Самый холодный день в том году пришелся на начало весны. Всю ночь Геза Хутира не спал: после того, как погас огонь в очаге и через трубу вползла в дом стужа горного распадка, он старался согреть Бебе Тесковину. Сначала он держал ее, стиснув в объятиях, потом, бросив на нее всю одежду, все тряпье, какое нашел, положил ее на себя и укутал собственными волосами и бородой. Кажется, на какое-то время он все-таки задремал, но и в полусне услышал, как за окном, в распадке, пронзительно скрипит снег: кто-то шел вдоль замерзшего потока к дому. Вскоре шаги звучали уже перед дверью; посветив фонариком и узнав белую от инея, в клубах пара, с ледяными бивнями висящих усов фигуру Никифора Тесковины, Геза Хутира сначала решил, что тот явился за дочкой.
Но буфетчик на дочь и внимания не обратил; ему нужен был Геза Хутира.
— Оденьтесь-ка потеплее, — сказал он. — Возьмите с собой табаку и чего-нибудь пожевать. Придется уйти на пару дней.
— С какой стати я куда-то попрусь среди ночи? — угрюмо пробурчал Геза Хутира. — А приборы? Такого еще не было, чтобы я вовремя не снял показания.
— Пошли, пошли. Сами знаете, показания ваши ни одну собаку не интересуют.
— А куда идти-то?
— Там скажут.
Через пять минут они привязывали перед порогом лыжи; светил им только слежавшийся, зернистый от стужи снег. Хижина метеоролога стояла выше границы леса; они выбрались на ближний увал, перешли узкий гребень и на другой стороне опустились на перевал Баба-Ротунда. В доме дорожного смотрителя Андрея их ждала полковник Кока Мавродин, командир добринских горных стрелков.
— Поедем больных навестить, — сказала она, когда они вошли. — Оглядимся немного в урочище Колинда, там лесники-пенсионеры живут. Я слышала, со здоровьем у них неважно. Даже, можно сказать, совсем плохо. Посмотрим, что для них можно сделать.
На краю урочища Колинда лежала маленькая, утонувшая в снегу деревенька; меж разбросанными, серыми от солнца и туманов хатками вздымались огромные сугробы, нанесенные ветром со склонов. Вездеход, то и дело буксуя и сползая в рытвины, подполз к деревянной церквушке, где дорога неожиданно обрывалась. На крыльце домика рядом с церковью стоял молодой, бледный человек, поп Пантелимон; во дворе, окутанные паром, стояли три черных лошадки.
Поп был не в рясе; как любой в этих краях, а особенно как те, кто работал на горных стрелков, он был одет в черную куртку из искусственной кожи, зеленый, грубой вязки свитер, рваные солдатские штаны и сандалии на босу ногу. Снег на голых пальцах ног не таял даже в кухне.
— Подождать немного придется, мой человек еще не подошел. Может, застрял где, — сказал он. Потом завернул в газету несколько остывших вареных картофелин, пару луковиц, яблоки со сморщенной кожицей. — Я вот подумал: неизвестно еще, когда управитесь, а голод не тетка.
По протоптанной в снегу лиловой тропинке он пошел через двор к открытой двери в церковь. Над лошадьми клубился густой белый пар, в него, словно звук далекой гармони, вплетался скрип качающейся двери; ветер, пролетающий над двором, временами подхватывал все это, туго закручивал и уносил прочь.
Стоял самый холодный день года, однако дверь кухни была распахнута настежь, перед нею покачивалась лишь радужная завеса пара. Со стен сыпалась штукатурка, из щелей доносились шорохи и поднимался холодный мышиный запах. Стол закрывала липкая клеенка, на ней толстым чернильным карандашом была нарисована сетка для игры в мельницу. Полковник Кока Мавродин тут же вынула из кармана шинели черные и белые кружочки и выложила их в ряд на край стола.
Поп Пантелимон вернулся из церкви с седлами; два седла нес на плече, третье волочил за собой по снегу. Он положил их на спины лошадям, затянул под животами ремешки. На плечах его куртки из искусственной кожи белели, словно полковничьи звездочки, пятна птичьего помета. Два полковника, стоя возле кухонного стола, какое-то время молча играли в мельницу. Дверь по-прежнему оставалась открытой. Во дворе, на морозе, стучали копытами лошади; на свежий навоз, что курился меж ними на земле, время от времени садились воробьи и вороны.
