Насилие аномично, террор аномален. Он, так же как и ожирение, является чем-то вроде выпуклого зеркала, которое искажает политический порядок и сцену. Зеркало их исчезновения. Думается, террор также исходит из иной последовательности, алеаторной и головокружительной, из контагиозной паники и уже не соответствует детерминации только лишь насилия. Более насильственный, чем насилие — таков терроризм, и его трансполитическая спираль соответствует тому же восхождению к крайностям в отсутствии правил игры.
Ни жив, ни мертв, заложник находится в подвешенном состоянии на неопределенный срок. Его подстерегает отнюдь не его судьба и не его собственная смерть, а безымянный случай, который может оказаться совершенным произволом. Нет даже правил игры его жизнью и смертью. Вот почему он находится по ту сторону отчуждения, за гранью отчуждения и обмена. Он находится в состоянии радикальной чрезвычайной ситуации, виртуального уничтожения.
Заложник не может даже рисковать собственной жизнью: этот риск украден у него в качестве страховки. В некотором смысле, это еще хуже: поскольку заложник больше ничем не рискует, то он полностью защищен, он избавлен от своей собственной участи.
Он уже вовсе не жертва, не тот, кто умирает — он лишь отвечает за смерть другого. Его суверенитет даже не отчужден — он заблокирован.
Это как во время войны, согласно закону эквивалентности, который как раз не принадлежит к военным законам: десять заложников расстреливали за одного убитого офицера. Но и целые нации могут служить заложниками своего вождя: немецкий народ был обречен на смерть Гитлером, если бы его не победили. В ядерной стратегии заложниками генштабов являются гражданское население и крупные города: их смерть и их уничтожение служат аргументами апотропии.
Мы все заложники. Отныне все мы служим аргументами апотропии. Объектные заложники: мы коллективно за что-то отвечаем, вот только за что? Вид фальшивого предопределения, манипуляторов которым даже невозможно установить, хотя мы знаем, что баланс нашей смерти уже не в наших руках и что отныне мы находимся в состоянии саспенса и перманентной чрезвычайной ситуации, чьим символом является ядерная угроза. Объектные заложники ужасного божества, мы даже не знаем какое событие, какая катастрофа произойдет в результате конечной манипуляции.
Но в то же время и субъектные заложники. Мы отвечаем сами за себя, мы страхуемся, мы ручаемся за свои риски своей головой. Таков закон страхового общества, где все риски должны быть покрыты. Эта ситуация соответствует ситуации заложника. Мы госпитализированы обществом, нас взяли под опеку, словно под залог*. Ни жизнь, ни смерть: такова безопасность — и, как ни парадоксально, таков статус заложника.
Предельная и карикатурная форма ответственности: анонимной, статистической, формальной и алеаторной ответственности, которая включает в себя террористический акт или же захват заложников. Но если хорошо вдуматься, то терроризм — только лишь исполнитель смертных приговоров системы, которая противоречивым образом стремиться одновременно и к полной анонимности, и к полной ответственности за каждого из нас. Смерти безразлично кто выполняет приговор анонимности, который отныне является приговором нам, приговором анонимной системе, анонимной власти, анонимному террору нашей реальной жизни. Принцип уничтожения — это не смерть, а статистическая индифферентность. Терроризм является лишь исполнительным механизмом концепта, который отрицает себя в своей реализации: концепта неограниченной и неопределенной ответственности (кого угодно, за что угодно, когда угодно). В своих экстремальных последствиях он лишь воплощает ту самую пропозицию либерально-христианского гуманизма: все люди солидарны, то есть ты солидарен и ответственен за бедственное положение париев в Калькутте. Если уж речь идет о чудовищности терроризма, то может стоит задуматься, не является ли пропозиция всеобщей ответственности сама по себе чудовищной и террористической по своей сути.
Парадокс нашей ситуации заключается в следующем: поскольку ничто уже не имеет смысла, то все должно функционировать безупречно. Поскольку нет субъекта ответственности, то ответственность за каждое событие, даже самое незначительное, должна быть всенепременно приписана кому-либо или чему-либо, — ответственны все, плавающая максимальная ответственность налицо и готова инвестироваться в любой инцидент. Каждая аномалия должна быть обоснована, и каждое нарушение должно найти своего виновника, свою преступную связь. Это тоже террор, тоже терроризм: это поиск ответственности, которая несоизмерима с событием, — это истерия ответственности, которая сама является следствием исчезновения причин и всемогущества последствий.
