. Просто тебе это удается лучше, чем мне, вот и все.

— Думаешь, он не снится мне во сне? Он чудится мне повсюду, в каждом молодом парне на мопеде… О Боже, Элен! Будет ужасно, если мы не…

Она застонала.

— Только без мелодрам! Тебе, по крайней мере, есть с кем поделиться. Я знаю, что это моя вина, и только моя, но тебе вовсе не обязательно сыпать соль на мои раны, плакаться в жилетку и требовать сострадания.

Она говорила куда более спокойно, чем прежде. Ссоры со мной всегда действовали на нее благотворно. (После них — так же, как после секса — она неизменно засыпала мертвым сном.)

Элен сказала:

— Это не имеет смысла, правда? Нельзя же переживать постоянно. У тебя есть работа, у меня тоже. Я не знаю, почему и куда Тим ушел и что мешает ему позвонить нам. Это на него не похоже. Да, однажды он уехал в Брайтон, но тогда он был с Майком и думал, что мать приятеля в курсе дела. Может быть, и на этот раз получилось так же? Он кому-то что-то сказал и решил, что нам передали. Или написал письмо, а оно пропало…

— Или забыл бросить его в ящик. — Такая версия была более вероятной, но тоже не слишком убедительной. Я сказал: — Может быть, нам следует расспросить Пэтси. Я знаю, что она ничего о нем не слышала, но она может знать, где Дворецкий. Если действительно звонил этот человек, то он мог что-то слышать…

— Только эту глупую сплетню… — Голос Элен увял, но затем вновь набрал силу. — Послушай, дружочек, если бы Тим был мертв, я бы это знала. Материнское чутье подсказало бы. Ему можно доверять. А ты доверяй своему.

— Да. Я попытаюсь…

— И все же я думаю, нам нужно позвонить в полицию. Сообщить, что появились новые факты, что объявился друг нашего сына. Это может дать им какую-то зацепку. Они ввели данные Тима в компьютер, но я думаю, в эти файлы никто даже не заглядывает. Генри говорит, что полиции это совершенно неинтересно. Молодые люди часто уходят из дома. Это не преступление. Генри считает, что нам нужно обратиться в Армию спасения.

— Черт бы побрал этого Генри! Почему он всегда…

— Думает о том, о чем не подумали мы? Он пытается помочь. Говорит, что Армия спасения этим и занимается. Ты никогда ему не верил! Он действительно волнуется и жалеет нас. Думает, что бы чувствовал он, если бы такое случилось с кем-нибудь из его детей. И говорит, что это заставило его заново оценить ситуацию, в которой он оказался. Подумать о том, что будет, если Джойс когда-нибудь узнает об Илайне. Хотя, возможно, их роман уже сам собой подошел к концу.

— Ты хочешь сказать, что он решил поставить крест на этой связи? Потому что наш сын…

— А почему ты говоришь таким недоверчивым тоном? Да, это не просто, но на свете нет ничего простого. Генри на какое-то время остановился и оглянулся, вот и все. Вспомнил, что все на свете имеет свои последствия. Бросишь камень в пруд, пойдут круги и…

Я сказал:

— Мне очень приятно, что Генри наконец вспомнил о своей ответственности перед семьей. Надеюсь, он ничего не рассказал Джойс. Но если он считает, что между нашим разводом и исчезновением Тима есть связь, то это возмутительно. Несправедливо по отношению к тебе. Лично я такой связи не вижу. И ни в чем тебя не виню.

Она хихикнула.

— Ужасно напыщенно! Генри тоже ни в чем меня не винит. Он говорит, что душевнобольные — прошу прощения, на самом деле он назвал их невротиками — расхлебывают кашу, которую сами заварили, так же, как все нормальные люди. Именно это заставило его задуматься над кашей, которую заварил он сам. Это что, плохо?

— И ты еще упрекаешь в напыщенности меня? Нет, конечно, это неплохо. В твоем драгоценном братце мне нравится то, что он умудряется из всего извлечь выгоду для себя. Даже из несчастья других людей. Это настоящий талант, своего рода искусство. Если бы загорелся соседний дом, Генри первым делом подумал бы, что пора увеличить страховку.

— Первым делом он подумал бы о том, что нужно вызвать пожарную команду. Или спасти кошку. О, ты всегда был несправедлив к нему!

— А ты? Вспомни, как ты его называла. «Расчетливый Генри»! На любой официальный прием приезжает первым и уезжает последним, обойдет всех, поговорит с каждым нужным человеком — премьером, министром… Когда-то ты говорила, что любая посредственность поступает так, чтобы сделать карьеру.

— Генри мой брат! — выпалила Элен.

— По-твоему, это дает тебе право быть к нему жестокой?

— Нет. Я имею право критиковать его, потому что люблю. Если бы ты хоть немножко любил его, то мог бы говорить о нем что угодно. В пределах разумного. Если хочешь знать, сейчас я жалею, что обзывала его по-всякому. Генри очень добрый, внимательный и чудесно ко мне относится. Он единственный, к кому я могу обратиться за помощью. Он сделает для меня все, что в его силах, не будет цепляться к словам и не затеет дурацкую ссору… Я должна была позвонить ему, а не тебе…

Я сказал:

— Не плачь. Элен, милая, не плачь…

Но она уже положила трубку.

Я увидел Барнаби на противоположной стороне улицы; миссис Лодж (Фиона Лодж, дорогая приходящая няня средних лет), держа мальчика за руку, учила его правилам дорожного движения: посмотреть налево, потом направо, потом снова налево. Я с удовольствием наблюдал за этой картиной. Лицо мальчика напряглось; ему хотелось как можно лучше справиться с заданием, неправдоподобно огромный ранец свисал с его маленького ссутулившегося плеча, из-под нового алого блейзера торчали худые белые ножки в новых серых форменных шортах. Он поднял глаза, увидел меня, тут же споткнулся о край тротуара и беспомощно взмахнул руками. Опытная Фиона Лодж (деньги потрачены недаром!) поймала его за воротник и дернула назад как раз в тот момент, как из-за угла вылетел фургончик почтовой службы, за рулем которого сидел улыбавшийся псих. «Там видят странную картину паденья мальчика с огромной высоты…», промелькнули у меня в голове строки стихотворения Одена. Я с трудом проглотил комок в горле побежал через улицу, подбадривая Барнаби улыбкой.

Он с укором сказал:

— Папа, тебе не следовало бежать через дорогу. Это опасно.

— Папа знает, — сказала Фиона Лодж. — Но папа непослушный.

Она лукаво улыбнулась мне, обнажив неестественно ровные искусственные зубы. Я ответил на улыбку, простив няне лукавство и зубы; как-никак, она спасла мальчика.

— Да, — сказал я, — непослушный папа. Прости меня, дорогой.

Фиона Лодж промолвила:

— Он не хотел идти в школу, пока не увидит вас.

Барнаби дернул ее за руку и сказал:

— Папа называет меня дорогим, потому что любит. — А потом гордо улыбнулся мне.