Миновал полдень, когда меж сугробами, громко треща, появился снегоход, быстрая, удобная и легкая машина, которой пользовались и добринские горные стрелки. Но на этом снегоходе сидел не солдат, а кто-то в ватной фуфайке, меховой папахе и резиновых сапогах. Оставив на пороге перекидную суму, до верха набитую позвякивающими бутылками, он повернул снегоход и умчался.
Бутылки, видно, закупоривали наспех, они слегка протекали, по кухне растекся запах дешевого рома. Поп Пантелимон перелил ром в две пластмассовые канистры, предупредив помогавших ему мужчин, чтобы те даже пальцы после этого не облизывали.
Переметную суму с канистрами взвалили на спину одной из лошадей; все трое сели в седла. Поп, грызя спичку, смотрел вслед им с крыльца. По узкой тропинке, протоптанной в снегу, они выехали из деревни.
Кока Мавродин попросила обоих сопровождавших ее мужчин по возможности ехать гуськом, друг за другом, и все время по правому краю дороги: пускай остается хорошо видный след. Урочище находилось на бесформенной, рыхлой горе, которая плоской массой протянулась между вздымающимися к небесам хребтами. С перевала Баба-Ротунда урочище Колинда, хотя находилось в одном-двух часах пути к востоку, всегда казалось укутанным в серо-коричневый туман. Лес здесь закрывал даже вершину, на ней не пестрели снежные, с кружевными краями поляны, лишь по склонам белело несколько прямоугольных, вырубленных человеком просветов.
Мороз не ослабел и после обеда; на заиндевелых елях, словно громадные шишки, чернели под жестяным небом неподвижные вороны. На суконную шинель Коки Мавродин мерзлым жемчугом осаждался пар; когда какая-нибудь из лошадей выпускала газы, из-под хвоста у нее тоже вырывалась горячая струя пара.
Подъем дороги был едва заметен; о том, куда она ведет, выдавало лишь бормотание журчащего под снегом потока. Наконец русло стало совсем гладким, над ним сомкнулись темно-зеленые хвойные волны. Узкая просека вела отсюда на довольно большую поляну. А пространство вокруг все звенело, переливалось тайными звуками: урочище Колинда переполнено было то прячущимися под землей, то вырывающимися наружу ручьями.
В середине поляны, со всех сторон окруженный сугробами, стоял приют для вышедших на пенсию лесников. Он был словно волшебная шкатулка: окна и двери его были плотно забиты толстыми досками. Даже драночную крышу закрывали скрепленные скобами бревна, чтобы кому-нибудь не пришло в голову попытаться выбраться оттуда. Тем не менее дом был обитаем: сквозь щели в дранке пробивались, закручиваясь прихотливыми завитушками, струйки бледного дыма. К тому же в доме явно услышали приближающиеся шаги.
— Эй, кто там ходит? — глухо и гулко, словно из пустой бочки, послышалось изнутри. — Кто такие и чего надо?
— Это мы, — коротко ответила своим бесцветным голосом полковник Кока Мавродин.
— Ой, как хорошо-то! Я вас сразу узнал по голосу, барышня-полковница. Стало быть, вы приехали, чтобы нас выпустить?
— Еще не совсем. Сами знаете, со здоровьем у вас не все ладно. Пока осторожность не повредит. Да и погода не слишком, боюсь, насморк у вас разыграется еще больше.
— Все равно хорошо, что это вы. Приятно услышать знакомый голос.
— Конечно, мы. Привезли вам выпить немного. Даже не знаю, не то ликер, не то ром. Сейчас придумаем, как вам его передать. У нас тут есть металлическая труба, проще всего наверно будет через нее.
— Ликер или ром? Ну, заранее премного вам благодарны. Тут меня Тони Вальдхюттер толкает в бок, чтобы я спросил, что за ром-то, «Ямайка» или «Порторико»: ему, говорит, это не все равно. Я рад, что у старика голос прорезался, а спрашивает он это, конечно, в шутку.
— Я дядюшку Тони Вальдхюттера очень даже могу понять, мне тоже не все равно, что пить. Передайте ему, что скоро он сам сможет попробовать. С нами тут Геза Хутира, он человек ловкий, находчивый, может, он найдет в стене какую-нибудь щель, куда можно трубу просунуть, и тогда вы с той стороны сразу сможете присосаться. А еще лучше, если найдете посудину и подставите под трубу.
