К помощнику эксперта при морге, бывшему эксперту по чернике и ежевике, что под кличкой Андрей жил в доме дорожного смотрителя в горах над деревней Добрин, на перевале Баба-Ротунда. однажды ранним утром прибыл горный стрелок. Дождавшись, пока Эльвира Спиридон, сбежав по ступенькам крыльца, исчезнет в ельнике, где стояла избушка ее мужа, солдат вышел из лесу и зашагал к дому, одиноко стоящему близ дороги. Андрей Бодор, услышав, как хрустят, круша ледяную корку на обочине, жесткие, неумолимо приближающиеся шаги — шаги человека, несущего скверные вести, — отошел за дверь и, словно испуганная собака, нервно помочился в угол.

Однако солдат пришел с каким-то объемистым узлом, и Андрей вздохнул с таким облегчением, будто получил весточку от близкого друга. Солдат вытащил из своей полевой сумки ношеную унтер-офицерскую форму, резиновые сапоги, бриджи, велел Андрею переодеться и следовать с ним в Добрин-Сити; вряд ли это могло означать что-нибудь очень уж нехорошее. Такую ношеную форменную одежду без знаков различия носили в зоне Синистра доверенные люди, работающие на горных стрелков.

— Знаете, почему я пришел пешком? Чтобы у нас было время поговорить по дороге.

— Со мной у вас не получится разговора. Разве что про землянику, про ежевику; ну, может, еще про ушастых сов.

— Вот мы уже и подходим к делу. Если позволите, я начну.

— Боюсь, не найдется у нас с вами общей темы.

— Ошибаетесь, найдется: барышня Кока. Это она меня к вам послала… В общем, сначала она в вас не разобралась, но теперь мнение у нее другое: скажу по секрету, теперь она вас высоко ценит. К тому же начать она хочет с непростой задачи — разумеется, если вы согласитесь. Она собирается вас послать в резервацию.

— Мне туда хода нет. Полковник Боркан так и не выдал мне туда пропуск.

— Пропуск, считайте, теперь у вас есть. Барышня Кока просит вас провести одну ночь у буфетчика, Никифора Тесковины. Есть у него дочка, по имени Бебе. Люди говорят, глаза у нее ночью светятся, как у рыси. Не вредно будет проверить, так ли это.

На склонах Добринского хребта добывали когда-то руду, и к погрузочным рампам, к рудничным отвалам вела от деревни узкоколейка. Потом, когда рудник был ликвидирован, а в заброшенных карьерах поселили медведей, узкоколейка опять же пришлась кстати: туда вагонетками доставляли корм для зверей, фрукты, пищевые отходы, павших лошадей и даже живых ослов. Там, где кончались рельсы, еще стоял старый шахтерский буфет; теперь туда приходили пить звероводы, лесники, там они вечерами играли в карты, в мельницу, в домино, на раскаленной плите пекли грибы, птичьи яйца.

Бебе Тесковину знали в окрестностях все — из-за огненно-рыжих волос. Пока рельсы узкоколейки не покрывал первый снег, она на ручной дрезине ездила в Добрин-Сити в школу. Когда она въезжала в деревню, волосы ее были видны далеко над серыми изгородями, пылая, словно куст спелой рябины. А вот теперь оказалось, у нее еще и глаза светятся в темноте.

— Не разбираюсь я в этих делах.

— Разберетесь. И еще: в казарме, на проходной, вам оставлена небольшая посылочка, ее надо забросить Гезе Хутире.

— Геза Хутира, Геза Хутира… Кто это? Не имею чести быть с ним знаком.

— Он метеоролог в резервации. А узнать его будет легко: у него волосы — до земли. Он двадцать три года не стригся.

Пять лет Андрей Бодор ждал этого дня. Сколько раз за эти годы он представлял, как они встретятся наконец с приемным сыном! А сейчас он даже бровью не повел, услышав отрадную весть.