Взрослые улыбаются, чтобы скрыть тревогу и страх. Или просто душевную усталость. Именно так я улыбался Клио (она сидела за столом полностью одетая и ела «мюсли» на завтрак), рассказывая ей, почему звонила Элен. Клио выразила надежду, что Элен не знает о ее «глупой выходке». Я снова заставил себя нежно и понимающе улыбнуться и ответил, что Элен могла об этом догадываться, иначе я едва ли стал бы звонить ей из автомата.

— Ты мог сказать ей, что ее плохо слышно, — совсем по-детски расстроилась Клио. Я засмеялся; казалось, это слегка успокоило ее. Она сдвинула очки на кончик носа и улыбнулась, все еще с трудом, но чуть более естественно. — Наверно, я просто почувствовала угрозу, — сказала Клио. — Элен сильнее меня. Дело не в ее красоте; с этим я справилась бы. Но она несчастна, и в этом заключается ее преимущество.

Я сделал вид, что не понял.

— Это от нее не зависит!

— Вот-вот. О том и речь. Ты тут же бросаешься на ее защиту. Ты смотришь на меня как на врага даже тогда, когда я не нападаю на нее. Я знаю, ей страшно. Но не ей одной.

— Она его мать.

— А ты отец! Тебе тоже страшно. И мне тоже. Я видела Тима последней. Я не сделала и не сказала ничего плохого, но ты уверен, что все было наоборот. Ты все спрашиваешь и спрашиваешь. Тебе хочется обвинить во всем меня. Если бы меня здесь не было, если бы ты не женился на мне…

— Я виню только себя.

— Зачем ты отталкиваешь меня? Я на твоей стороне, но ты не хочешь этого, не хочешь, чтобы я была рядом, не хочешь спать со мной…

— Не могу, — ответил я. — Извини. Тебе не следовало выходить замуж за старика.

Она сделала паузу — видимо, пытаясь понять, правда ли, что импотенция для мужчины за сорок вполне естественна. А потом обиженно сказала:

— Ты терпеть не можешь прикасаться ко мне. Ты женился на мне только из-за Барнаби и потому что был несчастен. А теперь хочешь упиваться своим горем в одиночку.

Это было достаточно верно, и мне стало не по себе. Я сказал, стремясь отвлечь нас обоих:

— Если я спрашивал тебя о Тиме и том, что случилось в тот день, то лишь потому, что продолжаю надеяться найти причину его исчезновения. А вдруг он сказал что-то, но тогда это не показалось тебе странным и стоящим запоминания?

— Что именно? Я рассказала тебе все. Там не было ничего особенного. Я сварила ему кофе. Он поднялся в свою комнату, немного побыл там, потом спустился с книгами, и я нашла ему пластиковый пакет, потому что тот, с которым он пришел, порвался. Я спросила, будет ли он ужинать, и он сказал, что да, если ты скоро вернешься. Но ты пришел позже, чем обещал. Он немного подождал, а потом сказал: «Наверно, мне пора». Но все это я уже рассказывала.

— Я знаю. Извини.

— Помню, я гадала, продолжает ли он переживать из-за Пэтси, но он не казался расстроенным. Просто очень тихим. Тише, чем обычно.

— По-хорошему или по-плохому?

Разве я мог объяснить ей разницу?

— Не по-плохому. Как будто что-то обдумывал. Но не совсем. Так, словно должен был принять решение, но не хотел. Словно еще не был готов к нему. — Клио бросила на меня воинственный взгляд. — Я понимаю, что ты хочешь сказать. Если я видела, что что-то не так, то должна была расспросить его. А я думаю, он не хотел, чтобы ему лезли в душу. Тим был по горло сыт вопросами типа «где ты живешь» и «куда собираешься». Как будто он не мог сам позаботиться о себе! В его жизни и так хватало шпионов!

Я от души надеялся, что это было не так.

— Он попрощался?

— Сказал: «Присматривай за отцом вместо меня». — Клио покраснела. — Я скрыла это от тебя потому, что знаю: ты не хочешь, чтобы я заботилась о тебе.

Внезапно она встала, неуклюже задела бедром за угол стола и сунула свою тарелку в посудомоечную машину. Я следил за тем, как она засыпает в машину порошок, закрывает дверцу, нажимает на выключатель. Казалось, она пытается отвлечься. Маленькая девочка, играющая в «дочки-матери».

Может быть, она должна была рассказать мне еще что-то? Я промолвил:

— Ты действительно заботишься обо мне. Хоть я этого не заслуживаю.

Она не сдвинулась с места, продолжая смотреть в окно. Машина начала работать: внутри что-то застучало, потом послышалось журчание воды, и стук смолк. Я неохотно встал и положил руку на плечо Клио. Она со слабым стоном повернулась ко мне, уткнулась лицом мне в грудь и обвила руками талию. Я ждал от себя судороги отвращения, но этого не случилось. Я ничего не чувствовал. Что ж, уже неплохо.

— Я не хотел обижать тебя, — сказал я.

Не поднимая головы, она пробормотала:

— Дело не только в Тиме. Если ты сердишься на меня из-за Барнаби, то я постараюсь лучше заботиться о нем. Нам не нужна няня. Если она уйдет, я пойму, что ты доверяешь мне. Даже если не можешь меня любить.

— Но я люблю тебя, — ответил я. — Глупышка. — Я отстранил Клио и обнял ладонями ее лицо. — Ты ведь не хочешь избавиться от Фионы, правда?

— Этого не хочешь ты. Ты боишься оставлять Барнаби наедине со мной.

— Было бы глупо увольнять ее только ради того, чтобы что-то доказать. Существует масса вещей, которыми ты не сможешь заниматься, если будешь все время присматривать за ребенком. Например, ходить в атлетический клуб. Или помогать мне. А когда Джордж выставит картины в своей галерее, ему тоже понадобится помощница.

Круглое лицо Клио, зажатое в моих ладонях, было мрачным.

— Что бы ты ни говорил, ты мне не доверяешь.

Вместо ответа я поцеловал ее. Губы у нее были очень полные и влажные. Я почему-то подумал, что они напоминают какой-то подгнивший фрукт. Я поцеловал ее в кончик носа и бережно отстранил. Она спросила:

— Значит, все будет хорошо? Ты любишь меня? Хотя бы немножко?

— Ты в самом деле думаешь, что это не так?

Ее лоб покрылся морщинами.

— Нет. Это просто… ох, ну ты сам понимаешь…

Я почувствовал себя очень усталым и ответил:

— Это не имеет отношения к тому, что ты сделала или не сделала. Просто физиология. — Тут на меня снизошло вдохновение. — Такое иногда случается, когда я работаю. Как будто мне нужно собрать все свои силы. А в данный момент их не так уж много.

Я широко раскрыл глаза и огорченно улыбнулся. Внезапно Клио смиренно кивнула и серьезно сказала:

— Прости, я об этом не подумала. Хотя должна была, правда? Конечно, я не творец, но думаю, что это похоже на ощущения спортсмена перед финишем, когда нужно собрать последние силы и побить свой личный рекорд.

Я задумчиво кивнул.

— Может быть. Не знаю. Я ведь не спортсмен.

