Сезон 1997 г. я начал с победы на Открытом чемпионате Австралии, что стало для меня весьма приятным событием, учитывая мое неоднозначное отношение к этому турниру. Я очень гордился своей победой по нескольким причинам.
В одной шестнадцатой финала я взял верх над Домиником Хрбаты в пятисетовой битве, выиграв последний сет 6:4. Во время матча температура поверхности корта достигала 60 градусов. (Сейчас, когда ввели понятие «чрезмерной жары», матч обязательно прекратили бы или закрыли крышу арены имени Рода Лейвера.) Поэтому — если вспомнить, что случилось всего несколько месяцев назад на Открытом чемпионате США в моем матче с Алексом Корретхой, — я был рад, что прошел тест на выносливость в адском пекле Австралии.
Обрадовало меня и еще одно обстоятельство. Австралийский чемпионат проводится на харде, но в 1997 г. там задавали тон мастера грунта. После Хрбаты на пути к титулу я победил последовательно Альберто Косту, Томаса Мустера и Карлоса Мойю, каждый из которых уже выиграл (или выиграет впоследствии) «Ролан Гаррос». Это давало мне надежду: быть может, моя участь на «Ролан Гарросе» — единственном турнире «Большого шлема», где успех ускользал от меня, — пока не предрешена.
Вернувшись в Штаты после успешного выступления в Австралии, я выиграл еще два турнира, и, таким образом, у меня сложилась неплохая победная серия. Правда, затем я проиграл в первом же круге в Индиан-Уэллс.
На этом турнире, как и на Открытом чемпионате Австралии, погодные условия были далеки от идеальных. Хотя турнир в Индиан-Уэллс в географическом отношении был для меня как бы «домашним» и я несколько раз выигрывал его, мне не нравилось характерное для южнокалифорнийской пустыни сочетание ветра, сухого горячего воздуха и, вследствие этого, очень жестких мячей. У меня там всегда возникало ощущение, что обстановка давит на меня, мешая контролировать игру. Я предпочитал играть в Майами, где воздух от большой влажности был плотнее; там я чувствовал себя гораздо увереннее.
В Европу я отправился в неплохом настроении, однако не сумел выиграть ни одного матча в трех турнирах, предшествующих Открытому чемпионату Франции.
В значительной степени это связано с неожиданным и крайне неприятным событием. Когда я находился в Риме, мне позвонила сестра Стелла и сообщила новости, которые повергли меня в ужас и изумление. Пит Фишер, человек, контролировавший все мое развитие в детские годы, арестован и обвинен в домогательствах по отношению к несовершеннолетним. С обвинениями выступил один из его бывших пациентов (Пит, напомню, работал эндокринологом в Kaiser Permanente и, кроме того, в качестве педиатра специализировался на каких-то подростковых проблемах).
Эта новость выбила у меня почву из-под ног. За короткое время я потерял Витаса Герулайтиса и Тима Галликсона, а теперь несчастье с моим первым тренером. Обвинение звучало омерзительно; я не знал, что и думать. Неужели это правда? Терзаемый невеселыми мыслями, я не выиграл ни одного матча на грунте до тех пор, пока, наконец, не продержался два круга на «Ролан Гарросе», после чего вновь проиграл — Магнусу Норману.
Дело Пита Фишера не выходило у меня из головы. Пит вел холостяцкую жизнь, но у него всегда были подружки, о чем он сам нередко упоминал. Незадолго до ареста он как раз собрался жениться. Ничто в манерах или привычках Пита не свидетельствовало о каких-то отклонениях от нормы. Он был своим человеком среди спортсменов, отличался умом и трудолюбием, вел размеренную, вполне добропорядочную жизнь. На моей памяти Пит ни словом, ни делом не давал повода заподозрить, что он не тот, кем желает казаться. Конечно, он был самонадеян, но ведь речь не об этом.
В детстве мы с братом Гасом проводили немало времени дома у Пита, и я ни разу не заметил ничего необычного в его поведении. Но теперь, когда я размышлял о случившемся и перебирал детские воспоминания, кое-какие сомнения у меня возникли. Пита вечно окружали мальчики — на работе, в Клубе Крамера, дома. Время от времени он устраивал лыжные походы на Мамонтову гору. Я ходил в один такой поход. В группе были только мальчики — правда, разного возраста, в том числе почти юноши, вполне способные защитить себя от сексуальных домогательств.
Мои родители доверяли Питу, и ничто не омрачало наших отношений, пока мы не расстались из-за его непомерных финансовых претензий. Не подлежит сомнению — ко мне Пит всегда относился по-особенному, выделял среди остальных ребят и поэтому, вероятно, вдвойне старался держать себя в руках. Нельзя сбрасывать со счетов и моего отца. Он, правда, не разбирался в теннисе, но зато обладал решительностью и здравым смыслом, и Фишер изрядно бы рисковал, позволив себе что-либо неподобающее.
Когда Фишера арестовали, он уже давно исчез из моей жизни. Я не чувствовал себя обязанным звонить ему, не знал, захочу ли с ним увидеться по возвращении из Европы. А вот мой отец регулярно говорил с Питом и подбадривал его. Думаю, он это делал исключительно из благодарности за помощь, которую Пит оказал нашей семье в формировании моего теннисного будущего. Тут отец действительно отдавал ему должное. В свою очередь, и Пит обратился за поддержкой именно к нам, когда разразился скандал. Он категорически отрицал свою вину, и отец тоже считал его невиновным, пока не будет доказано обратное.
Когда я вернулся в Штаты, домашние сообщили, что Фишер просит меня о встрече, желая дать объяснения. Я неохотно согласился и предложил ланч в ресторане сети Mimi’s в Торренсе. Беседа оказалась не из приятных. Я не хотел верить обвинениям, но вместе с тем не имел мужества взглянуть Питу в глаза и потребовать правды. Он утверждал, что все обвинения ложны, но выглядел при этом немного странно.
Думаю, останься Пит близким мне человеком, я попытался бы основательнее убедиться в его невиновности. Но теперь воспоминания о прошлом побуждали меня его поддеживать. Я заверил Пита в своей дружбе и даже одолжил ему некоторую сумму (которую он впоследствии вернул). Мне рассказали, что перед судом Пит несколько раз приходил к нам ужинать. Я тогда опять уехал на соревнования, и вся тяжесть общения с ним легла на мое семейство. К счастью, пресса не раздула этот скандал, и, слава богу, я не имел к нему никакого отношения, да и всякое общение с Фишером прекратил много лет назад.
Ясно было одно: жизнь Пита пошла под откос, у него почти не осталось друзей. Мои родители, брат и сестры предпочитали не упоминать об этом деле. Они молчаливо поддерживали Пита в трудное время перед судом, когда он пребывал в состоянии мучительной неизвестности. Начался суд, и отец несколько дней ходил на заседания. Я восхищался им — ведь ничто не мешало ему забыть о Фишере и предоставить его собственной участи.