— Честно говоря, даже не знаю. Большой вопрос, найду ли я туда дорогу.

— Убежден, что найдете.

— Знаете, не очень-то люблю я в зимнее время бродить по лесам. А почему — сами можете догадаться: еще подхватишь какую-нибудь заразу. В этом году нам прививки еще не делали.

— Это верно. Барышня Кока прививки сама отменила. Не нравится, говорит, что ее людей иглой колют. Обещала придумать вместо прививок еще что-нибудь.

Посылочка, что ждала Андрея на проходной, представляла собой всего-навсего алюминиевый стержень. А точнее, несколько стержней, входящих друг в друга; выдвинув их, стержень можно было существенно удлинить. Кроме того, в нем были высверлены разного размера отверстия, из которых свисали концы оранжевых и желтых веревочек. Для чего это нужно, понять было все равно невозможно, так что Андрей положил стержень на плечо и ушел.

Бюст Гезы Кёкеня, героя-зверовода, стоял по ту сторону дороги черный, как уголь, от обсевших его ворон. Когда Андрей подошел, они снялись и улетели, и бюст стал чисто-белым от облепившего его птичьего помета. Это могло быть и хорошим предзнаменованием, и не очень. Поблизости стоял вездеход с красным крестом, за опущенным стеклом маячило бледное, словно крыло бабочки-капустницы, лицо Коки Мавродин. Никому бы и в голову не пришло, что это женщина, если бы не горящий огнем медальон у нее на шее: красная пятиконечная звезда в медной оправе.

Была поздняя осень, но в лесах лишь кое-где лежали серые пятна ноздреватого снега; с насыпи, а тем более с рельсов снег испарился бесследно. Андрей, с алюминиевым шестом на плече, двинулся прямо на станцию, чтобы оттуда на ручной дрезине выехать в резервацию. Рельсы приведут его прямиком к пивной Никифора Тесковины.

На полпути дорогу перегораживал шлагбаум: здесь начиналась природоохранная территория. Полковник Жан Томойоага из караульной будки издали видел, что за человек приближается к закрытой зоне, и выходил к насыпи, если надо было поднять шлагбаум.

Андрей остановил дрезину и привязал ее к вилке шлагбаума — чтобы не скатилась по склону назад. Видя, что он не спешит, полковник достал из-под топчана шахматы. Сидя возле открытой двери, рядом с клетчатой рубахой, расстеленной на полу, они передвигали грубо вырезанные самодельные фигурки; если бы появился кто-нибудь посторонний, весь набор можно было одним движением собрать в узелок и спрятать. Полковник Жан Томойоага знал, что приятель его еще не бывал за ограждением, и предупредил: путь за шлагбаумом поднимается круто вверх, так что не вредно будет основательно смазать оси. Бидон с жиром и с широкой деревянной лопаточкой стоял возле караулки, под стрехой. Пока Андрей возился со смазкой, полковник разглядывал алюминиевый стержень. Вытаскивая одну за другой вставные детали, он на одной из них, в середине, обнаружил крупно выгравированное по алюминию имя покойного инспектора лесных угодий, полковника Пую Боркана.

Выходит, хоть его и не похоронят, тем не менее место, где он лежит, прикрытый полиэтиленовыми мешками и пригвожденный к земле, все-таки обозначат блестящим, заметным издали алюминиевым шестом. Привязанные к нему цветные ленты, особенно оранжевые, будут видны даже в густом тумане, а в просверленных дырках будет свистеть и петь ветер. Так что, если понадобится, его можно будет найти даже ночью; или даже в разгар зимы, когда все вокруг заметут сугробы.

— Солдаты, которые на него наткнулись, рассказывали, — добавил полковник Жан Томойоага, — что он был уже немного объеден. Конечно, летучие мыши…

— Шуточки, — проворчал Андрей. — Зимой летучие мыши спят.

