Когда прошел слух, что на одной из обдуваемых ветром вершин Добринского хребта найдено тело полковника Боркана, я выбил из своего ватного бушлата пыль, смыл в реке грязь с резиновых сапог, потом пошел к карлику, Габриелю Дунке, чтобы он подравнял мне немного волосы. Полковник Пую Боркан был в зоне Синистра инспектором лесных угодий, и мне, как приемщику пункта заготовки лесных плодов, на похороны его полагалось явиться в приличном виде.

Вскоре оказалось однако, что торопиться мне было совсем ни к чему: похорон не будет. Полковник Кока Мавродин, только что назначенная командиром горных стрелков, раз и навсегда запретила всякие сборища. Еще на пути из Добруджи к месту нового своего назначения, в северный горный край, она передала распоряжение: полковник Пую Боркан останется на вершине, на том самом месте, где его свалила болезнь, и пусть никто не смеет к нему приближаться. Даже в том случае, если вдруг — это я уже сам добавляю — его начнут обхаживать забредшие туда барсуки или лисы.

Итак, на смену полковнику Боркану в пограничную зону Синистра, командовать горными стрелками, приехала женщина. Ходили разговоры, что Мавродин — это ее кличка, настоящая же фамилия у нее — Махмудия, и она не против, если ее зовут уменьшительным именем Кока. В Добрине накануне ее прибытия мало кто спал; в темноте, летящие неизвестно откуда, раздавались странные звуки, которые показались мне голосами волнения и надежды. Иногда казалось, это визжит в тумане кларнет путевого сторожа Томойоаги; иногда — словно запоздавшие дикие гуси пролетали, крича, над долиной.

Среди ночи, когда я брел через двор к отхожему месту — выпитый вечером денатурат не давал залежаться в постели, — я увидел: вдали, за черными крышами деревни, туман до краев налит тревожным желтым свечением. Присмотревшись, я понял: это светятся все, до единого, окна в казарме, а вокруг сторожевых вышек, словно огромные комья сладкой ваты, висит в сырой тьме осенней ночи радужное сияние. Оттуда же доносились и странные звуки: горные стрелки, привязав к ступням ног подушки, натирали полы в коридорах казармы и мокрой газетной бумагой отмывали оконные стекла.

Изольда Мавродин приехала рано утром на военном вездеходе с красным крестом. Козырек ее фуражки, лобовое стекло и крылья машины были покрыты белесым налетом, на котором кто-то написал пальцем: Кока. Следом за вездеходом по Добрин-Сити плыла горьковатая вонь каких-то лекарств; впрочем, скорее она походила на запах растоптанных насекомых; густой волной она, колыхаясь, текла по улице, чтобы потом, подобно дождевой воде, скопиться в придорожных канавах и во дворах.

В первый же день Кока Мавродин-Махмудиа прямо так, без каких-либо церемоний, отобрала себе человек пятнадцать-двадцать деревенских парней — по какой-то странной случайности все они были бесцветны, с длинными шеями, круглыми головами и глазами-пуговицами — и, заставив их выбросить свое тряпье, одела всех в одинаковые серые костюмы, черные остроносые полуботинки и серебристые блестящие галстуки. В деревне сразу подметили, как они все друг на друга похожи, и тут же прозвали бывших соседей серыми гусаками. Хотя никто ничему их не обучал — да для этого и времени не было, — серые гусаки каким-то образом сами сообразили, что от них требуется, и с первых минут суровым взглядом окидывали все, что попадалось им на глаза. Когда они направлялись куда-нибудь, кожаные подошвы полуботинок дружно шлепали по мокрым от дождя камням.

Я, в вычищенном бушлате и вымытых до блеска резиновых сапогах, сразу явился к новой начальнице, засвидетельствовать свое почтение; однако она лишь смерила меня взглядом и попросила немедленно покинуть ее кабинет. Правда, потом я стал находить то тут, то там оставленные ею, корявым почерком нацарапанные записки; а когда, сломя голову, прибегал, она отсылала меня прочь. Это какая-то ошибка, ледяным тоном говорила она, она вообще не имеет удовольствия быть со мною знакомой; в других случаях, подняв голову от бумаг, махала рукой: нет-нет, не сейчас, лучше как-нибудь после, еще представится случай. Я был уверен: она хочет меня испытать и для этого старается вывести из себя, но однажды выдаст свои истинные намерения — хотя, может быть, и не в открытую — и тогда поднимет на ноги всех своих горных стрелков, собак, соколов, чтобы они достали меня хоть из-под земли.

