Голую женщину Габриель Дунка впервые увидел в тридцатисемилетнем возрасте. И ничего удивительного: ведь он был карликом. На своем красном фургоне он ехал по безлюдному шоссе, возвращаясь со строительства тюрьмы в Синистре; тут, на шоссе, и остановила его Эльвира Спиридон. В тот день с рассвета шел дождь со снегом, ельник и кусты крушины на берегу были окутаны мокрым туманом, клочья его, гонимые ветром, летели через дорогу; среди них, словно фарфоровая, блестела мокрая женская фигура. На ней не было ничего; лишь тяжелые волосы, как рваная шаль, падали ей на плечи. Бедра и лоно ее словно расцвели под весенним ливнем, облепленные хвоей и белыми, желтыми, голубыми цветочными лепестками.
Габриелю Дунке доводилось видеть ее и раньше: она жила где-то на перевале Баба-Ротунда и иногда, нагруженная корзинами с грибами, черникой и ежевикой, проходила мимо его забора к заготпункту. Но о том, что она когда-нибудь станет ждать его, именно его, у дороги, махая рукой, такого ему и не снилось. В общем, хоть и без всякой радости, он ее подобрал.
Конечно, рядом с собой, в кабину, он побоялся ее посадить: не дай Бог, кто-нибудь увидит. Он велел ей лечь в кузов, где сложены были деревянные рейки для перевозки стекла. Фургон вообще-то был не его, на нем он только возил стекло из своей мастерской в Добрин-Сити на стройплощадку в Синистре; у него была специальная бумага с подписями тюремной дирекции и командования горных стрелков, разрешающая ездить по дорогам зоны. Хорошо бы он выглядел, если бы кто-нибудь, будь то официальное лицо или кто-то из местных крестьян, увидел, что он, в рабочее время, на служебной машине с желтым номером, катает раздетых баб. Так что Эльвиру Спиридон он уложил в кузов и захлопнул заднюю дверь.
Росточком Габриель Дунка хорошо если был ей до живота — может быть, поэтому, вдохнув запах ее пупка, смешанный с ароматами дождя, он почувствовал некоторое головокружение.
Приехав домой — жил он в обычном крестьянском дворе, только запущенном и голом, в сарае, который служил ему одновременно и мастерской, — Габриель Дунка подвел фургон задом к двери, чтобы Эльвира Спиридон незаметно перебралась из машины в дом. Он-то знал, что соседи с той стороны речки следят за каждым его движением в бинокль: видеть настоящего карлика — такое никогда не надоедает!
Как Можно было догадаться, с Эльвирой Спиридон дело было не совсем чисто. В то утро они с любовником попытались тайно бежать за границу; но для нее уже в самом начале все вышло боком. Мустафа Муккерман, турок-дальнобойщик, который транспортировал из Бескид на южную оконечность Балкан мороженую баранину, а заодно, спрятав среди висящих на крюках туш, иногда, между делом, вывозил в своем камионе отчаянных, на все готовых людей, — словом, Мустафа Муккерман наотрез отказался ее брать. В самый последний момент выяснилось, турок давно дал себе клятву, что женщин возить не станет: однажды какая-то баба от нервного напряжения задристала ему всю машину. В общем, любовник, дорожный смотритель Андрей, уехал, а Эльвира Спиридон осталась на дороге в чем мать родила.
В тот день с раннего утра шел дождь, и Андрей Бодор с Эльвирой Спиридон в ожидании Мустафы разделись догола: ведь в промокшей насквозь одежде ехать долгие часы среди покрытых инеем туш, в полной тьме — это верная смерть. Всю одежду свою они затолкали в специально для этой цели приготовленный мешок из пленки: потом, по дороге, в фургоне, оденутся. Эльвира Спиридон, правда, пробовала уломать шофера — но все было напрасно. Пока она собралась с мыслями, камион был уже далеко, а с ним — и Андрей с мешком, в котором была ее одежда. Они уже катили на юг, в сторону Балкан, туда, где и ночью, и днем мерцают зарницы свободы. А Эльвира Спиридон осталась, голая, одна, в безбрежном сером тумане.
