Говорят, с утра встретить карлика — к счастью. В один из самых счастливых дней моей жизни, в тот день, когда ко мне переселилась Эльвира Спиридон, женщина с бархатным задом, я ранним утром встретил возле реки Габриеля Дунку. В Добрин-Сити, где в то время мы оба влачили наше существование, он был одним из немногих, кому позволено было держать в доме ножницы. Единственного настоящего парикмахера, сожителя Аранки Вестин, отсюда прогнали, так что я, когда очень уж обрастал, заходил стричься к карлику.
В тот памятный день, не знаю уж, почему, я решил, что сегодня четверг, и стал караулить Мустафу Муккермана, турка-дальнобойщика, который всегда в один и тот же день недели проезжал по огибающему деревню шоссе север — юг. Габриеля Дунку я повстречал случайно. Хотя был конец осени и заводи на реке уже подернулись тонкой ледяной коркой, карлик сидел на берегу, опустив в студеную воду босые, в цыпках и ссадинах ноги. Такая уж была у него работа: у себя в мастерской он целыми днями топтался босиком в ящике с мокрым песком, и от однообразного занятия этого у него ныли и распухали щиколотки. Его наняли делать матовые стекла для строящейся в Синистре тюрьмы; будучи в округе единственным карликом, он один был пригоден для выполнения этой ответственной задачи: стекло, поверх которого был насыпан песок, под его маленьким весом ломалось редко. Отмачивать пухнущие ноги он ходил к прорубям даже в разгар зимы.
В долгие беседы я пускаться не собирался, но как-то так получилось, что все же застрял там на какое-то время. Сначала я спросил, не видал ли он возле бензоколонки камиона Мустафы Муккермана; или, может, тот уже уехал? Только вот беда: оба мы не были уверены, что нынче и в самом деле четверг… Потом, уж не знаю, видно, какое-то предчувствие во мне шевельнулось: я решил, раз такие дела, зайти к нему и немного подравнять волосы. Хотя стригся я в общем недавно — когда готовился к похоронам полковника Пую Боркана.
Щелкая ножницами у меня за ушами, Габриель Дунка, как заправский цирюльник, развлекал меня всякими разговорами. Скоро быть ему, наверно, богатым, похвастался он, потому как у него были люди из окружного природоведческого музея, интересовались насчет скелета: они заплатят хорошие деньги, а он пускай даст согласие, чтобы его скелет потом был у них выставлен. Сперва-то он рассердился и послал их куда подальше, но так и быть, коли они снова явятся — а народ это продувной, они так сразу тебе не сдадутся, — он, пожалуй, упираться не станет. Меня его заботы волновали мало, я даже сказал, пусть получше следит за своими ножницами; словно чувствовал я, что прихорашиваюсь не просто так, а ради Эльвиры Спиридон.
Здесь, в мастерской Габриеля Дунки, за стрижкой, нашли меня горные стрелки — и тут же препроводили в казарму. В конторе лесного инспектора меня ждала Кока Мавродин с приказом: в тот же день переселиться из деревни на перевал Баба-Ротунда. Она и сейчас сидела, ссутулившись, уйдя чуть ли не с головой в шинель, под рельефной картой природоохранной территории, словно паук в углу, возле своей паутины; вполне возможно, вот так, не двигаясь, она провела уже много часов; в глазах, на губах, на языке ее не было ни проблеска живого света.
— На перевале жил дорожный смотритель, — начала она, — какой-то Золтан Марморштейн. Черт его знает, что ему ударило в голову: ушел он, все бросил. Дом стоит пустой, и я хотела бы, чтобы вы там поселились.
— Как же я вот так, ни с того ни с сего, чужое место займу?
— Похоже, этому чудаку оно больше не понадобится. Если люди говорят правду, он вчера вечером знатный спектакль устроил. Изволил кишки себе выпустить…
— Тогда я, пожалуй, вряд ли буду отказываться.
— Дом дорожного смотрителя — жилье служебное, и нахождение в нем сопряжено с выполнением определенных обязанностей. Золтан Марморштейн по совместительству был у нас помощником эксперта при морге.
— Приятно, что именно я вам пришел в голову… Хотя, чувствую, в этой области мне еще многому надо учиться.
— Вот и беритесь за дело.
И полковник Кока Мавродин — хотя это я провожал ее туда в первый раз — стала показывать мне на карте дорогу, взбегающую серпантином на перевал Баба-Ротунда, заимки на окрестных полянах и, наконец, домик Золтана Марморштейна на самой вершине. Вдоль тропинок, что сетью опутывали перевал, обозначены были даже сараи, загоны и собачьи будки. Я хорошо знал эти места.
— А что я должен там делать? — Ничего. Просто жить. Причем даже не в одиночку.