Проблема безопасности, как известно, преследует наши общества и уже давно заменила проблему свободы. Это не столько изменение в философии или морали, сколько эволюция объективного состояния системы:
— относительно шаткое, диффузное, экстенсивное состояние системы продуцирует свободу:
— другое (более плотное) состояние системы продуцирует безопасность (саморегулирование, контроль, feed-back и т. д.);
— дальнейшее состояние системы, состояние пролиферации и сатурации, продуцирует панику и террор.
Здесь нет никакой метафизики: это объективное состояние системы. Можно применить это к автомобильному движению или к системе циркуляции ответственности — без разницы. Свобода, безопасность, террор: мы прошли эти три последовательных стадии во всех сферах. Личная ответственность, затем контроль (когда ответственность берет на себя объективная инстанция), далее террор (обобщенная ответственность и шантаж ответственностью).
Чтобы уладить и прекратить скандал вокруг смерти от несчастного случая (неприемлемой в нашей системе свободы, права и рентабельности), появились крупные системы террора, то есть предупреждения смерти от несчастного случая систематической и организованной смертью. Вот в чем чудовищность и логичность нашего положения: системы смерти кладут конец смерти как случайности. И именно эту логику отчаянно старается сломать терроризм, заменяя систематическую смерть (террор) избирательной логикой: логикой заложника. (Предлагая себя в жертву вместо заложников в Могадишо, Папа Римский также пытался заменить анонимный террор избирательной смертью, жертвоприношением по образу Христова искупления за весь род человеческий, — но это предложение было непреднамеренной пародией, ведь оно означало вариант и модель поведения, которые абсолютно немыслимы в наших современных системах, чьим движителем является как раз не жертвоприношение, а уничтожение, не избранная жертва, а спектакулярная анонимность). Даже в «жертвоприношениях» террористов, пытающихся разрешить ситуацию собственной смертью, нет ничего искупительного, это разве что на мгновение приподнимает вуаль анонимного террора.
Искупать нечего, потому что и те и другие — и террористы и заложники, потеряли свои имена: все они стали неназываемыми.
Нет у них больше и территории. Ведь «пространство терроризма»: аэропорты, посольства — фрактальные, нетерриториальные зоны. Посольство — это ничтожно малое пространство, где можно взять в заложники целое иностранное государство. Самолет — это частица, блуждающая молекула вражеской территории, а значит, уже почти сама территория, а его пассажиры — уже почти заложники, потому что взять в заложники — значит изъять кого-то с его же территории, чтобы вернуть равновесие страха (террора). Террор сегодня повсеместно является нашим нормальным состоянием по умолчанию, и наиболее зримо материализуется он в орбитальном, космическом пространстве, которое отныне повсюду возвышается над нашим пространством.
Мировой порядок определяет теперь no man's land [нейтральная территория] террора: именно из этого, так сказать, экстратерриториального, экстрапланетарного места мир изъят, буквально взят в заложники. Равновесие страха (террора) означает следующее: мир стал коллективно ответственным за тот порядок, который в нем господствует — если что-то серьезно нарушит этот порядок, то мир должен быть разрушен… А откуда можно это сделать наиболее эффективно, как не из мест, находящихся вне мира, то есть со спутников и установок орбитальных ракет? Именно оттуда, с этих не совсем территорий очень удобно нейтрализовать и взять в заложники все земные территории. Мы стали сателлитами наших спутников.
Пространство терроризма не отличается от орбитального пространства контроля. Благодаря спутникам и космическим полетам, как гражданским, так и военным, планетарное пространство стало mise en abyme [принцип матрешки], застыло в неопределенной неизбежности, как заложник в пространстве своего удержания: в буквальном смысле восхищенный [ex-stasié] для того, чтобы в дальнейшем быть уничтоженным [exterminé]3.
Поскольку существует пространство терроризма, существует и циркуляция заложников. Каждый следующий захват заложников, каждый террористический акт является ответом на предыдущий, поэтому создается впечатление, что на глобальном уровне разворачивается цепная реакция, серия трансполитических актов терроризма (в то время как на политической сцене такой цепной реакции не наблюдается совершенно), будто непрерывное круговое движение, также орбитальное, которое переносит с одного места планеты в другое своего рода жертвенную информацию, наподобие системы взаимного церемониального обмена Кула между островами Меланезии.