Судебный процесс завершился тем, что Пит Фишер согласился признать себя виновным. Это снижало срок заключения до шести лет, из которых осужденный отбывал четыре, а потом мог рассчитывать на досрочное освобождение. Моему отцу Пит сказал, что выбрал этот вариант, поскольку не хотел вверять свою судьбу «двенадцати людям из Норуолка» (пригород Лос-Анджелеса, где заседала коллегия присяжных). Наверное, Фишер имел в виду, что не надеется на справедливый приговор в столь консервативном районе.
Это был довольно странный маневр для человека, заявлявшего о своей невиновности и так много терявшего в случае осуждения. Ведь помимо тюремных невзгод его ожидали отзыв лицензии на медицинскую практику и перспектива гражданских исков. Признание вины разрушало его жизнь не менее основательно, чем сам обвинительный приговор. Разница состояла лишь в длительности срока заключения.
Перед тем как отправиться в тюрьму, Фишер ненадолго заглянул к нам. Поначалу он еще упоминал о невесте, но вскоре бросил. О тюремном житье-бытье Пит рассуждал едва ли не с воодушевлением. Он собирался там учить французский и расширять горизонты своих познаний. А мы тем временем думали: «Пит, что бы ты ни говорил, тебя ждет тюрьма. Твоя жизнь загублена. Будущее ничего хорошего не сулит. Как же ты довел себя до такого?»
Потом Фишер начал писать мне из тюрьмы. Я с трудом одолевал его пространные, сумбурные послания. Нередко письма приходили после трансляции матчей с моим участием. Я прочитывал их либо через одно, либо по частям. Пит превозносил меня — утверждал, что скоро я всех заставлю позабыть, кто такой Род Лейвер... то есть писал то же самое, что некогда говорил...
Европейский сезон на грунте закончился полным провалом, скандал с Питом Фишером принес неприятные переживания, а швед Йонас Бьоркман выбил меня из крупного турнира «Куинс Клаб». Но Уимблдон... Уимблдон — совсем другое дело. Он стал моим утешением, в чем я тогда особенно нуждался.
Первых трех противников я победил без особого труда. Я уступал в среднем чуть больше десяти геймов за пятисетовый матч — то есть выигрывал у среднестатистического конкурента но геймам в пропорции три к одному. Хотя трава причиняла мне неудобства в прошлом и еще причинит в будущем, в 1997 г. игра пошла на удивление легко. Настолько легко, что когда в четвертьфинале я победил моего старого соперника, кумира Уимблдона Бориса Беккера, он после традиционного рукопожатия у сетки сказал мне поразительную вещь. Мол, это его последний матч на Уимблдоне, так как он принял решение уйти.
Я был ошеломлен! Я и не подозревал о подобных намерениях Бориса, хотя объективно период его высшего расцвета уже миновал. Потом я понял: это просто эмоциональный срыв. Я настолько подавил Беккера, что у него возникла мысль: «А нужно ли мне все это?» В 1998 г. я с радостью убедился, что он взял свои слова обратно и вновь приехал на Уимблдон.
Уимблдон — волшебное место, освященное множеством вековых традиций и ритуалов. Но больше всего меня привлекала простота тенниса на траве. Это игра непринужденная, естественная. В ней нет ничего лишнего, она ведется на чистой, красивой, ухоженной сцене. Мои ощущения не изменились даже после того, как дебаты о «наводящем тоску травяном теннисе» привели к замедлению игры на Уимблдоне (там сменили мячи и состав травы). Хотя этот процесс пришелся на вторую половину моей карьеры, для меня почти ничего не изменилось. С начала и до конца моих выступлений на Уимблдоне я показывал один и тот же атакующий теннис, основанный на сильной подаче.
Мне нравится, что травяной теннис основан на сильной подаче (по крайней мере, так было раньше). Я подчеркиваю это отнюдь не потому, что таков мой личный вкус. Исторически основу игры всегда составляла подача — самый важный удар в теннисе. Кроме того, это удар, который вы полностью контролируете, поскольку при его выполнении мяч не движется. Вся игра в Уимблдоне, включая тактику набора очков, построена на постулате, что обладание подачей дает немалое преимущество.
Не важно, насколько хорош у вас удар слева или справа. Есть только один способ выиграть сет или матч — взять больше подач соперника, чем он возьмет ваших. Эго по-прежнему верно и в нынешнюю эпоху тай-брейков. Ведь выиграть тай-брейк можно тоже лишь одним способом: сделать по меньшей мере один «минибрейк» — то есть выиграть как минимум на очко больше на подаче соперника, чем он возьмет на вашей.
Конечно, досадно, что в нашу эпоху более медленных кортов отличная подача не столь важна, как в прошлом, а нынешние тренеры и игроки не задумываются о том, в какой мере теннисист с великолепной подачей может построить всю игру на этом ударе.
По-моему, матч с большим количеством взятых геймов на подаче скучен не менее, чем тот, где не взято ни одного. Потому что настоящий классный матч должен иметь лишь считанное количество решающих моментов (как ни заманчиво получать все прочие очки) — точно так же, как в хорошей книге или фильме должно быть лишь несколько ключевых сцен или основных поворотов сюжета.
Теннис на траве не представлял для меня особых сложностей, но требовал изрядного расхода умственной энергии. Я подавал, выходил к сетке, возвращался, выжидал подходящий момент, стараясь сохранять концентрацию и настрой. Я поддерживал в себе готовность к тому моменту, когда передо мной мелькнет хотя бы тень шанса.
В исполнении соперников, предпочитающих силовую манеру игры, теннис на траве часто сравнивают с игрой в кости. В 1991 г. на Уимблдоне в полуфинале между Михаэлем Штихом и Стефаном Эдбергом была взята только одна подача за всю встречу, причем соперник, проигравший свою подачу (а именно Штих), выиграл матч! Счет был 4:6, 7:6, 7:6, 7:6. Но выигрыш здесь не имеет ничего общего с удачным броском костей. Травяной теннис моей эпохи скорее напоминал дуэль на пистолетах — непременный атрибут старых вестернов: либо ты ловишь момент и успеваешь раньше, либо пропускаешь мяч.
На траве ситуация порой меняется мгновенно. Ни на каких турнирах решающие очки не разыгрываются так, как на Уимблдоне. Здесь иногда достаточно двух-трех взмахов ракетки, чтобы выиграть сет. На Уимблдоне исход матча может решить твоя небрежная вторая подача, что позволит противнику сделать брейк уже в начале первого или второго сета. За ошибки на траве платишь слишком дорого. Брейки здесь редки и ценятся на вес золота, и меня просто бросало в жар, когда я терял такую возможность, — до слез обидно упустить шанс заработать решающее очко.
Порой говорят, что «проблема» тенниса на траве в те годы, когда я царил на Уимблдоне, состояла в том, что игрок с убойной подачей мог «вынести с корта» любого соперника. Но на самом деле победу на Уимблдоне никогда не могла обеспечить только мощная подача. Многие игроки, обладавшие ею, не выигрывали Уимблдон, а те, которые выигрывали, побеждали и на других турнирах «Большого шлема». Горан Иванишевич мог забить меня подачами на любых кортах — с ним страшно было играть. Но победу на Уимблдоне он одержал лишь однажды — и уже на закате карьеры. Роско Таннер, обладатель одной из самых смертельных подач Открытой эры, один-единственный раз дошел до финала Уимблдона и проиграл Бьорну Боргу.