В ту осень я, хотя и был уже в возрасте, вовсю, и не без надежды, ударял за Аранкой Вестин. Она была швеей, обслуживала казарму и если, выполнив очередную работу, иной раз оставалась одна и без присмотра, я, конечно, был на подхвате. У нее и нашли меня однажды перед обедом, когда амурные дела у нас были в самом разгаре, серые гусаки. И не мешкая увели с собой.

Кока Мавродин сообщила мне: до нынешнего дня она не переставала ломать голову, как со мной поступить. Заготпункт на старой мельнице ликвидирован, а вместе с ним — моя должность приемщика. Вот и выходит: поскольку я и родился не в этих краях, а неведомо где, то лучше всего, если я поскорее уберусь из зоны на все четыре стороны.

— Грибочки, ягодки, общение с природой — все это в прошлом, — говорила она тихим, тусклым голосом. — В этом и раньше-то никакой нужды не было. А что самое скверное, — подумав, добавила она, — у вас нет документов. Здесь вы не можете оставаться. И чтобы показать, что она говорит не просто так, она вынула из стола канцелярскую папку, серую и захватанную; на обложке большими кривыми буквами написаны были слова: «Андрей» и «Бодор» — то есть мое новое имя. Она открыла ее, показала: папка была совершенно пуста; то есть меня вроде бы не существовало. Не исключено, что кто-то просто-напросто сжег бумаги как абсолютно ненужные, или выбросил, или они уничтожились сами собой.

Я побренчал жестяным медальоном на шее, показывая, что меня в свое время оформил, в соответствии с правилами, полковник Пую Боркан, так что, если на то пошло, у меня все-таки есть чем удостоверить свою личность. В Добрине все, кто работал в лесу, носили на шее такой же медальон, на котором были выдавлены личные данные и, конечно, имя. В здешних краях это и считалось настоящим документом.

— Если бы вы оставались здесь, — сказала Кока Мавродин, — эта бляха когда-нибудь и могла бы вам пригодиться. И то не на все времена, не до тех пор, пока вы живете и еще шевелитесь.

Кока Мавродин-Махмудия была существо низенькое, сутулое, бледное, и сидела она, утонув в своей шинели, словно невзрачная ночная бабочка. Глаза ее под кожистыми веками были неподвижны, как у ящерицы; эти немигающие глаза, вместе с черными ноздрями, сейчас были устремлены на меня; от бесцветных, войлочных ее волос, от пучков желтой ваты, торчащих в ушах, шел густой запах раздавленных насекомых.

— Если можно, я бы все же остался, — стоял я на своем. — Я на какую угодно работу согласен. Я уже просился в путевые обходчики, на узкоколейку. Может, это можно еще обсудить?

— Мне ваши планы известны. — Она пренебрежительно махнула рукой. — В конце осени, когда ляжет снег, узкоколейка остановится. И я не уверена, что весной ее снова пущу. А вы рано или поздно попадете здесь в какую-нибудь скверную историю, раз у вас нет документов. Уезжайте вовремя и по-хорошему, пока я вас отпускаю.

Разговаривать было не о чем. Я схватил шапку, бросил на Коку Мавродин ненавидящий взгляд и, не прощаясь, зашагал к двери, по пути сплюнув от злости в окно. Я уже был на пороге, когда послышался ее голос.

— А ну-ка, постойте. Можете, конечно, плеваться. Но я считала вас джентльменом.

— А я он и есть. И вовсе я не плевался.

— Это другое дело. Тогда я вас все-таки попрошу об одном одолжении. Есть тут один перевал, называется Баба- Рогунда. Я хотела бы, чтобы вы меня туда проводили. Не хочется мне иметь дело с этими умниками, горными стрелками. — Она повернулась вместе со стулом и на рельефной карте, висевшей у нее за спиной, нашла точку, где шоссе, достигнув гребня, начинало спускаться вниз. — Скажу откровенно: в такой местности мне до сих пор не очень-то приходилось бывать, я сама с юга. Хорошо, если меня проводит штатский вроде вас. Которого я все равно больше не увижу.

— Ладно, не стану отказываться.

У входной двери на скамье сидели в ряд серые гусаки. На их черных полуботинках белели разводы засохшего пота. Глаза-пуговицы поблескивали в свете осеннего солнца; на верхней губе топорщились жиденькие усы, от них исходил запах дешевого одеколона.

— Вот это и есть та самая птица, — показала на меня Кока Мавродин. — Он согласился, поедет. А завтра утром проводите его до границы зоны и дождитесь, пока он вспорхнет и улетит.