Она немного поревела, но потом взяла себя в руки, сорвала листок вечнозеленого плюща и кое-как прицепила его в низу живота. Наверняка видела что-то похожее на каких-нибудь старых картинах. Но ветер скоро сорвал с нее этот листок.
Эльвира Спиридон долго бродила в лесу, среди елей, голых берез и кустов крушины, пока в толще тумана не возник едущий со стороны города фургон карлика-стекольщика с далеко видным желтым служебным номером на бампере. Ошибиться тут было нельзя: кроме машин, принадлежащих горным стрелкам (машины эти издали можно было узнать по кашляющему звуку двигателя), во всей зоне Синистра бегал по дорогам один лишь этот красный, более-менее штатский на вид фургон. Она еще на рассвете видела, как он едет в город, и знала, что еще до полудня он должен возвратиться обратно. Габриель Дунка, несмотря на свой необычный рост, был мастеровым и состоял на государственной службе: он делал матовое стекло для новой тюрьмы, строящейся в Синистре. Выполнив норму — тридцать пять-сорок окон еженедельно, — он сам отвозил продукцию в город. Середину его сарая занимал огромный ящик с песком. Под слоем песка лежало оконное стекло, и карлик ходил босиком по нему до тех пор, пока оно не делалось матовым.
Большая груда песка находилась и около ящика; на него Габриель Дунка и уложил Эльвиру.
— Я попрошу вас капельку потерпеть, — сказал он тихо, застенчиво. — Сейчас поищу вам какую-нибудь подходящую одежду.
Разорвав с одного бока бумажный мешок, который валялся на полу вместо коврика, Габриель Дунка расправил его и накрыл им женщину. Из складок и уголков тела Эльвиры Спиридон все еще сочилась, впитываясь в песок, дождевая вода.
— Вы такой добрый, — заметила Эльвира Спиридон. — Только в беде и узнаешь по-настоящему человека.
— О, беда — этого добра у нас хватает, — согласился карлик.
— Потому я вас и прошу: вы уж не шевелитесь, пожалуйста, и по возможности оставайтесь все время лежа. Меня-то снаружи в окно не видно. Так что соседи, если заметят какое движение, сразу поймут, что тут кто-то посторонний.
Габриель Дунка набил чугунную печку опилками и еловыми шишками, разжег огонь, сверху бросил еще пару бочарных клепок. Недавно в деревне был ликвидирован заготпункт плодов леса, и старые бочки, что валялись и гнили во дворе, были быстро растащены на дрова. Клепки горели синевато-зеленым огнем и трещали, источая дурманящий запах фруктов. Эльвира Спиридон, лежа под бумажным мешком, стучала зубами.
— Я бы, например, давным-давно уже высох, — немного смущенно заметил Габриель Дунка, слабо надеясь, что слова его будут поняты гостьей как шутка. — Потому как я — меньше вас. А то, что меньше, например, карлик, должно и сохнуть скорее.
— Правда? Я и не знала, — послышался из-под мешка голос Эльвиры Спиридон. — Только, наверно, насчет карлика — это вы все-таки слишком.
Габриель Дунка все свое достояние держал в старом, потертом фибровом чемодане, который, засунутый между топчаном и стеной сарая, одновременно служил ему ночным столиком. Сейчас он его открыл и по локоть погрузил руки в серо-желтое, пахнущее мышами, поеденное какими-то жучками белье. Выудив несколько предметов, он положил их рядом с собой.
— В вашем приемнике есть батарейки? — неожиданно спросила Эльвира Спиридон. — Вдруг что-нибудь сообщат.
— Батарейки-то есть. Но я тогда не услышу, если кто появится во дворе. Мало ли, вдруг соседи все-таки что- нибудь заподозрили.