Она с жаром ответила:

— Мне было бы легче, если бы я ощущала себя полезной. Или хотя бы не бесполезной. Я понимаю, это звучит немного эгоистично. На самом деле я просто хочу быть с тобой. Но я могла бы читать тебе, пока ты работаешь. Или не читать, если это тебя раздражает. Прекращать, когда ты пожелаешь…

Лично я хотел только одного, причем отчаянно — как можно скорее подняться наверх и оказаться в своей уютной мастерской. Ради этого я пошел бы на что угодно.

— Черт бы побрал всех женщин! — сказал Джордж.

Когда я приехал в галерею и увидел Илайну, мне показалось, что она больна. Она была бледна, молчалива, не улыбалась и едва поздоровалась со мной. Похоже, это длилось весь уик-энд: потоки слез без видимой причины, хлопанье дверьми и надутый вид.

— Страдает и молчит, — промолвил Джордж. — Наверняка какой-то мужчина. Знал бы мерзавца, свернул бы ему шею. Сам понимаешь, она ничего не говорит, а я не спрашиваю. Может быть, Клио в курсе дела? — Я покачал головой и пожал плечами. — Ну ладно, — огорченно пробормотал он. — Как-нибудь справится. Либо он в чем-то провинился, либо она его спровоцировала. Нет, я не боюсь, что ее уведет какой-нибудь молодой жеребец. В последние сорок восемь часов я готов сбыть ее с рук кому угодно. Хоть дворнику. О Боже! Я впервые понял, как мне не хватает Лили, и сообразил, что девочке нужна мать! Друг мой, тебе крупно повезло. У тебя нет дочери.

Но Илайна была не единственной причиной его гнева. Картины, прибывшие из Норфолка сегодня утром, по настоянию матери Неда упаковал в ящики местный плотник. Джордж сказал:

— Знаешь, я хотел послать туда своего человека, но эта глупая старуха — черт его знает, в чем она меня подозревает, в злостном хулиганстве или просто в желании сделать ей гадость — взяла дело в свои руки. Сначала говорила об охране, а потом наняла какого-то бандита, чтобы сэкономить несколько фунтов!

Впрочем, пять ящиков доехали достаточно благополучно, хотя никто не удосужился завернуть картины и проложить их чем-нибудь мягким; лишь рамы немного пострадали, от них отлетело несколько щепок. Шестой ящик оказался слишком маленьким: картину, видимо, пытались запихнуть туда силой и сломали верхнюю и боковую часть рамы, а потом сколотили ее двухдюймовыми гвоздями, которые в двух местах оцарапали полотно. К сожалению, этот ящик Джордж открыл первым.

— Я подумал, что меня хватит удар. А когда я начал вскрывать остальные ящики, у меня, похоже, подскочило давление. Ничего страшнее я не видел за всю свою жизнь. И не желаю. Сыт по горло. Слава Богу, что в таком состоянии оказалась всего одна картина. Ее можно отреставрировать. Но один из гвоздей мог проткнуть холст. Господи, подумать только, речь идет о четверти миллиона фунтов, а она…

— Думаю, это копия, — прервал его я.

У Джорджа отвисла челюсть. В буквальном смысле слова. Его рот раскрылся, как ставня, повисшая на сломанной петле.

— Что? Которая…

— Та самая, которую ты поставил на мольберт.

Джордж сделал поворот налево кругом и устремился к картине. После долгой паузы он спросил:

— Как по-твоему, кто это? Зоффани? Хеймен?

Я ответил:

— Если торгуешь подержанными автомобилями, то, как минимум, улавливаешь разницу между «фордом» и «кадиллаком». Нет. Это не современник художника. Копия сделана намного позже, на пару сотен лет. Думаю, в пятидесятые годы нашего века. — Джордж обернулся и посмотрел на меня. Овальное лицо, обтянутое гладкой кожей; темные глаза, острые, как булавки; лысина, блестящая на свету; безнадежно раскинутые короткие ручки, под странным углом торчащие из короткого яйцевидного тела… Он был похож на Шалтая-Болтая из детской книжки. Я сказал: — Конечно, это только мое мнение.

Джордж возмущенно фыркнул.

— Не морочь мне голову!

— Я не морочу. Просто вижу характерные детали: например, написано бледновато. Но дело не в этом. В лице женщины есть нечто странное. Я давно ломал себе над этим голову. Думал, что это смутное сходство с братом. Тогда я не был в этом уверен. Ни просвечивание, ни фотографии не давали возможности сказать что-то определенное. Но теперь мне кажется, что я уловил нечто другое.

Лицо Шалтая-Болтая помрачнело. И вдруг я все понял. Когда я заметил сходство между моей теткой и матерью, радость этого маленького открытия затмила то, что действительно привлекло мое внимание. Презрительное выражение, внезапно появившееся на лице моей матери, напомнило мне не Мод, а Графиню с портрета!

Я сказал:

— В пятидесятые годы нашего века у женщин был в моде «взгляд египтянки»: они подводили глаза, удлиняя и приподнимая внешний уголок. Как Элизабет Тейлор. Моя мать старше, но если хочешь, я могу показать тебе ее фотографии того времени. Взгляд тот же самый.

Джордж задумчиво сказал:

— Согласен. К тому же у оригинала должны были быть более сильные повреждения поверхности. Больше трещин и пузырей. Странно, ведь подлинность этого полотна вполне достоверна. Во всяком случае, по сравнению с другими. Оно не является частью первоначальной коллекции. Отец Оруэлла купил его в пятидесятые годы у Кеттлмена в Нью-Йорке. А тот приобрел у Дюбуа в Париже…

— Это не…

— Подожди минутку. Есть еще кое-что. Когда картина прибыла в Штаты, возникли проблемы. Не помню подробностей, но Дюбуа оценил ее слишком низко, и американская таможня заподозрила, что он сделал это нарочно с целью уменьшить пошлину. Сам знаешь, тогда все так делали. Я забыл, какие аргументы приводил Кеттлмен — я не был с ним знаком; знаю только, что у него была солидная репутация — но в результате таможня настояла, что картина подлинная, и содрала с Кеттлмена неслыханный штраф, не помню точно, какой. Конечно, он не стал бы платить, если бы знал, что это подделка.

Я сказал:

— Брось, Джордж, не строй из себя невинную овечку. Посмотри на это с другой стороны. Оплатив штраф, Кеттлмен получил квитанцию — документ, который официально подтверждал стоимость картины. Что может быть лучше такого доказательства подлинности? Оставалось только найти покупателя.

Джордж вздохнул.

— Это старый трюк, — сказал я. — Помнишь историю с «Титусом»? Она произошла примерно в то же время или чуть раньше. Один тип из Флоренции заказал с этого полотна копию, заставил художника замазать подпись автора темперой и поставить свою, а потом написал анонимное письмо, в котором говорилось, что картина ввезена в страну нелегально. От таможни требовалось только одно — соскрести подпись копииста и обрести полотно одного из Старых Мастеров! Держу пари, этот флорентиец охотно заплатил нью-йоркской таможне штраф в пятнадцать тысяч долларов и тут же побежал на аукцион!

— Ага, — сказал Джордж. — Но то был Рембрандт! Портрет сына художника!

Он был доволен собой так, словно привел неоспоримый аргумент.