— Спасибо большое. Хотя, честно сказать, у нас и еда немножко на исходе. Самое большое — на два дня.
— Могу вас успокоить: больше вам и не понадобится. Разделите между собой все, что есть.
— Ой, как здорово. Тогда как-нибудь проживем.
Трое всадников стояли на краю поляны, напротив заколоченного дома. Вокруг них клубился пар; волосы, бороды, щетина на лице сплошь были покрыты изморозью. Побелели даже желтые клочки ваты в ушах у Коки Мавродин.
— Что все это значит? — шепотом спросил Геза Хутира у Никифора Тесковины.
— Что, что… Отгадай!
— Нет, правда.
— Отвяжись!
— Правильно, что интересуется, — вмешалась Кока Мавродин. — Я сама скажу. Один из них заболел. Знаете, тот самый насморк. Поэтому они сейчас на карантине, изолированы от остальных…
— Нет-нет, я ничего не спрашивал.
Геза Хутира поплевал в ладони: он ведь ясно слышал, что ему доверено напоить отставных лесников. Спрыгнув с лошади, он снял с седла Коки Мавродин канистры с ромом. Рядом с ними обнаружилась и труба, о которой шла речь. Потом он нашел в стене щель, через которую доносилась речь, и просунул в нее трубу. Услышав, что конец трубы стукнулся о какую-то металлическую посудину, он стал медленно лить в отверстие ром. Жидкость, двигаясь по трубе, замерзала и стекала в сосуд густой, словно мед, струей.
Кока Мавродин тем временем, словно дело было на пикнике, вынула из кармана шинели сверток с едой. Развернув газету, она постелила ее на снег, прижав углы, чтобы ее не унесло ветром. Ногтями сняла кожицу с мерзлой картошки, потом, попросив у Никифора Тесковины перочинный нож, порезала луковицы. И, словно показывая, что отказывается от своей порции в пользу мужчин, села опять в седло и сгорбилась, склонясь к лошадиной шее; казалось, она задремала. Свет на поляне мерк, из леса выползали сумерки, с востока надвигался вечер.
— Если я подхвачу случайно эту заразу, — пробормотала она, — знаете, что я сделаю? Обойду все казармы и каждому горному стрелку плюну в рот.
— Точно, это самое лучшее, — сказал Никифор Тесковина. — Только, если дозволите, слышал я, человеку в такое время уже и плевать не хочется. Хотя во рту у него полно пенящейся слюны.
— Вы меня все еще не знаете: я ведь просто шучу… А вы про слюну, откуда знаете?
— Док говорил, зверовод. Рот, говорит, весь забит густой, сухой слюной, как губкой. Ее и хочешь выплюнуть, а ничего не выходит.
Геза Хутира тем временем отшвырнул пустые канистры и долго смотрел, как они скользят по снегу. Потом вместе с Никифором Тесковиной они присели возле газеты и стали перекусывать. Вечерело; цветные лучи, вырывающиеся из туч, тускнели, падая на поляну, на волнистый снежный покров.
— Глядите-ка, — заметил вдруг Никифор Тесковина, — что я вам покажу. Этот кружок лука — точно как ухо.
— Ухо? Шутник.
— Да ты погляди получше.
— Верно, ухо. Настоящее ухо… Как оно сюда попало?
Среди застывшей картофельной шелухи, нарезанного лука и сморщенных яблок на газете лежала ушная раковина. Немного волосатая, немного в крови: она была совсем свежая — видно, совсем недавно откуда-то отвалилась.
— Не сочтите за фамильярность… это, ей-богу, всего лишь мое личное мнение, — шепотом сказал Никифор Тесковина метеорологу, — но мне кажется, это ваше ухо.
Геза Хутира обеими руками схватился за голову, за то место, где под надвинутой вязаной шапочкой находились уши. Потом поднес ладони к глазам. Одна ладонь оставалась сухой, вторая была испачкана чем-то липким и темным.
