Призрак улыбки

Боэм Дебора Боливер

«Призрак улыбки» — это почти фантастические любовные истории и истории ужасов, рассказанные американкой, живущей в Японии. Героями этих историй становятся — то бывший борец сумо, то потомок знаменитого исследователя японской мистики, то alter ego автора — живущая в Токио американская журналистка. Несмотря на то что действие происходит в наши дни, герои рассказов сталкиваются с чудесами, превращениями и сверхъестественными существами, место которым в легендах и волшебных сказках.

Дополнительную пикантность придает любовная составляющая — поскольку, все чудеса, ужасы и сверхъестественные превращения вплетены в тонкую ткань интимных переживаний…

Дебора Боливер Боэм, известная писательница и журналистка, виртуозно балансирует на грани так называемого «дамского стиля» и интеллектуальной пародии на него, а колоритный «японский дух» этой книги умело приправлен изысканным юмором.

Невозможно передать удовольствие, которое получаешь от затейливого языка и очаровательного юмора, и высказать чувство, которое испытываешь, когда вместе с писательницей погружаешься в грезы об игрушечной Японии, где все так, как мы с детства привыкли воображать.

 

Прощание самурая

Иногда я словно вижу, как в касторовой шляпе и пальто с пелериной он не спеша идет вдоль этих тихих горбатых улиц и длинными, со следами чернил и сепии пальцами ведет по шероховатому камню стен, за которыми скрыты посольские особняки или усадьбы акул теневого бизнеса. Мой гениальный дед — писатель и переводчик, художник, эрудит, президент Азиатского общества, знаток женщин, коллекционер эротических историй о призраках и собиратель нэцкэ, изображающих фантастические существа. Как и вы, я с ним никогда не встречался; знаю его по дагерротипам и анекдотам, биографическим фактам и печатным славословиям, по приторному документальному телефильму и грандиозной кипе оставленных им работ.

И вот теперь я буквально иду по его стопам: прохожу теми же изогнутыми улицами, касаюсь тех же загадочных стен и пытаюсь понять, что все-таки привело меня снова в Токио, хотя, по идее, я сейчас должен нырять с аквалангом в юго-западной части Тихого океана, фотографируя причудливый, ярко-прозрачный мир кораллов для только что народившегося глянцевого журнала о природе.

— Вы не родня тому? знаменитому? — часто интересуются, услыхав мое имя. И прежде я всегда с гордостью отвечал: — Да, я его внук.

Но несколько лет назад на меня стали посматривать как бы с вопросом: «К твоим годам он уже выпустил десять книг и пять раз был женат, а ты что сделал?» А иногда спрашивавшие начинали вдруг суетиться и исподволь показывали, как хорошо они знали причуды великого человека. «Сараба», — улыбались они тогда на прощание. Это было одним из необъяснимых пунктиков деда: он никогда не употреблял слова саёнара, предпочитая суровую форму, бытовавшую в давние феодальные времена. К нему на могилу я так и не выбрался, но думаю, надпись, что украшает надгробный камень на кладбище Ёцуя, состоит из трех строчек: имя, годы жизни и это изысканно-старинное слово «прощай».

Да, но ведь вам интересно, что сделал я. Итак: в настоящий момент я недоучившийся аспирант, болтающийся где-то на периферии академической жизни: д. в. п. (диссертация в процессе), или, точнее, д. в. с. (диссертация в ступоре), или, еще точнее, д. в. л. (диссертация в ловушке). Думаю, поднатужившись, я еще мог бы вернуться к работе над темой: «Недоростки в очках: самосознание японцев за последние полтора века». Дверь в храм науки еще приоткрыта, но возможность войти в нее, как и желание вновь окунуться в мир сносок и комментариев, мелких интриг и на скорую руку проглоченных подгорелых пирожков с мясом на Вествуд-сквер, уменьшается с каждым днем. Ну а пока я перебиваюсь, занимаясь подводными съемками, перехватывая по мелочевке у родственников и иногда запуская руку в доставшуюся по наследству пачечку акций. Временами меня посещает мысль, а не сделаться ли писателем? Беда в том, что это уж слишком заезженно.

В данный момент у меня нет не только жены (не говоря уже о пяти), но даже любимой девушки; нет во мне и шести футов восьми дюймов, которыми обладал во всем побивавший рекорды дед (к счастью, в местах, где я рос, — в Лос-Анджелесе, Лондоне, Токио, Риме — шесть футов три дюйма тоже отнюдь не считались позором), и никто не сказал бы о моей внешности: «немыслимой красоты смешение черт Аполлона и ангела тьмы» (тошнотворная фразочка, извергнутая, чума ее забери на том свете, одной из любовниц деда — свихнутой, публикующейся за свой счет поэтессой). Вот вам отнюдь не полный список причин, почему нынче, когда старожилы Токио, навострив уши, спрашивают: «О?! Вы случайно не родственник?..» — я отвечаю со вздохом: «Ни в коей мере, просто это очень распространенная английская фамилия».

Сейчас, когда прохладным темно-синим вечером я иду по едва освещенным петляющим переулкам, в кармане коричневой кожаной куртки лежит письмо. На ощупь бумага напоминает папирус, а то и кожицу мумии: сухая, шуршащая, истонченная чуть ли не до молекул. Марки, наклеенные на конверт, красивы и, без сомнения, ценны. На одной — оттиск картины Томиока Тэссая «Бадхитхарма едет верхом на тигре», на других — Мэйгэцуин — храм гидрангений в Камакура, изображенный в сезон цветения, когда обильные, пышные, розовые и голубые соцветия похожи на хлопья взбитого бэби-шампуня. Почтовый штемпель гласит: «Каруидзава, 30 сент. 1968 г.», а сам конверт запечатан матово-алым тисненым воском, напоминающим цвет старинных китайских ширм (оттискивание восковой печати — еще одна из эстетических причуд моего деда, хоть я и не верю, что, следуя ей, он дошел до того, что носил псевдоаристократическое кольцо с печаткой). Письмо адресовано моему отцу Т. О. Троуву-младшему и завершается, конечно, словом «сараба». Этот истершийся листок — единственная вещественная память о деде (и об отце), которую мне дано всегда при себе иметь. Перечитав письмо, наверное, раз сто, я знаю его наизусть: ношу в сердце или, как выразились бы японцы, — в потрохах.

Третий абзац с конца, петлистым почерком, сепией: «Отсутствие непосредственного общения с какими-либо разновидностями сверхъестественного, таимыми в японской ночи, — единственное, о чем я жалею, приближаясь к концу этого, безусловно, весьма интересного воплощения. Мне случалось и каменеть от ужаса, и подпадать под очарование. Но никогда мне не довелось увидеть безногого призрака или столкнуться с тануки-гоблином, принявшим вид священника, и никогда не пыталась меня обольстить пригожая женщина-лиса, чей рыжий пушистый хвост прячется под широкой юбкой. К счастью, я верю в переселение душ и могу тешить себя блаженной надеждой: может быть — в следующей жизни».

Бедный дедушка! Женщины расстилались у его ног четырнадцатого размера, мужчины боготворили татами, по которому он ступал, но японские призраки… не одарили его вниманием.

* * *

Размышляя об этом, как и о многом другом, я вступил на неосвещенный мост в токийском районе Акасака. Столбы в виде фигур драконов и арабески барельефов напомнили мне мост Парчового Пояса, описанный Сэчевереллом Ситуэллом, и я стал раздумывать, каково было бы оказаться отнюдь-не-гениальным-внуком в его блестящей и одаренной семье. Декламируя в полный голос «Никто не придет / чтобы дать ему рома/ Милость к гиппопотаму / небесам незнакома», я заметил женщину, скорчившуюся у перил в дальнем конце моста, только когда звук ее плача проник наконец в сумбурный мир моих мыслей.

Ее лица не было видно, но золотые туфельки с пряжками и покрой серого шерстяного жакета ясно показывали, что это особа «из хорошей семьи» — как выразились бы моя чопорная в вопросах классовых разграничений матушка или же знаменитый соперник деда Лафкадио Хёрн. Длинное покрывало иссиня-черных волос падало женщине на лицо, и она плакала так безутешно, словно приступ отчаяния или горя внезапно настиг ее прямо здесь, на мосту.

— Простите, мисс, у вас что-то случилось? — Женщина не ответила, но рыдания сделались еще горше. — Извините, пожалуйста, с вами случилось что-нибудь неприятное? — повторил я, стараясь не допустить двусмысленности и поэтому выбирая самые вежливые обороты речи. — Не могу ли я чем-нибудь вам помочь? — По изгибу ее спины и блеску волос нельзя было не прийти к заключению, что плачущая молода и, скорее всего, недурна собой. Может, за чашкой чая или кружкой пива мне удастся ее подбодрить, а после — кто знает? Страсть, рожденная из печали, бывает иногда восхитительной.

Но пока женщина все еще всхлипывала и прятала лицо.

— Не плачьте, прошу вас, — взмолился я, но она передернула хрупкими плечиками и продолжала рыдать. «Пожалуй, следует сдаться», — подумал я. От слишком долгого сидения на корточках колени ломило. Поднявшись, я выпрямился во весь рост.

— Вы в самом деле уверены, что я ничем не могу быть полезен? — спросил я в последний раз, и неожиданно плач прекратился.

Приподняв маленькую белую руку, женщина откинута завесу блестящих волос и, подняв голову, обратила ко мне лицо — абсолютно ровное, гладкое, как яйцо. На нем не было ничего, совсем-совсем ничего: ни глаз, ни носа, ни рта. В полном шоке, не в силах поверить глазам, я какое-то время простоял как вкопанный, а ведающее рациональными операциями полушарие мозга пыталось между тем разрешить логический вопрос: как же это она могла плакать без рта и без носа? Потом, без предупреждения, питаемый логикой скепсис уступил место безрассудному страху. Из горла вырвался по-женски тонкий визг, и я рванул прочь со всей скоростью, на какую был способен, — немалой, учитывая призы, выигранные мною в школе как в беге по пересеченной местности, так и на дистанции 440 ярдов.

Квартал за кварталом, милю за милей. Как спринтер, мчался я по темным таинственным улицам, мимо храмов — крытых синим буддийских и крашенных киноварью синтоистских, мимо парков с подстриженными деревьями и утопающих в садах особняков, мимо нарядно облицованных кондоминиумов, мимо бензозаправочных станций и магазинов «Все для вашего удобства», сейчас весьма неудобно закрытых. И на всем этом пути не было ни души: ни страдающих от бессонницы владельцев миниатюрных собачек, выгуливающих своих питомцев, ни любителей поздних пробежек трусцой, ни медленно кружащих по городу пустых такси.

— Господи, — наобум взятыми словами, трусливо молился я. — Пожалуйста, сделай так, чтобы прямо сейчас здесь появился кто-то, с кем можно поговорить!

И не позже чем через тридцать секунд впереди мелькнул свет: огонек, горевший под золотистой кроной дерева гинкго. Сбавив темп и переходя на рысь, я, приближаясь к огоньку, понял, что это свет масляного фонаря, освещающего передвижную палатку торговца лапшой. Странно торговать соба в таком пустынном месте, подумалось мне. В это позднее время торговцы предпочитают располагаться возле вокзалов или в районах кутежей и ночных развлечений: в Юракутё и Синдзюку. И все-таки это был дар богов. (Спасибо, Господи, мысленно сказал я, если опять понадобится помощь, сразу же подам знак.)

Тут надо еще отметить, что расписные палатки, в которых продают всякую еду, так же как расположенные глубоко в сердце гор купальни на горячих источниках, фигурки служительниц синтоистских храмов в длинных штанах цвета киновари и завораживающее душу мистическое протяжное пение монахов, что доносится из-за крошащихся коричневатых стен храмов, были любимейшими мной вещами в Японии. Еще мне нравилось пиво в янтарных бутылках, солоноватые крекеры из семян морских водорослей, бодрящая горьковатая пена подаваемого на церемониях чая и любым способом приготовленная гречишная лапша.