— Ты хочешь сказать, что картина была дороже и стоила риска? Я не знаю ни Дюбуа, ни Кеттлмена, но все относительно: смотря что и для кого. Может быть, они не были ни великими мошенниками, ни скупердяями. Просто услышали историю с «Титусом» и тоже решили попытать счастья. — Внезапно я с удовольствием вспомнил аферу своего отца. — Послушай, Кеттлмена никто не мог обвинить в мошенничестве. Он должен был сделать только одно: согласиться с мнением таможни и заплатить или отказаться: тогда им пришлось бы конфисковать картину или отправить ее обратно во Францию. Не знаю, как они поступают в таких случаях. Но ведь никаких доказательств того, что он договорился с Дюбуа, не было, правда?

Джордж угрюмо покачал головой и стал еще сильнее похож на Шалтая-Болтая.

Я сказал:

— Поэтому Кеттлмен в любом случае оставался чист.

— Формально — да. И мы тоже. Эта картина отправится в Штаты со справкой нью-йоркской таможни. Не сомневаюсь, документы оформлены по всем правилам. — Внезапно он улыбнулся. — Самое смешное, что это единственная картина, вызвавшая сомнения в Совете по культурному наследию. Национальная галерея покупает Гейнсборо, и поэтому я думал, что они не станут возражать против выдачи разрешения на экспорт остальных картин. Пора бы им уже поднять плату за экспертизу, восемь тысяч в наше время сумма смешная. Насколько мне известно, этот вопрос сейчас в стадии обсуждения, и такой прекрасный экземпляр станет прецедентом. Тем более, что, по твоим словам, он находится в необычайно хорошем состоянии.

Я сказал:

— Согласен. Очень забавно.

— А тебя это не волнует?

— Ты знаешь мое мнение. Все хорошо, пока картина не заперта в банковском сейфе или подвале. Если на полотно стоит смотреть, мне все равно, оригинал это или копия. А в данном случае копия очень хорошая.

— Ты ведь не можешь доказать это, правда? — равнодушно спросил Джордж, глядя в сторону.

Я решил его утешить.

— И никто не сможет. Можно проверять ее сколько угодно: просвечивать рентгеном, втыкать в нее булавки, делать анализ краски и все прочее. В конце концов ты все равно получишь только мнение эксперта.

Он явно почувствовал себя лучше.

— А твое мнение основано главным образом на интуиции, верно? В самом деле, ты внимательно смотришь на это полотно всего второй или третий раз. А мода на лица — твой пунктик.

— Да, и этот принцип меня еще ни разу не подвел. Но я всего лишь художник, как выразилась твоя подруга Гермиона Оруэлл.

Джордж хихикнул.

— Неужели она действительно так сказала? Черт бы побрал эту старую курицу! Нет, какова наглость!

И тут я вспомнил, за что люблю его. Джордж всегда уважал работяг и был образцовым заказчиком. Я сказал:

— И все же ты мог бы намекнуть в соответствующем кабинете, что кое у кого есть небольшие сомнения в подлинности этого полотна — нет, не у тебя самого, упаси Господь, или у какого-нибудь авторитетного эксперта. Просто один знакомый…

— Но это нужно сделать очень деликатно, — обеспокоенно произнес он.

— Я полагаюсь на тебя. Ведь это твоя епархия, не так ли? Заставить клиента мыслить в нужном направлении. Но я не думаю, что это будет очень трудно. Такие люди не любят оказываться в дураках.

Я вдруг подумал, что тут можно было бы использовать Илайну. Достаточно одного слова, случайно оброненного в постели… Какая жалость, что совесть проснулась в Генри именно сейчас. Просто комедия…

— Почему ты улыбаешься? — спросил Джордж.

— Просто так. Забавный у нас получился разговор. Да и сама история этой картины забавна. Мы оба знаем, что это отличная работа. Но сейчас речь не о том, не правда ли?

Он с досадой ответил:

— Мы с тобой зарабатываем себе на хлеб. Я не заставляю покупать картины вдов и сирот. Никто не выманивает у них последние жалкие гроши. Я считаю картину подлинной. В ней чувствуется небольшое влияние Корреджо, но для того времени это естественно. Я имею в виду время создания подлинника. Чего ты от меня хочешь?

— Чтобы ты заказал новый ящик, положил туда картину и не ругал Вдову. А теперь давай посмотрим остальное.

Он снова фыркнул, на сей раз уже весело.

— Только если ты сможешь обуздать свой профессионализм и принципиальность.

Мы по очереди ставили на соседние мольберты оригиналы и мои копии. Молча. Я вспотел. Время от времени Джордж смотрел на меня, поднимал брови и коротко кивал. Его молчание не было местью. Ему действительно не нужна была моя принципиальность, но профессионализм он ценил. Это были почти два года моей работы. Наконец он задумчиво протянул:

— Не так уж плохо… — А потом непринужденно добавил: — Если ты так же доволен, как я, можешь начинать праздновать.

Облегчение было неимоверное. Я сказал:

— О, я хорошо умею обезьянничать. Конечно, нужно еще немного поработать. Хотелось бы кое-где слегка приглушить тона, чтобы точнее передать краски фона. Я не рискнул делать это в Норфолке, чтобы Вдова не поднимала шума. Кроме того, я не уверен в той девушке с «Вязальщиц снопов». Пентименто вокруг головы. Такое впечатление, что автор начинал писать чепец. Но просвечивание ничего не дало.

Он рассеянно сказал:

— По-моему, все нормально… Черт побери, мне не следовало говорить про праздник. Ужасно бестактно с моей стороны. Я так понимаю, что о Тиме не слышно ничего нового?

— В полиции нам сказали, что его данные в компьютере. Не думаю, что они ведут активный поиск.

— Ну да. Вряд ли они носятся в патрульных машинах, боясь за свою задницу… Черт, мне очень жаль. И ужасно обидно за тебя!

— Ко всему привыкаешь. Это что-то вроде преддверия ада. — Тоннель во тьме; черная дыра в горе; исчезающий в ней Тим; его уменьшающаяся тень… Я засмеялся, пытаясь побороть боль, от которой сжалось горло. — Как всегда, спасает работа. Я пытаюсь убедить себя, что он вступил в Иностранный легион.

— Тим? Это был бы впечатляющий поступок, да? Но лично я думаю, что он примкнул к какой-нибудь коммуне. — Он поставил моих «Вязальщиц снопов» на один мольберт, оригинал на другой, сделал шаг назад и сказал: — Очень неплохо.

— Думаю, я правильно передал цвет зелени. Это была тонкая работа. Автор добивается нужного эффекта простым наложением красок. Всего два слоя. Кое-где у него даже просвечивает грунтовка. Тут нужна легкая рука, иначе получится грязь. Пришлось потрудиться. Честно говоря, это моя вторая попытка. Поначалу я не сумел достаточно раскрепоститься.

Джордж равнодушно кивнул. Мог бы хотя бы из вежливости притвориться, что ему это интересно, обиженно подумал я. Он сказал:

— Видимо, первая жена Оруэлла чистила «Вязальщиц» в компании «Гамильтон и Керр». Это большая удача. Ее свекровь могла приказать своей домработнице поскрести картину щеткой. Думаю, именно это полотно мы и выставим, а рядом повесим твою копию в такой же раме. Она тебе нравится, правда? Ты еще не пометил ее, нет? Я имею в виду не твою подпись. — Раньше Джордж не подавал виду, что знает о моем тайном увлечении. Он хитро улыбнулся мне и сказал: — Кажется, тут чего-то не хватает.