Перед казармой, у проходной, стоял вездеход с красным крестом. В провисшем брезенте на его крыше покачивалась синяя лужица дождевой воды, испятнанная желтыми березовыми листьями; в лужице, воздев к небу скрюченные лапки, валялась дохлая ворона. В те времена птицы так и сыпались с неба.

Под забором грелся на солнышке с трубкой во рту Геза Кёкень, в прошлом герой-зверовод. Когда дым его трубки несло в мою сторону, ноздри мне щекотал запах тлеющего чабреца. Он отдал честь, поднеся пальцы правой руки ко лбу.

На перевал Баба-Ротунда шла, извиваясь серпантином, старая грунтовая дорога, полная выбоин и промоин, в которых блестела, отражая небо, дождевая вода. Кроме одного-единственного автобуса, который ходил в сторону Буковины, дорогой пользовались лишь углежоги, лесники да добринские горные стрелки. На вершине, почти у самого перевала, стоял домик дорожного смотрителя Золтана Марморштейна; на ближних полянах разбросаны были несколько заимок с посеревшими от ветров и дождей бревенчатыми избушками. Прямо напротив вздымались кручи Добринского хребта, на востоке темнело урочище Колинда, на севере горели под солнцем желтовато-бурые, как шкурка ласки, скалы Поп-Ивана.

Поскольку это было первым знакомством Коки Мавродин с местностью, я шел впереди, отодвигая перед ней ветки, отшвыривая с дороги еловые шишки, громко хлопая, чтобы птицы успели вовремя вспорхнуть и улететь. Неделю-другую назад тут еще пылала рябина, но сейчас лишь голые ветви серели: спасаясь от северных студеных ветров, сюда прилетели питающиеся рябиной свиристели.

Чтобы нарушить затянувшееся молчание, я упомянул Коке Мавродин эту маленькую деталь. Она, казалось, пропустила мои слова мимо ушей; ответила она на них лишь позже.

— Хоть ученый вы человек, а все равно не знаю, что с вами делать, — сказала она. — Не годится мужчине всю жизнь посвящать ягодам да птичкам. Кстати, что здесь вообще растет-то?

— Я в основном черникой да ежевикой занимался, — ответил я. — Знаете, я их в резервацию поставлял. Медведь, он ежевику обожает.

— Хм, чернику я в жизни не видела, но вы мне ее сейчас покажете, ладно? А что до ежевики, то ползучая ежевика, например, и у нас в Добрудже родится. И хотя снег там выпадает редко, холмы, пригорки и у нас зимой и летом белые — от соли. И среди этих белых сугробов ползут по земле стебли, мохнатые, как сороконожки, и сплошь усыпанные веселыми ягодами, которые словно смеются.

— Интересно, должно быть…

Теперь, когда я был уволен, настроения у меня, чтобы поддерживать вежливую беседу, было маловато. Очень, очень я был раздосадован, что приходится уезжать из зоны. Несколько лет пропало впустую. А я-то думал уже: вот найду приемного сына — и сбежим мы с ним отсюда. Или, если он не захочет, с Аранкой Вестин… И тут появляется эта баба, Изольда Махмудия, и выгоняет меня ко всем чертям!.. Такая меня злость взяла, что я только пыхтел да плевал себе под ноги.

— А скажите, Андрей, вы сами-то не подозреваете, куда могли деться ваши бумаги?

— Подозреваю, — ответил я хмуро. — Наверно, у их благородия в кармане остались.

— У какого их благородия?

— Ну, у него, у полковника. — Я неопределенно махнул рукой в сторону заснеженных круч Добринского хребта, что белели меж свисающих с неба облачных лоскутов. В сторону той голой вершины, где среди плоских зеленых камней нашел вечный покой полковник Пую Боркан.

— Да, не повезло вам, Андрей. Только не вздумайте у него в карманах копаться. Говорят, его зараза какая-то унесла. Я распоряжусь, чтобы под ним костер разложили. И не называйте его полковником.

А немного погодя вдалеке, перед скалистыми кручами Добринского хребта, пролетел, почти над самой землей, цепляясь за кочки луга, зонтик полковника Пую Боркана.

— В жизни не видела такой огромной летучей мыши, — прошептала Кока Мавродин.