Он отвязал дрезину, сел за рычаг и тронулся в путь. Рядом с насыпью, вся в ослепительно белой пене, шумела река, заглушая скрип дрезины. Но гул колес убегал по рельсам вперед, до самой конечной станции, и там резонировал в стояках, показывающих конец пути. Гул этот, должно быть, слышен был и в буфете: когда дрезина прошла последний поворот, Никифор Тесковина уже стоял возле рельсов, сложив на груди руки.

— Спорим, ты насчет моей дочери, — встретил он меня. — К сожалению, нет ее дома. Гулять она пошла, с Гезой Хутирой.

С горных вершин, в компании серых бродячих туманов, уже спускалась в долины зима; однако Никифор, стоя с непокрытой головой в грязи, истоптанной следами босых детских ног, был одет лишь в майку, дырявые солдатские штаны да кожаные сандалии на босу ногу.

— Схожу сперва к метеорологу, — ответил Андрей. — А на обратном пути у тебя заночую.

— Да, я знаю. Наверно, я тогда спать уже буду. Пошли, опрокинем рюмку-другую.

Буфет представлял собой длинное, сырое, пропахшее грибами помещение; в одном конце его находилась сколоченная из досок стойка, за ней — очаг и что-то вроде кухни; там же, в углу, стоял широкий топчан. В зале сидели три зверовода в лоснящихся от грязи бушлатах с высоким воротом, густо усеянных металлическими пластинками и заклепками; наверно, украшения эти предохраняли от медвежьих когтей. Старший зверовод, доктор Олеинек, или, как все его звали, док, развалился за столиком в одиночестве; у стены, на узенькой лавке, держась под руки, сидели и выпивали два близнеца-альбиноса. Жестяные бляхи, болтавшиеся у них на шее, свидетельствовали о том — это даже среди близнецов невероятная редкость, — что их и зовут одинаково: имя у того и у другого было — Петрика Хамза. Андрея они видели в первый раз — и на всякий случай показали ему язык.

Откуда-то появилось двое темноволосых детишек Никифора Тесковины: их привлек в пивной зал блеск алюминиевого шеста. Они лизнули алюминиевые трубки, ощупали пальцами выгравированную надпись. Они последними видели полковника Пую Боркана живым: отсюда он ушел к месту своего упокоения. Печать близкой смерти уже лежала на нем: он был почти прозрачным; за столиком, куда он сел напоследок выпить горячего вина, дрожало по существу лишь марево, имевшее контуры человека; его большие, красивые уши от жара повисли, как смятый сухой целлофан. Когда его обнаружили — так говорит легенда — он был уже основательно кем-то объеден.

— Так я тебя вечером немножко побеспокою.

— Приходи, приходи. Говорю же, я знаю, в чем дело.

Тропинка, ведущая к домику метеоролога, начиналась напротив буфета и бежала вдоль распадка. По сторонам ее тянулся покрытый кочками луг; а по краю луга, между кочками, ползал на четвереньках карлик, Габриель Дунка. На одной руке у него было что-то вроде плотной, длинной, аж до плеча достающей перчатки; время от времени он совал руку в землю, в какие-то потайные пустоты. С давних пор они с Никифором Тесковиной занимались бизнесом: карлик ловил для него на лугу вокруг буфета сурков. Каждый раз, когда приближался поезд или хотя бы ручная дрезина, сурки, встревоженные гулом, высыпали из нор на поверхность.

— Слушай, — обратился Андрей к Габриелю, — сейчас нас никто не слышит. Я про твою коммерцию знаю, и знаю, что ты весь деньгами набит. Дай мне немного в долг.

— Деться некуда, придется дать. А сколько надо?

— Думаю, четырех двадцатидолларовых бумажек хватит. Когда нибудь я точно верну. А сейчас нужны ровно четыре бумажки, дело очень важное, вопрос жизни и смерти.

— Ладно, пока ступай. А то Ники Тесковина в окно смотрит.