Ничто не походит более на этот выпуск в обращение заложников, эту абсолютную форму человеческой конвертабельности, эту чистую форму невозможного обмена, чем обращение евро- и нефтедолларов и других плавающих валют, которые настолько детерриториализированны, настолько за пределами золотого эквивалента и национальных валют, что на самом деле они, практически, вообще не обмениваются, а переливаются друг в друга в орбитальном цикле, олицетворяя абстрактный бред невозможного глобального обмена, так же как искусственные спутники Земли воплощают абстрактный бред трансцендентности и контроля. А чистую форму невозможности войны олицетворяют орбитальные ядерные боеголовки.
Мы все заложники, и все мы террористы. Эта схема заменила предыдущую схему господ и рабов, тех, которые господствуют, и тех, над кем господствуют, эксплуататоров и эксплуатируемых. Конец констелляции раба и пролетария, начало констелляции заложника и террориста. Конец констелляции отчуждения, начало констелляции террора. Это худшая из всех констелляций, но она, по крайней мере, освобождает нас от либеральной ностальгии и уловок истории. Начинается эра трансполитического.
Не только в «политической», но и во всех сферах мы пришли к констелляции шантажа. Повсеместно бессмысленное усиление ответственности выполняет функцию апотропии.
Включая даже нашу собственную идентичность, заложниками которой мы являемся: от нас требуют принять ее, требуют, чтобы мы головой отвечали за нее (в таком случае это называется социальной безопасностью), требуют быть самим собой, разговаривать, добиваться, реализовывать себя — под страхом… под страхом чего? Это провокация. В противоположность соблазну, который позволяет вещам разыгрываться и проявляться в тайне, неоднозначности и амбивалентности, она не дает вам свободу быть, она провоцирует вас на свободу быть самим собой. Провокация всегда является шантажом идентичностью (а следовательно и символическим убийством, потому что вы всегда не тот, кем вас вынуждают быть).
К тому же порядку принадлежит и вся сфера манипуляции. Манипуляция — это мягкая технология насилия шантажом. А шантаж всегда осуществляется путем захвата заложника вкупе с частицей чего-то другого, — тайны, аффекта, желания, удовольствия, его страдания и его смерти, — именно так нас вовлекают в манипуляцию (охватывающую всю психологическую плоскость), это способ вызывать посредством навязывания принудительную потребность, эквивалентную насущной.
В межличностном режиме потребности (в противоположность любви, страсти или соблазну) мы испытываем аффективный шантаж, то есть являемся аффективными заложниками других: «Если не дашь мне этого, то будешь отвечать за мою депрессию — если не любишь меня, то будешь отвечать за мою смерть» и, конечно же: «Если не дашь себя любить, то будешь отвечать за собственную смерть». В общем, истерический захват — требование и вымогательство ответа.
Если не хотите стать заложником, берите в заложники других. Не стесняйтесь. Так или иначе, это общее правило, общее состояние. Единственное состояние трансполитичного — это массы. Единственный трансполитический акт — это терроризм, то, что обнаруживает нищету трансполитического и при этом влечет экстремальные последствия. И это, к несчастью для нашего критического ума, верно со всех сторон. В захвате заложников нет ни месседжа, ни смысла, ни политической целесообразности. Это событие без последствий (и всегда ведет в тупик). Но разве политические события не представляют сами по себе что-либо иное, кроме искаженной последовательности? Интересно лишь нарушение последовательности. Некогда оно выступало в роли революции, сегодня сводится к спецэффектам. И терроризм сам по себе всего лишь гигантский спецэффект.
Однако, это не из-за отсутствия воли к смыслу. В противоположность всеобщей транспарентности, терроризм требует от вещей вновь обрести свой смысл, но лишь через акселерацию смертного приговора и индифферентности. Впрочем, эффект его довольно своеобразен, чтобы его можно было отличить и противопоставить другим как катастрофическую форму транспарентности, как кристальную, интенсивную форму — в противоположность всем тем экстенсивным формам, которые нас окружают. Он является отражением той дилеммы, в которой все мы, к сожалению, пребываем, и, вероятно, нет никакого решения проблемы латентного распространения террора в его зримой интенсификации.