В целом Уимблдон, как отдельно взятый турнир, породил меньше чудес, нежели грунт «Ролан Гарроса», нейтрализующий силу подачи и теоретически создающий «равные условия для всех». Суть в том, что высокие титулы почти всегда достаются великим игрокам. Они сильнее технически (у каждого есть набор коронных ударов), сильнее духом и умом, они умеют проложить путь к победе.
На Уимблдоне 1997 г. Тодд Вудбридж совершил в одиночном разряде удивительный рывок и дошел до полуфинала. Один из выдающихся игроков в парном разряде всех времен, Тодд все никак не мог добиться таких же успехов в одиночном. Он был исключительно техничен, искусен, ловок, но не обладал достаточной мощью и скоростью (ведь в парном разряде ему приходилось заботиться лишь о половине корта). Слабые стороны Тодда в точности совпадали с моими сильными сторонами, и у меня не возникло с ним проблем.
В финале мне опять пришлось иметь дело с Седриком Пьолином. Я сочувствовал Седрику. Хотя он и имел опыт выступления против меня в финале турнира «Большого шлема» (на Открытом чемпионате США), сейчас случай был особый. Ни один турнир не сравнится с Уимблдоном. Зато Седрик, вероятно, не ощущал напряжения — я ведь считался безусловным фаворитом. Единственный его шанс заключался в том, чтобы выйти на корт и полностью выложиться, ведь терять нечего. Но легче сказать, чем сделать.
И вновь, как и в нашем финальном матче на Открытом чемпионате США, Седрик выглядел каким-то ошарашенным. Я выиграл первые два сета, уступив всего шесть геймов. Я нащупал свою лучшую игру и ощущал контакт со своим Даром. Казалось, с начала матча прошло всего несколько минут, а я уже подаю при счете 5:4 в третьем сете. Я поймал себя на мысли: «Что-то больно легко все идет». Не подумайте, будто я не испытывал к сопернику должного уважения. Просто судьба матча зависела только от меня, и шел он гораздо быстрее и легче, нежели я ожидал.
Потом у меня одна за другой мелькнули еще две мысли: «Да ведь то, что я делаю, просто здорово. Вот он, Уимблдон. Потрясающе...» И тут же меня охватила тревога, я запаниковал и подумал: «А вправду ли все так легко, как кажется? Может, я чего-то не понимаю? Не обернется ли это для меня какой-нибудь шуткой или розыгрышем?» В действительности на уровне подсознания это напоминало прекрасный сон, где ощущаешь себя всемогущим, но вместе с тем знаешь, что вот-вот проснешься — и чудесная греза развеется.
Но я не проснулся. Я достиг финишной черты за три сета, отдав в сумме десять геймов. Это стало закономерным завершением Уимблдонского турнира 1997 г., который оказался для меня одним из самых спокойных и ничем не примечательных. На этот раз я не вел героических баталий с моими главными конкурентами. Однако именно на Уимблдоне-1997 я продемонстрировал, наверное, самый лучший теннис. Я полностью контролировал свою игру и максимально использовал ее преимущества в течение самого длительного непрерывного периода. Даже статистика говорит о многом: я подавал на протяжении 118-ти геймов и в 116-ти из них удержал подачу.
Прошло несколько месяцев, и у меня, казалось, были основания рассчитывать на победу в Открытом чемпионате США. Я демонстрировал самую лучшую игру за всю свою карьеру, и вдобавок жеребьевка на последнем в году турнире «Большого шлема» оказалась для меня очень удачной. В первых кругах я проложил себе путь сквозь трех не слишком грозных соперников — Тодда Ларкэма, Патрика Баура и Алекса Радулеску, потеряв всего тридцать геймов (почти столько же, сколько на недавнем Уимблдоне), а в четвертом круге вышел на проворного и цепкого чешского игрока Петра Корду.
В день нашей игры то и дело заряжал дождь, и с учетом погодных условий матч предвещал множество сюрпризов. Я начал недурно — выиграл первый сет на тай-брейке, однако затем проиграл два следующих, но вовремя ожил, чтобы выиграть четвертый сет 6:3. Когда в пятом я повел 3:1, все решили (если честно, и я тоже), что перелом в матче наступил. Но тут следует отдать должное Корде. Он держался, атаковал, наносил неожиданные и порой великолепные победные удары именно в те моменты, когда я имел шансы увеличить свое преимущество. Он остановил меня, довел дело до тай-брейка, выиграл его 7:3, а вместе с ним и встречу.
Это был один из характерных для Корды непредсказуемых матчей. И, к сожалению, он происходил в тот день, когда мое нервное состояние оставляло желать лучшего — главным образом из-за хмурой, унылой погоды и раздражающих перерывов на дождь.
В этом году я уже выиграл два турнира «Большого шлема», а титул чемпиона США сделал бы 1997-й моим самым удачным годом. Что всего обиднее, Корда не вышел на следующий матч — как он заявил, из-за болезни. А я, подобно большинству ведущих игроков, считал, что если уж проигрывать, так будущему победителю турнира.
В 1998 г. Корде удалось выиграть Открытый чемпионат Австралии — единственный титул чемпиона «Большого шлема» в его карьере. Но вскоре он был уличен в использовании стимулирующих препаратов, оштрафован и дисквалифицирован (в мое время — редчайший случай с теннисистом достаточно высокого уровня).
Злоупотребление стероидами стало болезненной темой в теннисе лишь много лет спустя, и я не берусь компетентно судить об этом. Тем не менее я убежден, что сейчас 99 процентов игроков не применяют запрещенные препараты, как не применяли их и в мои времена. Большинству игроков просто нет смысла прибегать к допингу. Теннисисты, которые дорастают до уровня крупных турниров, формируются в информационно-насыщенной среде, обычно под руководством опытных и знающих тренеров. Они не столь наивны или несведущи, чтобы не представлять, чем в перспективе им грозит использование стимулирующих препаратов, к которым, возможно, прибегают молодые спортсмены в других популярных видах спорта.
Кроме того, в теннисе важна не сила, а быстрота. Поэтому мощная мускулатура не является решающим преимуществом. Думаю, что и в НБА нет серьезных проблем со стероидами, поскольку баскетбол, как и теннис, держится на быстроте и тренированности рук, а не на могучих мышцах. Но все же, как я узнал, стимулирующие препараты могут принести теннисисту некоторую пользу. Они помогают интенсивнее тренироваться и быстрее восстанавливаться, то есть способны подкрепить общую физическую подготовку и игровую дисциплину выносливостью, которой игрок изначально не обладает. Но вот парадокс: те, кто упорнее всего тренируется или наиболее вынослив, как правило, не входят в число ведущих игроков.
От природы мне не свойственна подозрительность, но в каждом очередном допинговом скандале меня неприятно поражает один момент — обвиняемые всегда имеют оправдание: по ошибке выпил микстуру жены; врач неправильно выписал рецепт; тестирование на допинг проведено некорректно. Иными словами, не та лазейка, так другая. И я не питаю уважения к тем, кто попался на допинге и хочет выкрутиться любой ценой.