— Ах, бес его забери. Наткнулся, видно, на что-то. Ей-богу, понятия не имею, как это получилось, — бормотал он, словно оправдываясь. — Наверно, это труба, когда я ее назад вытаскивал. Вроде она как-то странно так дернулась…
Кока Мавродин, оказывается, не спала. Она вдруг выпрямилась, вся в клубах пара, и, откашлявшись, крикнула сверху:
— Вы что там, дурачитесь? Или в самом деле это ваше ухо, товарищ? Тогда я бы тоже взглянула. Дайте его сюда.
Геза Хутира, чтобы расслышать, что желает от него Кока Мавродин, сложил ладонь ковшиком и поднес ее туда, где раньше было ухо. Потом ненадолго задумался, но когда наконец понял, что к чему, лишь грустно покачал головой.
— К сожалению, это невозможно.
Какой-то шустрый зверек, маленький, как белка или ласка, только со шкуркой цвета опавших листьев, как раз стремительно убегал прочь, унося в зубах ухо Гезы Хутиры. В сторонке его поджидала подруга, и вскоре слышно стало, как хрустят у них в зубах хрящики уха метеоролога.
— Ладно, я что-нибудь придумаю, — сказала позже, когда они возвращались, Кока Мавродин, — чтобы компенсировать вашу утрату. Насколько я знаю, советские товарищи уже научились делать искусственное ухо… Но и вы бы могли, позвольте заметить, получше следить за собственными ушами.
— Пустяки.
Они снова ехали гуськом друг за другом, оставляя заметный след уже по левому краю дороги. Снег между двумя цепочками следов оставался нетронутым.
В кухне у попа Пантелимона горел очаг, на раскаленной плите пеклись ломтики картошки, шляпки грибов, целые яблоки в кожуре. Двое полковников снова стоя играли в мельницу; двери, как и утром, были распахнуты настежь. Молчаливая игра продолжалась до тех пор, пока из-за сугробов опять не донесся рев снегохода. На сей раз снегоход волочил за собой крестьянские сани, на них гремели канистры с бензином и дизельным топливом. Возможно, вел снегоход тот же самый человек, что привозил прежде ром, но узнать его было нельзя: на нем был плотный блестящий комбинезон, на голове шлем, как у пожарников, на ногах высокие, выше колен, сапоги. Притом он даже не слез с седла.
— Смогу я туда попасть-то? — крикнул он. Голос у него был замогильный, как у Гезы Кёкеня. Кока Мавродин и поп вышли к нему на крыльцо.
— Попадешь куда надо. Только за дорогой следи. Мы с двух сторон оставили следы: если будешь все время держаться посередине, приедешь точно на место.
— А сейчас я вас вот о чем попрошу, — сказала утром Кока Мавродин, когда, сев на лошадей, они втроем снова направились в урочище Колинда. — Как бы вам ни хотелось, в пути у меня не мочиться. Пока не разрешу. А до тех пор держите в себе: все ж — мужчины. Не исключено, нам понадобится немного теплой жидкости.
Геза Хутира приложил ладонь к обрубку уха, чтобы яснее слышать, о чем идет речь. Но все равно Никифору Тесковине пришлось наклониться к нему и объяснять, чего хочет от них Кока Мавродин. На сей раз они ехали точно между вчерашними своими следами, вдоль лыжни, оставленной снегоходом. Так они добрались до места, откуда к поляне вела лишь узенькая тропка. Но там лошади вдруг встали, отказываясь идти дальше. Пришлось спешиться и вести их за узду.
За минувшую ночь картина несколько изменилась. Прежде всего, снег на поляне был теперь не белым, а серым, синюшным, кое-где совсем черным, покрытым металлического цвета чешуйками и затвердевшими пузырями, на которых играли лиловые отблески; над поляной, в морозном воздухе, плыл такой запах, какой стоит вокруг выстывших очагов и выброшенных на свалку дымоходов. Словно целую ночь с неба падал не снег, а пепел.
И еще — за ночь куда-то исчезла забитая досками изба, в которой жили отставные лесники. В середине поляны, между обугленными, искривленными, словно в судорогах, черными головнями, ветер колыхал бархатистый покров пепла и золы. Снег вокруг, сначала растаявший, потом застывший вместе с вмерзшей в него копотью, в рассеянном свете, льющемся сквозь облака, мерцал мраморным блеском. В небе, как хлопья сажи, оставшиеся от пожара, кружились галки. Всюду вокруг валялись пустые канистры.
