С кличкой этой, Андрей Бодор, прожил я в зоне Синистра уже немало недель, месяцев, а может, лет, когда на лесной узкоколейной дороге освободилось место путевого обходчика. По узкоколейке, в обитых жестью товарных вагонах и выбракованных шахтных вагонетках, возили в медвежью резервацию, на корм зверью, фрукты, конину и прочую снедь. Там, за оградой природоохранной территории, вдали от мира, жил Бела Бундашьян, мой приемный сын, из-за которого я забрался в этот северный горный край. Вот почему, услышав, что прежнего обходчика, Августина Коннерта, однажды утром нашли на рельсах и долго собирали по частям, я тут же подал заявление с просьбой назначить меня на освободившееся место.
Как можно догадаться, я был не единственным претендентом, однако скоро мне велели прибыть на собеседование. В коридоре казармы, в ожидании, пока меня вызовут, я встретил добринского цирюльника, которому как раз посоветовали убраться из зоны. В этот день и началась моя долгая, на всю жизнь, дружба с Аранкой Вестин.
Незадолго до этого был ликвидирован пункт заготовки лесных плодов, где я служил приемщиком, и меня отпустили на все четыре стороны. Но я пока жил в помещении пункта, ночуя в кладовке, среди чанов и кадушек. Заготпункт находился на заброшенной мельнице, возле одной из стариц Синистры; река отсюда ушла давно, с каким-то весенним половодьем, и каменное строение осталось на лугу в окружении нескольких елей, рябин, ракит и крушины. Возле заготпункта поставлен был высокий, выкрашенный в желтую краску столб, видный издалека даже в пасмурную погоду, так что женщины-сборщицы, спускаясь с грузом грибов и ягод с окрестных гор, легко находили пункт даже среди бродячих туманов.
Утром того памятного дня на ставшем не нужным желтом столбе трепетала под ветром узенькая полоска бумаги, оторванная от бумажного мешка; на ней темнели написанные углем корявые слова: «Андрей, зайдите срочно в контору». Записка была адресована мне, а писала ее сама Кока Мавродин, полковник, новый командир добринских горных стрелков: руку ее я узнал по зеркально перевернутым буквам «S» и «N». Неизвестный посланец доставил записку, должно быть, еще на заре: вокруг столба, на покрытой инеем земле, виднелись следы резиновых сапог. Стояла поздняя осень.
Срочно так срочно; чтобы не терять времени, я пошел прямиком, через луг, вдоль растущего у реки ивняка. По дороге я никого не встретил; только бюст Гезы Кёкеня маячил сквозь переплетение голых ветвей в садах. За рекой лежал Добрин-Сити. А немного выше деревни, напоминая огромные обломки серой скалы, скатившиеся по склону, стояли казармы горных стрелков. За ними, в какой-то из долин, протянувшихся до самой границы, жил Бела Бундашьян, мой приемный сын.
История наша — простая и заурядная. Мой приемный сын, Бела Бундашьян, в один прекрасный день не вернулся домой из Молдовы, куда регулярно ездил к рыночным спекулянтам за нотной бумагой. С тех самых пор я его не видел. Какое-то время, одну-две недели, можно было еще надеяться, что он опять застрял у своей пассии, ненасытной Корнелии Иллафельд — она жила в самом сердце Карпат, недалеко от железнодорожного туннеля. Но неделя шла за неделей, о Беле не было ни слуху ни духу, и я больше не сомневался, что с ним что-то случилось.
Так оно и было: он угодил в какую-то скверную историю. Правда, лишь спустя добрых полтора года я узнал, что Бела Бундашьян отправлен на принудительное поселение куда-то к украинской границе, в зону Синистра, на природоохранную территорию. Все это сообщил мне неизвестный доброжелатель — не исключено, что какой-нибудь добросердечный чиновник; нацарапав свое сообщение иглой на монете, он бросил ее в мой почтовый ящик.
Знаю, подобная весть мало кого способна обрадовать; но меня она привела в лихорадочное возбуждение. Я уволился с должности эксперта при рынке, где время от времени смотрел за порядком, выдавая разрешения на продажу грибов, и уехал на север, чтобы найти работу в долине Синистры, в каком-нибудь из горных селений. Вело меня только собственное чутье, и в конце концов — конечно, за это время прошли годы — я оказался совсем рядом с той самой природоохранной территорией, в сырой, пронизанной сквозняками деревне Добрин.