— Конбанва, — сказал я, ныряя под расписанные иероглифами муслиновые занавески, и, все еще тяжело дыша, плюхнулся на шаткий деревянный табурет.

— Добрый вечер, — откликнулся продавец, дружелюбно сверкнув золотыми зубами. — Вы похожи на человека, который только что встретился с призраком.

— Не знаю, был ли это призрак, но я и в самом деле видел нечто.

Открыв бутылку с длинным горлышком, торговец протянул мне пиво, а сам принялся хлопотать за прилавком: отчистив железный гриль, капнул масла, разогнал его равномерно по всей поверхности и только затем набросал сверху наструганные капусту, морковь и лук. Когда овощи сделались мягкими и слегка подрумянились, добавил заранее приготовленную лапшу, опрокинул порцию дымящейся якисоба на тарелку полил ее густым сладким соевым соусом, посыпал розовым, словно перья фламинго, перцем и растолченными в порошок зелеными водорослями и наконец выставил готовое блюдо на деревянный прилавок.

— Прошу, — произнес он, снова сверкнув золотыми изделиями дантиста.

— Итадакимас, — поблагодарил я и взмахом руки показал, что хочу взять еще бутылочку холодного янтарного «Кирина». Это было блаженством!

Сидеть, прильнув к краешку хрупкой, вращающейся планеты, на табуретке, есть просто приготовленную пищу; пить восхитительное пиво и находиться рядом с себе подобным: захочется — говорить, нет — вместе молчать. Чистя решетку гриля безупречной, без единого пятнышка стальной лопаточкой, хозяин громким фальшивым тенором напевал «Любовь на Гиндзе» и выделывал голосом все те фиоритуры, которыми славятся исполнители баллад-караоке. Потом облокотился о прилавок и вопросительно посмотрел на меня своими желто-карими глазами.

— А скажите, — спросил он небрежно (лысина и зубные коронки мягко поблескивали под фонарем), — что ж это все-таки давеча вас напугало?

Я взял в рот лапши и запил ее большим глотком пива. Немало японцев все еще верит в призраков, оборотней и заколдованных лисиц. Так что, пожалуй, этот симпатяга не примет меня за рехнувшегося.

Придя к этому выводу, я в подробностях рассказал все владельцу лотка, изобразив даже всхлипывания незнакомки, так как умею (мне кажется) подражать мимике разных людей. Подойдя к кульминации, то есть к моменту, когда откинутая завеса волос обнаружила гладкое, без каких-либо черт лицо, я снова почувствовал ужас и содрогание.

— И тут она наконец отбросила волосы и показала мне… — я запнулся на полуфразе, не в силах передать невыразимое словами.

Продавец лапши наклонился ко мне и его дружеская улыбка неожиданно превратилась в издевку.

— Те-те-те, — процедил он, обнажая золотые зубы, — а уж не показала ли она тебе что-то такое?

Говоря это, он провел по лицу рукой, и оно вдруг лишилось черт, став, как яйцо, гладким и голым. Я вскрикнул, и в тот же момент свет погас.

* * *

Когда я пришел в себя (через час или что-то около того), передо мной была женщина, красивее которой я еще не встречал. Японка, с бледным лицом в форме классического овала (ни дать ни взять с гравюры Утамаро), с бровями, изогнутыми на старинный манер, и с очень современным ярко-красным ртом. Одежду блеклых тонов — смесь серебристого металла с хаки — прикрывало что-то широкое, зеленовато-серое. Почти сразу же выяснилось, что дивное создание — мой лечащий врач и нахожусь я в больнице Красного Креста, в Минами-Адзабу. Причина: меня нашли без сознания — на тротуаре, в луже пива — и привезли сюда на «скорой помощи». (Киоск, торгующий лапшой, и его владелец, конечно же, растворились, и жители близлежащих домов в ответ на расспросы клятвенно утверждали, что со времен оккупации торговцев соба в этих местах не бывало.)

Поскольку все это происходило в жизни, а не в развлекательной книжке, где события разворачиваются именно так, как ты хочешь, выяснилось, что несравненная докторша с недавнего времени замужем за необыкновенно красивым японцем-нейрохирургом, который, как только нас познакомили, осведомился на разозлившем меня безукоризненном английском: «О! Родственник знаменитого?..» — «К несчастью, да», — признался я, слишком слабый для выдумок. (Жаль, мы не говорили по-итальянски, мне всегда нравилось, как шипит в их языке это s-s-s-fortunamente.) «Ну что же, сараба», — покровительственно кивнул он, выходя сдержанно-энергичной походкой делового человека и мягко закрывая за собой дверь цвета желчи с зеленью.

Выписавшись наконец из больницы, я обнаружил в почтовом ящике небольшой, но весьма комфортабельной квартиры в Акасука-Мицукэ, принадлежащей моей матери и временно занимаемой мною ввиду ее отсутствия, несколько адресованных ей приглашений. Вернисажи, приемы/лекции, званые вечера у неизвестных мне иностранцев. Отлично, подумал я. Будет возможность поговорить.

В течение целой недели я каждый вечер куда-нибудь отправлялся. Японцы, выслушав мой рассказ, сочувственно кивали головами: «Ну и жуть!» или «Могу представить себе, как вы испугались!» — и делали это без тени сомнения или сарказма в голосе. На весьма чинном приеме в английском посольстве две респектабельные японские дамы поведали мне, что «чудище с лицом, как яйцо» называется по-японски нопперабо, и я занес эти сведения в рубрику «Информация, которая, очень надеюсь, никогда больше не пригодится». В тот же вечер, позднее, хорошо отдав должное шампанскому (смеялись уже бесконтрольно и беспричинно), эти же дамы, понизив голос и поминутно прикладывая к вискам тонкие пальцы, украшенные нефритовыми кольцами, рассказали мне о своих встречах с призраками. Слушая их с серьезным и сочувственным лицом, я все же не мог про себя не отметить, что обе истории подозрительно напоминали сюжеты из ставшего классикой сборника «Повести об убитом лунном свете», составленного, прокомментированного и блестяще переведенного с японского моим вездесущим предком Томасом Освальдом Троувом Первым.

Американцы были куда скептичнее, и, наткнувшись несколько раз на хохот выслушавшей мою историю веселой компании болтающихся по миру граждан великой державы, я счел за благо впредь сообщать, что попал в больницу в связи с анемией: этакая маленькая, с вампирским привкусом шутка. Но когда мать позвонила мне из своей кенсингтонской квартиры, я рассказал ей всю правду.

Как выяснилось, это было огромной ошибкой, так как она немедленно настояла на моем обращении к врачу-психиатру по имени Невилл Ракстон. «Это старая дружба по тем далеким временам в Трастевере, когда ты еще не родился», — пояснила она в свойственной ей небрежной манере. О господи, подумал я (посттравматическое сознание сработало как сошедший с рельс поезд), а что, если у матушки был роман с этим мерзким огрызком от медицины и на самом-то деле они есть мой отец? Что, если на самом деле я не внук классика? Эта возможность разом избавиться от своих тайных тревог мгновенно ввергла меня в еще худшую тревогу.

Однако выяснилось (думаю, вы уже догадались), что Невилл Ракстон — это женщина, несколько странно нареченная беспутными и алчными родителями в честь богатого дядюшки-холостяка. (Мне было приятно узнать, что взятый на мушку дядюшка подло оставил все свои деньги выученному грязно ругаться серому африканскому попугаю по имени Доркас.) Выслушав рассказ о безликих лицах, доктор Ракстон воззрилась на меня с такой брезгливо-всепонимающей миной, словно я вбежал к ней на четвереньках, голый, покрытый шерстью и заляпанный пурпурно-красной слюной, с окровавленным кроликом в зубах и, рыча и терзая бедного зверька, проговорил хрипло: «Не знаю, в чем дело, док, но мне все время мерещится, что я оборотень».

— Если б все случаи были такими простыми, как вши! — произнесла доктор Ракстон, соединяя покрытые лаком ноготки на манер крыши длинного вигвама где-нибудь на Сепик-ривер. Многочисленные подтяжки (о которых насплетничала мне мама) придавали коже, туго охватывающей скулы, формой своей тоже обязанные искусству хирурга (сведения взяты из вышеуказанного источника), жутковатую монголоидность. Голосом, напоминающим перемешанную со щелочью патоку, доктор сообщила, что моя история необыкновенно напоминает издавна бытовавшую в народе легенду «Мудзина» (в пересказе Лафкадио Хёрна), и высказала предположение, что фантазии о встречах со сверхъестественными существами — это для меня единственный способ почувствовать себя ровней деду или даже (это была бы шутка века!) обладателем большими, чем у него, возможностями.

— Вы необыкновенно помогли мне, — малодушно произнес я после часа такой беседы. Объяснять, что я никогда не читал «Мудзину», так же как и вываливать на серую бархатную кушетку и пушистый, цвета экрю ковер все особенности переданного мне во втором поколении комплекса неполноценности, — не хотелось. А кроме того, нужно было спешить на самолет.

Прискакав обратно в квартиру, я быстро упаковал свои разноцветные, прошитые кожей холщовые сумки и устремился в направлении Космодрома внутренних линий, известного также под именем аэропорта Нарита. Там, в киоске, я под воздействием внезапного импульса купил продававшуюся за безумную цену книгу Лафкадио Хёрна (в бумажной обложке). Называлась она «Квайдан». Подзаголовок — «Истории о необычном и их толкование». По случающемуся иногда невероятному стечению обстоятельств, была там и «Мудзина», в незаконном использовании которой я только что был косвенно обвинен доктором Ракетой. (Словарь сообщил, что «мудзина — способное к трансформации сверхъестественное существо». Ура! Теперь все понятно.)

Я прочитал рассказ в воздухе, потягивая имбирный эль и грызя каменисто-твердый арахис, временами поглядывая сквозь похожее на обувную коробку окно на дух захватывающую панораму космогонических облаков и яркого (как на картинах фовистов) заката. Фольклорная легенда, обработанная Хёрном, была так невероятно похожа на пережитое мной, что я весь покрылся мурашками и понял, почему доктор Ракстон сочла мой рассказ за невротическую фантазию.

Далее, не то приобщающая к таинственному солнечная корона, не то особое чувство познания, даруемое полетом так высоко над завесой клубящихся кучевых облаков, привели к тому, что в какой-то момент между кормежкой (кусок палтуса, свойства которого не описать) и фильмом (гангстерские нелепости, за которыми я наблюдал то включая, то выключая звук) меня посетило вдруг некое, несколько уровней пробивающее озарение. Я понял, что примерно с отрочества был озабочен вопросом величия, а точнее, тем, что не буду великим. Потом осознал, что мой англо-американский отец провел жизнь в том же бессмысленном беспокойстве, отчего и умер, когда мне было двенадцать, от изношенного сердца и прогоркшей печени, имея за спиной деятельность, подчеркнуто далекую от науки, хотя и не лишенную успеха, связанную с производством пластинок и охватывавшую Лос-Анджелес, Лондон и Токио. И наконец на следующем уровне понял, что мой стопроцентно английский дед, если вспомнить написанное о нем, ни минуты не волновался, будет ли он богат, почитаем и знаменит. Он просто следовал своим странноватым пристрастиям и в результате получил все поименованное выше, приобретая и создавая гораздо больше, чем теряя. И все-таки перед тем, как заснуть, подтянув колени к подбородку и оказавшись в позе фигур, найденных при раскопках в Помпеях, я понял, что хоть и сумел разглядеть под покровом ночи оттенки таинственно связанного и ирреального, но все так же понятия не имею, что делать со своей самой обыкновенной реальной жизнью.