В свое время я принимал уйму различных препаратов, в том числе всевозможные витамины. Но я всегда просил врачей официально подтвердить, что ничего запрещенного среди них нет, и поступал так задолго до того, как допинг стал серьезной проблемой в спорте. Выходит, дело-то нехитрое. Мне надоело слушать бесконечные оправдания, и, по-моему, с ними не стоит считаться. Исключительно от вас зависит, чисто ли вы пройдете тест. Попались на стероидах — значит, подлежите наказанию, если только нет убедительных смягчающих обстоятельств. Вот и все.
Мне претило использование допинга еще и потому, что по натуре я просто не способен ловчить и обманывать. Я всегда возражал против любого преимущества, достигнутого нечестным или незаконным путем. Сама мысль о допинге настолько противоречила моим убеждениям, что он стал для меня непреложным табу. Я отказался бы принимать стероиды из чисто этических соображений — даже если бы все вокруг подстрекали меня, уверяя, что остальные-то давно принимают; даже если бы речь шла о сохранении моего места в сообществе. Я понимаю, конечно, что сейчас мне легко говорить красивые слова, однако уверен, что в ситуации реального выбора поступил бы именно так.
И еще кое-что. Ведущие игроки редко терпят урон от любителей допинга. Никакие препараты не помогут вам стать чемпионом Уимблдона или одолеть Роджера Федерера. Поэтому жертвами становятся главным образом игроки более низкого уровня. Для них несколько лишних очков рейтинга или выход в следующий круг серьезных состязаний подчас очень много значат в плане престижа и денег.
Что бы ни принимал тогда Корда, он так и не взлетел на теннисный Олимп. Правда, он всегда входил в плотную группу, располагавшуюся поблизости, и уже успел причинить мне кое-какие неприятности (четырьмя годами ранее победил меня в Кубке «Большого шлема» 13:11 в пятом сете).
Сейчас я вполне допускаю, что допинг сыграл свою роль в нашем сражении на Открытом чемпионате США (ведь Корда засыпался меньше чем через год). Матч был долгий, изнурительный, проходил в неблагоприятных условиях, поэтому даже небольшой дополнительный запас сил мог стать для Корды решающим преимуществом. Конечно, истину мы вряд ли когда-либо узнаем — только Петру Корде известно, как все обстояло на самом деле. Я не питаю к нему неприязни и не придаю чрезмерного значения своему поражению, как и многим другим вещам.
После неудачи на Открытом чемпионате США я сыграл один из лучших своих матчей в Кубке Дэвиса — против сильной, молодой команды Австралии, на харде в Рок Крик Парке в Вашингтоне. Я победил Марка Филиппуссиса и Пата Рафтера в одиночных встречах и вывел Соединенные Штаты в финал против Швеции. Финал мы проиграли, отчасти потому, что из-за травмы ноги я был вынужден прекратить стартовую встречу с Магнусом Ларссоном.
Однако под конец года я выиграл два крупных турнира — Кубок «Большого шлема» и Чемпионат АТП. При этом я то и дело ловил себя на мысли, что каждый раз вижу все больше новых лиц — ребят вроде Патрика Рафтера, Грега Руседски и Карлоса Мойи... Я постепенно начинал чувствовать себя ветераном.
Год я завершил первым в классификации пятый раз подряд, повторив рекорд Джимми Коннорса, и свою задачу на следующий год представлял так: стать единственным, кому это удалось в течение шести лет. Заодно я хотел побить рекорд Роя Эмерсона в одиночном разряде «Большого шлема» — с десятью победами я уступал ему в конце 1997 г. лишь две.
Но, к сожалению, старт у меня получился неважный.
На Открытом чемпионате Австралии жеребьевка сложилась для меня удачно, и я не потерял ни сета вплоть до четвертьфинала, где неожиданно проиграл Каролю Кучере (о чем постарался как можно скорее забыть).
Через несколько недель я смог взять всего шесть геймов у «воскресшего» Андре Агасси на крупном турнире в закрытом помещении в Сан-Хосе.
На двух других турнирах в конце зимы, в Индиан-Уэллс и Майами, я потерпел поражения от Томаса Мустера и Уэйна Феррейры соответственно — и вдобавок в первых же раундах.
Перед весенним сезоном в Европе я выиграл только один турнир, да и то в моем старом убежище, Филадельфии.
Во втором круге крупного турнира в Монте-Карло меня «вынес» Фабрис Санторо.
Я вернулся в США и одержал победу на зеленом грунте Атланты. Зеленый грунт, или HAR-TRU, — это исключительно наше, американское покрытие. Оно более скользкое и зернистое, чем кирпичный порошок европейских грунтовых кортов, поэтому и более быстрое. Там я победил сильного игрока из Парагвая, Рамона Дельгадо, в двух сетах на тай-брейках.
Ободренный успехом, я вернулся в Европу и дошел до третьего круга Открытого чемпионата Италии, где меня остановил мой соотечественник Майкл Чанг. Однако мне казалось, что я вполне готов для «Ролан Гарроса».
Я чувствовал себя довольно уверенно, да и жеребьевка в Париже прошла удачно. На старте мне достался мой приятель Тодд Мартин. Матч с ним по обыкновению не вызвал у меня затруднений. Мне нравилось играть с Тоддом, и на этот раз я тоже поймал свою игру и прошел во второй круг в хорошей форме. Там я попал на Дельгадо — мастера игры на грунте, которого без проблем победил на том же грунте несколькими неделями раньше, в Атланте.
Но во время матча внезапно напомнили о себе все мои грунтовые «болячки». Пол, сидевший у бровки корта, с ужасом наблюдал, как я отдал тай-брейк в первом сете, а затем совершенно растерялся и в следующих двух сетах взял только семь геймов. Дело было не в том, что я проиграл, а в том, как это выглядело. Я напоминал вытащенную из воды рыбу, которая судорожно подпрыгивает в пыли на площадке Центрального корта имени Филиппа Шатрие. А ведь мой соперник еле вошел в первую сотню, а потом и вовсе исчез из компьютерного рейтинга АТП, так и не выиграв ни одного титула в одиночном разряде (его наилучший показатель — 94-103 места). Дело было не в нем — это я играл спустя рукава и без всякого настроя на победу. Я провел одну из самых «поганых» встреч за всю мою карьеру.
Раньше я как-то находил в себе силы выстоять и преодолеть трудности, но на сей раз совершенно отчетливо понял, что мое «парижское время» на исходе. В принципе я мог сам себе привести множество положительных примеров из прошлого и попытаться изменить свое состояние. Но тщетно — я не сумел ни убедить, ни обмануть себя. Матч с Дельгадо стал последней соломинкой, сломавшей спину верблюда (речь о моем участии в «Ролан Гарросе»). И сколько я ни размышлял об этом турнире, вопросов было больше, чем ответов.
Одно я знал точно. Провал случился в тот год, когда я действительно приложил все усилия для победы в Париже. В 1995 г. я специально выстроил расписание своих выступлений и тренировок с прицелом на «Ролан Гаррос». Отчасти я пошел на это, чтобы успокоить и критиков, и доброжелателей, а они были едины во мнении, что я должен специально готовиться к этому турниру, если хочу победить. Но моя стратегия не просто привела к обратному результату — она с треском лопнула, когда я проиграл первый же матч Гилберту Шаллеру. Тим и я тогда всерьез рассчитывали на мое победное шествие в Париже, и поражение сильно подорвало уже окрепшую во мне уверенность, что я могу играть на грунте.