Лошади дергали головами, отфыркиваясь от поднятого ветром пепла. Кока Мавродин, закрыв шарфом нос и рот, объехала пожарище вокруг, потом, пришпорив копя, пересекла его поперек. Под копытами звенели гвозди, скобы, крюки, выпавшие из бревен, звякала посуда и прочая утварь, принадлежавшая отставным лесникам. Полковница подъехала к краю поляны и там остановилась, ожидая своих спутников.
— Идите смело, — крикнула она им. — Все бациллы изжарились.
— Что она говорит? — Геза Хутира поднял голову, ловя взгляд Никифора Тесковины; но тот, словно нарочно, упорно смотрел в сторону.
— Не трогайте меня! — угрюмо сказал он чуть позже. — Нет у меня насчет этого никакого мнения.
— Я просто подумал: заметили вы вообще, во что впутались?
— Ну и во что?.. Понятия не имею, что вы имеете в виду. Мы оба выполняли указания барышни Коки.
Между делом они тоже как-то незаметно перебрались через груду головешек и оказались на краю поляны. Лошади нервно перебирали ногами, отрывая копыта от снега, словно он был горячим.
— Давайте перекусим, — предложила Кока Мавродин. — Сегодня вас ждет сюрприз. На обед я консервы вам привезла: карп с луком и ячневой кашей. Потом, когда наедитесь, я бы хотела, чтобы вы отыскали личные медальоны. С каждого человека по три: один на шее, как у вас, и еще два — на руке и на щиколотке. Была бы благодарна, если бы удалось собрать все.
Консервы она привезла с собой в кармане шинели. Их и открывать не пришлось: жидкость по пути застыла и разнесла стеклянную банку. Кока Мавродин сняла с мерзлого цилиндра, из которого торчали темно-синие плавники, осколки и, разодрав его ногтями на части, подставила нам, чтобы мы могли брать у нее с ладони сколько хотели.
Вокруг, на загаженном снегу, валялись обгорелые птицы: вороны, галки, дрозды. Пожар разбудил их, и они, очевидно, изжарились прямо в воздухе, но горячий поток долго держал их в высоте, и лишь когда поляна под ними остыла, они попадали вниз, кто куда.
Закончив еду, Никифор Тесковина нарезал еловых и березовых прутьев, а Геза Хутира наломал с орешника палок потолще. Сначала они, словно кладоискатели, прощупали палками место пожарища, потом принялись обметать самодельными метлами обгорелые бревна и земные останки.
— Вот это называется — черная работа, — ворчал сквозь зубы Геза Хутира. — Жаль, нет у меня с собой зеркала. Вы бы увидели, какая у вас рожа.
— Вы опять за свое? Я вижу, моя дочь определенно на вас плохо действует. Держите свои умные мысли про себя.
Но с той стороны, где находился Никифор Тесковина, у Гезы Хутиры не было уха, и он вряд ли слышал, что ему говорят. Он лишь вертел головой то туда, то сюда да растерянно озирался среди черных головешек.
В конце концов они собрали двенадцать жестяных пластинок на цепочках; все они были покрыты толстым слоем копоти. Тут Кока Мавродин наконец разрешила им помочиться. Теплый соленый раствор, сказала она, должен смыть с жетонов черную корку, потом их надо будет лишь потереть о снег — и можно будет прочесть, что там написано.
Под пеплом и золой оказались бляхи четырех человек, по три штуки на каждого. Беда только в том, что в лесном приюте жило пятеро человек. Не хватало сгоревших останков и личных жетонов пятого — Арона Варгоцкого.
В том, что Арона Варгоцкого пришлось потом разыскивать мне, повинно было утраченное ухо Гезы Хутиры. По дороге домой трое путников остановились передохнуть у меня, в домике дорожного смотрителя. Пока Никифор Тесковина и Геза Хутира мылись (Эльвира Спиридон поливала их из лейки, а они, словно усталые лошади под дождем, стояли, положив головы друг другу на плечи), Кока Мавродин вызвала меня на крыльцо, посоветоваться.
— Всевышний лишил его уха, а мне нужен человек, который хорошо слышит, — сказала она. — Кроме того, никто не знает здешних лесов лучше, чем вы, Андрей.