Сегодня революция происходит уже не через диалектическую трансценденцию вещей (Aufhebung), а благодаря их потенциализации, возведению их в квадрат, в энную степень, будь то терроризм, ирония или симуляция. То, что происходит, это уже не диалектика — это экстаз. Так терроризм — экстатическая форма насилия, государство — экстатическая форма общественного устройства, порно — экстатическая форма секса, обсценность — экстатическая форма сцены и т. д. Похоже, вещи, потеряв свою критическую и диалектическую детерминацию, способны лишь удваиваться в своей обостренной и транспарентной форме. Как в случае с «чистой войной» Вирильо: экстаз ирреальной войны, вероятной и повсеместно присутствующей. Освоение космоса также является mise en abyme [принцип матрешки] нынешнего мира. Повсюду распространяется вирус потенциализации и mise en abyme, увлекая нас в экстаз, который является, кроме того, и экстазом индифферентности.
Терроризм и захват заложников можно было бы считать политическим актом, если бы его осуществляли только угнетенные, находящиеся в отчаянии (очевидно, в некоторых случаях так оно и есть). Но фактически он стал нормой поведения, широко распространенной среди всех наций и всех слоев населения. Вот почему СССР не ликвидирует Сахарова, вот почему не захватывает Афганистан: и Сахарова, и Афганистан он берет в заложники: «Если вы нарушите баланс сил, то я ужесточу холодную войну…» Олимпийские игры для Соединенных Штатов служат заложником против СССР: «Если вы не сдаете позиции, то Игр не будет…» Нефть служит заложником против Запада для стран-нефтедобытчиков. И в данной ситуации нет никого смысла сокрушаться о правах человека и обо всем прочем. Мы уже далеки от этого, и те, кто берет заложников, только открыто выражают истину системы апотропии (которую мы противопоставляем системе морали).
В более широком плане все мы еще и заложники социального: «Если вы не участвуете, если не управляете своим собственным денежным капиталом, здоровьем, желанием… Если вы не социализируетесь, вы разрушаете сами себя.» Гротескная идея взять самого себя в заложники, чтобы добиться собственных требований, не настолько уж и оригинальна — ведь это акт, к которому прибегают «безумцы», которые в окружении сопротивляются до смерти.
Шантаж хуже запрета. Апотропия хуже наказания. Апотропия более не подразумевает: «Ты не сделаешь этого», но: «Если ты не делаешь этого, то…» Впрочем, на этом она и останавливается — угрожающая вероятность в состоянии саспенса. В этом саспенсе и состоит все искусство шантажа и манипуляции — «саспенс» и есть специфика террора (так и захваченный заложник не приговорен, он в подвешенном состоянии: суспензирован на срок, от него не зависящий). Излишне говорить, что таким образом мы коллективно испытываем ядерный шантаж, не прямую угрозу, а шантаж ядерным оружием, которое, строго говоря, является не системой уничтожения, а средством планетарной манипуляции.
Это создает тип отношений и управления, совершенно отличный от тех, в основе которых лежало насилие запрета. Ведь запрет имел свою референцию и определенный объект, а значит, была возможна трансгрессия. Тогда как шантаж — это намек, в его основе нет ни требования, ни утверждения закона (стоило бы придумать способ апотропии, в основе которого лежали бы не-утверждение закона и плавающая реторсия), он просто играет на загадочной форме террора.
Террор обсценен, потому что он кладет конец сцене запрета и насилия, которые, по крайней мере, были для нас привычными.
Шантаж обсценен, потому что кладет конец сцене обмена.
Да и сам заложник обсценен. Обсценен, потому что ничего больше не репрезентирует (это само определение обсценности). Он находится в состоянии чистой и простой эксгибиции. Чистый объект, без образа. Прекративший существование еще до своей смерти. Застывший в состоянии исчезновения. Так сказать, криогенезированный.
В этом и состояла победа Красных Бригад, когда они похитили Альдо Моро: выведя его из игры (при попустительстве христианских демократов, которые поспешили отказаться от него) показать, что он ничего не репрезентирует и в результате превратить его в нулевой эквивалент государства. Власть, редуцированная таким образом до своих анонимных останков, стоит не больше, чем труп, и может кончить багажником автомобиля, постыдным для всех образом, а также обсценным, как не имеющая никакого смысла (при традиционном политическом порядке принца или короля никогда не взяли бы в заложники: в случае необходимости их убивали, но даже будучи мертвыми, они источали власть).
