Когда возле ночного товарного поезда, на перроне, нашли Петру Коннерт, дочку машиниста, она была еще жива, но попросила доставить ее прямо в покойницкую при казарме. Из Синистры она ехала на тормозной площадке, а когда поезд остановился, вывалилась оттуда и больше уже не двигалась; лишь темная жидкость растекалась из-под нее во всех направлениях. Отец, Петер Коннерт, положил ее, как мешок с зерном, на скрипучую тачку и повез среди ночи вдоль по темной деревне.

С началом весны в покойницкой дел прибавилось. Горные стрелки часто посылали за Андреем, дорожным смотрителем, просили подежурить при трупах; он соглашался, за пузырек борного спирта. Вот и сейчас он помог положить девушку на серый от застарелой грязи каменный стол. На ее теле было множество ран, оставленных стрелами, пиками, пулями; жизнь из нее удалилась еще до рассвета. Накануне в Синистре случились беспорядки: по улицам, размахивая театральной бутафорией, толпами ходили кукольники и скоморохи.

Андрей, как обычно, первым делом открыл в покойницкой вентиляционные отверстия; но вместо росного, напоенного свежими ароматами воздуха снаружи хлынула мерзкая вонь. Такими весенними утрами долину переполняет дурманящий запах волчьего лыка, раскрывшегося предыдущей ночью; но то, что просачивалось сейчас через щели, было запахом человеческих испражнений, испражнений горных стрелков, разбавленных затхлым зловонием денатурата.

Когда рассвело и ночной туман уполз в горы, обнажив двор казармы, обнаружился и источник вони. Повсюду, на ограде, на стенах — даже на стенах покойницкой — виднелись написанные тягучей коричневой жижей слова: «…вашу мать». Видать, кое-кто из синистринских бунтарей добрался и до Добрина.

Когда время дежурства кончилось, за Андреем пришла полковник Кока Мавродин. В тот день предстояло распределить на природоохранной территории новые личные медальоны — на щиколотки, на запястья. Вездеход ждал перед проходной, на заднем сиденье валялся пеньковый мешок, полный жестяных блях с выдавленными на них именами. Когда вездеход вывернул на дорогу, в глаза им бросилось снежное пятно на склоне в форме собаки, с громадными коричневыми буквами: «…вашу мать».

— Это Геза Кёкень, — сказала Кока Мавродин-Махмудия. — Узнаю его почерк. Интересно, где он взял столько дерьма?

Весна была в самом разгаре; речка, мутная от талых вод, вся в обильных водопадах, бесновалась между мокрыми, блестящими, покрытыми пеной камнями, на которых прыгали трясогузки. По берегам, в траве, словно какие-то таинственные свечки, пылали лиловые огоньки неожиданно распустившейся карликовой горечавки.

— Признаюсь вам, Андрей: устала я.

— Нехорошо, барышня, что вы меня посвящаете в свои тайны.

— Да… Как-то вырвалось.

Когда вездеход идет вверх по долине, звук мотора уносится в узком пространстве далеко вперед, и как только машина минует шлагбаум перед постом полковника Жана Томойоаги, наверху уже знают: едет кто-то от горных стрелков. Вездеход еще одолевает последний поворот, а в конце дороги, среди маслянистых луж, обычно уже топчется Никифор Тесковина.

Сейчас среди луж скакало лишь несколько ворон, и над драночной крышей не было синеватых завитушек древесного дыма; дверь качалась сама по себе, от касаний ветра.

Никифор Тесковина, спиной к двери, искал что-то, склонившись над грудой мешков, котомок, переметных сум. Должно быть, он хорошо слышал рев вездехода на крутом подъеме, чавканье его колес по грязи, потом легкие шаги Коки Мавродин на пороге — однако даже не оглянулся назад. Две его черноволосые дочери, закутанные в платки, сжав колени, сидели на краешке топчана. На ногах у них были новенькие, скроенные из резиновых покрышек лапти с белыми онучами, как в самый большой праздник.

— Уезжаете? — спросила, переступая через узлы, Кока Мавродин.