На полпути к домику Гезы Хутиры распадок становился немного шире, со склона здесь тек, впадая в реку, ярко- красный ручей. Это место звали — Поющий Родник: в крапиве тут валялось много пустых бутылок, и ветер днем и ночью извлекал из их горлышек странную, грустную мелодию. Под эту музыку из земли, пульсируя, бил железистый минеральный ключ, вода которого и окрашивала в густой ржаво-красный цвет берег маленького бассейна, оставляла красный осадок на желобе из еловой коры, на камнях и корнях, по которым протекала. Даже запах ее напоминал запах крови.

К тому же сейчас к ней в самом деле была примешана кровь. Бебе Тесковина, склонясь над ручьем, пригоршнями плескала на себя воду. Одежда ее — лыжные штаны с курткой — валялась, сброшенная, на камне, и хотя в тени повсюду мерцали холодным сиянием лиловые пятна инея и льда, Бебе прикрылась лишь чем-то вроде пеленки, завязанной на поясе. По щуплым детским коленкам, худым ногам узкими, извилистыми струйками текла кровь.

Геза Хутира сидел поблизости на пеньке. По волосам, которые доставали якобы до земли, его сейчас вряд ли можно было бы узнать: волосы были спрятаны под одеждой. Он посасывал трубку, далеко распространяющую аромат чабреца; возле ног его стояла пустая бутылка, в ней посвистывал ветер. Сквозь дымок, что вился, тут же уносимый ветром, над трубкой, он разглядывал тощее тело Бебе Тесковины, извилистые струйки крови у нее на ногах, обрызганных каплями воды. Андрей в шуме потока подошел неслышно, метеоролог заметил его, лишь когда в глаза ему попал, слепя, зайчик с алюминиевого шеста.

— Рад видеть, — приветствовал он Андрея. — Так и думал, что ко мне сегодня придет кто-нибудь. Пошли скорее, чтобы вам не поздно вернуться. — Он поднялся с камня, потянулся, не вынимая изо рта трубку, и крикнул Бебе. — У меня тут кое-какие дела с господином. Если нечего будет делать, приходи сюда завтра в эту же пору.

Андрей видел сейчас лишь коротко стриженные пылающие волосы девочки; глаз своих, матовых, синих, словно черника, она не сводила с Гезы Хутиры. Мужчины ушли, а она стала медленно, разочарованно одеваться.

Тропинка, ведущая вверх, то и дело сбегала в воду; ходить по ней можно было только в резиновых сапогах. Края заводей уже затянуло ледяной корочкой; на покрытых сверкающей глазурью камнях, на ветках, свисающих над водой и тоже усеянных ледяными каплями, суетились, прыгали трясогузки.

— Вы один живете? — спросил Андрей, слегка задыхаясь от крутого подъема.

— Я-то? Вы к чему клоните, разрешите спросить?

— Просто интересуюсь. Я ведь и сам одиночество обожаю. Думал, может, родственные души.

— Родственные души?.. — Геза Хутира остановился, снисходительно оглядел собеседника. — Это дело другое. Тогда скажу. Живет у меня один человек. Все равно вы его увидите.

Дом Гезы Хутиры стоял в дальнем углу распадка, выше границы леса, там, где среди каменных осыпей ослепительно сияли серебряные ручьи. Лес в этом месте быстро редел, и на склоны, изрытые трещинами, карабкалось лишь несколько всклокоченных елок, седых от свисающего лишайника. Туча, должно быть, снялась оттуда совсем недавно: драночная кровля еще усеяна была радужными водяными каплями. Недалеко от дома стоял на четырехногой подставке блестящий шкаф с метеорологическими приборами; поодаль, на расположенных под открытым небом устройствах для наблюдения за погодой, неподвижно сидели нахохлившиеся вороны.