— Не моя это территория, барышня, — отнекивался я. — Вы ведь сами хорошо знаете, к Колинде я ни сном ни духом. В жизни там не бывал.
— Но я именно вас, Андрей, прошу это сделать. И это будет последнее. Тогда я забуду все ваши темные делишки. Найдите мне этого заразного больного — запомните хорошо его имя: Арон Варгоцки, — и я вам обещаю: вы вместе с вашим приемным сыном сможете уехать отсюда.
После этого разговора я каждое утро надевал у порога лыжи, ставил на них впереди себя свою зазнобу, Эльвиру Спиридон, и, обхватив ее одной рукой за талию, скользил с ней, по пути в урочище Колинда, до самого ее дома. Муж ее, Северин Спиридон, в этот час уже стоял в воротах. Он предупредил меня, чтобы я был особенно внимательным после десятого дня: десять дней человек способен еще прожить на шишках да на сосульках, сидя в сырой холодной норе, но дальше ему хана. Хоть на карачках, а поползет сдаваться. И тут уж руками, коленями оставит следы на снегу.
Кока Мавродин же напутствовала меня такими словами:
— Знаете, Андрей, на что надо особенно внимание обращать? На говно.
И это была не такая уж глупость. Опытный, много бывавший в лесу человек знает: то самое говно, которое имела в виду Кока Мавродин, если, скажем, его и укроет ночной снегопад, утром, вобрав в себя сквозь белую пелену солнечное тепло, обязательно сбросит лживую маску и будет красоваться среди белизны во всем своем благородном коричневом великолепии.
Но Арон Варгоцкий как в воду канул: объездив весь лес Колинда, я так и не встретил ни следов его ног, ни отпечатков ладоней или колен, ни оставленных испражнений. И выдала его в конце концов не низменная нужда, а глупое, пустое баловство.
Поиски мои продолжались вторую неделю. Однажды — дело шло к вечеру, я уже посматривал в сторону дома — мне случилось отдыхать на белоснежной, вновь и вновь присыпаемой свежим снегом поляне, где еще недавно стоял дом престарелых лесников. Я сидел, слушая сонное бормотанье ручья, который, повторяя раз за разом свои коротенькие истории, то уходил под землю, то вырывался наружу и журчал под снегом, под тонким стеклянным ледком… Вдруг носа моего коснулся ни на что не похожий запах тлеющего чабреца. Трубку, набитую чабрецом, обычно курил, сидя в тени своего бюста, Геза Кёкень, чабрецом дымили и медвежатники, когда у них кончался табак, да и сами полковники им не пренебрегали. Не раз пробовал его и я.
В завесах солнечного света, пробивающегося сквозь лапы елей, в воздухе, в минуты затишья, колыхались голубые струйки трубочного дыма. Передо мной в снегу, показывающая путь спрятавшегося от дневного света ручья, темнела продолговатая впадина, а в конце ее, за голыми, мокрыми валунами, зияла черная дыра. Оттуда и выплывали время от времени, курчавясь, тонкие прядки дыма. Пока я таскался по заснеженному лесу и — по совету Коки Мавродин — отыскивал кучу говна, Арон Варгоцкий сидел тут, под землей, и покуривал себе трубку.
— Эй, Арон Варгоцкий, — крикнул я. — Обещай мне торжественно, что никуда отсюда не денешься. Очень тебя прошу, сиди как сидел. Летать, надеюсь, ты не умеешь, так что, куда бы ты ни ушел, следы все равно тебя выдадут.
Но Арон Варгоцкий лишь пускал дым в ответ. Только вечером, убедившись, что я все равно не уйду, не дождавшись ответа, он крикнул:
— Ладно, обещаю. Но потому лишь, что все равно не могу с места сдвинуться. Нога у меня к черту сгорела.
— Вот и правильно. Оставайся там, береги себя. А чтоб тебе скучно не было одному, обещаю, что скоро, самое позднее завтра утром, я сюда вернусь.
Я надел лыжи и уже почти пересек поляну, когда меня догнал его голос. Гулким эхом он отдавался в подземных пустотах, по которым бежал ручей, и от него загудел, зазвенел вокруг лес.
— Геза, друг, можно тебя кое о чем попросить?
— Обознался, Арон Варгоцкий, я не Геза. Но все равно говори, что у тебя за просьба.