— Ты возражаешь?

— С какой стати? Это просто маленькая месть, которая доставляет тебе удовольствие, не мешает мне получать прибыль, а через пятьдесят лет заставит художественных критиков поломать голову. К твоему сведению, тут нужен более острый глаз, чем у нынешних искусствоведов. Сколько времени тебе потребуется, чтобы все закончить?

— Дней десять. Две недели.

— Значит, две недели. За это время нужно будет вставить картины в рамы, напечатать объявления, разослать приглашения. Прибрать в магазине и выставить только двух «Вязальщиц снопов». Черт побери, мне бы хотелось выставить все, но страховка такая, что волосы встают дыбом. Мне пришлось бы превратить это место в Форт-Нокс: круглосуточная охрана, новые замки и все прочее. Один Бог знает, чего они потребовали бы, если бы мы вытащили из запасников все, что там есть. — Он пыхтел и в шутливом отчаянии надувал пухлые щеки. — Клянусь тебе, я не буду жалеть, когда все кончится. Только не думай, что я не испытываю благодарности к твоей доброй тетушке Мод. Просто я прыгнул выше головы. Мне по душе тихая жизнь… Думаю, это Илайна виновата. Она вконец меня измучила. Конечно, мне жаль девочку, но я устал. Я догадывался, что у нее кто-то есть. Она всегда слишком тщательно выспрашивала, на сколько я уезжаю, когда вернусь и так далее. Ну и что? В конце концов, почему бы ей не иметь любовника? Она не девочка и ничего не обязана мне рассказывать. Это не мое дело!

И все же Джорджу было больно. Он слишком гордился, что ладит со своей обожаемой красавицей-дочерью. Может быть, теперь он излечился от своей любви? Или просто бичевал себя за глупость? Я никогда не видел его таким возбужденным. Он шумно вздохнул и сказал:

— Самое ужасное в молодых женщинах — то, что они думают только о своих чувствах. Впрочем, это свойственно всем женщинам. Просто с возрастом они слегка успокаиваются.

Я ответил:

— Мой опыт этого не подтверждает.

— Нет? Ну что ж, тебе лучше знать. — Он покачал головой и растерянно посмотрел на меня. — Я совсем забыл, что Клио и Илайна ровесницы. Тьфу ты, опять ляпнул невпопад!

— Они говорят, что во всем виноваты гормоны, — сказал я. — Послушай, мне очень жаль, что у вас с Илайной нелады. Наверно, это был женатый человек, который не желал, чтобы его жена узнала об измене. Поэтому Илайна ничего тебе и не говорила. А сейчас он дал бедной девочке отставку. Может быть, она сама рада, что избавилась от него, но, конечно, это было очень болезненно.

Больше я ничего не мог сказать Джорджу и переключился на двух «Вязальщиц снопов». Девушка, изображенная на переднем плане оригинала, была в черной шляпе с широкими полями, однако позади слабо виднелся желтовато-коричневый чепец. Я ломал себе голову, почему художник изменил первоначальный замысел. Может быть, он думал, что шляпа будет выглядеть более дерзко, сделает фигуру более выпуклой, добавит достоинства этой жене или старшей дочери фермера, которая грузила снопы на стоявшую позади телегу, а теперь отдыхает от нелегкой работы и смотрит на мир спокойно, прямо и заинтересованно. У нее были широко расставленные светло-карие глаза, правильные черты, решительные и в то же время нежные, но меня привлекало главным образом выражение ее лица.

Я сказал:

— Похоже, она не собиралась мириться с глупостью. Причем с глупостью любого рода.

Джордж засмеялся.

— Эта девушка? Нет. Она очень уверена в себе, правда? Решительна, но без нахальства или самодовольства. В каком-то смысле очень современна. Ты точно ухватил суть ее характера.

Он больше ничего не заметил.

Меня это не удивило. Люди видят то, что хотят увидеть. Я слегка заострил черты лица девушки, сузил подбородок и нос, усилил зеленый оттенок в карих глазах, и теперь с холста на меня смотрела Элен. Но Джордж продолжал видеть в ней крестьянскую девушку с распущенными рыжеватыми кудрями, рассыпавшимися по обнаженной шее и косынке.

Джорджа не назовешь ненаблюдательным. Возможно, его ввело в заблуждение то, что у обеих женщин, у оригинала и копии, был одинаковый взгляд, прямой и спокойный. Вязальщица снопов, современница Французской революции, и дантист, которая живет примерно двести лет спустя, были одинаково уверены в себе и казались дерзкими без вызова, словно обе хорошо знали свое место.

Меня ошеломило их сходство. Это могло быть простой случайностью или тем, что они обе родились в мирных местах. Суффолк восемнадцатого века мало напоминает тихий городок в Суррее, где выросла Элен, но устоявшийся уклад жизни и консерватизм чем-то объединяют их.

Когда я познакомился с родителями Элен, они верили, что война (ненадолго нарушившая их привычную жизнь) закончилась и все скоро вернется в обычное русло. Отец Элен был присяжным поверенным; у матери были свои деньги, наследство от крестного. Это давало им возможность содержать большой (и уродливый) дом в псевдотюдоровском стиле, платить горничной, садовнику, постоянно проводить отпуска в Европе, быть членами гольф-клуба, абонировать теннисный корт и бассейн. Они делали пожертвования во всякие благотворительные общества и в фонд консервативной партии. Такая жизнь казалась им если не идеальной, то вполне приемлемой; они признавали, что можно жить и по-другому, но были довольны собой и ни к чему не стремились. Я предполагал, что они воспротивятся нашему браку, и не ошибся. Когда Элен сообщила родителям, что собирается выйти замуж за «художника», они были в шоке. Правда, выяснив, что речь идет не о маляре или декораторе, они слегка успокоились, и наш визит к ним прошел вполне благополучно, однако они долго не могли смириться с тем, что их зять не адвокат, не врач, не агент по торговле недвижимостью и даже не дантист. Они были вежливы со мной, но особой радости от нашего брака явно не испытывали.

Родителей Элен нельзя было назвать снобами: их социальные горизонты были слишком ограничены. Досуг сводился к гольфу и бриджу; личная библиотека была данью моде (на полках стояли безликие издания Диккенса, «Кто есть кто» и «Малого оксфордского словаря»); картин в доме не было вовсе, и на стенах висели только увеличенные раскрашенные фотографии Элен и Генри в разном возрасте. Им трудно было понять, что я такое; точно так же они восприняли бы писателя, поэта, скульптора или (по немного другим причинам) дипломата высокого ранга или университетского профессора.