Из дневника

И вот я на райском острове Сандоваль, расположенном как раз между Вануату и Токелау. Живу в уединенной хижине с тростниковой крышей и каждый день ныряю в морские глубины, сопровождаемый особой, которая будет писать текст к моим фотографиям. Особа эта — ихтиолог таитянско-ирландского происхождения, по ее собственному определению, «поклонница головастиков» и, кроме того, привлекательнейшая из женщин, каких я когда-либо видел (не удивляюсь теперь, что, глядя на таитянок, Гоген слегка повредился в уме). Золотистый прет ее кожи, блеск волос, разрез глаз, изгиб рта, безупречность округлостей ее тела, бархат голоса, запах цветов, которые украшают ее даже во время сна — словом, все, связанное с ней, сводит меня с ума от страсти и нежности. Откуда я знаю, что украшает ее, когда она спит? Случайно проходя мимо, я заглянул к ней в окно: так что теперь мое имя — Томас Троув Третий, Подглядывающий.

Аромат источает уже само ее имя, эта кантата гласных: Те-а-ре (для вас — Теаре Теа'амана Фаолайн О'Флинн, д-р философии). К тому же она весела, умна и добра. Угощает меня поджаренными плодами хлебного дерева, снабдила москитной сеткой, а на прошлой неделе, когда я наступил на морского ежа, исчезла на миг за пальмой, а потом вышла, держа в руках лист, наполненный ее собственной нежно пахнущей теплой уриной и застенчиво объяснила, что это поможет вытянуть жало. Она все время поет: ее чудный голос исполняет то «Танцы при луне», то мадригал Монтеверди, а иногда, поздно вечером, в блеклого цвета блузе и длинной прозрачной юбке она танцует на берегу, как дриада или еще какая-нибудь сказочная дева.

Однажды я заметил, что она смотрит на меня мечтательно расширенными зрачками. По моим наблюдениям, такой взгляд бывает только у поэтов, сидящих на лаудануме и мечтающих о любви женщин. На вопрос, о чем она сейчас думает, она покраснела, как еще не созревший плод манго. Сегодня — великий прорыв. Она попросила меня зайти после ужина к ней в бунгало, чтобы прочесть статью, над которой она работает: «Образ морских коньков в мифологии». Надеюсь, что чтение завершится как минимум «танцами при луне».

Кстати, я начинаю думать, что мне лучше держаться в стороне от больших городов. Не потому что противно встречаться с разгуливающими по их улицам призраками, а потому что тротуары — это не родственная мне стихия. Сегодня утром вода была у поверхности царственно-синей, а в глубине зеленовато-малахитовой. Кораллы — в зените цветения — пестрели кружевными оборками, и мы с Теаре несколько часов плавали среди куполами вздымавшихся анемонов и похожих на полушария мозга коралловых пещер, исследуя круто изогнутые вибрирующие хайвэи и невидимые для глаза голубые дороги океанского дна. Человек, сказавший, что море — это пропитанная водой пустыня, бесконечно далек от истины. Наоборот, пустыни — это обессиленные океаны, а морские воды — величественные оазисы планеты.

Переходя к сфере, больше окрашенной чувственностью, что можно сказать о Теаре в костюме из неопрена, скользкой и гибкой, как новорожденная морская выдра, о ее волосах, струящихся за спиной, как длинные плавники медузы или чернильный шелк, выделяемый осьминогом? Потоки пузырьков воздуха — продукт моих насыщенных углекислотой любовных вздохов и ее дисциплинированно четкого дыхания — смешивались, когда мы сближали головы, рассматривая ослепительно алую морскую звезду или пребывающую в ожидании потомства мужскую особь морского конька («Отец протофеминизма», — с усмешкой сказала о нем позднее Теаре). Один раз движения гибко, волнообразно колеблющегося впереди темного пятна настолько заворожили меня, что я чуть не врезался в неоново светящуюся колонию Flabellinopsis iodinea. Еще одно подтверждение не раз приходившей мне в голову мысли, что целиком закрывающий тело подводный костюм делает стройную женщину соблазнительнее, чем любые придумки из каталога «Пикантное белье», который бросали мне в университетские годы в почтовый ящик, идиотически адресуя «Г-ну профессору в отставке или любому другому жильцу».

Больше всего океан привлекает тем, что здесь нет легендарных следов, по которым ты должен ступать, огромных башмаков, до которых необходимо дорасти, архивов, отчетов о сделанном и возлагаемых на тебя немыслимых ожиданий. Вместо этого здесь простор, загадочность, цвет, движение, свет и постоянное ожидание чуда (или гибели) за любым выступом. И если вы не согласны, что это чудеснейшая метафора для описания бытия, то я просто не знаю, что же вам еще нужно.

* * *

Сидевшие на деревьях, дремотно чивикающие зимородки, мухоловки, медвянки и маленькие серые птички, именуемые туземцами призраки-среди-листьев, и так создавали достаточно музыкальный фон, но, чтобы усилить эффект, я принес плеер, настроенный на бесконечное мурлыканье «Скажи мне все как есть» — сладкой баюкающей мелодии, у которой нет и не будет конца, аминь. Эту музыку, безусловно, можно было назвать «в стране томного танца», выражение, которое использовал, когда мы учились в закрытой школе, услышав по радио хоть что-то отдаленно лирическое, мой безнадежно не имевший успеха у девочек сосед по комнате.

— Хорошо! — выдохнула Теаре, с разочаровывающей старательностью танцуя со мной фокстрот. (Более или менее в стиле почившей в бозе группы «Neville Brothers».) Глаза ее были закрыты, кружащий голову запах венчавших чело таитянских гардений бил мне прямо в нос (кстати, ее имя Теаре — это название цветка), но, к моему огорчению, из всех частей наших тел соприкасались одни лишь руки, да еще иногда босые пальцы ног — в случае, если кто-то из нас оступался на песке и на миг терял равновесие. Конечно, я непрерывно делал попытки плотнее прижать ее и, вынудив соединить руки у меня за спиной, перейти к эротически возбуждающей манере, популярной на вечеринках школьников-старшеклассников и позволяющей слить тела в области грудных клеток и чресел, но она, к моему удивлению, сопротивлялась и вела себя так, словно мы были на занятиях по самообороне, проводимых Ассоциацией молодых христианок, и я играл роль нападающего бандита.

Светила полная луна, и лента серебра, отбрасываемая ею на гладко-синюю поверхность моря, казалась твердой дорожкой, по которой можно идти и идти. И неожиданно мне захотелось попросить Теаре пройти со мной по этой иллюзорной тропе, а заодно и по всем остальным дорогам, по которым нам предстоит двигаться в жизни. В это луной очарованное мгновенье брак показался мне идеальным решением всех проблем. Быть нежнейшим в мире любовником! лучшим мужем! безупречнейшим из отцов!.. А применительно к решению проблем данной минуты, это, похоже, было единственным способом заставить д-ра Теаре Теа'аману Фаолайн О'Флинн перестать танцевать так, словно между нами колючая проволока. Но только я открыл рот, дабы предложить ей руку и сердце, как Теаре сказала:

— Давай теперь посидим.

Момент был упущен, и, может быть, навсегда.

Уселись мы — каждый на свой конец соломенной циновки. И вместо «Я хочу быть с тобой всю жизнь» я небрежно сказал:

— По-моему, есть что-то слегка неприличное в таком нежащем климате, который позволяет языку аборигенов не иметь в словаре слово «одеяло».

— Но такое слово есть, — сказала Теаре — в отличие от моих, ее сведения о местной культуре были почерпнуты не из скверных дешевых путеводителей, — они называют его «иностранный коврик, в который оборачиваешь замерзшее тело».

— Прекрасно, — ответил я саркастически, — вспомню об этом, когда буду снова дрожать от холода в Лондоне, несчастный и одинокий, в промозглый декабрьский вечер.

Теаре не рассмеялась, даже не улыбнулась. Она просто смотрела на меня, и ее удивительное, родившееся под тропическими широтами лицо мерцало в свете луны. Лопни от зависти, старик Гоген, подумал я.

— Послушай, Оззи, — сказала она, и я увидел, как нервная судорога пробежала по ее дивному смуглому горлу так, словно колибри глотнула сахарной воды, — наверное, нужно было сказать это раньше, но до сегодняшнего вечера вроде бы не было необходимости.

Я затаил дыхание: такое начало явно не предвещало добра.

Теаре снова сглотнула.

— Дело в том, что я замужем, но не знаю, надолго ли. В данный момент мы разделились — звучит как-то глупо, словно мы желток и белок, а речь идет о рецепте суфле. Так вот, скажу тебе откровенно: не понимаю, взобьется ли смесь. Черт, как я плохо все объяснила: никогда не умела пользоваться метафорами. Короче, это был студенческий роман, яркий, но как бы ненастоящий, и, когда пришло время войти в русло нормальной взрослой жизни, осложненной к тому же необходимостью часто бывать в разлуке, возникли проблемы, и очень серьезные. И если уж говорить совсем откровенно, куда откровенней, чем я планировала на нынешний вечер, в данное время мы уже почти чужие. Однако никого другого ни у него, ни у меня не появилось, а если бы что-то такое и было, мне, безусловно, не к чему говорить об этом, но, понимаешь, даже обыкновенный танец с тобой и то представляется мне чуть не изменой, потому что, как бы это сказать… а впрочем, неважно. Все дело в том, что все произошло чересчур быстро и оказалось таким значительным и… пугающим.

По-прежнему я не сказал ни слова. Молчал, как дерево, был тих, как колодец, безгласен, словно залежи руды. Конечно, я судорожно пытался придумать что-нибудь тонко-чувствительное и мудрое, но единственное, что приходило на ум, — это: «Черт! Надо же! Пропади оно все!» Повисла долгая пауза; потом Теаре заговорила опять, но уже не исповедальным тоном, а голосом, звучащим словно во сне или в трансе:

— Люди, живущие здесь, на острове, верят, что, если в первую ночь новолуния рассказать леденяще страшную историю, длиннозубые демоны не доберутся до тебя целый месяц. Как я понимаю, это что-то вроде предотвращающего зло колдовства. В очень и очень приблизительном переводе такой рассказ называют «историей-оберегом.

— Можно назвать и глупой болтовней со страху, — брякнул я непочтительно. Я все еще не мог выйти из шока, вызванного неожиданным признанием Теаре. Она не носила кольца, и я был почему-то уверен, что она совершенно свободна, ни с кем не связана. Для объяснения сложной двойной фамилии имелась, по моим ощущениям, масса возможностей, никак не связанных с браком.

— Глупая болтовня? — без тени легкомыслия переспросила Теаре. — Зачем же воспринимать этот обряд так цинично и этноцентрически? И что теперь? Будешь слушать мою историю или нет?

— Валяй, — сказал Самый Нежный в Мире Любовник.

* * *

В незапамятные времена на прекрасном острове, который с тех пор давно поглотила пучина вод, жила молодая принцесса Диима, очень любившая своего мужа, которого звали Райал.

Райал был знаменитым воином и имел дар к резьбе по дереву, так что между сражениями и в часы, свободные от украшения каноэ или хижин, служивших местом сбора всех жителей племени, он больше всего любил вырезать для жены маленьких деревянных зверюшек и птичек. Диима проводила дни собирая дикие травы, пригодные для окрашивания полотна, которое она ткала из коры волокнистого дерева, или играя на бамбуковой флейте и стараясь своей игрой подражать пению порхавших вокруг ярких птиц. Вечером, когда задували огни костров, на которых готовили пищу, и те превращались в мерцающие угольки, похожие на мелькающие в ночи глаза диких зверей, счастливая пара удалялась в свой спальный покой и заново возжигала звезды. Оба они были блаженно счастливы, пока не приплыл однажды с чужого архипелага некий густобородый незнакомец.

Он прибыл в красивом каноэ из тикового и красного дерева, украшенном вырезанной на носу головой крокодила и нагруженном сверкающими камнями и золотыми дублонами, найденными им в карманах утонувших испанских моряков. Звали пришельца Морро. Он оказался много лет где-то пропадавшим принцем из племени, к которому принадлежала Диима, и по законам острова имел право взять себе в жены или наложницы любую женщину, если только она не была уже отдана кому-то из членов царствующей семьи. Во время большого праздника, который старейшины устроили в его честь, Морро оглядел всех сидевших вокруг костра и сразу остановил взгляд на принцессе Дииме. Райал не мог ему помешать ни словом ни делом. Он был великий воин и замечательный мастер, но в его жилах не текла царская кровь.