На пороге дома, сложив для молитвы руки и вертя большими пальцами, сидел Бела Бундашьян, приемный сын Андрея; у его ног валялась бутылка с остатками денатурата. Как все армяне, он рано начал лысеть, смуглый, блестящий от пота лоб его взбегал чуть ли не к самой макушке; толстые линзы очков и густые, косматые брови делали его взгляд немного совиным. Он смотрел на приемного отца неподвижно и равнодушно, на лице его не мелькнуло ни радости, ни удивления. Он едва шевельнулся, когда Андрей с алюминиевым шестом на плече остановился перед ним.

— Это вы? — пробормотал Бела Бундашьян, скорее утвердительно, чем вопросительно. — Откуда вы взялись?

— Тебя ищу, — шепотом ответил Андрей. — Пять лет иду по твоему следу.

— По моему следу? За каким чертом?

— Кажется, удалось-таки мне их с носом оставить. Хотел увидеть тебя, и вот я здесь.

— Ради того, чтобы меня увидеть?

— У меня никого нет, кроме тебя.

Бела Бундашьян поднес ко рту перевернутую бутылку, терпеливо дождался, пока оттуда скатятся в рот последние капли. Потом сплюнул сквозь зубы и покачал головой.

— Ужасно…

Геза Хутира вынес из дома бинокль и, подняв его к глазам, обвел взглядом края угрюмой впадины, где они находились. Взгляд его остановился на одной из заснеженных вершин. Там, в вышине, подрагивал в лучах солнца острый гребень каменной груды, возле которой, прикрытый полиэтиленовыми мешками, лежал полковник Боркан. Рядом с ним и нужно было поставить алюминиевый шест.

— Вижу, старого знакомого встретили, — прямо сказал Геза Хутира. — Но меня можете не опасаться. Лишних вопросов задавать не стану.

— За это заранее благодарен. Не стану отрицать, этого человека я давно знаю. Нам с ним надо будет кое о чем поговорить.

— Пока вы беседуете, я отвернусь, заткну уши, даже, если скажете, уйду в сторону…

— Вот это совсем ни к чему, — остановил его Бела Бундашьян. — Я тебя очень прошу, не вздумай затыкать уши. Не хватает еще, чтобы у меня были от тебя какие-то тайны!

Маленькое плато, на которое вскоре мы поднялись все втроем, уже покрывал тонкий слой серого, как мак, снега. Близился закат; на склоне напротив мерцал в трещинах нетающий лед. Туда вели извилистые тропинки: к тем скалам Геза Хутира ходил считывать показания своих приборов. А сейчас, прикрепив к сапогам ледовые шпоры и намотав на пояс стальную проволоку, он, с алюминиевым шестом за плечами, стал в одиночку взбираться на кручу.

Пока он достиг вершины, потом — каменной пирамидки, возле которой валялся труп полковника Пую Боркана, на горы легли сумерки. Андрей вместе с приемным сыном молча стояли внизу, под обрывом, наблюдая за удаляющейся фигурой, которая четко вырисовывалась на фоне неба; наконец вечерняя тьма поглотила ее. Вместе с тьмой на вершину опустилась огромная черная летучая мышь; тень ее какое-то время покачивалась над покрытыми инеем карликовыми соснами и кустами можжевельника, потом, поднявшись, удалилась и растворилась во мраке. Это был бесприютный, осиротевший зонтик покойного лесного инспектора.

Ветер внезапно утих; меж голых стен впадины стояла гулкая, как в пустой бутылке, тишина. С вершины время от времени доносились удары молотка, металлический звон: это Геза Хутира укреплял в камнях шест, вбивал вокруг колья, натягивал проволоку. Из долин, как дымка после дождя, поднималось неощутимой завесой бормотание горных ручьев.

— Заглянул я в твой дневник, — начал Андрей. — Думал, может, хоть там удастся узнать, во что ты впутался.

— Это вы очень, очень плохо сделали.

— Так что сначала я тебя у Конни Иллафельд искал, но было уже поздно. И тогда понял, что беда — гораздо серьезнее.

— Не знаю, про какую беду вы говорите. Для меня беда — то, что вы мой дневник читали, черт бы вас побрал.