Естественно, встретившись на свадьбе с моими ближайшими родственниками, эти люди были совсем сбиты с толку. Хотя они тщательно пытались скрыть это, их удивило, как по-разному произносят гласные мои мать и тетушка. А при виде моих деда и бабки они чуть не ударились в панику, хотя дед вставил искусственные челюсти, а Энни-Бритва, находившаяся под бдительным присмотром Мод, скрыла, что источником ее дохода является торговля спиртным, и старалась не позволять себе непристойного хихиканья. В конце длинной речи, превозносившей достижения дочери на теннисном корте, в танцевальном зале и дорогой закрытой школе и предсказывавшей ей дальнейшие успехи на «избранном поприще», мой тесть выразил сожаление, что не имел возможности «познакомиться с родными жениха еще до свадьбы». Тем самым он убил двух зайцев: извинился перед своими родными и друзьями за то, что те оказались в такой неподходящей компании, и одновременно выразил искреннюю надежду на то, что больше в глаза не увидит новую родню.

Так оно и вышло. Если не считать рождения Тима, когда тесть и теща явились в больницу одновременно с моей матерью, никто из моих родных не нарушал душевного равновесия обитателей зеленого пригорода. Не могу сказать, что они мне не нравились или я не нравился им. Скорее наоборот, я проникся теплым чувством к теще, в которой неожиданно проснулось недюжинное воображение. Она редко приезжала в Лондон, «шумный, грязный и многолюдный», поэтому, когда мы купили дом в центре города и ей пришлось время от времени навещать нас, она постоянно демонстрировала нервозность, словно путешественник, оказавшийся в чужой опасной стране, и патетически рассказывала о выпавших на ее долю приключениях. Поезда метро у нее часами стояли в тоннеле между станциями, автобусы ломались, переворачивались или по злому капризу судьбы шли не в ту сторону; к ней приставали незнакомые мужчины, пьяные и назойливые; шоферы такси неизменно везли ее кружным путем, и она смело отказывалась платить им чаевые, хотя те были готовы прибегнуть к насилию.

— Просто поразительно, что я добралась до вас, — храбро улыбаясь, говорила она. — Но это неважно. Главное, я здесь!

Тесть был менее забавным. Когда мы приезжали в Суррей, он вел себя вполне пристойно, но ненавидел Лондон еще сильнее, чем теща, которая отказывалась ездить по городу на машине. Прибывая к нам с женой, он расписывал ужасы общественного транспорта, трясясь от гнева, и прямо с порога начинал высказывать свое нелицеприятное мнение о черных иммигрантах, грязных улицах, лени рабочего класса и глупости службы социального обеспечения, которая подкармливает всяких попрошаек. После рождения Тима вся огнедышащая энергия моего тестя уходила на мечты об образовании внука. Когда мы сказали, что хотим отдать ребенка в местную начальную школу, он не мог поверить своим ушам.

— Как, в таком районе? Тогда уж лучше отправить его на свалку, и дело с концом! — И тесть с непостижимой для нас логикой добавил: — Ладно еще был бы он девочкой, но мальчику очень важно оказаться в компании тех, кто ему ровня.

— Они какие-то окостеневшие, — говорила Элен. — Замороженные. И немного растерянные. Все быстро меняется, и их это пугает. Они любят мир таким, каким он был прежде, и не хотят перемен. Прежде существовал порядок, удобный и уютный. Думаю, ты назвал бы этот мир буржуазным и скучным до отвращения.

Пытаясь оправдать в моих глазах своих родителей, она мечтала, чтобы я полюбил их так же, как она (от природы куда более открытая и общительная, чем я) полюбила моих мать и тетку. И в этом была ее сущность. Она ничем не напоминала своих родителей — ни робкую конформистку-мать, ни воинственного конформиста-отца. Но их чопорность служила ей рамой, внутри которой можно было развиваться. Она всегда знала, что можно, а чего нельзя, какова будет их реакция, что они скажут или сделают, и к тому времени, когда достаточно повзрослела, чтобы отвергнуть эту предсказуемость как «скучную и буржуазную», уже вовсю пользовалась тем, как ее воспитали. Элен не нужно было «бунтовать» — она благополучно выросла и обрела самостоятельность. Она перестала разделять взгляды родителей, но то, что те им не изменили, придавало ей уверенности в себе. Если ее родители имели право на собственное мнение, то она и подавно. Это сделало Элен прямолинейной, независимой и даже бесстрашной, когда дело касалось ее чувств и поведения.

— Что за чушь ты несешь, — легко представляю я себе ее ответ на мои умозаключения. — Когда ты пытаешься размышлять, у тебя вечно не сходятся концы с концами! Да, мои родители были глуповатыми и скучными. Они вырастили меня в пригороде. Я брала уроки тенниса, игры на фортепиано и танцев. Отец всегда заезжал за мной на вечеринки, а мать гордилась тем, что я была старостой в школе и скаутом. Но какое отношение это имеет к тому, какой я стала сейчас? Ты просто хочешь что-то доказать, верно?

Что ж, возможно. Но когда я занялся тем, что Элен так примитивно назвала «размышлением», то честно пытался делать дело, а именно копировал портрет девушки, помогавшей собирать урожай на суффолкской ферме. Я не могу копировать картину (точнее, копировать ее так, чтобы это доставляло мне удовлетворение), пока не пойму характер изображенного на ней человека и до некоторой степени не влезу в его шкуру.

Большинство художников добавляет в портрет что-то от себя: разрез собственных глаз или очертания губ. Если у вас безвольный подбородок, разве можно смириться с тем, что у героя картины он решительнее вашего? Когда я занимаюсь копированием, то не позволяю себе ничего подобного; это было бы предательством по отношению к автору оригинала. И все же мне необходимо увидеть то, за что я могу зацепиться. Это может быть нечто неосязаемое — не черты лица, не колорит и даже не возраст героя. Самое знакомое лицо, в том числе ваше собственное, есть нечто большее, чем форма носа и наклон головы. (Вот почему людей часто удивляют их фотографии; этот застывший глянцевый образ не имеет ничего общего с тем, как они видят себя сами, с их истинной сущностью, которая постоянно меняется.) Когда ты пишешь лицо, то можешь правильно передать каждую черточку, цвет, форму, очертания, особые приметы, и все же что-то ускользнет! Может быть, это «дух» или «душа»? Но в наши дни большинство людей считает эти понятия слишком сентиментальными. Выражение? Характер? Слишком плоско, скучно и не охватывает всех оттенков значения, которое я ищу. Скорее, сущность. То, что объединяет видимое и подспудное.

В моей работе есть тайна, которую трудно объяснить словами. Могу сказать только одно: если мне удалось «точно» (выражение Джорджа, не мое) передать характер давно почившей дочери фермера, то только потому, что я увидел в ней Элен. Точнее, не в ней самой, а в ее прямом спокойном взгляде. Именно его и заметил Джордж. А мой разум сразу просигнализировал: «Это Элен!»

Она пришла в тот момент, когда я работал в комнате, которую Джордж использовал как запасник: это был длинный узкий чердак с низким потолком и окном в наклонной крыше, темный и очень холодный. Руки у меня болели, и я с трудом удерживал кисть. Элен сказала:

— Хочешь, я разотру их? О Господи, должно быть, ты совсем окоченел! Разве у Джорджа нет электрообогревателя?

