Итак, чье же совместное торжество имеет место? Терроризм как форма трансполитики, СПИД и рак как форма патологии, транссексуал и трансвестит как единство сексуальной и этической формы. Только эти формы вызывают сегодня возбуждение. Ни сексуальная свобода, ни политические споры, ни органические болезни, ни даже войны с применением обычного оружия больше никого не интересуют (что касается войн, то здесь сложилась очень удачная ситуация: многие войны не разразились, по-видимому, именно потому, что просто никто не обратил бы на них внимания). Настоящие фантазмы в другом. Они именно в этих трех формах, каждая из которых — результат нарушения основного принципа действия и сочетания эффектов, из него вытекающего. Каждая из этих форм — терроризм, маскарад или рак — соответствует ужесточению политической, сексуальной или генетической игры и в то же время недостаточности и распадению кодов, присущих, соответственно, политике, сексу и генетике.
Все эти вирусные, чарующие, индифферентные формы приумножены вирулентностью изображений, ибо все современные средства массовой информации сами обладают вирусной силой и их вирулентность заразительна. Мы существуем внутри культуры иррадиации тел и умов знаками и образами, и если эта культура дает самые прекрасные результаты, то стоит ли удивляться, что она производит и самые убийственные вирусы? Облучение тел началось в Хиросиме, но оно продолжается подобно нескончаемой эпидемии в виде излучения, испускаемого средствами массовой информации, образами, знаками, программами, сетями.
Мы испорчены так называемыми судьбоносными событиями, событиями сверхзначимыми, этим видом неуместного межконтинентального неистовства, которое затрагивает не отдельные личности, институты, государства, а целые поперечные структуры: секс, деньги, информацию, коммуникации.
СПИД, крах, компьютерные вирусы, терроризм не являются более взаимозаменяемыми, они связаны родственными узами. СПИД — разновидность краха сексуальных ценностей; вычислительные машины сыграли «вирусную» роль в крахе на Уолл-стрит, но поскольку они тоже заражены, их подстерегает крах информационных ценностей. Заражение активно не только внутри каждой системы, оно переходит из одной системы в другую. И весь этот комплекс вращается вокруг одной главной фигуры, которая и есть катастрофа. Разумеется, признаки этого разлада были заметны уже давно: СПИД в эпидемической фазе, крах в образе своего знаменитого предшественника 1929 года и постоянно присутствующего риска, 20-летняя история электронного пиратства и аварий. Но симбиоз всех этих эпидемических форм и их почти одновременный переход в состояние скоротечной аномалии создают необычную ситуацию. В коллективном сознании их эффекты не обязательно одинаковы: СПИД может переживаться как настоящая катастрофа, крах же, напротив, является скорее игрой в катастрофу; что же касается электронного вируса, он может иметь драматические последствия, но от этого он не становится менее смехотворным, не теряет своей ироничности, так что веселье, которое способна вызвать внезапно обрушившаяся на компьютеры эпидемия по крайней мере в воображении, вполне оправдано (речь, разумеется, не идет о специалистах).
Тому же результату способствуют и другие аспекты. Искусство, которое находится всецело во власти подделок, копий, симуляции при наличии в то же время безудержного избыточного рынка искусства, являет собой подлинный метастаз тела, облученного деньгами. Терроризм — ничто так не похоже на цепную реакцию терроризма в нашем облученном обществе (кстати, облученном — чем? Переохлаждением от довольства, безопасности, информации и коммуникаций? Распадом символических ядер, основных правил общественного согласия? Кто знает…), как реакция, вызванная СПИДом, рейдерами [скупщиками акций], фанатиками-программистами. Заразительность терроризма, его притягательность столь же загадочны, как и у всех перечисленных явлений. Когда разработчик логической схемы вводит неверную команду, портящую программное обеспечение, используя разрушительную силу этой команды в качестве средства давления, разве он не берет в заложники операционную систему со всеми ее функциями? И разве рейдеры не захватывают в заложники предприятия, спекулируя на их гибели и воскрешении на бирже? Все эти действия осуществляются по той же модели, что и терроризм (заложники, как и акции, и картины, имеют свою котировку), но с таким же успехом можно и терроризм интерпретировать как модель СПИДа, электронного вируса или биржевых махинаций. Ни одно из этих явлений не имеет привилегий перед другими — они образуют единое созвездие. Свежей иллюстрацией этому служит дискета с информацией о СПИДе, которая сама содержит вирус, разрушающий компьютеры.