Полковница вынула из ящика стола стопку фотографий и разложила их на столе. На фотографиях были запечатлены чуть ли не все местные женщины. Многих из них я знал с тех времен, когда был приемщиком на заготпункте: они приходили ко мне с корзинами черники, ежевики, белых грибов. Женщины-сборщицы были знакомы мне хорошо.
— Выбирайте, — показала Кока Мавродин на фотографии, подталкивая ко мне то одну, то другую. — Разумеется, пока только одну.
Среди них была и красавица Эльвира Спиридон, которую я называл про себя, неведомо почему, рябиновой птицей. Да, это ее выпуклый лоб, чуть вздернутый нос и огромные кольца медных серег в ушах поблескивали на лежащем передо мной снимке. Это была та самая Эльвира Спиридон, у которой однажды я вынул зубами шип колючника из ступни.
— Выбирайте спокойно: к вам любая поселится с радостью. — И полковница на минуту закрыла фотографию Эльвиры Спиридон. — Хоть бы даже и эта.
— Вы слишком ко мне добры, барышня Кока, — растерянно покачал я головой. — Мне кажется, я такого не заслужил. Да и, сами понимаете, тут и другое…
— Успокойтесь. С мужем ее я уже говорила. Он согласен.
Хотя, повторяю, окрестности перевала Баба-Ротунда я знал как свои пять пальцев, да и карта, висящая в кабинете лесного инспектора, помогла бы сориентироваться, однако меня посадили на вездеход и повезли осматривать местность.
Старая грунтовая дорога, перевалив через широкий хребет, вела к буковинским холмам. Раз в сутки по ней, скрипя и проваливаясь в колдобины, проползал из Синистры дряхлый автобус; вообще же ею пользовались в основном звероводы да добринские горные стрелки. Как раз кончилось бабье лето, ветер гнал облака по лесным полянам. На вершине, исхлестанный дождевыми струями, стоял домишка, в котором постоянно жил смотритель, следивший за состоянием дороги на перевале. Крыльцо в доме было застеклено, образуя маленькую веранду; порой, когда ветер разгонял облака, на стеклах, отражаясь от луж на проходящей мимо дороге, играли солнечные зайчики. На веранде, между рассохшимися стенами, была натянута проволока, на ней висели забытые портянки Золтана Марморштейна.
В те времена все мое имущество — кроме того, что умещалось в карманах — состояло из алюминиевой миски, двух жестяных кружек, попоны, пары портянок, нескольких тряпок, мотка бечевки да бутылки денатурата. Вернувшись к себе на мельницу, я собрал все это добро, затолкал его в котомку, кинул ее на плечо и, попрощавшись с заготпунктом, с бочками, от которых все еще шел одуряющий запах, двинулся к месту новой своей работы. Покойницкая находилась в одном из сырых углов во дворе казармы.
Мне все же по-прежнему не давал покоя вопрос, что там с Мустафой Муккерманом, и я по пути опять заглянул к Габриелю Дунке. Хорошо бы выяснить, сколько бы Мустафа взял, чтобы спрятать двух человек в своем фургоне, среди мерзлых, заиндевевших туш, и отвезти их на самый краешек Балканского полуострова. От карлика я узнал, турка сегодня ждать нечего: оказалось — к Габриелю заходил Геза Кёкень, — что сегодня не четверг, а в лучшем случае среда.
Так что мой первый рабочий день в добринском морге пришелся, по всей вероятности, на среду. Обязанности помощника эксперта были не очень сложными: сидя в камере, рядом с покойником, он должен был следить, не пошевелится ли тот в течение смены. На влажном столе из серого камня как раз лежал мой предшественник, бывший дорожный смотритель Золтан Марморштейн, и штаны его были полным-полны его собственными кишками.
За всю смену он не шевельнулся ни разу, так что его сохнущие портянки я считал уже почти что своими.
Вечером меня сменил полковник Титус Томойоага, а меня, когда я очутился на свежем воздухе, охватила какая-то беспричинная радость. То и дело прикладываясь к бутылке с денатуратом, я шагал к перевалу Баба-Ротунда. Начинался снегопад, снежинки таяли у меня на щеках, за тучами иногда мелькала мчащаяся луна.
Пока я добрался до перевала, домик дорожника со всех сторон засыпала снегом поземка. Я уже собирался осветить фонариком ступеньки, ведущие на крыльцо, как вдруг заметил, что стекло веранды затянуто испариной, которую изнутри озаряют порой отсветы играющего огня. Значит, Кока Мавродин меня не обманула. Я был уже не один.
В домике было темно; лишь светились три красных глаза-отверстия в дверце печи. И в порхающих по стенам бликах поблескивали медные кольца серег. На краю топчана, сложив на коленях руки, сидела Эльвира Спиридон. Перед ней стояли снятые лапти.