Собирание лесных плодов в те трудные времена считалось верным куском хлеба: ведь заодно с казенной заплечной корзиной можно было между делом наполнить и собственную суму. И вообще, ежевика, черника, грибы- лисички — все это вещи, способные доставить немало радости. Во избежание недоразумений должен сказать: поставляли мы эти лесные деликатесы не на какой-то крупный консервный завод, а всего лишь в ближнюю резервацию, где в развалинах старой часовни и в заброшенных, обвалившихся шахтах разводили медведей. Из случайно оброненных слов, ну и с помощью хитроумных, якобы невинных расспросов я выяснил: Бела Бундашьян живет в доме метеоролога Гезы Хутиры, где-то совсем высоко, над границей леса, почти в зоне вечных снегов. Никаких особых обязанностей у него там нет; лишь иногда, из чистой любезности, он ходит считывать показания приборов, установленных там и сям между скалами, да смотреть, в каком направлении повернуты флюгера. В деревню он не спускается; так что мне оставалось ждать лишь удобного случая, чтобы каким-то образом встретиться с ним.
И то уж полковник Боркан, прежний инспектор лесных угодий, словно учуяв мои намерения, все тянул, не подписывал пропуск, с которым я мог бы ходить по грибы и ягоды в резервацию. Но Пую Боркану неожиданно пришел каюк: в один прекрасный день он не вернулся из лесу, с одного из своих ежедневных обходов. Какое-то время его еще ждали: мало ли какие непредвиденные дела могут случиться у таких людей. Но когда над Добрин-Сити, словно громадная летучая мышь, пролетел гонимый ветром одинокий черный зонтик — такой зонтик в свои походы всегда брал с собой только он, командир горных стрелков, — все поняли, что полковника Пую Боркана больше нет.
Командовать добринскими горными стрелками вместо него прислали женщину, Изольду Мавродин, или попросту Коку. Была она тощенькая, тихая и прозрачная, как стрекоза. Когда я ей был зачем-нибудь нужен, она писала пару слов на оторванных от бумажного мешка клочках; руку ее я легко узнавал: буквы «N» и «S» она всегда писала наоборот. Вот и в этот раз вдоль тропы, ведущей к казармам, на сухих будылях и на голых сучках трепетали лоскутки коричневой бумаги, исписанные углем. «Андрей, вас ждут по очень важному делу».
В тот день Кока Мавродин позвала к себе в контору и других людей: приемная была до отказа набита пахнущими смолой лесорубами и лесниками. Так случилось, что, пока я ждал своей очереди, мне встретился Вили Дунка, добринский цирюльник. Словно не узнавая никого из тех, кто толпился вокруг, раскрасневшийся и надменный от гнева, он торопливо шел к выходу. Я догнал его; как-никак, мы не раз сиживали с ним за бутылкой.
Он однако даже мне не обрадовался, сказал, что спешит: с первым поездом он должен покинуть деревню и зону Синистра. Утром его вызвали в контору лесного инспектора с вещами, велели взять смену белья и то, к чему он особенно привязан, так что отсюда он направляется прямо на станцию. Парикмахерская в Добрин-Сити ликвидируется, закрывается и корчма, и вообще все места, где люди в ожидании очереди разговаривают между собой. Чтобы доказать, что он все это не придумал, Вили Дунка вынул из кармана железнодорожный билет, который давал право бесплатно добраться до нового места, где ему было назначено жить.
— А что скажет на это Аранка Вестин? — поинтересовался я.
— Ничего. Ее это не касается; она и дальше будет офицерские шинели латать. Разумеется, она остается.
Особа, о которой шла речь, была швеей и работала на казарму. До сего дня она была сожительницей Вили Дунки.
— Я к тому спросил… в общем, как сам понимаешь, — продолжал я, — тебя много-много лет не будет. Может, ты вообще сюда не вернешься.
— Хм… похоже, так оно и есть. Я не удивлюсь.
— Словом… не знаю, догадывался ли ты, но у меня к Аранке Вестин всегда сердце лежало. Так что теперь, когда ты уезжаешь, я все сделаю, чтобы твое место занять.
— Да, мне тоже что-то такое в голову приходило. Что ж, постараюсь просто о вас с ней не думать.
— Я тебе потому все это говорю, что считаю себя человеком прямым. И не хочу, чтобы дело выглядело так, будто я хитрю и за спиной у тебя действую. Ни к чему мне, чтобы ты под конец обо мне плохо думал.
— Считай, что я уже все забыл. Барахлишко мое в основном у нее остается, так что спокойно пользуйся, если хочешь. Тенниска, шлепанцы, нижнее белье — все там, а размеры у нас с тобой вроде сходятся. Я с собой беру только ножницы, лезвия, пару кисточек, крем — в общем, парикмахерский инструмент. Все остальное — твое.