Обсценность заложника подтверждается невозможностью избавиться от него (Красные бригады убедились в этом в случае с Моро). Это обсценность того, кто уже мертв, — вот почему он политически непригоден. Обсценный благодаря собственному исчезновению, он становится зеркалом зримой обсценности власти (в этом «Красные бригады» отлично преуспели — но смерть их заложника, напротив, была весьма проблематична, ведь если верно, что нет никакого смысла в умирании, и надо знать способ исчезновения, — то верно и то, что в убийстве тоже нет смысла, и надо знать как заставить исчезнуть).
Вспомните судью Д'Урсо, которого нашли в машине связанного и с кляпом во рту — не мертвого, зато в наушниках, из которых на полную мощность звучала симфоническая музыка: транзисторизированного. Срань господня [Merde sacrée], которую каждый раз Красным Бригадам удавалось швырнуть под ноги Коммунистической партии.
В противоположность скрытному терроризму, который осуществляется как жертвоприношение и ритуал, эта обсценность, это эксгибиционистское влечение терроризма объясняет его сходство с масс-медиа, — ведь они сами являются обсценной стадией информации. Как говорится, без медиа не было бы и терроризма. И это верно, что терроризм не существует сам по себе как самобытный политический акт: он является заложником СМИ, так же как и они являются заложниками терроризма.
Нет конца этому цепному шантажу — каждый является заложником каждого, это конец конца тех отношений, которые называют «социальными». Впрочем, за этим всем стоит еще один фактор, который является как бы матрицей этого кругового шантажа: это массы, без которых не было бы ни масс-медиа, ни терроризма.
Массы являются абсолютным прототипом заложника, вещью, которую взяли в заложники, то есть аннулированной в ее суверенитете, упраздненной и несуществующей как субъект, однако — внимание! — коренным образом неспособной обмениваться как объект. Как и заложник, они ни на что не годятся и неизвестно, как от них избавиться. Такова и незабываемая месть заложника, и незабываемая месть масс. Такова фатальность манипуляции, которая и сама не может быть стратегией, и заменить ее собой не может.
Разве что в силу ностальгии мы еще различаем манипулирующий актив и манипулируемый пассив, перенося таким образом прежние отношения господства и насилия в новую эру мягких технологий. Взять хотя бы одну из фигур манипуляции, минимальную единицу вопрос-ответ в интервью, соцопросах и других формах направленного запроса: разумеется, ответ индуцирован вопросом, но тот, кто спрашивает, не имеет большей самостоятельности: он может ставить только такие вопросы, которые способны получить зацикленный ответ, поэтому точно так же заключен в этот замкнутый круг. С его стороны не может быть никакой стратегии, потому что манипуляция идет с обеих сторон. Игра здесь с равными шансами или, скорее, с одинаково нулевыми ставкам.
Случай с Моро был отличным примером этой стратегии с нулевым итогом, черным ящиком которой выступают медиа, а усилителем инертные и завороженные массы. Гигантский цикл с четырьмя протагонистами, где циркулирует неподдающаяся обнаружению ответственность. Вращающаяся сцена трансполитического.
Сквозь смутную персону Моро просвечивает пустое, отсутствующее государство (власть, которая пронизывает, но не достигает нас, власть, которую пронизываем мы, но не достигаем ее), которое взяли в заложники также нелегальные и смутные террористы, — при этом обе стороны безнадежно имитируют власть и контрвласть. Смерть Моро из-за невозможности договориться означает невозможность переговоров между двумя партнерами, находящимися на самом деле в заложниках друг у друга, как это происходит и во всей системе неограниченной ответственности. (Традиционное общество было обществом ограниченной ответственности* и именно благодаря этому могло функционировать — в обществе неограниченной ответственности, то есть там, где стороны обмена уже ничего не обменивают, а непрестанно обмениваются между собой, все просто вращается вокруг себя, производя лишь эффекты головокружения и фасцинации. Надо сказать, что Италия, которая уже подарила миру наиболее шикарные театральные постановки, Ренессанс, Венецию, Церковь, трехмерное изображение, оперу, — благодаря зрелищу терроризма вновь преподносит нам сегодня при соучастии всего итальянского общества самый изобретательный и самый причудливый сериал: terrorismo dell'arte!)
С похищением судьи Д'Урсо все приобретает другой оборот. Не официальное государство против нелегальных и свободных террористов, а заключенные террористы, произведенные в судьи в застенках свих тюрем (в то время как судья Д'Урсо символически разжалован до роли заключенного) против замалчивания информации (СМИ делали вид, будто их не существует). Изменились полюса: заключенные террористы, так сказать, освободившись от секретности, ведут переговоры уже не с политическим классом, а с классом «медийным».