— Я-то? — Никифор Тесковина завязал ближайшую суму и лишь после этого выпрямился.

— Столько узлов… Вот я и подумала.

— А. Просто люблю иногда барахлишко свое перекладывать.

— Так что, привязывать им? — спросил Андрей, бросая на стол мешок с именными жестянками. — Или теперь ни к чему?

— По мне — можете привязывать.

Ноги у девочек под белыми онучами были шершавы от грязи и пахли грибами. Пока Андрей возился с пластинками, руки у них дрожали, в глазах стояли хрустальные капли величиной с ягоду.

— В последнее время все просто помешались: так и норовят уехать куда-нибудь, — сказала Кока Мавродин. — Вижу, вас тоже это поветрие захватило.

— Да нет, я свое барахло привожу в порядок.

Но Кока Мавродин этих слов уже не слыхала. Выйдя из буфета, она прошла мимо вездехода к началу тропинки, что вела в распадок, к дому Гезы Хутиры. Андрей, бросив за плечо мешок, в котором гремели жестяные медальоны, двинулся следом за ней. Никифор Тесковина, дождавшись, пока Кока Мавродин скроется за деревьями, поцокал языком, подзывая Андрея.

— Ну, что?

Никифор молча ждал, пока Андрей подойдет ближе. И тогда, схватив его за отвороты бушлата, притянул к себе.

— Ты когда-то сказал, что отблагодаришь, если я тебе составлю протекцию. Сейчас можешь отблагодарить. Очень тебя прошу, дай двадцатку. Я имею в виду — долларов. У тебя, я знаю, есть из чего.

— Никак невозможно, — покачал головой Андрей. — Все что угодно, только не это. Только доллары не проси, Никифор!

— Я даже точное место знаю, где ты их держишь. Габриель Дунка сказал. Если бы я захотел, пошел бы сейчас и сам взял. Но я тебя уважаю, потому прошу лично. Дай двадцатку.

— Прости, Никифор, но не могу! Скоро мне каждый грош позарез будет нужен.

— Не думай, что я бесплатно. — Никифор Тесковина еще теснее стянул бушлат на груди у Андрея. — Надеюсь, догадываешься? Отдам тебе любую из дочерей, мне и одной хватит. Очень тебя прошу, выбирай, любая — твоя. А я уеду, с другой…

— Стар я уже для них. Ну и, потом, сам понимаешь, деньги. Я сейчас не имею права их разбазаривать. Нет, Никифор Тесковина, я сказал свое слово. Считай, это дело закрыто.

Кока Мавродин-Махмудия ждала Андрея у красного ключа, сидя на земле среди крапивы и пробивающегося конского щавеля. Вокруг, в горлышках пустых бутылок, насвистывал ветер. Оттуда уже виден был угол распадка, где поблескивала крыша домика Гезы Хутиры. Кока Мавродин смотрела на дом в бинокль и не обернулась к Андрею, только спросила:

— Денег, что ли, просил?

— Намекал.

— Некстати, верно? Как раз когда они вам нужны позарез. Конечно, не совсем безвозмездно просил, думаю.

— В этом роде.

— А вы для этого уже, к сожалению, староваты.

Над распадком только что прошла туча, и на земле, на мокрых пучках молодой травы еще лежала, медленно тая, снежная крупа. Каменная стена домика тоже пестрела снежными пятнами. Окно изнутри запотело; иногда чья-то рука вытирала стекло, чтобы видно было, что делается снаружи.

Топчан находился у самого окна; под драным серым одеялом лежал, лениво потягиваясь, Геза Хутира. Одной рукой он обнимал Бебе Тесковину; борода его перепуталась с волосами девочки. Свет, отбрасываемый заснеженным склоном, сквозь распахнутую дверь падал на их равнодушные лица.

— В наши края вы еще не заглядывали, — сказал метеоролог Коке Мавродин. — Случилось, должно быть, что-то.

— Я только насчет прогноза погоды поинтересоваться. Что приборы показывают?

— Некогда мне нынче снимать показания. Бес одолел, похоть житья не дает.