— Теперь я буду жить у вас, господин.
— Добро пожаловать.
— Мне сказали, вы, господин, говорите мало. Тогда и я лучше буду молчать.
— Надеюсь, у вас тоже не будет причины для жалоб.
На осиротевшем топчане Золтана Марморштейна сейчас лежали две взбитых, пухлых подушки и два свежевыстиранных лоскутных одеяла, от которых еще исходил аромат северного ветра, прилетевшего в тот день на перевал. На столе, в старом, закопченном котелке, стояла отдающая мышами картофельная похлебка; половину ее съел, должно быть, другой человек. А рядом с ней — излюбленное питье горных стрелков — полная бутылка ежевичной палинки. На пробке, как яркая звездочка, сиял золотисто-серебряный, усаженный шипами цветок колючника.
— Это мой муж вам шлет.
— Хороший человек ваш муж. Наверное, я его потом тоже узнаю получше. А сейчас, я вас прошу, не ревите.
— Муж мой — Северин Спиридон, вы его уже немного знаете.
— Хм… так, по имени, не припомню.
— Была с ним одна глупая история. Вы тогда помогли ему выбраться. Он жить не хотел, а вы, господин, душу в него вдохнули.
— Ага, что-то такое было, не стану отрекаться. И, если я ничего не путаю, у вас еще пестренькая собачка есть.
— Да, есть. Собачка тоже вас не забыла.
Я заметил, что онуча на щиколотке у нее колыхнулась. И тогда я встал на колени, чтобы собственноручно высвободить из онучи ее ногу. Ту самую, опутанную тонкими жилками, теплую, пахнущую сеном ногу, с которой я имел счастье быть, что называется, в шапочном знакомстве с того достопамятного случая, когда вынул впившуюся в нее колючку… И вот я снова держал эту ногу в своих ладонях.
— Вот, стало быть, какие дела, — бормотал я рассеянно. — Полковники, что там ни говори, свое слово держат. А я-то думал, Кока Мавродин-Махмудия просто смеется надо мной. Благослови ее тысячу раз Всевышний.
— Да, барышня полковница пожелала, чтобы я с этих пор жила у вас, господин. Но если вы мне позволите, я иногда буду ходить домой.
— Ходите, когда захочется. В конце концов, у вас есть к кому. А сейчас снова прошу вас, не ревите.
Откупорив бутылку, я разлил гостинец Северина Спиридона по двум кружкам. Под топчаном нашелся таз; наполнив водой, я поставил его на печку; потом попробовал суп. Таз пропускал воду; я смотрел на водяные шарики, что разбегались по раскаленной плите, потом, отпив палинки, махнул Эльвире Спиридон рукой: мол, чего ждать, давайте, пожалуйста, раздевайтесь.
Довольно давно уже не слыхал я таких звуков: шелестело снимаемое платье, шуршали прижатые друг к другу округлые руки и бархатистые колени, плескалась вода, стекая по ребрам; мне даже казалось, я слышу, как дышит сохнущая кожа. Над коленом у Эльвиры Спиридон я выбрал жилку, которая, то разветвляясь, то вновь сливаясь, бежала вверх, и, ведя по ней пальцем, отправился, сначала вроде бы нерешительно, потом все смелее и нетерпеливее, вдоль нее…
— Знаете, — тихо сказал я, сам удивляясь тому, как странно звучит мой голос, — это ведь я однажды нашел колючку у вас в ступне. Если вы еще помните, я ее собственными зубами вытащил оттуда.
— Не забыла я, господин.
— Сейчас я могу признаться, я вас про себя зову с тех пор не иначе как рябиной, или птицей, или рябиновой птицей. Каждый раз по-разному, сколько бы раз ни вспомнил.
— Не совсем я вас понимаю, господин, но кажется, вы за мной ухаживаете.
— И еще скажу: сейчас я вас буду всю целовать, и тут, и тут, и тут, по очереди. Это я для того говорю, чтобы вы не удивлялись и не пугались.
— Целуйте, господин, везде, где хотите.
Позже, уже заполночь, я, голый, сидел на корточках перед печкой, раздувая угасающий огонь, и опять размышлял о своем житье-бытье. Вспомнились мне Мустафа Муккерман и, конечно, Бела Бундашьян, мой приемный сын, которого я не видел уже четыре или пять лет, хотя жил он где-то тут, поблизости, в медвежьей резервации. Я все еще не терял надежды, что в конце концов найду его и мы вместе уедем на солнечные Балканы… Нет, не в самый подходящий момент поселилась ко мне эта женщина. Но сейчас она, едва слышно вздыхая, лежала совсем недалеко от меня. Стоя на коленях, я повернулся к топчану и просунул руку под одеяло.