— Тогда пришли ко мне сюда Гезу Хутиру, если знаешь его. Поговорить мне с ним надо.
— Не думаю, что у него нынче найдется на это время. Но если все-таки встречу, что ему сказать?
Что Арон Варгоцкий срочно хочет с ним повидаться. Пусть поспешит. И пусть захватит с собой кружку теплого молока.
— О’кей. Может, где-нибудь и встречу его. Если не забуду. И все передам.
— А с кем я сейчас говорю?
— Брось, Арон Варгоцкий. Ты же понимаешь, я тебе могу какое угодно имя сказать. Так что это не имеет никакого значения.
Лыжня, что я проложил, пока ездил в Колинду, с каждым днем становилась все глубже, так что в конце концов, стоило мне с приближением вечера стать на нее, она сама собой приводила меня на перевал, в дом, где уже ждала меня, с грустно наморщенным лбом и затуманенным взглядом, Эльвира Спиридон.
Но тем больше была мне рада Кока Мавродин, когда я появился в конторе лесного инспектора. Она показала мне крысиный капкан с мощной, бьющей насмерть пружиной: в ожидании хороших вестей она держала его в ящике стола. Таких капканов, объяснила мне Кока Мавродин, она собирается заказать штук пять-шесть; конечно, размерами куда больше. Потом мы расставим их вокруг того места, где выходит на поверхность ручей, — на случай, если Арон Варгоцкий все-таки оклемается и надумает сбежать.
Но Арон Варгоцкий, как обещал, оставался на месте: снег вокруг пещеры, куда прятался ручей, был нетронутым. Только иногда там пробегал маленький изящный зверек с шерстью цвета опавших листьев — наверняка тот самый, что сожрал ухо Гезы Хутиры. Из пещеры же выходил лишь кудрявый ароматный дым или просто запах смолы, въевшийся в человека, который всю жизнь прожил в лесу.
— Послушай, Арон Варгоцкий, — позвал я его. — Я разговаривал с Гезой Хутирой, он человек занятой, сказал, никак не может прийти, к сожалению. Но я здесь, как видишь, так что довольствуйся этим. Если есть жалобы, может, я сумею помочь.
— Ты мне поможешь, если все же уговоришь его прийти, и как можно скорее. Хочу поговорить с ним с глазу на глаз. А пока не выкроит время, пусть пришлет с тобой кринку теплого молока.
— В облаках витаешь, Арон Варгоцкий. Что это ты с молоком придумал? Тебе известно, что ты не то что молоко — собственную слюну проглотить не способен? У тебя рот полон твердой, сухой слюной. И вообще ты находишься при последнем издыхании.
— Это я-то?
— Кто же еще? Ты очень болен, к сожалению.
— Я? Откуда ты взял? Со мной все в порядке. Вот только землей объелся, теперь бы ее молоком запить.
— Брось, Арон Варгоцкий, не валяй дурака. Можешь поверить, я из верных источников знаю, что у тебя за болезнь. Так что, хотя бы поэтому, очень тебя прошу, оставайся на месте и никуда не высовывайся. В своих собственных интересах.
— Я ведь вроде сказал уже, что двигаться не могу. Куда же я денусь? На правой ноге у меня, или, если лицом ко мне встанешь, слева, обгорело все мясо. Как раз тот чертов кусок, возле колена, который ногу двигал.
— Тогда нам и спорить не о чем. Сиди спокойно. Пару дней потерпишь без молока.
Пока изготавливались капканы, я проводил на поляне все дни, с восхода и до заката. Утром я становился на свою лыжню, и она доставляла меня прямо к Арону Варгоцкому. Иногда мне приходилось, перекрикивая ропот ручья, долго звать его, пока он наконец не изволил принять к сведению, что к нему прибыл посетитель; а в иные дни он, от нетерпения громко дыша, как собака, уже ждал меня возле какой-нибудь щели.
— Ну, рассказывай, — умоляюще просил он. — Что коллега Геза сказал, когда узнал, что я здесь?
— Ничего особенного, Арон Варгоцкий. Вообще никто ничего об этом не говорит. Все ведь идет, как положено.
— Ты, когда молоко понесешь, не расплескай его смотри. Я тебе покажу, куда его лить. Я даже не против, если ты во рту его принесешь и выплюнешь мне через какую-нибудь дыру. Лишь бы молоко было.