Она отменила утренний прием и «заскочила» сюда, чтобы увидеться со мной. Было уже начало второго. Илайна уехала в атлетический клуб, а потом собиралась встретиться с Клио за ланчем. Джордж впустил Элен и немного поболтал с ней, потом запер магазин и уехал за дочерью. Сейчас Элен сидела на верстаке для окантовки картин, который я отодвинул к стене, чтобы освободить больше места для своих мольбертов. На ней были высокие кожаные сапоги и длинное темно-синее пальто с золочеными пуговицами, в котором чудилось нечто военно-морское; ее лицо, оттененное стоячим воротником, было бледным и осунувшимся.

Я сказал:

— Кажется, где-то за ящиками есть обогреватель, но я не хочу прерывать работу и искать его, иначе мои суставы окончательно застынут. И тебе тоже не советую — испачкаешь свое красивое пальто. Оно новое, не правда ли? Что, наступил очередной магазинный запой?

У нее совсем вытянулось лицо.

— Не переживай, — бросил я. — Теперь мне нет дела до того, как ты тратишь свои деньги. Впрочем, меня и раньше это не слишком волновало. В конце концов, ты это заслужила. Прекрасно выглядишь. Сапоги тоже новые?

Она негромко зарычала от гнева. Я продолжил:

— Если хочешь кофе, то внизу, в кабинете Илайны, есть чайник и банка растворимого.

— Не нужно мне никакого кофе. Прошу прощения, я помешала тебе творить.

— Перестань! — В ее голосе звучало горе, которому я не мог помочь. И все же был обязан. Мы были обязаны помогать друг другу. Я сказал: — Извини. Если бы я не был так занят…

— Просто я с утра отвратительно себя чувствовала, — пробормотала она. — Ужасный холод. И ночь была холодная. А тут еще ветер и дождь…

Я сказал:

— Надеюсь, Тим сейчас там, где тепло и сухо. Он всегда мог позаботиться о себе. Я имею в виду, физически. Он…

— Поэтому я вышла и купила себе новые сапоги и пальто. Просто чтобы отвлечься. Хуже всего, что это помогло; на пару часов я почувствовала себя человеком.

— Что ж, это лучше, чем ничего. Может быть, съездим куда-нибудь пообедать?

— О Господи, я не голодна. А ты не хочешь…

— Мы могли бы пойти в паб. Это не займет много времени. Виски тебя согреет.

Элен покачала головой. Потом слезла с верстака. Ее зеленые глаза напоминали куски стекла. Вдруг она вздрогнула и сказала:

— Я в порядке. Так же, как и ты. Это все ожидание. И неизвестность. Ну, ты меня понимаешь… Что, работа близится к концу? Джордж прислал мне приглашение на презентацию. Думаю, будет лучше, если я не приду. Я и сама не знаю, хочется ли мне приходить. Впрочем, глупо ломать себе голову. Какая, в сущности, разница?

Я сказал:

— Постарайся не переживать. Выжить можно только одним способом — делая дело. То, что нужно делать. Держаться за то, что ты умеешь. Иного не дано. Нет смысла убиваться. Его найдут. Или он сам объявится…

— Ты веришь в это?

— Свято.

Она посмотрела на меня. Я посмотрел на нее. Потом положил кисти и палитру. Протянул руки. Она сняла перчатки, взяла мои пальцы и начала растирать и массировать их. Для женщины у нее слишком крупные руки. Красивые и умелые. Я сказал:

— Ты делаешь мне больно.

— Извини. У тебя сильно распухли суставы. Тебе поможет ванночка из горячей соленой воды. — Она отпустила мои руки и сунула ладони подмышки, зябко обняв себя. — Если бы мы могли снова отвести его к тому доктору…

К какому? Их было слишком много. Но никто так и не сумел ему помочь. Или это Тим не позволял себе помочь. Он притворялся, что выполняет все назначения, а сам лгал нам и выбрасывал таблетки. Я сказал:

— Нет смысла повторять пройденное. Ты же знаешь, мы пытались.

— По-твоему, это единственное, что имеет значение? То, что мы пытались?

— Нет. Имеет значение то, что мы потерпели неудачу. Точнее, так было до сих пор. Когда он вернется, попробуем еще раз. А сейчас нам остается только одно: ждать. Строить планы мы не можем. Все будет зависеть от него. От того, как он себя чувствует и что с ним случилось.

— Когда он вернется, — без всякой интонации повторила Элен. А потом с видимым усилием заставила себя сказать: — Раз уж я здесь, ты мог бы заодно показать, что у тебя получилось.

Она посмотрела на картины и не узнала себя. Промолвила, что мне пришлось изрядно поработать. Хотя это следовало считать похвалой, я был уязвлен.

— Только и всего?

Она решительно пожала плечами.

— Они все кажутся мне хорошими. Что я могу сказать? Ты ведь не стал бы высказывать свое мнение о том, хорошо или плохо я поставила пломбу. Да я и спрашивать бы не стала. И не ждала бы, что ты можешь это оценить.

— Я бы понял, если бы это были мои зубы!

Элен не улыбнулась. Она сжалась от обиды. Или разочарования.

— Тебя никогда не интересовало мое мнение. Никогда.

— Это неправда.

— О, ты всегда спрашивал меня. Но только для того, чтобы унизить. Что бы я ни говорила, все было неправильно. А если бы я сказала, что ты гений, ты бы меня высмеял.

— Потому что решил бы, что ты надо мной смеешься.

— Это ты надо мной смеешься!

Теперь она улыбалась — уныло, насмешливо, но с удовлетворением. Мой вечный спарринг-партнер, подумал я. И внезапно ощутил сосущую боль утраты.

Мы могли бы попытаться стать друзьями. Но мне нечего было ей предложить. Стремясь успокоить и позабавить Элен, я сказал, что единственная картина, которая еще не получила разрешения на вывоз, не кажется мне подлинником.

— Конечно, Джордж думает, что я ошибаюсь. Что ж, возможно, и так. Но с ней связана история, которая кажется мне знакомой.

Я рассказал ей про «Титуса». Она слушала, не сводя с меня мрачного взгляда. Наконец я промолвил, отчаянно желая добиться от нее ответа:

— Людям определенного типа приятнее всего придумывать новые способы одурачивать простаков. На такие вещи был мастак мой отец.

Элен ответила:

— А тебе не кажется, что пора уже забыть об этом? — Она произнесла это спокойно, но в ее глазах таилась угроза.

Несколько дней назад мы вместе ездили к моей бабушке. Энни-Бритва улыбнулась Элен, но не узнала ее.

— Милая, твое лицо мне знакомо, но я стала забывать имена.

Элен сидела рядом со старухой и держала ее за руку. Как всегда, мы взяли с собой фотографии моей матери, мои, Мод и Тимоти. Элен нашла бабушкины очки и подала ей.

— Это ваши дочери. А это внук. — Раньше фотографии помогали Энни-Бритве связать воедино разрозненные воспоминания, и эта маленькая победа всегда радовала ее. Однако на этот раз все было по-другому; она посмотрела на фотографии растерянно, потом на ее лице отразилось смятение. Элен уже хотела убрать их и достать скромные подарки, которые мы приготовили для старухи, — кружевной носовой платок, кремы с перечной мятой, крошечную бутылочку бренди. Но тут глаза Энни засияли совсем как прежде, словно в нежилой комнате включили электрическую лампочку.

— Вот он, — сказала она, тыча в мою карточку тонким скрюченным пальцем.