— Надеюсь, вам хорошо было.
— Было не плохо, господин.
— Может, Господь все устроит к лучшему… А если нет, то в один прекрасный день я уеду отсюда. Скажу вам по секрету: у меня есть другая жизнь.
— Я так и думала, господин. Вы знавали господина Золтана Марморштейна? Он тоже уехал.
— Нет, не имел чести.
— Может, он еще вернется, потому что это — его портянки.
— Если, вернется, скажем: добро пожаловать.
Ночью ветер и снегопад прекратились; озаренные лупой вершины сияли так ярко, что в горнице стало светло. Стояла полная тишина; только похрустывал снег вокруг дома — словно и в самом деле возвращался Золтан Марморштейн, поддерживая штаны, наполненные тяжелыми кишками. Эльвира Спиридон вылезла из-под одеяла, встала возле окна. Она стояла там долго, может, несколько часов, и плечи ее были мягки, округлы и лиловаты, как заснеженные вершины за окном. Лишь на рассвете она вернулась в постель; колени и зад у нее были как лед. Или как стекло. Согревая дыханием ее закоченевшее тело, я принюхался к складкам ее кожи.
— О, я еще не говорил о том, как вы пахнете. Вот тут, например, на шее. Мне нравится очень. Не каждая женщина может похвастаться таким запахом.
— Когда я к вам собиралась, муж меня искупал. И кое-где умастил ореховым маслом.
— Ага, значит, это орех!.. Первый раз слышу про такое. Во что бы то ни стало надо познакомиться с вашим мужем.
— Да ведь вы его знаете. Вы ему жизнь однажды спасли.
Много лет не приходилось уже мне отдыхать вот так, голышом, на лоскутном одеяле, рядом с дышащей теплом печкой. А чтобы еще и ноздри тебе щекотал при этом легкий ореховый аромат — и совсем никогда. И я сказал себе: «Чего ты хочешь еще? Ты получил все, о чем только можно мечтать. Ты лежишь, развалившись, в тепле и неге, и к коленям твоим прижат бархатный зад Эльвиры Спиридон. Ты достиг вершины, парень!»
— Я ведь еще не знаю вашего имени, господин, — неожиданно отвлекла меня от раздумий Эльвира Спиридон.
— В самом деле… Но могу вас успокоить: скоро, не позже ближайшего вечера, я вам его сообщу.
— Потому как, мало ли, вдруг выйдет так, что и мне иной раз надо будет к вам обратиться.
— Вы правы. Только, пожалуйста, потерпите чуть-чуть, скоро я вам представлюсь. Не знаю, может, вы мне тогда не поверите: дело в том, что недавно бумаги у меня потерялись. Насчет имени надо мне срочно поговорить с полковником Кокой Мавродин. А пока я вынужден помалкивать, к сожалению.
— Я просто подумала: если бы можно было звать вас по имени, мне бы к вам легче было привыкнуть.
Когда ей иногда случалось садиться на топчане, я — ради шутки, конечно, — норовил посмотреть в окно то над самым ее плечом, то, наоборот, под мышкой. Впрочем, и там, и там я видел одно и то же: долины, подернутые лиловой дымкой, из которой высовывались остроконечные верхушки елей, вороньи стаи, взмывающие в воздух и летящие к крутым склонам хребта Поп-Иван, и заснеженные вершины, которые как раз осветило вставшее над горами солнце.
Пока горница проветривалась, мы молча стояли рядом друг с другом у открытого окна. Руки наши соприкоснулись, потом напряглись, словно пробуя одолеть друг друга, потом, примирившись, переплелись. Между нами, в раковине известной лишь нам двоим тайны, наверняка пряталось имя одного и того же человека. Того, чьи следы, как свидетельства тихой и бескорыстной верности, извилистой тропкой кружили в снегу возле дома.
На поляне, напротив окна, из-под свежего снега проступили, блестя черными гранями, теплые кучи навоза; меж ними бродила пестрая собачонка; в столбах пара, поднимающихся над ними, грелись, паря, свиристели. Над драночной крышей ближней избушки, словно вьюнок по стеблю, полз в небо курчавый дымок: Северин Спиридон после ночных прогулок занимался домашним хозяйством.
Солнце светило вовсю; скоро я должен был отправляться на новое место работы. Видно было, что в доме моем появилась женщина: свой бушлат, который я без особых раздумий возвел в ранг рабочей одежды помощника эксперта при морге, я нашел вывешенным на ворота, полным свежего воздуха. Нет на свете такого упрямого запаха, который ветер, гуляющий над перевалом, не выдул бы из любой одежды всего за одну ночь.