Научная фантастика? Едва ли. В области информации и коммуникаций ценность сообщения та же, что и у чистого движения, поскольку оно переходит от изображения к изображению, с экрана на экран. Все мы наслаждаемся, как спектаклем, этими новыми центробежными ценностями — биржа, рынок искусств, рейдеры. Мы наслаждаемся, видя во всем этом зрелищный, приукрашенный образ капитала, его эстетический психоз. В то же время мы используем тайную патологию этой системы, вирусы, которые прививаются этой прекрасно налаженной машине и разлаживают ее. Но на самом деле вирусы — часть гиперлогической связи наших систем, они заимствуют у этих систем все пути и даже прокладывают новые (компьютерные вирусы приближаются к границам сетей, не предусмотренным самими сетями). Вирусы являются выражением убийственной прозрачности информации, распространяющейся по всему миру. СПИД — это эманация убийственной прозрачности секса в масштабе целых групп. Биржевые крахи — выражение убийственной прозрачности победы одной экономики над другой, молниеносного смещения ценностей, которое и являет собой основу высвобождения производства и товарообмена. Все эти процессы, раз вырвавшись на свободу, вступают в фазу переохлаждения, подобного ядерному переохлаждению, которое и служит ему прототипом. В этом переохлаждении событийных процессов немалая доля привлекательности для нашего времени.
Очарование таится и в непредсказуемости этих процессов. Во всяком случае любое предвидение вызывает желание его опровергнуть. Часто эту роль исполняет событие. Есть события, которые могут предвидеть, но которые позволяют себе любезность не происходить; они являются изнанкой тех событий, которые происходят без предупреждения. Следует спорить по поводу случайных возвратов, как, например, возвращение любви, держать пари по поводу перечня событий. Если вы проиграете, вы, по крайней мере, испытаете удовольствие, бросив вызов объективной глупости вероятностей. Спор — это жизненная функция, часть генетического достояния общества.
Единственная подлинно интеллектуальная функция та, которая играет на противоречии, на иронии, на противоположности, на недостатках, на обратимости, которая никогда не будет повиноваться закону и очевидности. И если сегодня интеллектуалам нечего сказать, то это потому, что ироническая функция ускользнула от них, ибо они твердо стоят на платформе нравственного, политического или философского сознания, тогда как игра изменилась, и вся ирония, вся радикальная критика ушла на сторону случайности, вирулентности, катастрофы, случайных или систематических изменений. Это новое правило игры — принцип неопределенности, преобладающий сегодня во всем и являющийся источником острого интеллектуального и, без сомнения, духовного наслаждения. Например, когда вирусы атакуют компьютеры, что-то в нас содрогается от ликования перед событиями такого рода, но не из-за извращенного пристрастия к катастрофам такого рода и не от влечения к худшему, а потому, что здесь обнажается нечто фатальное, чье появление всегда вызывает у человека прилив экзальтации. Когда речь заходит о реальном, один и тот же знак определяет появление и исчезновение чего-либо; звезды влекут за собой мрак, логика, породившая триумф некоей системы, властна эту систему разрушить.
Фатальность — противоположность случайности. Случайность пребывает на периферии системы, фатальность — в самой ее сердцевине (но фатальное не всегда является бедственным, и непредвиденное может таить в себе очарование). Не исключено, что мы вновь отыщем, пусть в гомеопатических дозах, что-то дьявольское даже в малых аномалиях, в ничтожных отклонениях от правил, которые изменяют к худшему нашу вероятностную вселенную.
Можно ли всякий раз рассчитывать на заданный перечень событий? Естественно, нет. Ведь очевидность никогда не бывает достоверной. Сама истина, в силу своей неоспоримости, теряет свое лицо, сама наука теряет собственное седалище, которое остается приклеенным к креслу. Предположение о том, что статистическая истина всегда может быть опровергнута — вовсе не школярская гипотеза. Это — надежда, исходящая из самой сути коллективного гения зла.