Ситуация сложилась загадочная. Периодически я добивался отличных результатов на кортах с грунтовым покрытием (выиграл Открытый чемпионат Италии и турнир в Китцбюэле, привел Соединенные Штаты к победе в финале Кубка Дэвиса 1995 г. в Москве), но эти успехи казались какими-то случайными. Тим скончался незадолго до Открытого чемпионата Франции 1996 г. Это встряхнуло меня, и я добился своего лучшего результата на парижском турнире. Но, по правде говоря, случай-то был исключительный. А объективная реальность состояла в том, что после 1996 г. я не являлся особо опасным соперником в Париже, даже если мне удавалось пройти круг-другой.
Возможно, проблемы на грунте были связаны с моей универсальной игрой и уверенностью, так помогавшей мне на харде, где я мог выигрывать, даже оставаясь сзади. Ведь победил же я там, играя в основном на задней линии, чемпионов «Ролан Гарроса» Джима Курье и Серхио Бругейру. Поэтому я пренебрегал советами Пола и других, которые считали, что единственный мой шанс на победу в Париже — атака. Иногда я чувствовал необходимость атаковать и с удовольствием следовал такому плану игры. В иных случаях я предпочитал проводить матч на задней линии, питая если не уверенность, то надежду при удаче раскрыть наконец секрет грунтового корта.
В общем, в Париже я так и не сумел найти себя и свою зону комфорта. Я привык полностью контролировать игру — как на Уимблдоне и Открытом чемпионате США. И на траве и на харде у меня был одинаковый настрой: бей посильнее, дави, беги вперед, выигрывай очки... а там увидим, сможет ли соперник все это выдержать. Но на грунте следует слегка снизить напор — даже если играешь в атакующий теннис. Тут требуется больше терпения, надо уметь дождаться благоприятного случая. Такой стиль игры был не по мне. Если иногда я и побеждал на грунте, то лишь потому, что сохранял полнейшее спокойствие и четко контролировал свою игру (примерно так же, как на харде).
Но меня постоянно тяготила (отчасти по моей же вине) мысль о том, что в Париже я должен выигрывать только за счет атакующей игры. Какая-то часть моего сознания требовала все время наступать (как Стефан Эдберг, чей безрассудно-смелый атакующий стиль довел его однажды до финала — дальше, чем удавалось пробиться мне), и я часто чувствовал себя не в своей тарелке. Когда я бросался к сетке после каждой хорошей подачи, у меня возникало не слишком приятное ощущение, что я вечно запаздываю. Вероятно, я отнюдь не идеально двигался на грунте, и это было еще одной — неявной — причиной моих неудач. Покрытие казалось мне скользким и ненадежным, поэтому я принимал чересчур высокую стойку — во всяком случае, по сравнению с таким игроком, как Янник Ноа (француз, выигравший «Ролан Гаррос» в 1983 г. в атакующем стиле с выходами к сетке). Ноа играл на мягких, согнутых ногах, словно большой кот, готовый к прыжку. Я же часто чувствовал себя неуверенно даже у самой сетки.
В Париже Пол всегда убеждал меня идти в атаку, к сетке, но я противился его настояниям. Когда я взял верх над Джимом, играя с задней линии, то счел это еще одним веским аргументом в свою пользу. Но я не мог играть на задней линии настолько стабильно, чтобы побеждать ведущих игроков три или четыре круга подряд, — а только это и позволяет выиграть турнир «Большого шлема». В какой-то год я решил испробовать атакующую стратегию, которая, по мнению Пола, давала мне шансы на успех, но меня остановил Андрей Медведев. Вот, собственно, и все.
Грунт давал моим соперникам дополнительные преимущества. Они могли использовать относительную слабость моего удара слева, посылая мне под бэкхеид мячи с высоким отскоком. Необходимость выполнять удары в высокой точке создает проблемы для игроков с одноручным ударом слева — об этом красноречиво свидетельствуют затруднения, с которыми сталкивался Роджер Федерер, играя на грунте с Рафаэлем Надалем. Для Роджера сложность усугублялась тем, что Надаль — левша.
На позднем этапе моей карьеры еще одним неблагоприятным фактором для меня стали технологические новшества. Я всегда использовал ракетку с наименьшей из всех возможных площадью струнной поверхности. И мало того, что сам я не прочувствовал потенциальных преимуществ ракеток нового типа и продолжал использовать старую модель, — более совершенные ракетки повысили возможности моих соперников (тех, кто сумел быстро приспособиться к новшествам) и облегчили им противоборство со мной.
Поскольку я никогда не имел четкого плана игры на грунте, каждый матч становился для меня кубиком Рубика, и всякий раз я начинал с нуля.
Признаюсь: после поражения от Дельгадо я уже не мог смотреть на «Ролан Гаррос» прежними глазами. Он в каком-то смысле утратил для меня значимость. Не то чтобы я поставил на нем крест — это было не моем духе, да и победа в Париже могла бы принести очень многое, — но после матча с Дельгадо во мне окрепло предчувствие, что здесь мне ничего не светит.
И, вероятно, я наконец взглянул правде в глаза: может, я попросту недостаточно хорошо играю на грунте, чтобы выиграть «Ролан Гаррос»; а может, мне не выпал шанс, не хватило везения, которое вознесло бы меня на чемпионский пьедестал хотя бы один раз — один-единственный, но принципиально важный.
На Уимблдоне, начиная с четвертьфинала, я в двух матчах последовательно победил Марка Филиппуссиса и Тима Хэнмена, моего друга и спарринг-партнера.
В финале меня в очередной раз ждал Горан Иванишевич. Но сейчас я испытывал какое-то странное ощущение. Я выглядел спокойным и уверенным, однако в глубине души предчувствовал, что сегодня удача улыбнется Горану, — ведь он так часто оказывался на пороге победы! Уимблдон для Иванишевича значил больше, чем любой другой турнир, и должен же он когда-нибудь его выиграть.
Хотя скоростные качества покрытия к тому времени изменились, мы оба были настроены выстреливать эйсы, даже если бы пришлось играть мячиками, наполненными водой. В течение всего матча мы сохраняли такой настрой и, вероятно, именно поэтому могли показать свойственную нам игру, несмотря на новые условия. Еще в полуфинале Горан продемонстрировал убийственно мощные подачи и дожал Ричарда Крайчека 15:13 в пятом сете, после того как не смог использовать два матчбола в четвертом.
Горан выиграл на тай-брейке первый сет нашего финала и получил два сетбола во втором. Казалось, мое предчувствие сбывается. Но затем Горан проиграл несколько важных розыгрышей и в конце концов я вытянул сет в напряженном тай-брейке. Выскользнуть из-под пресса и сравнять счет по сетам — это было замечательно. Может, предчувствие оказалось ложным? Ведь Горан имел все шансы добить меня в классической манере игры на траве, но упустил их.