— Вы подумайте только! — вмешался в разговор Андрей Бодор, рассматривая именную бляху Гезы Хутиры, — а ведь мы одногодки. Оба с тридцать шестого.

— Не давай им на нас эти штуки цеплять, — подала голос Бебе Тесковина. — И вообще больше с ними не разговаривай.

— Да, и я с тридцать шестого. Уж такой удачный год был, — буркнул Геза Хутира. — Все, кто с этого года, далеко пошли. — Он погладил Бебе Тесковину по голове, ласково подергал ее за короткую рыжую шевелюру. — Пускай цепляют, коли охота. Все равно, как уйдут, снимем.

На столе остались лежать лишь жестяные бляхи Белы Бундашьяна. Кока Мавродин взяла их, прочитала, повернув к свету, одну за другой, словно на них были разные надписи, и по одной выбросила через открытую дверь в покрытую снежной крупой траву. Потом сняла шапку, слегка засучила, неизвестно зачем, рукава шинели и полезла по приставной лестнице на чердак. Когда голова ее была на уровне потолка, она обернулась.

— Пожалуйста, Андрей, познакомьте меня наконец с вашим приемным сыном. Надеюсь, мы его дома застанем.

Приподняв рукой крышку люка, она заглянула в полумрак, который рассекали лишь пробивающиеся сквозь щели в драночной крыше лезвия света. Меж ними поблескивали очки Белы Бундашьяна.

— В таком случае, — произнес Андрей, стоя на лестнице позади Коки Мавродин, — позвольте представить вам Белу Бундашьяна, моего приемного сына.

— Очень приятно, Бундашьян. Сразу должна сделать одно признание. Черт знает, что такое сегодня со мной, но я только что выбросила ваши личные медальоны. Больше они не нужны. Я пришла, чтобы вам это сообщить…

— Что это вы говорите такое?

— Я снимаю вас с учета. Как мне известно, у вашего папаши есть знакомый, который увезет вас подальше отсюда. Вы тут чужие, уезжайте.

— Я с вами не знаком. И не знаю, чего вы хотите.

— Я же вам пообещала. Уезжайте, пока есть возможность.

— Сейчас и речи быть об этом не может.

— Бросьте ваши фокусы.

— Вы же знаете, я человека убил. А потому не могу отсюда уехать.

— Никого вы не убивали. Ошибаетесь, Бундашьян, все люди вокруг вас живы и здоровы. — И, увидев, что Бела Бундашьян, схватив обеими руками по горсти сена, изо всех сил прижимает его к ушам, чтобы ее не слышать, добавила. — А не уедете по-хорошему — напущу сюда сов и летучих мышей, чтобы они вам пищали и ухали в уши, пока не передумаете. Если уж я вас отпускаю, то уезжайте.

Когда они покидали дом, Гезу Хутиру и Бебе Тесковину не было видно под одеялом. Только прерывистый, захлебывающийся смех, смех любви, доносился сквозь дыры старого одеяла, да звякали жестяные бляхи на прижатых друг к другу щиколотках и запястьях.

— Чем будете заниматься, когда отсюда уедете? — спросила на обратном пути Кока Мавродин. — Чем станете на хлеб зарабатывать?

— Я так полагаю, барышня, резьбой по кости.

— То есть? Как это понимать?

— В здешних лесах я много костей находил. Признаюсь, я уже пробовал вырезать кое-что… цветы, косуль, грибы, полковника на посту. Народ такие вещицы покупает охотно.

Окна в буфете поблескивали осколками выбитых стекол; в пустом питейном зале порхали птицы. Порог уже стало затягивать мхом; дверь, внезапно одряхлевшая, поскрипывала под ветром. На ней висел плащ Никифора Тесковины, который он сшил из шкурок сурков, пойманных Габриелем Дункой: он связывал их поштучно проволокой. Он даже капюшон к нему изготовил; на капюшоне и был пришпилен сейчас исписанный кусок бересты. «Все-таки возьму я у тебя двадцатку, Андрей, — стояло на бересте. — А тебе понадобится моя шуба, иначе закоченеешь среди мороженых бараньих туш».