За домиком Золтана Марморштейна, в распадке, поросшем ельником, мы увидели горный хутор — избу, рядом с ней сарай, сеновал, навес. Вдоль изгороди, на покрытом инеем осеннем лугу, курились черные, поблескивающие навозные кучи. Между ними, засунув руки в карманы, время от времени испуганно вскидывая голову, прохаживался хозяин хутора, Северин Спиридон: я встречал его иногда в деревне. Перед ним скакали огромные серые вороны, за ним носилась мохнатая пестрая собачонка.

Собака заметила нас первой; поднятый хвост, растрепанный ветром, суетливо завилял, она торопливо пометила пару кочек. Северин Спиридон тоже остановился и, подняв козырьком руку ко лбу, меж столбами теплого воздуха, струящимися над навозными кучами, стал вглядываться вдаль. Все еще держа ладонь надо лбом, он расстегнул на груди телогрейку, потом распустил шнурок на штанах и тоже нервно помочился.

— Это кто такой?

— Северин Спиридон. Вы с ним еще познакомитесь. Я слышал, он давно на горных стрелков работает.

— По секрету скажу: не люблю я этих горных стрелков. Все они как один — зазнавшиеся кобели.

Тем временем Северин Спиридон сбегал за дом, достал откуда-то бинокль и теперь осматривал в него окрестности. Наверняка он увидел и Коку Мавродин, и меня, увидел, как мы ходим по мокрым тропинкам, осматривая местность.

— А скажите, какого дьявола ваши бумаги оказались у полковника Боркана в кармане?

— Стыдно говорить: он считал, что я у него в должниках, вот и держал их при себе, как залог. Вроде бы я утаил от него какого-то окунька, которого черт знает кто ему прислал.

— Быть в должниках у полковника — последнее дело.

К полудню, сделав солидный круг по оседающей под ногами земле на лугах, мы подошли к краю болота, кочки которого тянулись до самой изгороди хутора Северина Спиридона. Хотя между бревенчатыми постройками никого уже не было видно, ни хозяина, ни пестрой собачонки, Кока Мавродин направилась по чавкающей траве прямо к хутору.

Давайте-ка зайдем сюда, парень. Хочу потолковать с этим любителем смотреть в бинокль.

Как я сказал, Северина Спиридона возле хутора уже не было видно. Подойдя, мы увидели лишь сапоги, аккуратно поставленные в воротах. Следы босых ног вели через грязь к сараю. За закрытой кухонной дверью скулила собака.

— Спрятался, значит, — бросила Кока Мавродин, шагая через двор. — Что ж, пойдем поищем.

Запора на двери сарая не было, и Кока Мавродин вошла сначала туда. Она провела там, пожалуй, всего с полминуты; когда я подошел, она уже вышла из полумрака и стояла у порога. Сухие, кожистые веки ее даже не дрогнули.

— Нож у вас есть?

Ножик для грибов у меня всегда был с собой; я тут же протянул его ей.

Но она отмахнулась.

— Я не дотянусь, ступайте вы. Срежьте его поскорее.

Полумрак, стоящий в сарае, рассекали, словно блестящие лезвия, полоски света, падающие сквозь побитую градом драночную кровлю. В этих полосках покачивалась на веревке тень Северина Спиридона; на шее у него все еще болтался бинокль. Он был бос, от его расслабленных ног пахло резиновыми сапогами.

— Шевелитесь! — прикрикнула на меня Изольда Мавродин. — А то подумают еще, это я сделала.

Я вошел в сарай, вскочил на край яслей и одним движением обрезал веревку. Северин Спиридон рухнул на покрытую сеном землю; в падающем сквозь крышу свете видно было, что изо рта у него еще идет парок. Я опустился рядом с ним на колени, растянул кожу у него на лице и припал к его рту. Я вдыхал в него воздух, втягивал свежий, снова вдыхал, снова втягивал, вкладывая в это занятие всю душу; я продолжал это до тех пор, пока не почувствовал, что и он начинает слегка покашливать мне в рот. А когда у него затрепетали веки, я принес ведро воды и обрызгал ему лицо, шею; ведро я оставил там же: когда очнется, пусть рядом будет вода.

Кока Мавродин все это время прохаживалась перед избушкой.

— Я вам что велела? Срезать, а не целоваться с ним. Что это вам пришло в голову?

— Я только попробовал.

— Но вы же его воскресили!

В кухне заливалась лаем собака Северина Спиридона. Пройдя мимо сапог в воротах, мы вышли на тропу, пересекли луг и приблизились к вездеходу. По дохлой вороне, валяющейся на брезентовой крыше, ползали какие-то блестящие осенние жучки. В воздухе, тягучая, как крик диких гусей, летела блестящая паутина; под кручами Добринского хребта, словно отрывистые аккорды кларнета, курчавились облачные комочки.