Играя с Гораном, я всегда поджидал, когда он допустит какой-нибудь промах или небрежность. Главное — оставаться предельно внимательным, в полной готовности использовать первую же возможность. Мы продолжали обмениваться бомбами и поделили следующие два сета каждый раз за счет одного брейка. В пятом сете я заметил, что Горан устал. У него прошли только два эйса из тридцати двух за матч, и я без труда довел сет до победы — 6:2.
Иванишевич был безутешен. Он объяснял поражение нехваткой сил из-за того, что не смог в предыдущем матче с Крайчеком уложиться в четыре сета. На пресс-конференции я постарался выразить сочувствие Горану: «К этой стадии турнира мы подошли с игрой практически равного уровня. И победил я просто чудом». Однако Горан, подобно мне, являлся реалистом. Он понимал, что держал меня на крючке — и упустил. Дальше он заявил: «На этот раз у меня имелись шансы, так как соперник показал не лучшую игру. В девяносто четвертом году мы сыграли два сета на равных, а в третьем он меня просто убил. (В том финале счет был 7:6, 7:6, 6:0.) Сегодня я был близок к успеху — во многих отношениях. Матч получился захватывающий, но теперь я переживаю худший момент в моей жизни. Знаете, выпадают человеку плохие времена — к примеру, он заболел или потерял кого-то из близких, — но сейчас я чувствую себя особенно паршиво — никто ведь не умер».
Хотя наша типичная травяная баталия на подачах и вызвала скрытое недовольство, в целом публика, видимо, оценила сдержанное, ледяное величие, которое Горан и я продемонстрировали в наших поединках на Уимблдоне. Они не походили на другие матчи, сыгранные каждым из нас на этом турнире. Статистика наших матчей вызывала во мне особую гордость: во встречах с самым упорным и опасным из моих уимблдонских соперников, Гораном, я вел со счетом 3:1.
Когда я уезжал из Уимблдона, всего один матч отделял меня от рекорда Эмерсона — двенадцать титулов «Большого шлема» в одиночном разряде. И чтобы сравняться с ним, не было места лучше Открытого чемпионата США. Но на «Флашинг Медоуз» я проиграл Пату Рафтеру — хулиганистому австралийцу с самурайским пучком на голове и боевой раскраской лица, для которой он применял цинковые белила.
Победа в Нью-Йорке значительно облегчила бы мою дальнейшую жизнь: мне бы уже не понадобилось особо напрягаться в конце сезона, чтобы сохранить за собой первое место в мире — шестой, рекордный год подряд.
Прикидывая, как распланировать осень 1998 г., я понял, что меня не слишком привлекают европейские соревнования в помещениях, которые проводятся по завершении всех турниров «Большого шлема».
Еще шесть-семь лет назад я мечтал выиграть все на свете. Но в течение многих лет «пробег» на моем счетчике неуклонно возрастал, и хотя «мотор» не утратил мощности, «амортизаторы» постепенно изнашивались, а кое-что уже и ломалось. Для спортсмена это чревато травмами или моментами, когда сознание просто не способно правильно настроиться на выигрыш теннисных матчей.
Годы, проведенные на первой позиции, отняли у меня много сил и заставили серьезно задуматься о том, чтобы набирать пик формы к самым важным событиям года — то есть к турнирам «Большого шлема».
Тем не менее я твердо решил совершить рывок к небывалому рекорду по длительности пребывания на первом месте в мировом рейтинге. Наверное, он не так впечатляет, как рекордное число титулов «Большого шлема» в одиночном разряде, но во многих отношениях достоин большего уважения, и вот почему. Альфа и омега величия — непрерывный каждодневный труд, достижение поставленных целей, умение жить и выживать, будучи мишенью для преследователей. Суть величия — постоянство.
Меня часто спрашивали, кого я считаю Величайшим теннисистом всех времен. С моей точки зрения, этого звания достойны пятеро — из тех, чья карьера (во всяком случае, по большей части) приходится на Открытую эру, начавшуюся в 1968 г. По совести говоря, я не чувствую себя вправе оценивать великих теннисистов любительской эры, когда ведущие игроки становились профессионалами и теряли возможность выступать на турнирах «Большого шлема». Моя пятерка — Род Лейвер, Бьорн Борг, Иван Лендл, Роджер Федерер и (без лишней скромности) я.
Мои доводы просты: Величайший — не просто тот, кто собрал столько-то титулов или продержался на самой вершине столько-то лет. Величайший — это еще и тот, кто в течение своей карьеры добился несомненного превосходства над главными соперниками.
Меня могут спросить: «Почему Лендл?» Отвечу: потому что Иван в свое время значительно возвышался над средним уровнем игры. У него поразительный счет, 22:13, во встречах с Коннорсом и 21:15 во встречах с Макинроем. Каких вам еще доказательств? Когда-то Коннорс ничего не мог поделать с Боргом, а Лендл регулярно обыгрывал Макинроя. Единственное, чего недоставало Лендлу, — это умения себя подать, ему не хватало той особой ауры, которая, по мнению публики, окружает великих чемпионов. Восемь лет подряд Иван выходил в финал Открытого чемпионата США, а этот турнир многие считают самым сложным из всех турниров «Большого шлема». Поэтому моя первая пятерка именно такова — при всем уважении к Коннорсу, Макинрою и Андре Агасси, которых я зачисляю во вторую пятерку первой десятки всех времен.
Любопытно сопоставить рекорд Эмерсона в одиночном разряде (двенадцать титулов «Большого шлема») с сохранением первого места в мире шесть лет подряд. Рекорд Эмерсона можно повторить, выигрывая по два турнира «Большого шлема» в год в течение шести лет. Не столь уж невыполнимая задача: мастеру травяных или грунтовых кортов достаточно лишь выиграть еще один турнир на менее удобном покрытии, чтобы получить две нужные победы. Шесть лет, конечно, предельно сжатый срок, если учесть, что Макинрой — единственный из великих игроков, завоевавший все свои титулы «Большого шлема» меньше чем за семь лет (Коннорсу потребовалось десять). Семь лет — это двадцать восемь турниров «Большого шлема», и победа в двенадцати — достижение бесспорно выдающееся, но отнюдь не фантастическое.
Таким образом, нужно блестяще отыграть всего месяц в году, и вот вам двенадцать побед. Прочее время вы можете держаться в тени — отдыхать, намечать стратегию и оценивать свои ресурсы. Но если вы хотите каждый год оставаться первым игроком мира, подобная жизнь не для вас. Вам не видать первого места, если вы не будете выступать и выигрывать множество турниров и матчей в течение целого года. Большинство теннисистов охотно променяют постоянство на яркие победы — точно так же, как бейсболисты, наверное, предпочтут хоть раз выиграть мировой чемпионат, нежели состоять в команде, которая год за годом побеждает в своей лиге, но не получает самый престижный приз. Однако лучшие игроки отличаются тем, что одерживают яркие победы, и к тому же часто. Они трудятся в поте лица.
Вот эти-то труды едва не подкосили меня в тот период 1998 г., когда я старался сохранить первое место в мировой классификации шестой год подряд.