— А что было делать? Должен же я был выяснить, что с тобой приключилось.

— Видите: ничего со мной не приключилось. Вы же прекрасно знаете, до чего я ненавижу такие вещи.

— В конце концов я тебя нашел все же. Много лет искал, но нашел. Я теперь в Добрине живу, близко. И обязательно увезу тебя отсюда.

— Вот это, прошу вас, выбросьте из головы. И вообще больше обо мне не заботьтесь. Я и сам о себе позабочусь.

— Как-нибудь весной, или в начале лета, самое позднее, я за тобой приду. Говорю же: у меня никого нет, кроме тебя.

— Уж не думаете ли вы, что я с вами куда-то поеду? Я хочу здесь остаться, а если вы от меня не отвяжетесь, то… вы и не догадываетесь, что я тогда сделаю. И уж, во всяком случае, постараюсь, чтобы стало известно, чего вы тут, в запретной зоне, с таким старанием ищете.

Геза Хутира, видимо, кончил работу; шест стоял на вершине, укрепленный между валунами, на проволочных растяжках, и ветер, переваливая через хребет, запел, засвистел, попадая в отверстия, высверленные в шесте. По склону посыпались камешки: метеоролог возвращался. Потом стало слышно, как позвякивает его фонарь; но Геза Хутира каждый камень, каждую выемку тут знал наизусть — и фонарь зажег лишь внизу, подходя к ожидавшим его Андрею и Беле.

И вдруг склон горы заискрился, камни под тонкой пеленой снега вспыхнули, засверкали. Всюду, куда доставал луч фонаря, по снегу бежали волны синих, зеленых, медных блесток.

На склонах Добринского хребта — до того, как тут устроена была медвежья резервация — добывали руду. С плато в долину, к платформе узкоколейки, вела канатная дорога, и возле опорных ферм, где вагонетки переваливались через ролики, всегда выпадало от сотрясения несколько кусков руды. От этих камней и шло сейчас призрачное сияние из-под снега.

После того как рудник закрыли, в сложенный из каменных глыб и балок домик, где прежде дежурил ремонтник, наблюдавший за канатной дорогой, и находились его инструменты, поселился Геза Хутира, метеоролог. Но хижина с ее замшелыми камнями и подернутыми лишайником, влажными от туманов деревянными перекрытиями по-прежнему неотделима была от горы, словно вырастала из нее. Когда луч фонаря пробежал по стенам, в пространстве хижины замелькали стремительные, суетливые тени.

— Да вы их не бойтесь, — сказал Геза Хутира. — И ласки, и слепыши, они все — друзья человека.

Бела Бундашьян сразу ушел в угол, лег на кучу разворошенного тряпья и распечатал бутылку. В хижине поплыл запах спирта. Спирта, который настаивали на корне горечавки.

— Я тебе принесу сюда какое-нибудь одеяло, — пробовал завязать с ним разговор Андрей. — Достать нелегко будет, но я кого-нибудь попрошу со склада украсть.

— Не надо. Я одеял терпеть не могу.

— В следующий раз наверняка будут хорошие новости. Есть у меня один знакомый, шофер. К тому же иностранец… Думаю, понимаешь.

— Скажите честно, что у вас на уме? Вы ведь тоже теперь — один из них. Иначе бы вас здесь не было.

— Как бы я по-другому к тебе добрался?

— Тогда больше видеть вас не желаю. — Бела Бундашьян закрылся с головой дырявым покрывалом, еще каким- то тряпьем и, отвернувшись к стене, крикнул оттуда. — Учтите: я с иностранцами не общаюсь. И вообще ни с кем. И мне очень даже известно, как избавляться от проходимцев, которые пытаются втянуть меня в подозрительные махинации.

— Вы, пожалуй, лучше уходите сейчас, — толкнул Андрея в бок Геза Хутира. — Видите: мешаете вы ему. Я его знаю, он парень немного чувствительный. И вообще вас уже Никифор Тесковина ждет в буфете.