После празднества Морро отвел Дииму в сторону и сказал, что она покорила его сердце. Был он высок и красив, носил на шее множество ожерелий из зубов акулы, а на поясе — несколько замечательных высохших черепов, но Диима взглянула на него холодно и сказала: „Я люблю мужа, но и будь я свободна, не полюбила бы такого, как ты“. Морро расхохотался, и его ярко-красные от жевания корня бетеля зубы блеснули в свете костра, как клыки многохвостых демонов. „Причем тут любовь?“— сказал он этими или какими-то другими словами.

После этого Морро стал, как только мог, преследовать Дииму. Он говорил ей, что его желание делается все крепче, и дарил всякие мелочи: маленький керамический кувшин, полный лучшего мармелада из плодов саговой пальмы, шапочку из красно-желтых мягких перьев, флейту, которую он собственными руками неумело смастерил из проеденной червями ветки. Поначалу его желание было простой тягой плоти к плоти, но, по мере того как он постигал чистоту и верность Диимы, желание стало превращаться в любовь, и он понял, что, если эта прелестная и дивная принцесса будет каждую ночь проводить в его спальне, ему не понадобятся никакие другие наложницы. Но, увы, она снова и снова отказывала ему, и наконец он пришел в ярость и пригрозил ей, что придет и убьет ее мужа, пока тот спит.

Диима посмотрела на Морро так словно он предложил нечто мудрое и благородное. „Прекрасно, — сказала она своим нежным голосом — Мне нужно было самой додуматься. Признаю, что твое обаяние не оставило меня равнодушной, но я чувствовала себя повязанной бранными клятвами. Если сегодня ночью ты убьешь мужа в его постели, мы с тобой сможем соединиться, как тебе хочется“. На самом деле Морро был трусоват и не убил ни единой души. Устрашающие высохшие черепа, что болтались у его пояса, он воровато позаимствовал у воина, который умер в лесу от разрыва сердца. (К чести Морро нужно, однако, добавить, что, прежде чем украсть трофеи, он пытался оживить этого человека, делая ему искусственное дыхание.) И все-таки, как многие и более и менее достойные мужчины, оказывавшиеся в такой ситуации, он был воспламенен страстью настолько, что согласился сделать все так, как велела Диима.

Та поведала ему свой план. В соответствии с ним, она проведет эту ночь во дворце своей матери, а Райал будет спать один в супружеской спальне, под москитной сеткой. Диима рассказала Морро, что Райал обычно ложился в постель, намочив свои доходящие до плеч прямые волосы, так как верил, что плохим снам не пробраться сквозь мокрые волосы. Морро кивнул, услышав это объяснение: он тоже верил в гюлезность сна с мокрой головой. Этот Райал был хорош с виду и, похоже, разумен, но выбирать не приходилось. Если Морро хотел получить Дииму, он должен был убить ее мужа. Протянув руку, Морро погладил Дииму по чуть волнистым, до пояса спускающимся волосам, блестящим и благоухающим кокосовым маслом, но она покачала головой и отодвинулась, мягко сказав: „У нас будет много времени и для этого, и для всего остального“.

В эту ночь Морро наточил свой еще не познавший вкус человеческой крови девственный меч и в назначенный час прокрался в спальню Райала и Диимы. Было очень темно, но, подняв москитную сетку, он ощупал подушку Райала. Как и сказала Диима, доходящие до плеч волосы были мокры. При мысли о том, что он сделает с ни в чем не повинным Райалом, у Морро защемило сердце, но он тут же вспомнил глаза Диимы, когда она говорила „у нас будет много времени и для этого, и для всего остального“. Одним ударом он отсек голову соперника. Обнаружив, что это на удивление легко и, как ни странно, дает удовольствие, он наконец-то почувствовал себя настоящим мужчиной. Красивую голову Райала он отнесет в коптильню, а когда та высохнет и сожмется до размеров еще не достигшего зрелости кокоса, повесит ее на пояс, показывая всему свету, что он совершил ради своей любви.

Неся за волосы сочащуюся кровью голову, Морро спустился на пляж, куда обещала прийти и Диима. Кровавый след тянулся за ним по белому песку, но луны не было, и Морро не различал его. Оглядываясь по сторонам он пытался увидеть Дииму, но тут из-за пальмы выскочил человек с горящим факелом в одной руке и сверкающим мечом с перламутровой рукояткой в другой. Морро вскрикнул, потому что мужчина с факелом выглядел точь-в-точь как Райал, потом опустил глаза на болтающуюся у него в руке голову и вскрикнул еще раз: на окровавленном лице он различил ни с чем не сравнимые, прекрасные как цветы черты принцессы Диимы, женщины которой он восхищался, которую желал, которую любил. Сев на песок, Райал и Морро, горестно прижавшись головами друг к другу, заплакали, как два брата, а потом постепенно, кусок за куском, сложили картину того, что произошло.

Когда Морро пригрозил, что убьет Райала — угроза, которую он поначалу вовсе не собирался исполнять, — Диима, судя по всему, решила занять место мужа и тем спасти его жизнь. Она велела Райалу взять меч и сторожить на берегу, так как (сочинила она) знахарь, пользующий царский дом, сказал ей, что некий трехглавый морской дракон выползет этой ночью на берег и выпьет кровь всех жителей деревни. Всегда легко верящий небывалому, Райал с готовностью согласился. А Диима укоротила свои восхитительные волосы, смочила их водой, чтобы они стали неузнаваемы на ощупь, и легла, ожидая меча Морро.

„Если хочешь, убей меня“, — сказал Морро, схватив острый меч Райала и приставив его себе к горлу.

„Нет, — ответил Райал, отбросив меч как можно дальше. Еще одно убийство не вернет Диимы. Я буду чтить ее память; поскольку мужчина — это мужчина, возможно, когда-нибудь женюсь снова, но никто не займет в моем сердце места моей ненаглядной Диимы Я полюбил ее на всю жизнь и не ставлю тебе в вину, что и ты возжелал ее“.

В этот момент как раз проходил караульный, и Морро в слезах признался ему в своем нечаянном убийстве принцессы Диимы. Караульный не был уверен, является ли убийство одного члена царствующей семьи другим преступлением, и, пока он поднимал судью племени с его ложа из ярких листьев дерева тай, Морро встал на ноги и крепко обнял Райала. Потом он спустился к морю, сел в свое замечательное каноэ и, оттолкнувшись веслом, поплыл по темному океану, и больше о нем никто никогда не слышал. Некоторые говорят, что он стал добычей акул, другие настаивают, что он так и прожил свой век на пустынной, лишенной растительности коралловой гряде: безумный отшельник со спутанной гривой волос, проповедующий чайкам и распевающий с моллюсками.

Отрубленную голову Диимы похоронили вместе с ее телом, но через год после погребения могилу раскрыли и череп вынули, чтобы Райал мог водрузить его на домашний алтарь, рядом с флейтой его покойной жены, ее крашенными вручную платьями и всеми фигурками птиц и зверюшек, которыми она так дорожила Райал никогда больше не женился, но говорят, что в полнолуние его можно увидеть на пляже танцующим с женщиной, которую, если бы не отсутствие головы, всякий, конечно, назвал бы красавицей.

Эта история очень древняя, и я рассказала ее тебе в точности так, как ее рассказали мне. Да благословят боги твою человечью душу, да не потревожат призраки твои ночи.

* * *

Когда Теаре закончила свой леденящий кровь рассказ, было уже чуть за полночь и висевшая над нами огромная луна была похожа на прибитый гвоздями диск из платины или из золота, смешанного с серебром. Свет, проливаемый ею на пустынный пляж, был ярче дневного и пронизывал все, словно рентгеновские лучи, делая невозможными уловки и лукавство.

— Теаре О'Флинн, я люблю тебя, — проговорил я, глядя на лучащееся светом лицо рассказчицы и жалея, что у меня нет с собой фотоаппарата, но тут же осознавая, что не хочу жестких линз, отгораживающих меня от этого прекрасного (хотя и содержащего в себе толику боли) момента.

— Итак, все дурное останется под землей, — проговорила Теаре, и я осознал, что не только не вымолвил „я люблю тебя“, но вообще не сказал ни слова, что было чистой грубостью.

— Чудесная история, и ты ее прекрасно рассказала, — начал я, поддаваясь настроению момента. — Странно, но она очень подходит и нам, и этому вечеру.

— Теперь давай ты, — велела Теаре. — На страшилку надо ответить страшилкой.

Я никогда не блистал умением рассказывать что-нибудь по команде, и теперь в голове была абсолютная пустота. Подумалось, а не поведать ли Теаре о своем приключении в Токио, слегка отстранив его от себя с помощью перевода в третье лицо („Томас Освальд Троув Третий шел по неосвещенному мосту…“) или вообще сделав вид, что все это случилось с кем-то другим („Как-то раз, вскоре после полуночи некий мужчина, торопливо поднимавшийся по склону Кии-но Куни, заметил странно скорчившуюся около крепостного рва женщину…“). Но хоть я и приготовился беречь и лелеять Теаре до конца моих дней, стерпеть прямо сейчас ее недоверие или насмешку мне было бы не под силу.

— Ну же, сильный и молчаливый! — сказала Теаре, подтолкнув меня локтем. Гм, не подвинулась ли она ко мне на подстилке? Или это я неосознанно сместился к середине? — Будешь рассказывать страшилку или нет?

— Извини, — ответил я неискренне. — Не помню ни одной страшной истории и, к сожалению, вынужден рассказать вместо страшной — приятную.

— Это нечестно, — протянула Теаре, но, усаживаясь поудобнее, слегка коснулась меня голым плечом и — не отодвинулась. Я поперхнулся и с трудом перевел дыхание.

— Итак, — произнес я, надеясь, что голос звучит нейтрально, — речь пойдет о сюжете, который я видел несколько лет назад по японскому телевидению и, потрясенный, запомнил. Это был трехминутный рассказ об одном человеке — сейчас ему, вероятно, под семьдесят, — который сделал около сотни тысяч снимков горы Фудзи. Двадцать лет назад он закрыл свою токийскую мастерскую по проявке фотопленки и переехал в городок у подножия Фудзиямы, чтобы фотографировать ее каждый день. Съемки чаровницы-горы стали назначенной им самому себе работой, которой он занимался с утра и до вечера. Взяв в аренду пустырь у ее подошвы, он выращивает на нем соответствующие сезону цветы и использует их, если можно так выразиться, как увертюру к портретам горы. Ежедневно он встает в два часа, надевает берет, едет к подножью, там устанавливает треногу и ждет, пока части картины не соберутся в одно целое.

И ему удалось сделать немало удивительных фотографий: потрясающе правдивых, прекрасных. Я помню схваченный кадром полет журавлей над горой, помню другую картину, сделанную с одного из озер у подножия Фудзиямы в ночь полнолуния, когда лунный свет изогнутой золотой нитью проходит от берега до весла лодки, помню третью: гора словно возносится над буйной порослью желтых цветов, а небо прочерчено мягкими, напоминающими слоеное тесто облаками, прямо не небо, а лимонный пирог, только лимоны почему-то голубые. А в конце передачи фотограф сказал, что, переехав в окрестности Фудзиямы, он уничтожил все слайды, сделанные за предыдущие двадцать лет, а теперь, как ему кажется, настало время уничтожить и те сто тысяч снимков, что сделаны после этого, и начать все с начала. „Но зачем все это? — спросил журналист. — С чем связано это всепоглощающее внимание к изображению одной и той же горы, когда в мире столько прекрасного и фотогеничного?“ — „Не знаю, — покачал головой фотограф, — может быть, лучше спросить об этом у горы?“

Теперь настала очередь Теаре потерять дар речи. Птицы наконец улеглись спать, и тишину нарушали только мягкий шорох прибоя да еще доносившиеся издалека, из-за рифа, голоса ныряющих рыбаков — ночных ловцов омаров. „Чудесная история, — после долгой и напряженной паузы сказала Теаре, — и ты тоже — чудесный“. Я потянулся к ней, но она быстро вскочила на ноги и тем спасла меня от чудовищно неприличной вещи: поцелуя замужней (если верить бумагам) женщины, явно сгорающей от желания целоваться.