Когда-то говорили, что массы безмолвствуют. Это молчание было свойственно прошлым поколениям. Ныне массы воздействуют не отступничеством, а заражением. Своей причудливой фантазией они заражают опросы и прогнозы. Определяющими факторами являются уже не воздержание и молчание — проявления нигилистические, а использование массами самих пружин неуверенности. Они великолепно пользовались своим добровольным рабством, отныне они играют на своей невольной неуверенности. Это означает, что без ведома экспертов, которые их изучают, и манипуляторов, которые думают, что влияют на них, массы поняли, что политическое виртуально мертво, но что теперь им дано сыграть в новую игру — столь же возбуждающую, как игра на колебаниях биржи, игру, где они с необычайной легкостью могут подчинить себе общественность, харизмы, престиж, размер изображений. Их умышленно развратили и лишили убеждений, чтобы сделать из них новую добычу теории вероятностей; сегодня они искажают все изображения и насмехаются над политической достоверностью. Они играют в то, во что их научили играть, — в биржу цифр и изображений, во всеобщую спекуляцию, играют с присущим спекулянтам аморализмом. Перед лицом глупой уверенности и непреклонной банальности цифр массы, с точки зрения социологии, воплощают в себе принцип неопределенности. Если система власти организует, как умеет, статистический порядок (а социальный порядок сегодня является статистическим), то массы втайне заботятся о статистическом беспорядке.
Именно эта предрасположенность к чему-то ироническому, дьявольскому, обратимому, вирулентному позволяет надеяться на какие-то небывалые последствия.
В современном обществе происходят только недостоверные, маловероятные события. Раньше предназначение события заключалось в том, чтобы произойти, ныне — в том, чтобы быть произведенным. Оно всегда происходит в виде виртуального артефакта, травести опосредованных форм.
Информационный вирус, за 5 часов разрушивший научную и военную сеть США, быть может был ничем иным, как экспериментом самих американских военных спецслужб. Так или иначе, событие одновременно и свершившееся, и мнимое, будь то подлинный несчастный случай, свидетельствующий о несомненной вирулентности вирусов, или же стопроцентная симуляция, говорящая о том, что сегодня наилучшая стратегия — это стратегия рассчитанной дестабилизации и обмана. Где же разгадка этой истории? Если даже гипотеза об экспериментальной симуляции верна, она вовсе не гарантирует владение ситуацией. Вирус-тест может стать вирусом-разрушителем. Никто не в состоянии контролировать цепные реакции. Мы имеем дело не с инсценированным несчастным случаем, а с несчастным случаем инсценировки. С другой стороны, известно, что любой несчастный случай или природная катастрофа могут быть истолкованы как террористический акт и наоборот. Чрезмерности гипотез нет предела.
В соответствии с вышесказанным вся система в целом является террористической. Ибо террор — не столько ужас насилия и несчастий, сколько ужас неуверенности и устрашения. Некогда группа, инсценировавшая вооруженное ограбление, навлекала на себя более суровое наказание, чем то, которое полагалось за реальное ограбление: покушение на сам принцип реальности представляет собой более серьезное нарушение, чем реальная агрессия.
Из всего этого возникает огромная неуверенность, которая пребывает в самом сердце операционной эйфории. Науки предвосхитили эту паническую ситуацию: исчезновение соответствующих позиций субъекта и объекта в экспериментальном интерфейсе порождает конечный статус неопределенности в том, что касается реальности объекта и объективной реальности знания. И сама наука, кажется, попала под влияние странных аттракторов. То же самое можно сказать и об экономике, чье воскрешение, видимо, связано с полной непредсказуемостью, царящей в ней, и о внезапной экспансии информационной техники, связанной с неопределенностью имеющихся знаний.
Являются ли все эти технические средства получающей стороной реального мира? Весьма сомнительно. Цель науки и техники скорее в том, чтобы столкнуть нас с совершенно нереальным миром, существующим вне принципа истины и реальности. Современная революция — это революция неопределенности.
Мы весьма далеки от того, чтобы принять ее. Парадокс состоит в том, что мы надеемся ее избежать, наращивая информацию и коммуникации и делая тем самым неопределенность в отношениях еще более острой. Увлекательный бег вперед: погоня за техникой и ее порочными последствиями, за человеком и продуктом его клонирования, бег по ленте Мебиуса только начинается.