У Андрея, правда, был карманный фонарик, но он ему не понадобился. На дне распадка, отражая свет звезд, мерцал в ночной темноте, словно развернувшийся рулон шелковой ткани, поток, показывая дорогу к буфету. Никифор Тесковина, помахивая фонарем, действительно уже ждал ночного гостя.

— Я там сдвинул тебе два стола, — сказал он. — Ребятишки сверху свежего лапника набросали. Едим мы по утрам, так что сразу можешь укладываться.

От широкого топчана, где спал со своими тремя детьми Никифор Тесковина, доносился кисловатый запах денатурата и горечавки. Фонарь был погашен, печь тоже давно прогорела; слышно было, как булькает жидкость в бутылке, передаваемой из рук в руки. В темноте светились глаза Бебе Тесковины.

В стенах шуршали пауки и еще какая-то нечисть, на чердаке началась возня ласок, летучих мышей, по полу пивного зала тоже стучали чьи-то мелкие коготки. Весь дом наполнился сонным сопением… Когда Никифор Тесковина прошел босиком по скрипучим доскам к двери, за окном уже светало. Андрей тоже слез со стола, на котором спал, и встал на порог, рядом с буфетчиком. Нагнув головы, они мочились на ступени, глядя, как пенистые курящиеся струйки черными извилистыми линиями бегут по заиндевелой земле. Мрак, что заполнял впадины и закоулки долины, едва начинал давать трещины, а в вышине, на гребне Добринского хребта, словно утренняя звезда, уже сиял алюминиевый шест.

Когда рассвело, из-под одеял выползли дети. Никифор Тесковина растопил печку. На раскаленной плите семья пекла сморщенные шампиньоны, лесные орехи, желуди; в кастрюле с водой размокали стебли черники, ароматный пар оседал на холодном стекле. Бебе Тесковина время от времени вытирала окно ладошкой и выглядывала наружу.

— Он здесь будет жить? — спросила она отца.

— Еще не знаю, — ответил тот.

— Если надо, я уступлю свое место. Переселюсь к Гезе Хутире. Он обещал меня к себе взять. Может, еще сегодня уйду отсюда насовсем.

— Уходи, если хочешь. Я тебя отпускаю.

После завтрака Андрей стал было прощаться, но Никифор Тесковина вышел из дома следом за ним. Они вместе пересекли узкую, покрытую инеем лужайку, отделявшую буфет от полотна узкоколейки.

— Что скажешь про человека, — заговорил буфетчик, — который у Гезы Хутиры живет?

— Не скажу ничего особенного.

— Ты его не в первый раз видишь, верно?

— Хм… Как сказать.

— Чтоб ты знал: ночью он был в деревне. Хотя ему это запрещено. Да он и сам туда никогда не ходил.

Андрей, склонившись над стояком, как раз отвязывал цепь дрезины. Прижав ладонь к животу, он медленно распрямился, широко раскрыл рот. Его вырвало на сиденье. В густой блестящей слюне, под застывающими тягучими кровяными нитями подрагивали кусочки проглоченных шампиньонов.

— Желудок, видать, себе испортил.

— А, ерунда. Просто случайно срыгнул, когда нагнулся.

— На вид — точно как мозги.

Андрей вытер ладонью сиденье, устроился на нем и отпустил ручной тормоз. Дрезина тронулась, катясь под уклон.

— Я сам не пойму, — стал объяснять Никифор Тесковина, — чего у девчонки глаза светятся с темноте. Это только сейчас у нее началось, после первых месячных.

— Ладно, все в порядке. Я так и скажу.

— Тогда скажи еще, что она от меня уходить собирается. Хорошо, если наверху заранее знают о таких переменах.

— Да, я сам слышал. Так все и скажу.

— И не забудешь, конечно, что ее к себе Геза Хутира берет?

— Не забуду, — ответил Андрей Бодор. — Будь спокоен, все доложу как надо.