— Ваш внук, — подсказала Элен, и Энни-Бритва вспыхнула.

— Дуреха! Думаешь, я это не знаю?

— А его отца вы помните? — спросила Элен, пользуясь моментом прояснения сознания. В глазах старухи блеснул гнев.

— Кто говорил о его отце? Я ничего не говорила, правда? — И старуха обиженно захныкала: — А ты кто такая, девчонка? Зачем суешь нос не в свое дело?..

Элен продолжала ждать моего ответа.

— Ты вспомнила про Энни? Ради Бога, она же в маразме… — пробормотал я.

— Но у нее бывают просветления.

— Да. Во всяком случае, ей хватило ума обругать тебя за любопытство. Я так и не понял, чего ты добивалась. Тебе же нет до моего отца никакого дела. Так же, как мне самому. О, я мог бы выяснить это раньше, если бы меня не пичкали той правдоподобной сказкой. Но уже не хочу. Только не говори, что тебя волнует истина сама по себе. Кому ты хочешь сделать больно? Мне или моей матери?

— Ты неправ. Я бы никогда не стала причинять боль Мейзи. И тебе тоже. Сам понимаешь, речь не об этом. Но я не знаю, как объяснить тебе… — Элен побледнела еще сильнее; казалось, цвет глаз передался ее коже. Она невнятно пробормотала: — Я не могу вынести, что ты лжешь самому себе. Все мы иногда грешим этим, но ты делаешь это постоянно: лжешь обо мне, о твоей бедной матери… Ты лжешь себе даже о Тиме, и это ужаснее всего.

Элен больше не напоминала крестьянскую девушку из Суффолка. Она казалась растерянной, сбитой с толку и беззащитной.

Я обнял ее, и она простонала, уткнувшись мне в плечо:

— Генри говорит, что если Тим умер, то это не начало трагедии, а ее конец. Что именно так мы должны к этому относиться. Наверно, он прав. О, я знаю, что он прав, но не могу, не могу этого вынести! То есть, сама бы я это вынесла. Я не могу вынести мысли о его мучениях…

За этим она и пришла. Чтобы поделиться. Для храбрости прошлась по магазинам и пришла поговорить со мной. А я грубо отказал ей.

Я держал ее в объятиях, качал и бормотал:

— Тихо, тихо, любимая. Бедная моя девочка… — А сам думал: проклятый Генри, зачем ему это понадобилось? Почему именно сейчас, когда я отчаянно тороплюсь закончить работу?.. Это было ужасно. Я не мог думать ни о чем, кроме моего сына и его матери. Но еще ужаснее — во всяком случае, мне так казалось — было то, что одновременно я реагировал на знакомое нежное тепло бывшей жены, плакавшей и прижимавшейся ко мне. Я прикидывал, где можно было бы это сделать, отвергал хлипкий верстак, пол, на котором валялись бритвы, и думал о дорогом новом пальто. Впрочем, времени все равно не было. Я осторожно пошевелил рукой, обнимавшей Элен, поднял запястье и посмотрел на часы. Илайна должна была вернуться минут через десять-пятнадцать, а вместе с ней, возможно, и Клио; кажется, Джордж говорил, что хочет попросить ее помочь Илайне сделать уборку в магазине. Может быть, он собирался сделать это сегодня? О Господи, почему я не слушал его?

Я ослабил объятия и слегка отодвинулся, чувствуя, что наступила эрекция. Элен сделала шаг назад — то ли все поняв, то ли неправильно расценив это еле заметное движение как очередной отказ. А потом с судорожным вздохом сказала:

— Ох, дружочек, какими мы были глупыми, правда? — Она грустно улыбнулась сквозь слезы и взяла протянутый мной не слишком свежий платок. Вытерла нос и скорчила гримасу: — Тьфу! Пахнет скипидаром. Как обычно, да? — И добавила с нетвердой улыбкой, в которой уже ощущалось озорство: — Этот запах всегда возбуждал меня. Какая жалость, что я не отменила заодно и дневной прием, правда?

Я никогда не пойму Элен. Может быть, мы для этого слишком близки. А может быть, вообще никто не в состоянии понять другого человека. Думаю, всем известно, что человеческое сознание полно сомнений, противоречивых стремлений, иррациональной (или болезненно физической) тоски, но все еще продолжаю считать, что другие люди существуют в упорядоченном мире, точно знают, что говорят, и хотят от вас именно того, о чем просят. Нужно жить, работать, думать о других людях, платить по счетам. Времени слишком мало. Так было и будет всегда.

В тот день я сказал Элен:

— Ты уверена, что с тобой все в порядке? — Как я и ожидал (что в данном контексте означает «надеялся»), она бодро кивнула, отдала мне смятый платок, открыла сумочку, вынула помаду и начала неторопливо красить губы.

Не могу сказать, что она думала и чувствовала, уходя. Лично я испытывал облегчение от того, что она исчезла до появления Клио, но эта постыдная мыслишка, к которой примешивались стыд и чувство вины, не шла ни в какое сравнение с ошеломляющим открытием, которое внезапно вспыхнуло у меня в мозгу. До сих пор я говорил себе, что увидел в девушке, собиравшей урожай, отражение Элен, в то время как на самом деле все было наоборот! О да, между ними было сходство, даже некоторое родство. Но на самом деле я просто привык воспринимать Элен как личность решительную и независимую, за которую можно не волноваться, потому что она в состоянии позаботиться о себе сама.

Возможно, Элен и была такой. Возможно, остается и сейчас. Но я имею в виду другое. Все художники работают избирательно: они берут у друзей и знакомых то, что требуется им в данный момент, и отбрасывают то, что им не нужно. В этом и заключается понятие интерпретации, будь то картина, стихотворение, роман. Но меня внезапно опечалило, что я воспользовался этим странным, интуитивным методом, чтобы дискредитировать Элен, принизить, развенчать ее. (Даже мой вовсе не дружеский шарж на ее родителей, несмотря на верность деталей, оказался упрощенным, потому что я стремился бросить тень на Элен. Разве по этой карикатуре можно догадаться, что ее отец был знатоком гобеленов? Или что ее мать, заболев болезнью Ходжкина, встретила смерть с потрясающим мужеством и редким достоинством?)

Думаю, в тот момент меня больше всего огорчила ограниченность искусства. Проблеск того, проблеск сего, зайчик, отброшенный голубой водой из-под сдвинувшейся с места льдины… Истина, просочившаяся сквозь трещины. И, конечно, мой собственный провал. Оказывается, я не выношу боли тех, кого люблю. Взять хоть портрет Тима, который я написал, чтобы подарить матери на день рождения. Он неплохо передает сходство, но технически несовершенен. Моя мать любит этот портрет. Или говорит, что любит. Однако в нем нет жизни. В Тиме был свет, шедший от его боли. И хотя я видел этот свет, но не мог вынести боли, чтобы передать его.

Точно так же я не могу вынести страданий его матери, не могу смириться с ее беспомощностью. Поэтому предпочитаю видеть Элен смелой, прямой, решительной и сильной. Я навсегда запомнил, как в тот день она шла к двери запасника Джорджа. Развернув плечи, высоко подняв голову.