— Какие у тебя планы, Томас Освальд Троув Третий? Куда ты отсюда отправишься? — глядя на меня сверху вниз, спросила Теаре. Ее глаза горели как звезды, в черном волнистом потоке волос золотом вспыхивали искорки света. Принцесса Диима, пока не лишилась своей головы, была, вероятно, точь-в-точь такой.

— Не знаю, — медленно ответил я, — думаю, буду и дальше бродить наугад, пока наконец не найду свою гору.

— Молодец, — кивнула она одобрительно и, неожиданно перейдя на игриво-кокетливый тон, воскликнула: — Ну а теперь давай поищем что-нибудь в воде, — и стремглав кинулась к берегу, уронив на песок свой наряд с узором из цветов ибикуса.

— Подожди, — крикнул я, устремляясь за ней и на ходу срывая одежду, но, когда я добежал до кромки пляжа, она была уже далеко — на серебряной лунной дорожке: длинные пряди мокрых волос падали ей на грудь, как у Венеры Боттичелли, и, делая знаки рукой, она звала меня к себе на иллюзорную, сверкающую тропу.

* * *

Как я рад был бы поставить здесь точку и оставить вас в твердой уверенности, что, слившись в горячей любви, мы так и жили в ней, долго и счастливо, но, к сожалению, я не тот, кого японцы называют хэппи-эндо парнем. Случилось что-то непонятное. Не знаю, лунный свет или бурное воображение было тому виною, но, когда Теаре подняла ко мне лицо, оно вдруг оказалось гладким и лишенным черт, как гигантское, сваренное вкрутую яйцо динозавра. Конечно, это был обман зрения, я понимал это даже в тот самый момент, когда дико вскрикнул.

Почти сразу же освещение изменилось и ее лицо снова стало прелестным и человеческим, но вырвавшийся у меня крик ужаса уже встал между нами каким-то воплотившимся в звуке дамокловым мечом. Я попытался объясниться, рассказал о невероятной встрече на мосту, но узы, соединившие нас, были уже погублены. Когда, закончив свое признание, я прикоснулся к ее губам, они оказались резиновыми и мертвыми. Рот Теаре был плотно сжат, руки скрещены на груди в классическом „не тронь меня“ жесте, говорившем: „Я женщина-крепость, окруженная рвом, в котором плавают крокодилы“.

— Может быть, я напишу тебе пару строк, когда выясню, как обстоят дела с мужем, — сказала она на следующий день, пока мы стояли на раскаленной бетонной площадке, дожидаясь посадки каждый в свой игрушечный самолет (модель, сконструированную, как мне говорили, двумя дублинскими братьями, одного из которых звали Рой, а другого, кажется, Уолт). Прощание было недолгим: я просто неуклюже чмокнул ее в уголок красиво изогнутых губ: глоток головокружительного аромата цветов из венка расставания, знак миллиона несказанных слов. Наш второй поцелуй — угрюмо пронеслось в голове — и, возможно, последний. На сердце у меня была тяжесть, в животе с бешеной скоростью крутилось какое-то чертово колесо. Я попытался сказать что-нибудь легкомысленное и способное хоть капельку исправить ситуацию (например, „прости, что я превратился на миг в крошку Джули и принял тебя за яйцо для яичницы“ или „ты, безусловно, самое соблазнительное яичко, которое мне доводилось видеть“), но так и закаменел в молчании.

Теаре улетала первой. Над дверью ее самолета была табличка „Благодарим за отказ от курения“. Обернувшись, Теаре прижала к губам кончики своих бесподобных золотых пальцев, с непередаваемой иронией послала мне воздушный поцелуй и со словами „спасибо, что хоть сейчас не кричишь“, исчезла.

Из дневника

Снова Токио. Свободное плаванье в волнах плотного серого воздуха, фантомные видения при излишне стремительном выныривании из опасных глубин подземки. Отставив пока раздумья о жизненных целях, устроился на работу, с которой очень удачно ушел Сэм Саркисян, как и я, плюнувший на аспирантское обучение по курсу „Исследование Восточной Азии“ в университете Южной Калифорнии, Лос-Анджелес, и с высокомерием профана вознамерившийся прожить год горным отшельником — ямабуси. И вот я снова живу в маминой уютной захламленной квартирке и работаю на полставки в солидной англоязычной газете в роли обозревателя раздела „Смесь“ — деятельность, к которой, благодаря большой любви к книгам, кулинарным изыскам и кино, я относительно подготовлен. Исполнение служебных обязанностей дается мне так легко и доставляет столько удовольствия, что я, право, испытываю неловкость и все-таки не могу и помыслить о том, чтобы посвятить оставшуюся жизнь описанию откровенно субъективных суждений по поводу соусов-карри, мемуаров и анимационных фильмов, посвященных апокалипсису. Все до сих пор написанные статьи были настолько хвалебными, что несколько дней назад главный редактор попросил меня не злоупотреблять эпитетами, использующими превосходную степень прилагательных, и — цитирую — „кое-когда показывать когти“.

Так что в целом дела идут хорошо, но должен признаться тебе, дорогой дневник, что в одном доктор Ракстон была права: я в самом деле, пожалуй, горд личным знакомством со сверхъестественным. Волей-неволей оно представляется призом, удачей и — пусть несерьезным — подтверждением того факта, что мне дано-таки нечто, в чем было отказано моему легендарному всесторонне одаренному деду. В то же время она заблуждалась, полагая, что я придумал или вообразил этих упырей, с лицами как яичная скорлупа. Все это было чудовищной, но безусловной реальностью. Хотя в случае с Теаре, скорее всего, имела место галлюцинация или несчастливое стечение обстоятельств, а то и подсознательный страх влюбиться в замужнюю женщину — или в любую женщину. Но нет, по зрелом размышлении я берусь утверждать, что это была игра лунного света, обман глаз или, скорее (пардон), обман глазуньи.

Что беспокоит меня всерьез, так это повторение выше помянутой истории здесь, в Токио, да еще при участии женщины, в которую мне никак не грозило влюбиться. Вчера вечером, за неимением более интересных планов, я отправился на вернисаж в Минами-Аояма. На стенах развешаны были огромные, серо-синие, маслом писанные картины, изображавшие не то внеземные кактусы, не то предающихся сладострастию дикобразов, и я пристроился возле стола с закусками и, как начинающий выпивоха, каковым, в сущности, я и являюсь, потягивал восхитительно вкусный солнечно-желтого цвета пунш, с удовольствием закусывая то каппа-маки суши, то тартинками с семгой.

Через какое-то время это занятие было прервано женщиной с лицом средневековой куртизанки и нелепой, чуть не шизофренической прической: слева короткие и торчащие иглами волосы, справа — длинные и шелковистые.

— Привет! Меня зовут Фумико, — произнесла она на отличном, доведенном до блеска где-нибудь за границей английском. — Скажи: ты застенчив, скрытен или просто неприспособлен к общению?

— Ну, если честно, — меня вдруг одолело желание в шутку проверить ее словарный запас, — меня можно называть анахоретом-пауком, не покидающим своей сети.

— Как интересно! — ахнула женщина. — А в какой сети вы работаете? Си-эн-эн?

Стараясь удержать смех, я покачал головой:

— Это была просто шутка. Я пишу.

— О! — Ее лицо поскучнело до неприличия. — Это, конечно, тоже интересно. Я и сама работник творческого плана: занимаюсь рекламой. А что вы пишете, романы?

Вместо того, чтобы рассказать ей о брошенной на середине диссертации и нынешней лакомой работе в газете, я неожиданно для себя ответил: „Да, и при этом романы тайн“, и почти сразу же эти слова показались мне правдой или, во всяком случае, чем-то теоретически для меня возможным. Писатель в зародышевой стадии, а, каково?

Как бы то ни было, наш разговор закончился вполне благополучно, а моя шутка по поводу поджидающего добычу паука получила еще одну, неожиданную окраску. Физически нас тянуло друг к другу, и, когда Фумико предложила, чтобы я проводил ее домой и посмотрел на созданные ею рекламные разработки, я, чувствуя после нескольких стаканов пунша — розоватого напитка, который состоял, как конфиденциально сообщил мне бармен-японец в белой куртке, из клюквенного сока, нектара гуавы, имбирного пива и „много-много джина“, — легкость, готовность к приключениям и бесшабашность, ответил: „С удовольствием. Почему бы и нет?“ — не зная еще, что тут-то я и пропал.

Пройдя несколько кварталов, мы очутились в стильной сине-шафрановой квартире Фумико, расположенной в сияющем огнями небоскребе в Харадзюку, и, пока она пребывала в залитой янтарным светом ванной, занимаясь всеми таинственными каббалистическими процедурами, выполняемыми обычно женщинами, прежде чем скользнуть в постель и лечь рядом с высоким, темноволосым и возбуждающим их чужестранцем, я выключил лампу и зажег у постели свечу. Лежа на безупречно гладкой, пепельно-серой хлопковой простыне, я лениво следил за психоделическим кружением теней на потолке, пока не появилась Фумико в отделанном кружевами, цвета слоновой кости пеньюаре и не замерла в позе, точно копирующей предложенную журналом „Озорные неглиже“. Окинув ее глазами, я конвульсивно шумно глотнул: благодаря смещению угла зрения или же колебанию пламени свечи ее слегка опущенное лицо сделалось вдруг лишенным всяких черт сплошным гладким пятном.

К моей чести, на этот раз я не вскрикнул, но, хотя Фумико почти сразу же обрела свой обычный вид (весьма, надо отметить, приятный и сексуальный), я уже потерял способность двигаться по пути взаимного воспламенения. Что, если, когда она будет сверху, а я распластан под ней, черты лица вновь исчезнут и уже не вернутся? Перспектива была, что уж тут говорить, не из радужных, и после парочки вялых попыток я встал и пробормотал что-то бессовестное и жалкое (насколько помнится, я сочинил себе ревнивую жену или заразную болезнь, а то и комбинацию из них обеих).

„Еще один импотент иностранец“, — презрительно ухмыльнулась средневековая красотка, но я бежал к двери и, словно водевильный персонаж, застегивая на ходу штаны, не обернулся, чтобы возразить. Я хотел, ради всего святого, успеть выбраться, прежде чем она снова превратится в поданное на завтрак яйцо.

Не беспокойтесь, я отлично вижу, в чем суть дела, но иллюзии тревожат меня больше, чем реальность. И мне, наверно, легче было бы справиться с ситуацией, в которой все встречающиеся мне женщины и в самом деле безликие монстры, чем с той, когда они почему-то такими кажутся. Когда я только что позвонил доктору Ракстон и попросил о неотложной встрече, она сказала: „Думаю, сейчас у вас может возникнуть желание снова отправиться на место, где вам впервые явилось это… мм… видение“. Слушая это, я отчетливо представлял себе, как она с деловитой небрежностью помечает в моей медкарте: „Фантазии с целью привлечь к себе внимание… нервное истощение… отчаянное стремление сравняться со своим знаменитым дедом“. Меня вовсе не радует перспектива встретиться с ней, но больше мне не с кем поговорить обо всем этом.