В действительности же, здесь также становится очевидным, что:
— Не о чем вести переговоры: тексты, распространения которых добиваются «Красные бригады», политически смешны, более того, это секрет Полишинеля;
— Так же как «Красные бригады» не знают, что делать с их заложником, так и государство не знает, что ему делать с заключенными, которые в тюрьмах еще более неудобны, чем в подполье.
Остается эффект обращающейся ответственности, в создании которого преуспели «Красные бригады», — государство, политический класс и СМИ сами оказываются ответственными за возможную смерть Д'Урсо так же, как и террористы. Распространение максимальной ответственности в пустоте равносильно всплеску общей безответственности, а, следовательно, и нарушению общественного договора. Правила политической игры отменяются не посредством совершения собственно насилия, а через обезумевшую циркуляцию акций и ответов на них, через циркуляцию причин и следствий, через принудительную циркуляцию таких государственных ценностей, как насилие, ответственность, справедливость и т. д.
Это давление фатально для политической сцены. Оно сопровождается имплицитным ультиматумом, который звучит примерно так: «Какую цену вы согласны заплатить, чтобы избавиться от терроризма?» Здесь подразумевается следующее: терроризм все же меньшее зло, чем полицейское государство, способное покончить с ним. И вполне возможно, что втайне мы принимаем это фантастическое предложение, и для этого не требуется «политической сознательности», ведь секрет равновесия страха (террора) позволяет нам угадать, что спазматический всплеск насилия предпочтительнее, чем его рациональное осуществление в рамках государства, чем его тотальное предупреждение ценой тотального программируемого засилья.
Во всяком случае желательно, чтобы что-то уравновешивало государство в его всемогуществе. Если посредничество, которое гарантировало это относительное равновесие, исчезло, вместе с правилами политической игры, если исчез общественный договор, вместе с возможностью каждого обнаружить себя в социальном отношении, то есть возможностью спонтанно пожертвовать частицей своей свободы ради коллективного блага, поскольку государство уже фактически взяло все это на себя (и это также конец обмена: индивид не может уже вести переговоры даже о частице своей свободы и выступает заложником, живым ручательством) — тогда государство неизбежно, по мере исчезновения с политической сцены, порождает радикальную и вместе с тем фантазматическую форму контестации: призрак терроризма играет в ту же игру, что и государство, и государство заключает с терроризмом нечто вроде нового, перверсивного, общественного договора.
В любом случае, этот ультиматум оставляет государство без ответа, ведь ответ в итоге делает его еще более террористическим, чем террористы. А также ставит СМИ перед неразрешимой дилеммой: если вы более не желаете терроризма, то нужно отказаться от самой информации.
Проблема заложника крайне интересна, поскольку ставит проблему необменности. Обмен — это наш основной принцип, и он имеет свои правила. Отныне мы живем в обществе, где обмен становится все более невозможным, где все меньше вещей могут быть реальным предметом переговоров, потому что утрачены правила переговоров или же потому, что обмен, генерализировавшись, породил неподвластные для обмена объекты, которые и стали настоящими ставками в этой игре.
Мы переживаем конец обмена. Но лишь обмен ограждал нас от нашей участи. Там, где обмен уже невозможен, мы оказываемся в фатальной ситуации, роковой.
Необменное — это чистый объект, то, чем невозможно ни обладать, ни обменивать. Нечто вроде драгоценности, которую невозможно сбыть. То, что жжет ладони, но чем нельзя торговаться. То, что можно уничтожить, но то, что будет мстить. Эту роль всегда играет труп. А так же красота. И фетиш. То, что не имеет никакой ценности, но то, что бесценно. Это бесполезный объект, и вместе с тем совершенно уникальный, не имеющий аналогов, так сказать, сакральный.
Заложник воплощает в себе два качества: это аннулированный упраздненный анонимный объект, и в то же время совершенно не похожий ни на что исключительный объект высокой интенсивности, опасный, возвышенный (такой же опасный, как и террорист: спросите у лиц, ответственных за освобождение заложников, не проникаются ли те благодаря самому его существованию, самому его присутствию тем самым террором, что и террористы, — более того, для устранения ситуации ликвидация заложников объективно равна ликвидации террористов: правительственные структуры выбирают то первый, то второй вариант, в зависимости от обстановки).