— Как хотите, а я должен сейчас закурить, — сказал я. — Если торопитесь, то не ждите меня. Спущусь сам, я знаю, как спрямить путь.

Кока Махмудия села за руль и захлопнула дверцу, а стекло рядом с собой опустила.

— Часто здесь люди такое выкидывают?

— Пока не очень еще вошло в моду.

— Вот что я вам скажу: чтобы вы мне покойников больше не трогали.

— Если останусь, обещаю не трогать. А если нет, то за себя не ручаюсь.

— Зарубите себе на носу: коли человек помер, его дело — больше не шевелиться.

Окурки, которые я регулярно собирал возле казарм, я носил с собой в кармане, в жестяной коробочке. Выбрав один, потолще, я сунул его в мундштук. Поскольку машина не трогалась, я стоял, опершись на капот, и торопливо затягивался дымом. Оттуда я видел, что Северин Спиридон перевернулся уже на живот и лежит у порога сарая, приподнявшись на локтях. Слюна его еще не высохла у меня на лице.

— Странно все же, что он сейчас это сделал, — бормотала себе под нос Кока Мавродин. — Именно сейчас, когда мы здесь оказались. Немножко странно.

— Не так уж странно. Когда-то ведь все равно должен был сделать.

— Когда очухается, надо будет его допросить. Узнать, чего это он высматривал так старательно в бинокль. Уж я из него вытяну всю подноготную.

— Он скажет, что ничего не высматривал. Или — нас. Знаю я этот народец.

Развернувшись, Кока Мавродин выключила мотор, и вездеход бесшумно покатился вниз по серпантину.

— Скажу только: я тоже их знаю. Это он затеял только ради того, чтобы мне досадить.

Машина спускалась по изрытой ухабами дороге с перевала Баба-Ротунда. Кока Мавродин одной рукой держала руль, другой ковыряла в ушах. Наверняка у нее там стреляло и трещало; выходит, она не врет, что впервые попала в высокогорье. Когда мы оказались внизу, она перегнулась через меня и собственноручно открыла мне дверцу.

— Серые гусаки, как вы их называете, утром проводят вас до границы зоны. Уезжайте и позабудьте все, что было.

— Жаль, — сказал я. — Я-то думал, вы измените-таки свое решение. Я уж и так проклинаю себя из-за той чертовой рыбешки. Все мои несчастья от нее пошли.

— О какой это рыбешке вы говорите?

— Я ведь уже сказал: полковник Боркан требовал с меня какую-то рыбу, думал, что я ее от него утаил.

— Хм… Мертвый полковник — не полковник.

Вечер — я считал, что это последний мой вечер в Добрин-Сити, в зоне Синистра — я провел у Аранки Вестин. Была у нее старая, выдолбленная из дерева ванна, в которой можно было даже купаться. Я наполнил ее теплой водой, добавил туда порцию денатурата со смолой и приготовился сказать правду: через несколько часов мне придется уехать отсюда навсегда. А пока мы с Аранкой выпивали; положив ноги друг другу на плечи, мы уместились в ванне вдвоем.

У Аранки Вестин и нашли меня среди ночи серые гусаки. Еще с хмельной головой, в нижнем белье, на котором сохли, холодя кожу, влажные пятна любви, я вышел к вездеходу. В густо-синей, цвета ежевики тьме, как далекий, покрытый солью холм, белело лицо Коки Мавродин-Махмудии. Она прокричала мне (иначе было не слышно: рядом шумела вода Синистры): она передумала, и какое-то время, до нового распоряжения, я могу оставаться в Добрине.

— Серые гусаки придумают вам какое-нибудь красивое новое имя. Или черт с ним, пускай остается старое, все равно оно не настоящее.

Кока Мавродин-Махмудия была очень загадочной женщиной и капризным, непредсказуемым офицером; иной раз казалось, она просто играет со мной, как кошка с мышью, а она, выходит, хотела меня удержать при себе. Годы спустя, посетив Добрин, я узнал, что и конец ее был загадочным. Она задремала, сидя в лесу, там ее застал дождь со снегом, и она, как уснувшая бабочка, вмерзла в лед, так и не пошевелившись. Потом ветер опрокинул ледяную глыбу, она развалилась на куски и растаяла. И осталась на том месте лишь кучка мокрого, пахнущего насекомыми тряпья с полковничьими звездами на погонах.