Осенью, после Открытого чемпионата США, я выступил на семи турнирах в Европе, чтобы сдержать Марчело Риоса, рьяно стремившегося к первому месту. В начале года я и не предполагал участвовать в некоторых соревнованиях (например, в Вене и Стокгольме), но потом все-таки попросил дать мне вайлд-карт. За год Риос приблизился ко мне на опасное расстояние, а я стал уже почти одержим идеей рекорда.
Европейские турниры в конце сезона даже в лучшую мою пору не были легкой прогулкой. Все время холодно, рано темнеет, вечером приходится играть на больших стадионах при искусственном освещении. На исходе долгого тяжелого сезона турниров «Большого шлема» подобная обстановка порождает ощущение, будто вы находитесь в каком-то странном параллельном мире. Но это был мой последний шанс побить рекорд.
Начало оказалось неудачным — я уступил в Базеле Уэйну Феррейре. Правда, затем я отыгрался и победил в Вене. Лион я вынужден был покинуть из-за небольшой травмы, а затем в Штутгарте проиграл драматический полуфинал на тай-брейке в третьем сете Ричарду Крайчеку. Самое обидное, что, выиграв этот турнир, я мог завершить год на первой позиции.
Так дело дошло до Парижа, где я окончательно стал терять почву под ногами. Общая усталость уже сказалась на моих результатах, а теперь проявила себя на более глубоком, психологическом, уровне. Я находился в таком нервном состоянии, что у меня прядями выпадали волосы. Но в Штатах, похоже, до этого никому не было дела — я не заметил ни одного репортера из американской газеты или журнала, который удостоил бы меня вниманием. А вот европейская пресса, напротив, вцепилась в меня. Всю осень моя погоня за рекордом являлась ключевой темой, и это дополнительным бременем легло на мои плечи.
Наконец, понимая, что не смогу долго держать все в себе, я позвонил Полу в его гостиничный номер и попросил зайти. Это был для меня переломный момент, потому что раньше я ни перед кем не обнаруживал своей уязвимости. Пол пришел и спросил, что случилось. Я чистосердечно признался:
«Пол, мне плохо. Мне, наверное, нужен психиатр или вроде того. Гонка страшно напряженная, я столько работал ради этого рекорда, а теперь в голову лезут всякие мысли: что, если я его упущу? Как я с этим справлюсь?»
Пол ошеломленно смотрел на меня, не понимая, как быть. Ситуация явно выходила за рамки привычных, давно сложившихся между нами отношений. Поначалу он не находил слов, но ему-то они как раз и не требовались: выговориться нужно было мне. Просто я должен был сформулировать и выплеснуть из себя все свои тревоги.
Я объяснил Полу, что у меня явно произошел эмоциональный срыв на почве сильнейшего нервного напряжения, но совсем не такого, какое я ощущал, стараясь выиграть турнир «Большого шлема», чтобы вплотную подойти к рекорду Эмерсона. Сейчас меня просто охватывает ужас при мысли, что я не добьюсь своего рекорда — не стану первым номером в мире шестой год подряд. Но чего именно я так боюсь? В этом и заключалась суть дела.
Между тем мое состояние попросту объяснялось одним объективным обстоятельством. К этому рекорду я двигался шесть лет, и если сейчас провалюсь, то уже не смогу начать все сначала на будущий год. Я оказался в наиболее критической из всех знакомых мне ситуаций — «теперь или никогда». Если я сейчас не достигну цели, это станет такой неудачей в моей карьере, которая будет преследовать меня всю жизнь, и именно потому, что я уже приблизился к этой цели вплотную. Мое стремление к рекорду переросло в одержимость, сделалось тяжким грузом, который давил на меня все сильнее и сильнее. И больше я не мог держать это внутри.
Пол выслушал мою исповедь, осмыслил информацию и решил готовить меня к последнему этапу гонки. Конечно, он располагал не слишком большими возможностями, однако понял, что я связал себя по рукам и ногам, а также — что с его стороны в сложившейся ситуации требуется особый подход. В сущности, Пол обеспечил мне пространство, где я мог не скрывать свою уязвимость. Его спокойное ободрение, понимание моих переживаний оказались целительным средством. После беседы с Полом я почувствовал себя гораздо лучше. Сейчас мне надо было ухватиться за некий эмоциональный «якорь спасения» (необычная для меня потребность) — и Пол сыграл выпавшую ему роль.
Все это не имело ни малейшего отношения к моему теннису, к ударам справа и слева, хотя я и показывал усталую, неровную игру — день лучше, день хуже.
Однако АТП хотела использовать создавшуюся ситуацию с пресловутым рекордом — якобы для моего же блага (а равно и для своего). Они настойчиво приглашали меня на разные интервью (в том числе для европейских новостей в прайм-тайм) и всяческие ток-шоу. Люди из АТП вели себя так, будто только этого мне и не хватает для полного счастья — тратить силы и вечернее время (когда можно отдохнуть) на болтовню с очередным французским Ларри Кингом.
Но я чувствовал себя таким усталым, что попросил АТП оставить меня в покое, хотя и скрыл, насколько мне тяжело. Но они продолжали упорствовать и предложили мне выступить в какой-то передаче, которая, по их заверениям, была самой популярной вечерней программой во Франции. Тут мое терпение лопнуло, и я заявил им со всей прямотой: днем я к их услугам, но вечером намерен отдыхать. На этой почве я едва не поскандалил с Дэвидом Хигдоном, представителем АТП по связям с общественностью. Тогда в конфликт вмешался сам Марк Майлс, главный распорядитель АТП-тура. В конце концов я сдался и поплелся на шоу.
Несколько улучшив свое психологическое состояние с помощью Пола, я ощутил заметный прилив энергии и уверенности, хотя, конечно, это не могло мгновенно восстановить эффективность моей игры.
Собрав все силы, я дошел до финала Парижского турнира на крытых кортах, но снова упустил шанс успешно закончить сезон, проиграв в финале британцу канадского происхождения Грегу Руседски, обладавшему очень мощной подачей.
Все осталось в подвешенном состоянии — Риос по-прежнему наступал мне на пятки. Фактически мы подходили к выступлению в финальном турнире АТП, имея на кону его первое место в рейтинге — и мой вожделенный рекорд. Оставалось только надеяться, что у меня «еще остался порох в пороховницах».
Дальше предстоял Стокгольм. Там я хотел хоть немного оторваться от Риоса, но напряжение настолько меня измотало, что в конце концов я не сдержался. Это случилось во время матча с Ясоном Столтенбергом. Я был настолько раздосадован своей игрой, что разбил ракетку. Пожалуй, это выглядело почти забавно. Мой поступок так ошеломил зрителей, что никто не проронил ни слова. Судья на вышке тоже потерял дар речи. Он даже не сделал мне замечания, не говоря уже о наказании за нарушение правил поведения («запрещенное обращение с ракеткой»). Возможно, люди просто не поверили своим глазам: «Нет, это вовсе не Пит Сампрас. Пит Сампрас просто не способен на подобные выходки». Тем не менее матч я проиграл.