— Хороший ты человек.
— А что мне еще делать, черт возьми?
— Я ведь тоже не знаю, что со мной будет. Как видишь, меня тоже вызвали.
— Тебя — без вещей. Значит, ты остаешься. Хотя бы на какое-то время.
— Очень на это надеюсь… Потому и хочу спросить тебя, если не рассердишься: мог бы ты дать мне какие-нибудь советы? В том смысле, какие у нее привычки… может, прихоти?
— Да на что тебе ее прихоти, черт побери? Ты о ее толстых ляжках заботься, а не о прихотях… Но когда она шьет, например, ты к ней лучше не суйся. У нее долг — прежде всего. Ну, теперь я пойду, если не возражаешь. Храни вас Господь.
— Спасибо. Ты тоже себя береги.
И с тем Вили Дунка, бывший добринский цирюльник, ушел. Стоя в коридоре у окна, я смотрел, как он пересекает сверкающий лужами двор, как ждет возле проходной, пока его выпустит дежурный офицер; после этого лишь воробьи, взлетающие с забора, показывали, где он как раз проходит. Он исчез на дороге, ведущей к станции, и больше никто о нем никогда не слышал.
Очередь до меня дошла только к вечеру. В кресле инспектора лесных угодий сидел полковник Томойоага; он сказал, что Кока Мавродин просила его извиниться за нее, она в данный момент занята, однако передает, что мое заявление о должности путевого обходчика изучается. Есть одно неприятное обстоятельство: бумаги мои, посланные в картотеку, по дороге потерялись. Пока они не нашлись, придется собрать мнения обо мне у некоторых надежных людей. И если не путевым обходчиком, то, кто знает, каким-нибудь курьером меня, возможно, и назначат: полковнику нужен человек, который доставлял бы ее распоряжения в резервацию.
Дело выглядело таким образом, что меня хотят послать как раз в те места, о которых мне до сих пор и думать было запрещено. И после стольких лет у меня, кажется, появился шанс встретиться с Белой Бундашьяном. Но я, конечно, изобразил на лице равнодушие и ушел с хмурым видом, словно все это мне страсть как надоело. Честно сказать, прошло столько времени, что я и в самом деле не так уж сильно был рад подобному повороту. К тому же из головы у меня не выходил Вили Дунка, который сейчас сидит на станции с билетом в кармане. Когда я услышу короткий паровозный свисток, это будет значить, что он уехал. Здорово было бы, думал я, если б еще сегодня удалось примерить его шлепанцы.
Стоял конец осени; на дворе смеркалось; я шел из казармы по безлюдной деревне, в которой слышался лишь собачий лай да бродили сгустки тумана. Электрические провода были обрезаны добрых пару лет назад, и дома вечерами дремали, погрузившись в немую тьму. Да и сейчас лишь кое-где мерцала в окнах лампадка или покачивался фонарь. В глубине сада у швеи, Аранки Вестин, тускло светилось окошко.
Некоторое время я стоял у окна, подсматривая в щель между занавесками, как она, теперь как бы уже вдова, сидя близко к колышущемуся язычку лампы, ставит латки на тяжелую суконную униформу. Плечи и спину ей закрывал сложенный вдвое толстый шерстяной платок, концы его падали на ту часть тела, которую помянул в разговоре со мной Вили Дунка. Видно, ей было зябко: печь в тот день она не успела еще затопить.
Я обошел дом, в дровяном сарае набрал охапку поленьев, прихватил на растопку лучины, потом, не стучась, коленом открыл дверь в хату. Аранка Вестин вскинула голову, но тут же и опустила ее и лишь смотрела исподлобья, как я неловко, тоже коленом, закрываю за собой дверь. Если зрение у нее было острое, а оно у нее наверняка было острое — как-никак швея, — она должна была заметить, что штаны у меня между ног подрагивают; видать, от сквозняка, думала, наверно, она. Но я тогда уже по крайней мере пять лет не был с женщиной.
Я ждал какого-нибудь знака, который можно было бы воспринять как поощрение. Например, чтобы смягчились складки у нее на лице, чтобы зовуще расслабились пальцы в домашних туфлях, а главное, чтобы она наконец уронила на пол офицерскую шинель, к которой пришивала новые карманы из серого сукна. Я знал, дело мое на мази; и еще твердо знал, что, пока она шьет, заигрывать с ней нельзя ни в коем случае.