* * *

После загруженного (хотя, гротескным образом, делами были развлечения) рабочего дня газетного обозревателя — обильный ланч в новом индийском ресторане под названием „Пондишери“, а до и после — перелистывание журнала в кафе с классической музыкой и просмотр фильма „Фантазия-2000“ в бархатном кресле кинотеатра в Синдзюку — я собирался уже отправиться прямо домой, как вспомнил совет доктора Ракстон снова увидеть место ужаснувшей меня сцены. Взяв такси до подъема на Кии-но Куни, я вышел у того самого моста с резными перилами, где в свое время встретил плачущую девушку, и, только вступил на него, увидел идущую мне навстречу женщину в кимоно. Мускулы сразу же напряглись в ожидании, но это была всего лишь немолодая женщина с добрым, грустным лицом. Неся бумажный розовый пакет с сушеными маковыми головками, она мурлыкала что-то под нос и даже не взглянула в мою сторону.

„Один-ноль, — подумал я, быстрым шагом двигаясь по обстроенной особняками улице, — и впереди еще одна проверка“. Меня страшила встреча со зловещим продавцом лапши, но, дойдя до угла, где помещался его лоток, и обнаружив на этом месте лишь покореженный знак „проезд запрещен“, я странным образом испытал что-то вроде разочарования. Так. И что же теперь? — пронеслось в голове. И, как ответ, прозвучал автомобильный гудок.

Машина была черным „седаном-БМВ“ с густо тонированными стеклами. Таинственное стекло опустилось — и я увидел доктора Ракстон, сидящую за рулем, обтянутым чехлом из овечьей кожи.

— Вы следили за мной? — подозрительно спросил я, и она рассмеялась: неестественно обтянутое кожей лицо напоминало не то барабан в театре Но, не то посмертную маску.

— Нет, — ответила она, — это простое совпадение, ведь я живу здесь, поблизости. Подвезти вас куда-нибудь?

Неожиданно мной овладела усталость, и, не заставив себя уговаривать, я сел в машину.

Густой сладкий запах кожаной обивки дарил спокойствие и отдых. Закрыв глаза, я отдался приятно усыпляющим звукам „Pavane Pour une Infante Defunte“. Сначала я полагал, что нужно будет вести какой-нибудь разговор, и дружелюбное молчание доктора Ракстон оказалось приятным сюрпризом. Болтать я был не в настроении, а обсуждать с ней мои тревоги в ситуации, так сказать, выключенного счетчика, казалось неэтичным.

Проехав минут десять, мы остановились. Уверенный, что причиной тому — красный свет, я выпрямился, открыл глаза и увидел, что машина припаркована в узком и темном переулочке, а доктор Ракстон сидит уронив голову на руль. Сердечный приступ! — в панике думал я, тряся ее за обтянутое шелком плечо.

— Доктор Ракстон! Вам плохо?

Она медленно подняла голову, и лицо, которое я увидел, было бледным, гладким и напрочь лишенным черт. Ни глаз, ни носа, ни рта.

„Этого следовало ожидать“, — прошептал я. Но на этот раз я не вскрикнул и у меня даже не перехватило дыхание. Протянув руку, я дотронулся до гладкой белой поверхности и обнаружил, что это не кожа: под пальцами был точь-в-точь холодный ванильный пудинг, только что вынутый из формы. Некоторое время я ждал, что оптический обман вот-вот рассеется, но потом понял: на этот раз все по-настоящему. Когда, открыв дверцу, я выпрыгнул из машины, прихватив клочок ворса пышного темно-серого ковра, безликое лицо смотрело на меня все так же безглазо и робко.

До самой квартиры я бежал не оглядываясь и во весь дух. Хотелось только одного: забраться в постель, натянуть на голову одеяло и провалиться в сон без сновидений. У меня не было ощущения, что я схожу с ума, но то, как перемещались реальное и нереальное, пугало. Вспомнился прочитанный несколько лет назад роман Ивлина Во „Испытание Гилберта Пинфолда“. Я был от него не в таком уж восторге, но описанная там ситуация показалась теперь неожиданно схожей. Книга была своего рода завуалированным отчетом о борьбе автора с одолевавшими его навязчивыми идеями. Но, насколько я помнил, речь шла о слуховых галлюцинациях, с которыми удалось справиться, прекратив пить за ужином, заедая спиртное горстями сильнодействующего снотворного. Что же касается меня, то за многие месяцы я не глотал ничего, кроме аспирина, а в вопросах спиртного ограничивался случайно выпитой бутылочкой пива и бокалом, много двумя, пунша на приемах и вечеринках.

В вестибюле нашего дома стоял телефон-автомат, и я воспользовался им, чтобы немедленно позвонить доктору Ракстон. Она ответила после первого же гудка, говорила спокойно и мягко и, как выяснилось (что меня, в общем, не удивило), никуда в этот вечер не выезжала.

— Мне просто хотелось себя проверить, — пояснил я, соблюдая осторожность. — Показалось, что видел вас в одном месте, вот и все. — Сунув руку в карман своей кожаной куртки, я вынул подтверждающий эту версию клочок ворса, повертел его в пальцах и повесил трубку.

Отойдя от телефона, я заглянул в матушкин почтовый ящик, увидел конверт цвета семги и на мгновение зажегся безумной надеждой обрести в нем исполненное любви и прощения письмо от Теаре. Но оказалось, что это собственноручно доставленная записка от Сэма Саркисяна, в которой он сообщает, что, увы, не создан для отшельнической жизни в горах и хотел бы, если мне это удобно, вернуться с понедельника к непыльной работе газетного обозревателя. Засим шли пышные извинения и обещание в самое ближайшее время сводить меня в излюбленный им ресторанчик, который специализируется на суши. Естественно, за его счет.

— Что уж тут говорить, одолжил Сэм, — пробормотал я, кидая письмо в плевательницу, и, не удержавшись, добавил: — Дерьмо собачье, недоносок.

С полной сумятицей в мыслях я двинулся к лифту, отделанному решеткой из кованого железа, но вдруг обратил внимание на знакомые звуки: из расположенной в уголке вестибюля комнаты, принадлежавшей консьержке-японке, до меня донеслось бормотание, чередуемое с пением и позвякиванием медного колокольчика. Охваченный любопытством, я, непристойно нарушая общие для всех стран нормы поведения, подкрался к двери и осторожно заглянул внутрь.

Консьержка, поблекшая, но еще миловидная женщина лет за шестьдесят, глянула на меня с усталой улыбкой:

— С возвращением домой, — приветливо произнесла она. А когда я без всяких обиняков заявил о своем любопытстве, ответила: — Я просто разговаривала с предками. Рассказывала им, как прошел день, спрашивала совета, как справиться со своими маленькими трудностями.

На алтаре я увидел несколько мандаринов и две крошечные, словно из кукольного домика, чашечки с чаем, от которых еще шел пар.

— Это общение очень меня успокаивает, — продолжала консьержка, — оно полезнее, чем психотерапевт или священник. — Она рассмеялась, потом спросила: — Вы собирались уже ложиться? Могу заварить вам, если хотите, свежего чаю.

— Большое спасибо, не надо, — ответил я, чувствуя, как внезапно принятое решение пронизывает все тело дрожью. — Я вспомнил: мне еще нужно по делу.

* * *

Свет стриптизерки-луны, то прикрывающейся облаками, то — в мгновение ока — ослепительно обнаженной, помог мне без труда найти нужное место. Я всегда представлял его себе в дневном обличье, таким, каким оно запечатлено в уже упомянутом мной сладковатом документальном фильме: масса дорогих цветов, груды записок с почтительными изъявлениями чувств и толпы восторженных почитателей, цитирующих на память излюбленные афоризмы из Собрания сочинений Т. О. Троува. Но в десять вечера единственным нарушающим тишину звуком были едва уловимые вздохи ворон, мучающихся бессонницей в ветвях криптомерий. На весь засаженный зеленым мхом лабиринт кладбища Ёцуя я был один. Унюхав знакомый запах — смесь испарений дешевых курительных палочек и увядающих цветов, — я вдруг подумал, что и мне нужно было принести с собой что-нибудь: свечку с каким-нибудь экзотическим ароматом, продаваемую с лотка жестянку с сакэ, бутылочку крепкого ирландского портера.

Пробираясь сквозь путаницу могил, я обогнул какой-то угол, и — вот оно: грубо обточенный желтый четырехугольный камень, добытый из карьера на берегу реки Камогава, украшенный одним-единственным букетиком уже поникших маргариток и черным пятном в той его части, где любители припасть к могиле с восторгом предавались ритуалам, принятым в их фан-клубе. Рядом надпись готическими буквами, шрифтом, который дед всегда использовал на визитках:

ТОМАС ОСВАЛЬД ТРОУВ

26 МАЯ 1898 — 1 ОКТЯБРЯ 1968

САРАБА

Странное ощущение: что-то перевернулось внутри, как если б я прошел сквозь собственные роды. „Это твой внук, дед, — сказал я, — прости, что пришел так поздно“. У меня не было ощущения, что его призрак блуждал где-то рядом, но когда я закрыл глаза, то почувствовал, что дух деда — во мне, там, где, возможно неведомо для меня, он пребывал и раньше. Я начал быстро-быстро говорить, обычно так говорят в глубоком испуге или большом волнении.

— Мне рассказали недавно историю, которая, думаю, будет тебе интересна, — поначалу я был несколько скован, но вскоре уже уселся, скрестив ноги, на дорожке перед могилой, — этакая Шехерезада мужского пола, пересказывающая поведанную Теаре историю о Райале, Морро, принцессе Дииме, о том, что они сделали во имя любви. Отталкиваясь от нее, мне было уже нетрудно перейти к собственной повести об ужасах встреч с яйцеобразными лицами, но неожиданно что-то притормозило мой свободный поток излияний о встречах со сверхъестественным. Волна любви (и жалости) захлестнула меня при мысли, что дед раз за разом блуждал полуночной порой по заброшенным сельским кладбищам, надеясь выудить во тьме таинственное привидение и с ясно осознанной готовностью подставляя ему себя как наживку, но так никогда и не вытянул даже призрачного малька. А его недостойный внук вышел однажды прогуляться, в милях от кладбища, по улицам сверхсовременного Токио, и безликие гоблины просто упали с неба.

В конце концов именно эту интонацию, смесь самоуничижения с изумлением, я и избрал, сумев даже вставить предположение, что меняющий форму оборотень явился мне потому только, что возможность паранормальных связей была, еще до моего рождения, создана им — единственным и неповторимым Т. О. Троувом. Затем, рассказывая ему о духе, воплотившемся в образе доктора Ракстон, я вдруг почувствовал одно из моих знаменитых многослойных озарений, догадок, что вдруг скручивают горло и перехватывают дыхание.

Сначала я вспомнил о лежащем в кармане письме, том, где мой дедушка пишет: „Я верю в переселение душ“ — выражение, заменявшее ему слово „реинкарнация“. Я никогда не придавал значения тому, что родился в тот самый день, когда дед умер. Маленьким я огорчался, что его уже нет и он не может водить меня на увеселительные прогулки и дарить все, чего бы я ни попросил, взрослым — играл с мыслью о странности положения Ничейного Внука. А может, совпадение момента исчезновения одного и появления на свет другого тела несет в себе все-таки некий смысл? Японский фольклор полон такими мистическими перетеканиями: миграцией духа, сменой сосудов.

Далее проступил следующий слой озарения и, словно груда кирпичей, обрушился мне на голову: а что, если дед, в каком бы измерении он сейчас ни был, обрел свои собственные сверхъестественные способности? Может ли статься, что, принимая формы яйцеголовых существ, он старался заставить меня пройти сквозь страх и обрести верность себе и его памяти? Или он просто мерз и маялся от одиночества в загробном мире и хотел наконец получить внука, которого заслужил, такого, который будет время от времени к нему наведываться и рассказывать ему байки о странной, смешной и прекрасной жизни на земле. Как бы то ни было, мне казалось, что чудища выполнили свою миссию и больше не будут мне досаждать.

— Прости меня, — сказал я вслух, и слезы потекли по лицу. — Я был упрямым, глупым, эгоистичным, нерасторопным.

— Нет, — возразил хрипловатый голос. — Ты был просто обычным человеком.