— Мне с вами ничего не страшно. Что бы ни случилось, вы наверняка найдете какой-нибудь выход. Не обижайтесь, но вы, мне кажется, настоящий мужчина.
— Спасибо. Знаете, иногда ко мне заходят полковник или два, любопытствуют, как это стекла становятся такими матовыми, вроде как запотевшими.
— О…
— Правда, не так чтобы слишком часто. Но на всякий случай, если такое случится, чтобы вас ни кусочка не было видно. Даже сопения постарайтесь категорически избегать.
Габриель Дунка собрал в охапку три отобранных предмета и положил их перед Эльвирой Спиридон. Убрав с нее драную бумажную простыню, он принялся одевать гостью. Сначала он попытался натянуть на нее свои короткие штанишки с помочами, но, как ни старался, они налезли ей лишь на одну ногу, да и то не выше колена.
— Чувствовал я, что это не ваш размер. Но, думаю, не сдаваться же, не примерив… И… извините меня, я сейчас очень странно себя чувствую. Думаю, это потому, что я к вашей коже прикоснулся. Такое удивительное ощущение — даже голова кружится. Кажется, вот-вот задохнешься…
Отойдя от женщины, он нагнулся к ведру с водой и, окунув туда лицо, стал большими глотками лакать воду. Оторвавшись от ведра, он не стал вытираться, давая воде стекать на шею.
Эльвира Спиридон решила одеться сама. Она натянула на каждую ногу по штанишкам, потом, связав рукавами два маленьких бушлата, кое-как прикрыла себя.
Карлик меж тем гремел посудой. Налив в кастрюлю воды, дождался, стоя возле печки, пока вода закипит, и бросил туда сухих листьев черники. Дав чаю несколько минут настояться, разлил его в две жестяные кружки. Потом добавил в них жидкости из литровой бутылки с синей этикеткой: в ней был денатурат. Наконец, поставил одну кружку на песок, рядом с Эльвирой Спиридон.
— Ваше здоровье. Добро пожаловать. Наверно, сам Всевышний хотел, чтобы все так случилось.
— Ваше здоровье, господин Дунка. Если не ошибаюсь, скоро день Гавриила.
— Очень может быть.
— Надеюсь, я не буду вам в тягость.
— Если не будете двигаться, то, думаю, не слишком. Оставайтесь, пока вам тут хорошо. Или пока мне не придется куда-нибудь уехать. Это может скоро произойти.
— Очень жаль.
— Может случиться, в один прекрасный день я совсем покину эти места. Но уеду не на далекий юг, милая Эльвира, а в Синистру, в музей, на постоянное жительство. Недавно я им себя продал, теперь я — их собственность, им, стало быть, принадлежу. Я свой скелет продал в кунсткамеру. Знаете, они охотно приобретают такие вещи. И что тоже не пустяк — платят вперед.
— О, я и сама слышала, в музее полным-полно всяких диковин.
— Вот именно. Думаю, они тоже беспокоятся, как бы их денежки не пропали. Вопрос: станут ли они дожидаться, пока я естественным путем отброшу копыта? Кто знает: может, в один прекрасный день они за мной сами явятся… Нравится вам чай?
— Я как раз собиралась похвалить.
— Тогда, пожалуй, лучше будет, если мы сейчас замолчим. А то ведь и у стекла есть уши.
На дворе начинало смеркаться; маленькие окна стали синими. Габриель Дунка дождался, пока стемнеет настолько, чтобы в стекле отражалось его лицо, и, вытащив из печи веточку, зажег свечу. Побрившись, растер на влажной коже щепотку чабреца. Натянул на себя желтоватую, застиранную рубашку, пиджачок от старой, еще школьной формы, который, весь в складках, измятый, валялся на дне чемодана. Наконец-то пришел день, когда он снова ему пригодился.
— Вы, наверно, заметили, что я немного волнуюсь, — прошептал он. — Ведь сегодня вечером я в первый раз буду с женщиной. Посмотрите-ка, у меня даже волосы на голове трясутся.