А все дело кончилось тем, что мои мучения прекратил сам Риос. Он повредил спину, вышел из Чемпионата АТП после первого же матча, и вопрос был закрыт. Потеряв возможность играть, он уже не мог настигнуть меня. Так, весьма прозаически, окончилась захватывающая гонка — благодаря этому турниру и механизму рейтинга. Подобный исход, конечно, смазал впечатление от моего рекорда. Но меня это мало заботило. Я был рад, что дело не дошло до решающей битвы: в столь изнуренном состоянии я бы за себя не поручился.
После того как Риос объявил, что на этот год закрывает лавочку, мне очень хотелось вскочить в самолет и податься домой. Но такого я не мог себе позволить. Довольный, умиротворенный, свободный от стресса и волнения, я дошел до финала Чемпионата АТП, где проиграл Алексу Корретхе.
Когда я размышляю о том, как мне удавалось выигрывать столько матчей на протяжении многих лет, на ум приходят несколько ключевых моментов. Прежде всего, я верил в себя и свой Дар. Совершив крупную ошибку, я просто «стирал ее с жесткого диска». Не могу точно сказать, как именно я выработал способность двигаться вперед, а не топтаться на месте, но она у меня была. Думаю, это феномен скорее умственного, нежели эмоционального плана — нечто вроде сверхнацеленности на успех. И, конечно, огромную роль играл волевой настрой. Если вы приучите себя подниматься над обстоятельствами, они вас не заденут. Хотя, наверное, нужно иметь определенные задатки, чтобы данный настрой действовал в полную силу.
Я никогда не вступал в конфликт с судьями на вышке. А ведь когда парень, рассевшийся на стуле, незаслуженно отнимает у тебя драгоценное очко, это до боли обидно, точно пощечина. Тут игрок способен выйти из себя, и я хорошо знаю, что он при этом чувствует. Думаю, за всю карьеру я заработал лишь одно официальное предупреждение о нарушении правил поведения — многие игроки получали их куда больше в одном-единственном, не очень важном матче.
Может быть, я и впрямь устроен несколько иначе, но мое умонастроение и в конечном счете успех в значительной мере сформированы решимостью никогда не отступать. Отчасти это объясняется потребностью сохранять преимущество перед конкурентами, во многом же — чувством собственного достоинства и желанием достойно выглядеть в глазах публики.
Побочные увлечения — еще одна вечная угроза вашим победам. Но ничто постороннее не вторгалось в мой ум, когда я находился на корте, и мне это давалось легко. Подружки, нелады с тренерами, семейные проблемы — обычно я без особых усилий мог все вынести за скобки, что очень важно, если хочешь постоянно поддерживать игру на высшем уровне. На корте я помышлял только о деле, хотя и мог, если нужно, вызвать в памяти события, разговоры и даже обещания, данные самому себе. Это шло только на пользу и не отвлекало от главной задачи.
Гнев? Может, я и проявлял бы его, имей я привычку качать права, повышать голос, раздувать щеки и выкатывать глаза. В детстве со мной случались припадки ярости, но по мере того как я становился атакующим игроком и взрослел, эмоциональные взрывы сходили на нет. Наступает время, когда становишься тем, кто ты есть, и осознаешь это. Эксперты и болельщики, бывало, спрашивали, отчего я хоть изредка не выражаю гнева или страсти. Ответ прост: у меня нет подобных эмоций; точнее, я их себе не позволяю. Я загоняю их глубоко внутрь.
Но вот разочарование и боль от уколов критики я воспринимаю так же, как и все. Я вполне способен сохранять самообладание, понимая, кто друг, а кто враг. Думаю, у меня не меньше чувства справедливости, чем у прочих, однако я всегда готов подписаться под старым изречением: месть — это блюдо, которое следует подавать холодным.
За редким исключением гнев мешает хорошо играть и выигрывать. Вспоминаю Горана Иванишевича в нескольких эпизодах наших матчей в Уимблдоне. Я смотрел, как Горан крушит свои ракетки, и отчетливо понимал: я его сделал! Подобное поведение соперника сигналит мне, что тот разбит и подавлен. И теперь он весь мой.
И, естественно, я не хотел, чтобы такое случалось со мной. Моя невозмутимость, наверное, заставляла противников осторожничать и бояться. Это не было сознательной стратегией. Я никогда не пытался никого запугать, ни на кого не давил. Главным оружием являлось мое «я». Я доказывал, что могу справиться с самой напряженной ситуацией спокойно и сосредоточенно — в своем естественном ключе. Бесстрастие и некая отстраненность помогли мне выиграть много матчей.
Когда я только начинал карьеру, меня поражала способность Джона Макинроя кричать, жаловаться, сыпать ругательствами, нисколько не теряя при этом в игре (зачастую он играл даже лучше, когда позволял себе всякие выходки). Вспышки ярости Макинроя не досаждали мне до такой степени, как другим, ибо меня трудно вывести из терпения, и я всегда точно знал, как строить игру с Джоном.
Андре Агасси порой терял выдержку в наших с ним матчах. Помню, однажды в Сан-Хосе он разбил две ракетки, стал бранить судью на вышке и даже нецензурно обозвал его. Увидев, что творится, я уселся на стул и подумал: «О’кей, вот с Андре и покончено!»
Я очень старался не усложнять себе жизнь, а значит, держаться на почтительном расстоянии от многих вещей, в том числе от тех отношений и занятий за рамками тенниса, которые могли отвлечь мое внимание. Я ограничил до минимума количество благотворительных мероприятий, отклонял множество деловых предложений, не волочился за женщинами. Я считал, что просто обязан пойти на определенные жертвы, нежелательные или непосильные для других. Обосновался я в Тампе, которая была моим домом и спортивной базой в течение почти всей карьеры. Там очень удобно тренироваться и избегать соблазнов, связанных с друзьями и родственниками в Южной Калифорнии.
Но родных мне порой очень недоставало. Поэтому я не слишком любил под Рождество готовиться во Флориде к Открытому чемпионату Австралии.
Наверное, мне стоило найти человека, которому я мог бы поверять свои переживания, — например, психотерапевта. Ведь я сознательно от многого отворачивался, держал все внутри, отказывал себе даже в таких простых, безобидных вещах, как кока и чизбургеры. Мне некому было рассказать, каким уязвимым я себя иногда ощущаю; я боялся дать выход чувству неуверенности, чтобы не снизить свой настрой. Все это имело не самые приятные последствия и в физическом, и в психологическом плане.
Побив рекорд Коннорса, я развязал себе руки, дабы превзойти Эмерсона (двенадцать титулов «Большого шлема»). По всеобщему мнению, это стало бы самым значительным из моих достижений. Новый рекорд не меньше, чем любая другая цель, требовал планирования, труда, решимости, умения и удачи, — но отнюдь не каких-то непомерных усилий. Я мог добиться своего, даже не показывая неизменно игру того уровня, на котором держался на протяжении последних шести лет.
Начиная с 1999 г. я уже не слишком беспокоился о рейтинге и результатах турниров менее высокого ранга, нежели «Большой шлем». Большинство малопрестижных турниров попросту смешались в моем сознании независимо от того, выигрывал я или проигрывал. К тому же на кортах появилась целая плеяда сильных молодых соперников, и, естественно, число моих поражений стало возрастать.