По всем этим причинам, заложник втайне уже не является предметом переговоров. Как раз благодаря этой своей абсолютной конвертабельности. Никакая иная ситуация не представляет собой этот парадокс до такой степени: вырванный из циркуляции обмена, заложник становится способным обмениваться на что угодно. Став сакральным благодаря изъятию, благодаря радикальной чрезвычайной ситуации, в которой он находится, заложник становится невероятным эквивалентом всего остального.
Заложник недалек от фетиша или талисмана, — предмета, который также вырвали из мирового контекста, чтобы сделать центром своеобразного действа, действа всемогущества представления [о чем-либо]. Игра, в особенности азартная, не стремится к чему-либо иному: деньги, изъятые из оборота и предназначенные на растрату, становятся ставкой необычайной конвертабельности, воображаемого, представляемого приумножения, которое возможно лишь тогда, когда деньги принимают форму чистого объекта, абсолютно искусственного: фактиса, фетиша.
Но известно, что фетиш невозможно возвратить в обычный мир (ведь это отвергает всемогущество представления), а игровые деньги [виртуальную валюту] невозможно вернуть в экономический оборот — это тайный закон иной системы обращения. Так же и заложника очень тяжело конвертировать в наличный или политический капитал. В этом и состоит иллюзия террориста, — террористическая иллюзия вообще: обмен не происходит, обмен невозможен, — кстати, точно как и в случае с пытками, когда страдания пытаемого не конвертируются ни в политическую выгоду, ни даже в удовольствие для палача. Так и террорист никогда не может по-настоящему реконвертировать заложника, он, так сказать, слишком резко вырвал его из реальности, чтобы было возможным вернуть назад.
Захват заложников является одновременно и отчаянной попыткой радикализировать соотношение сил и восстановить обмен на высшем уровне; благодаря похищению и исчезновению придать объекту или индивиду бесценную ценность (а значит и абсолютную раритетность), и парадоксальным провалом этой попытки, потому что похищение равносильно упразднению субъекта, его меновая стоимость обваливается в руках самых террористов.
Кроме того, в сложившейся ситуации, система очень быстро замечает, что может функционировать и без этого индивида (например, Моро) и что, определенным образом, лучше вообще не спасать его, потому что освобожденный заложник еще опаснее, чем мертвый: он заражен, единственное его свойство — в этом зловещем заражении (это была бы удачная стратегия «Красных бригад»: аннулировав Моро как государственного деятеля, вновь вернуть его в игру как живого мертвеца, который уже никому не нужен, как крапленую [зараженную] карту, которая испортила бы всю политическую колоду. И тогда уже другим надо было бы как-то от него избавляться).
Если конвертабельность невозможна, то получается, что в итоге террорист всегда обменивает лишь собственную жизнь на жизнь заложника. И этим объясняется то странное соучастие, которое, в конце концов, их объединяет. Насильственно изымая заложника из ценностного обращения, террорист так же и сам себя изымает из переговорного обращения. Они оба вне обращения, сообщники в своем чрезвычайном положении, и то, что между ними устанавливается, кроме невозможности конвертабельности, так это дуэльная, двойственная форма, форма обольщения, возможно — единственная современная форма коллективной смерти, и при этом крайняя форма индифферентности смерти, — необменной столь же как и безразличной.
Или же стоит признать, что захват заложников никогда не преследует цель переговоров: он порождает необменность. И «как от него избавиться» является ложной проблемой. Оригинальность ситуации в ее неразрешимости. Нужно рассматривать терроризм как утопический акт, который, провозглашая необменность насильственным способом, одновременно опытным путем демонстрирует невозможность обмена и экстремальным образом подтверждает банальность нашей ситуации, заключающейся в исторической потере сцены обмена, правил обмена, общественного договора. Ибо где же отныне другой, с кем вести переговоры об остатках свободы и суверенитета, с кем вести игру субъективности и отчуждения, с кем соотносить свое отражение в зеркале?
То, что исчезло, так это старая добрая альтернативность взаимоотношений, старое доброе инвестирование субъекта в соглашение и рациональный обмен, основание одновременно для взаимовыгодности и надежности. Все это уступило место чрезвычайной ситуации, бессмысленной спекуляции, которая больше похожа на дуэль или провокацию. Захват заложников является спекуляцией этого порядка — эфемерен, бессмысленен, однократен. Поэтому в нем нет политической сущности, он подобен одновременно чему-то вроде грез о фантастической сделке, грез о невозможном обмене, а так же денонсации невозможности этого обмена.