— У вас нет никаких причин для волнения, — ответила Эльвира Спиридон. — Не такое уж это, не знаю какое, особенное дело. Понаслышке вы наверняка знаете, что и как.
— К стыду своему, я не очень опытен в этих вещах. Хотя слава у карликов довольно-таки хорошая.
— Вот и успокойтесь. Подумайте лучше, в каком идиотском положении я.
Габриель Дунка задрожал и глубоко вздохнул. Что ни говори, а смутно белеющие под драным бумажным мешком, тревожащие воображение кусочки женской кожи — это было совсем, совсем другое дело, чем то, самое первое видение, когда женщина появилась перед ним на дороге, мокрая, с сизым от страха подбородком, побелевшим носом и бескровными мочками ушей.
— Не считайте меня деревенщиной, — снова сказал он тихо, взволнованно, — но сейчас я вас ненадолго оставлю. Вернусь, только когда успокоюсь. Не знаю, что со мной, но мне надо уйти, потому что я ужасно странно себя чувствую. Боюсь, как бы мне себя не порешить.
— Хорошо, господин Дунка, идите. Отдышитесь чуть-чуть. А пока вас нет, я, если позволите, буду себе подливать иногда. К тому времени, когда вы вернетесь, я совсем разогреюсь.
Единственная улица Добрин-Сити, которая бежала по дну долины, повторяя изгибы реки, к перевалу, не освещалась уже много лет. Люди, встречаясь во тьме, узнавали друг друга по запаху. Габриеля Дунку, ковыляющего среди луж, что едва мерцали, отражая дальние огни, со стороны можно было принять за собаку. Только шаги его, шлепающие по грязи, звучали не по-собачьи.
Пройдя деревню, он добрался до шлагбаума, который перегораживал въезд на природоохранную территорию; возле шлагбаума стояло караульное помещение. Габриель Дунка и раньше захаживал к полковнику Жану Томойоаге, который много лет бессменно служил на этом посту и тут же, в караулке, жил. Как только приходил карлик, полковник расстилал на полу рубаху в бело-зеленую клетку, вытаскивал самодельные фигурки, вырезанные из дерева, цветные камешки — и они играли партию-другую в шахматы.
В этот раз все было, как обычно, вот только Габриеля Дунку очень уж быстро утомила игра. Полковник Жан Томойоага, заметив, что голова у партнера занята чем-то другим, великодушно предостерегал его от ошибок. И все же в этот вечер Габриель Дунка проигрывал партию за партией.
— Какой смысл играть дальше? — не выдержал наконец полковник Жан Томойоага. — Я и так тебя в пух и прах разбил. Что это сегодня с тобой?
— Надеюсь, ты меня спрашиваешь искренне… Тогда я не буду молчать. Для того я и пришел к тебе сейчас, в такое позднее время. Знаешь, тебе придется кое о чем доложить наверх.
— Ты ведь свой человек, сам можешь это сделать…
— Кому-то нужно сейчас же ехать с известием в Синистру, а я не могу пользоваться фургоном после захода солнца. Дело срочное: попытка перехода границы.
— Ладно, подумаю.
— Не подумаешь, а поедешь немедленно. Нарушитель, видно, задумал что-то очень скверное, на нем даже одежды нет. В данный момент он находится у меня в мастерской. Сделай что-нибудь, чтобы его как можно скорее оттуда забрали.
Последним в Добрине Эльвиру Спиридон видел Геза Кёкень. Но и ему это большой радости не доставило. Словно все еще опасаясь, что ее могут увидеть соседи, женщина на четвереньках, обратив свой дивный живот к земле, выбралась из мастерской карлика, к ожидавшему возле бюста вездеходу.
Габриеля Дунку, который вскоре вернулся домой, в сарае встретили лишь листы оконного стекла да угрюмая тишина. Как только он открыл дверь, запахи влажной женской кожи, волос и потаенных мест вырвались наружу, и ветер Синистры навсегда унес их с собой.