Вскочив как ужаленный, я почти ожидал увидеть моего дедушку в виде безногого призрака, одетого в его неизменное коричневое кимоно, с гвоздичного цвета беретом на голове и длинной, отделанной бронзой, набитой смесью лакричного корня и табака трубкой в зубах. Но оказалось, что голос принадлежит женщине, не только обладающей ногами, но и умело подчеркивающей их форму темно-лиловыми сапожками с блестящими зелеными шнурками точно такого же оттенка, как и кожаные перчатки. Выше блестящих сапог располагались наслаивающиеся друг на друга юбки, туники и блузы цвета различных драгоценностей, как-то: топаза, аметиста, изумруда. Беспорядочное соединение цветов и тканей делало ее облик двусмысленным: она могла быть и манекенщицей, явившейся прямо с показа мод какого-нибудь японца-дизайнера авангардного толка, и побирушкой, нацеливающейся собрать неочищенные мандарины с могил объятых сном покойников. В одной руке у нее была огромная холщовая сумка, в другой — затянутой в зеленую перчатку — букет маргариток, свежая копия того, что лежал на могильной плите.

— Вы внук, — сказала она с интонацией, в которой не было ничего от вопроса.

— Оззи Троув, — представился я, протягивая ладонь и слишком поздно соображая, что она еще мокрая от моих всхлипываний. К счастью, экстравагантные перчатки цвета травы не дали ей возможности это заметить.

— Кассио Клайн, — ответила женщина и в первый раз улыбнулась.

Вместо того чтобы любоваться ее глазами — своеобразной смесью серого с зеленым, напоминавшими шалфей или щавель, — я повел себя с примитивной циничностью, которая так свойственна всем мужчинам, и, оценив ее как потенциальную партнершу в сексе, отметил прежде всего ноги и губы, а также фигуру, насколько это было возможно под многослойными, как у мумии, тряпками. Во всем, что соблазняет глаз, эта женщина лишь на одно деление возвышалась над средним уровнем и в отличие от Теаре отнюдь не блистала ошеломляющей красотой, но обладала чем-то, задевающим глубокие струны сердца. Змейкой изогнутая улыбка намекала на озорство, отзывчивость и смягченный юмором ум.

Мы посмеялись, когда оказалось, что ее зовут вовсе не Касси О'Клайн. Я узнал, что, благодаря любительскому увлечению родителей астрономией, полное ее имя — Кассиопея, но каждый, кто назовет ее так в глаза, рискует своим здоровьем и целостностью конечностей. Она рассказала, что, надеясь получить докторскую степень, работала в Мичигане над диссертацией, посвященной фольклорным мотивам и легендам о смерти в трудах трех авторов: моего деда, Лафкадио Хёрна и менее известной их коллеги — леди Сары Эджворт-Сугиока, англичанки, ставшей буддийской монахиней после того, как ее муж-японец, родовитый аристократ, покончил с собой, совершив харакири.

— Хотите верьте, хотите нет, но она умерла в тот день, когда я родилась, — сказала Кассио, и волнующий холодок пробежал у меня по жилам от этого двойного совпадения.

— А сейчас вы преподаете? — вежливо спросил я, хотя мысли шли совершенно вразброд.

— Нет, — с покаянной улыбкой сказала Кассио Клайн, — сейчас я частный детектив. Боюсь, в моей жизни не много логики.

Она разъяснила, что и с начала была не уверена, хочет ли заниматься наукой, но плохо понимала, что еще можно делать. Приехав по гранту в Токио, чтобы собирать дополнительные материалы для диссертации, она в результате сложных, не поддающихся разглашению обстоятельств смогла поспособствовать возвращению в дзэнский храм префектуры Сига некоторых украденных там произведений искусства, а потом помогла одной семье найти пропавшую дочь, которая, как оказалось, была похищена некой обитающей в горах и ждущей Судного дня сектой. В данный момент она работала над расследованием тайны исчезновения поп-звезды, которая словно растаяла в воздухе сразу после концерта в зале „Будокан“.

— Хотя растаять в токийском воздухе трудно, — язвительно уточнила Кассио, — уж слишком он плотный от смога.

Потом она рассказала, что заказы поступают быстрее, чем она может с ними справиться, и у нее уже мелькала мысль о компаньоне, лучше нее говорящем по-японски и имеющем навыки фотографирования, которых (как и времени, чтобы обзавестись ими) у нее нет. Похоже, она могла бы дать объявление: „ТРЕБУЕТСЯ ПОМОЩНИК, ПОДОЙДУТ ТОЛЬКО ОБЛАДАТЕЛИ ИМЕНИ ОЗЗИ ТРОУВ“.

— И все-таки какой стыд, что вы распрощались с наукой, — игриво заметил я. — Конечно, вы раскрываете преступления, спасаете жизни и возвращаете людям счастье, но скольких исследований и монографий не досчитается мир! — Произнося эти слова, я вдруг понял, что никогда уже не вернусь в Университет Южной Калифорнии, Лос-Анджелес, и что с данной минуты аббревиатура д. в. п. расшифровывается как „диссертация в помойке“. Волнение охватило меня, я вспомнил, что мой любимый герой Дешиел Хэммет тоже исполнил свой долг, служа в рядах скромных сыщиков.

— К черту все монографии, — с неожиданной страстью воскликнула Кассио Клайн, — и к черту моих родителей, если не понимают, что мне хочется быть Нэнси Дрю, а не Сьюзен Сонтаг, хоть она и достойна всякого восхищения и преклонения. В конце концов, моя жизнь — это моя жизнь. И, кто знает, может другой не будет.

После такого признания невозможно было не рассказать ей о моем собственном балансировании на грани выхода из игры, неясности целей, потере приятной легкой работы и даже о серии встреч с привидениями, обладающими гладкими, как яйцо, лицами.

— Что вы обо всем этом думаете? — спросил я, закончив свой монолог.

Кассио покачала головой. Блестящие, как и глаза, золотисто-коричневые волосы чуть ли не полностью спрятаны под мохово-зеленой шляпой „борсалино“, точной копией той, что была на голове у Фабрицио — последнего из желторотых любовников моей матери, когда я, к несчастью (sfortunamente!), столкнулся с ним в прошлом году в Позитано.

— Я думаю, все, во что веришь, в известном смысле — правда, — медленно произнесла Кассио. — И как верно отметил ваш дедушка в том знаменитом своем интервью: „Человеческое существование — это не более чем хрупкая комбинация воображения, веры и волшебных пылинок“.

— Волшебных, — повторил я, выговаривая слово с особенной, старомодной старательностью.

— Да, — сказала она, — именно так. — Потом добавила: — А знаете, я вижу его в вас.

— Это приятно, — сказал я. — Думаю, он всегда был со мной, но я-то был слишком трусливым цыпленком, чтобы признаться в этом. (Цыпленок… Как тут не вспомнить: что было сначала — курица или яйцо?)

На лице Кассио появилось недоумение.

— Не понимаю. По-моему, здорово иметь такого потрясающего родственника!

— Это, наверное, звучит глупо, но родиться в семье с громким именем и знать, что сам ты особых высот не достигнешь, совсем не просто.

— Ну знаешь, — в голосе Кассио послышалось неодобрение, — во-первых, еще неизвестно, кем ты можешь стать, а во-вторых, миллионы людей живут полноценно и продуктивно, но так и не зарабатывают себе громких имен, остаются, так сказать, „старыми девами из Амхерста“. Сам подумай, если б у всех были громкие имена, шум стоял бы чудовищный.

— Ты права, — признал я, — но, думаю, оба мы понимали, что все это не так просто.

— А почему у тебя такое произношение? — спросила Кассио. — То чисто оксфордское, то как у болельщиков на матче „Сан-Фернандо-Вэлли“ против „Храбрых сердец“. Оно что, так называемое среднеатлантическое?

— Никогда не задумывался над этим. Когда учился в начальной школе, сосед по комнате называл меня „типчиком без роду, без племени“.

— Не согласна, — ответила Кассио, — по-моему, ровно наоборот: в тебе много племен. Но подожди-ка. — Протянув руку, она показала, что ткань перчатки покрылась похожими на конфетти темными пятнышками. — Смотри, дождь пошел. Давай-ка продолжим нашу беседу под крышей, скажем, где-нибудь, где можно заказать пиццу. Я сегодня не ужинала. Сначала долго работала, а потом вдруг отчаянно захотелось прийти сюда, принести свежие цветы. Какие у тебя планы на ближайшие час-полтора?

„Никаких“, — начал уже было я, но слова замерли на языке. Меня все еще не покидало странное чувство необходимости утешить дедушку. Ведь каким бы насыщенным и исполненным тайн ни было его посмертное существование, его формальный человеческий век был прожит (а мой — еще нет). И именно здесь открывался последний слой моего озарения. Впервые за свою непоследовательную и полную неувязок жизнь я осознал, что это за дар: просто быть. Иметь тело, способное двигаться, мозг, способный принимать трудные решения, и будущее, которое можно заполнить работой и приключениями, ошибками и всевозможной любовью.

— Я хотел бы побыть здесь еще немного, — произнес я. — Но как насчет завтра? У тебя не найдется времени для чашки чая или еще чего-нибудь?

В Японии выражение „чашка чая или еще чего-нибудь“ может включать в себя и интимный подтекст, но я полагался на то, что Кассио не истолкует меня превратно. Она не принадлежала к моему типу женщин, но я чувствовал, что еще очень долго не устану беседовать с ней часами.

Дождь припустил. Небо стало похожим на потемневшую, по сравнению с обычной раскраской, полосатую зубатку, луна исчезла. Жалея, что нечем покрыть голову, я поднял воротник куртки.

— От кофеина мне всегда как-то не по себе, — сказала Кассио. — Но вообще предложение выпить по чашечке звучит неплохо. Например, думаю, будет хорош горячий лимонный сок. Позвоню завтра — и мы договоримся.

Я принялся шарить в кармане, надеясь отыскать ручку и клочок бумаги, но Кассио остановила эти поиски, мягко коснувшись моего рукава.

— Не беспокойся, я тебя разыщу, — сказала она. — Ведь я как-никак частный сыщик. А теперь оставляю вас, Троувов, наедине. Саёнара!

Помахав на прощанье рукой, затянутой в перчатку из зеленой кожи, она раскрыла большой ярко-синий зонтик и пошла прочь, ступая между мокрыми блестящими надгробьями. (Лиловые сапожки мелькали в высокой траве как гигантские, яйцеобразные баклажаны.)

— Саёнара, — откликнулся я машинально, но тут же понял, что слово — не то и нужно его заменить другим, более подходящим. — Эй! — крикнул я сквозь струившийся по лицу дождь. — Пока! Сараба!

Кассио повернулась: на губах заиграла присущая ей загадочная улыбка.

— О-о! — сказала она с одобрением. — Прощание самурая. У тебя, значит, тоже пристрастие к старине?

— Да, — ответил я гордо. — Это у нас семейное.

 

Скрытый от глаз огонь

Дайдзо Така, известный также под именем Виноградный Гэтсби, сколотил состояние с помощью операций на международной бирже. На скупках, как утверждали, дыша благородным гневом, иные газеты. Другие, и в первую очередь те, чьих боссов он развлекал на своих кремово-розово-голубых виллах в Ханалеи, Дзусси и Рапполо, опровергали эти обвинения как злобные инсинуации или же исподволь намекали на басню о лисе и винограде.

Помимо виноградника площадью в тысячу акров (возле Кагосима), Дайдзо Така владел огромной животноводческой фермой на Хоккайдо, двенадцатикомнатной квартирой в Акасука, поместьем в Камакура, уже упомянутыми нежно окрашенными просторными виллами на побережьях разных морей и заброшенным монастырем в Сан-Джеминьяно — почти точной копией описанного в "Имени розы", — который предполагалось, особенно не откладывая, превратить в винодельческий завод. Кроме недвижимости, Дайдзо Така имел еще и коллекции дорогостоящих и красивых вещей, например: виноградного цвета поделки из нефрита, старинные принадлежности для чайной церемонии и вылизанных с ног до головы, падких до денег женщин.