— Эй, не думаешь ли ты, что я так близко к тебе подойду? Еще не хватало мне подхватить заразу.
— Я тебе говорил уже, нет у меня никакой заразы. Только нога не работает, да земли я, кажется, переел. Хорошо бы хоть рот сполоснуть молоком…
— Землю ты зря ешь. Не делай этого, а то еще что-нибудь подцепишь.
— Знаешь, что меня больше всего угнетает? От души жалко ухо Гезы Хутиры. Сам точно не знаю, как это случилось. Скверный, дурной вкус был у того рома, я попробовал — и со злости оттолкнул трубу, по которой он нам ее лил. Я сразу увидел, что у бедняги ухо на кусочке кожи болтается. Хочу прощения у него попросить, ухо — это ведь не пустяк.
— Ладно, Арон Варгоцкий, передам ему, что ты сожалеешь, что так получилось. Он человек снисходительный, великодушный, он тебя простит.
Пришел день, когда фургон горных стрелков должен был доставить капканы к домику дорожного смотрителя. Возвращаясь домой, я увидел в свете заходящего солнца: перед воротами трепещут под ветром волосы и подол юбки Эльвиры Спиридон. А поблизости, возле изгороди, накрытые брезентом, чтобы не намочил какой-нибудь забредший дождь, стоят в ряд пятьдесят-шестьдесят мешков цемента. По всему видать, Кока Мавродин-Махмудия изменила свое решение.
— Если вы и это сделаете, господин, — наклонилась ко мне Эльвира Спиридон совсем близко, чтобы в дыхании ее я расслышал угрозу, — тогда… хорошо бы нам в это время не встречаться.
— Ладно, как пожелаешь. Иди, я тебя отпускаю. Живи своей жизнью.
За те пару недель, что я, с мешком цемента на спине, делал по несколько ходок в день между домом дорожного смотрителя и урочищем Колинда, весна разошлась вовсю. На прогретых солнцем пригорках из-под корочки подтаявшего снега пробивалась на свет божий бледная еще трава, следом лез шафран, а по расширяющимся зеленым прогалинам бежала, мраморно-белая, двойная полоса моей постоянной лыжни. Над отверстиями, через которые дышал подземный ручей, колыхались в солнечном свете призрачные синие огоньки цветущего чабреца.
Когда все мешки с цементом были сложены вокруг вырытых ручьем подземных пустот, я бросил в воду травинку, чтобы определить, движется ли вода. Потом, засучив рукава бушлата, вынул свой, заранее наточенный, нож: солнечный зайчик, отразившись от сверкающего его лезвия, проник даже во тьму пещеры. Тогда Арон Варгоцкий в последний раз обратился ко мне:
— Думаешь, я не знаю, что ты затеял? Ну, хоть сейчас-то назови свое имя! Должен же я знать, кто ты такой!
— Слушай, Арон Варгоцкий: кажется мне, не самый это подходящий момент для знакомства. Одно могу тебе сказать: в зоне я жил под именем Андрея Бодора. И прошу тебя, прости человеку с таким именем все, что он сделал.
Кока Мавродин-Махмудиа немного просчиталась с цементом: половина мешков лежала еще нетронутой, когда вода в пустотах остановилась и замерла, приобретя сероватый, как у сыворотки, оттенок; пузырьки на поверхности полопались, и, как признак того, что раствор начинает схватываться, плотно закрывая протоки, ручей сразу в нескольких местах выплеснулся из-под земли на луг.
На краю поляны, в том месте, где я оставил снятые лыжи, стояла Эльвира Спиридон, в новом весеннем платье, развеваемом ветром, со свежевымытыми, сохнущими весенними волосами, и солнце ослепительно сияло в огромных медных кольцах ее серег.
— Ну вот ты и вернулась, — задыхаясь, сказал я, подходя к краю поляны.
— Сегодня я вдруг почувствовала, господин, что мне вас не хватает.
Что говорить: и мне ее уже не хватало. По старой привычке я поставил ее перед собой на лыжи, и когда лес с двух сторон двинулся вспять, скользя все быстрее к поляне отставных лесников, я зубами, ногтями сорвал с нее новое весеннее платье, ножом разрезал на поясе у себя твердые от цементного раствора штаны — и наконец прижался разгоряченным телом к бархатному ее заду.