Женат он был только однажды и еще до того, как разбогател. Ая преподавала искусство игры на кото и традиционные японские танцы; умерла, рожая их единственную дочь — Киёхимэ. Дайдзо так и не простил дочке убийства его ненаглядной Аи (происшедшее виделось ему именно так). Обеспечив девочку всем, о чем только можно мечтать, свои привязанности он перенес на барменш, охотничьих собак и виноградники.

Киёхимэ (что в переводе значит "непорочная принцесса") выросла очень хорошенькой, своенравной и безоглядно испорченной. Шумная и подвижная по натуре, она способна была вопить от радости и хохотать до колик. "Дочки дракона и те, наверное, благороднее, — шепталась прислуга. — В ней нет ничего японского". Каждый раз, когда кто-то пытался противиться ее желаниям, она мгновенно впадала в буйство и, словно уличный пьяница, отборно бранилась на всех языках, которые выучила с детсадовского возраста в школах для детей международного контингента в Камакура и в Токио.

Как только ей исполнилось шестнадцать — событие, отмеченное многочасовым грандиозным праздником в токийском "Диснейленде", оплаченным, но, увы, не удостоенным посещения Дайдзо Така, — Киёхимэ решила, что пришло время расстаться с девственностью. Интересно было разузнать тайны того, что ее франко-барбадосская подружка Элали Грей называла "карнальной конгруэнтностью", а кроме того, совершить поступок, способный ужаснуть глубоко презираемого папочку. Он много раз объяснял ей, как важно "сохранить себя для брака", так как — давал он понять — речь ведь идет о браке с отпрыском аристократического семейства, чьи блестящие предки станут, благодаря заключенному союзу, и его предками. Дайдзо отчаянно мучился из-за своего низкого происхождения, понимая, что можно купить в Великобритании и замок, и титул (такие предложения мелькали на задней обложке респектабельнейших английских журналов), но невозможно — ни за какие деньги — обзавестись престижными предками.

Ко дню восемнадцатилетия у Киёхимэ перебывало уже двадцать шесть любовников, которых, впрочем, правильнее назвать невольными сообщниками. От каждого из них, прежде чем приступить к сексуальному действу (во многих случаях впервые совершаемому с партнершей, а не в одиночку), она требовала подписанного полным именем свидетельства, что там-то и там-то в гостинице для свиданий (в каком-нибудь "Дворе измен" или "Замке томлений") он, обнаженный и изнемогающий от желания, смотрел на медленно раздевающуюся у противоположной стены и отражаемую со всех сторон в зеркалах Киёхимэ. Далее шло продиктованное ею описание "зрелых контуров" и "головокружительных долин" роскошного тела, составленное с помощью эпитетов и выражений, почерпнутых ею из остреньких американских любовных романов, втайне прочитанных в порядке подготовки к длительным послеполуденным марафонам ночью, при свете фонарика, под нежно-розовым одеялом.

"Зачем я должен писать эту чушь?" — спрашивал, затрудненно дыша, каждый избранник: письменная прелюдия неизменно — ив равной степени — как возбуждала, так и тревожила.

"Да так, просто хочу показать Элали", — небрежно отвечала Киёхимэ. И при мысли, что Элали, эта богиня с кожей цвета какао, прочтет нацарапанные им слова и, чего не бывает, в какой-нибудь грустный, дождливый, серебристо-серый денек захочет сама оказаться на этом месте, претендент сразу же забывал обо всей своей подозрительности.

План Киёхимэ состоял в том, чтобы собрать по крайней мере тридцать таких признаний, написанных каждый раз новым, дрожащим от возбуждения мужским почерком, а потом в неминуемый день, когда отец приведет в их огромный камакурский дом кандидата в мужья (выбранного, разумеется, без всякого учета ее мнения), небрежно бросить все эти письма на драгоценный столик резного дуба, стоящий в их отделанной на западный манер гостиной, и сказать приведенному жениху и его задирающим нос великосветским родичам: "Простите, но, думаю, прежде чем сказать окончательное слово, вам любопытно будет взглянуть вот на это".

Все шло по плану. Киёхимэ вот-вот должна была закончить колледж, запертая бронзовая шкатулка, в которой она хранила свои сокровища, буквально лопалась от скандальных писем, а Дайдзо Така уже суетился, подыскивая мужа для своей "малютки". И тут случилось нечто непредвиденное и страшное. Киёхимэ влюбилась.

Примерно в миле от камакурского поместья семейства Така на лесистом холме стоял древний храм, принадлежавший одной из наиболее строгих и аскетических буддийских сект. Никогда не бывая на службах, Дайдзо Така, однако, щедро покровительствовал храму. Раз в месяц двух монахов посылали к нему домой, и те приносили пожертвования в виде риса, овощей, денег и (если сезон был подходящим) винограда. Послушание было приятным, так как повар всегда готовил большую кастрюлю сукияки, заправленного мясом откормленных зерном и напоенных пивом бычков из Кобэ, и монахи — вегетарианцы, в лучшем случае, полувегетарианцы — счастливы были добавить к обычному своему суровому рациону немного животных белков. Во время трапезы и по ее завершении гостеприимный Дайдзо стакан за стаканом разливал вино, полученное с его Соколиных виноградников, названных так во славу любимой охотничьей птицы.

— Расплавленные рубины, — глубокомысленно вздыхали захмелевшие монахи: опьянение даже штамп превращает в перл мудрости.

Позже они шли восвояси, нетвердо ступая ногами в постукивающих гэта и продвигались вперед зигзагами, напоминая неустойчивые кораблики, которые бьет в корму крепкий ветер.

— Но мы не пьяны, — говорили они друг другу, — нет-нет, мы не пьяны. Языки развязались немного, а так все в порядке.

Однажды вечером двое монахов вернулись в храм до того нагрузившись кагосимским, которым потчевал их Дайдзо Така, что так и не добрались до келий. Мальчишка — разносчик газет обнаружил их на другое утро спящими возле ворот и источающими резкий запах говядины, пота и прокисшего сладкого винограда.

После этого случая настоятель решил, что столь желанная для всех обязанность доставлять в монастырь пожертвования Дайдзо Така будет раз и навсегда возложена на Анчина — монаха самого уравновешенного и отрешенного от мирского: стойкого трезвенника, всерьез воздерживавшегося от женщин и нелицемерно предпочитавшего растительную пищу, но, к несчастью, и самого красивого среди монахов. Высокий, стройный и мускулистый, он обладал гладкой, как янтарь, кожей, ясными, цвета крепкого чая глазами, смотревшими из-под густых бровей-бумерангов, носом с горбинкой и умопомрачительной, вызывающей сатори улыбкой, в которой блеск зубов сочетался с космической радостью. Киёхимэ никогда прежде не обращала внимания на приходивших в дом монахов ("Эти нищие импотенты", — отзывалась она о них, заставляя прислугу в страхе шептаться у нее за спиной о дурной карме), но, впервые увидев Анчина, сразу почувствовала соединяющие их волшебные узы. "Это Он, — прозвучало в мозгу с абсолютной уверенностью. — Он мужчина, с которым я хочу слиться в любви, страстно и целомудренно, навсегда".

Когда Анчин пришел к ним впервые, она украдкой подсматривала за ним из-за раздвижной двери-сёдзи, а потом сидела у себя в комнате и мысленно беседовала с ним о зарубежных романах, театре Но и своей ненависти к отцу. Когда он появился во второй раз, разглядывала его из-за китайской ширмы (дикие гуси, летящие в лунном свете), а после его ухода грезила, лежа на постели, о том, как они идут, держась за руки, по лугу, покрытому яр-ко-оранжевыми азалиями.

И наконец, во время третьего визита, она перестала скрываться и была представлена. Предшествующая этому подготовка заняла три часа, и в результате она появилась в самом скромном из всех своих кимоно (дымчато-голубые журавли на фоне поросшей лишайником земли), с покрытой лаком сложной старинной прической, которую помогла ей соорудить одна из служанок, и готова была поклясться, что в момент ее появления в гостиной монах едва верил — от восхищения — своим глазам. Позже, когда он ушел, Киёхимэ погрузилась в дымящуюся горячую ванну и вспоминала восхитительные детали их встречи, заново проживая каждое сказанное слово, каждое грациозное движение, каждую искру, вспыхивавшую при встрече их взглядов. А еще позже легла в постель и попыталась отдаться эротическим фантазиям, но, к своему изумлению, не смогла продвинуться дальше прогулки — рука об руку — по маковому полю.

Когда Анчин появился в четвертый раз, Киёхимэ, в своем втором по скромности кимоно (облитые лунным светом бледно-голубые кролики на темно-синем фоне), сидела в чайной комнате рядом с отцом и, в качестве хозяйки дома, по всем правилам искусства, преподанного ей в порядке необходимой подготовки к замужеству, взбивала — перед тем как подать ослепительному монаху — чай, медленными движениями рук выполняя сложное подобие танца. Заметив, что он с нескрываемым восхищением следит за движениями ее гибкой и белой как алебастр кисти, она почувствовала бурный прилив радости оттого, что согласилась пройти скучный курс тя-но-ю— искусства чайной церемонии. Когда Анчин ушел, низко кланяясь в пояс и словно бы прячась от ее сияющих глаз, Киёхимэ отправилась к себе в комнату и легла так, словно монах лежал рядом с ней. Закрыв глаза, она мысленно ощутила прикосновение его робких, красиво вырезанных губ, потом представила себе, как они восхищенно снимают друг с друга одежду и предаются безумной, изумительной, полной поэзии любви.

Киёхимэ случалось уже загораться и фантазировать, но она без труда добивалась того, что хотела. Ее японские сверстники мало заботились и о морали, и об опасности подцепить заразу, а балансирующие на грани порнографии комиксы и западные фильмы класса К, которые они прокручивали по два-три раза за вечер, настолько взвинчивали их до состояния полной готовности, что стоило ей только шевельнуть бровью, и они уже, шумно дыша и неустанно пощипывая себя за локоть с целью удостовериться, что все это не просто фантазия, рожденная захватывающим дух комиксом, устремлялись за ней в какой-нибудь "Замок красного лебедя" или "Гнездышко либидо".

Однако увлечение Анчином было совсем иным: Киёхимэ нужно было не просто соблазнить монаха. Хотелось выйти за него замуж и провести рядом с ним всю жизнь: видеть, как он стареет, варить ему (зернышко к зернышку) рис, нежиться вместе с ним в ванне на горячих источниках, слушая, как кричат, раскачиваясь на осыпанных снегом ветках, макаки, а вдалеке играют на сямисэне и ухает, обрушиваясь, снежная лавина. Хотелось рожать от него детей, и чинить ему обувь, и подавать сакэ, а когда придет время, предать его прах земле и горевать до конца своих дней. Но сначала нужно было увидеться с ним наедине.

Такая возможность представилась раньше, чем она ожидала. Как-то дождливым днем в конце апреля, когда только что облетели последние влажные лепестки вишни, Дайдзо Така позвонил дочери из офиса. Зная, что это день, когда должен прийти монах, Киёхимэ решила не ходить на занятия: ведь нужно было подготовить к встрече и душу, и лицо, и наряд.

— Моси-моси, — громко крикнул в трубку отец, — мне никак не освободиться сегодня. Не могла бы ты принять этого нашего монаха: выдать ему мешки с рисом и прочей снедью и чем-нибудь угостить? Вели подать матя — это само собой — ну и еще, может, те рисовые пирожные с лепестками вишни из кондитерской "Кобаяси" — в кладовой стоит непочатая коробка.

— С удовольствием, папа, — мечтательно проговорила Киёхимэ, но отец уже повесил трубку. Японские правила вежливости не требуют заключительных фраз и пространных прощаний при разговорах по телефону.

Свидание проходило прекрасно, но лишь до определенной минуты. Анчин пришел точно вовремя, одетый, как и всегда, в черное, поверх нижнего, белого, кимоно, а Киёхимэ была ослепительна в совсем-не-скромном переливающемся серебристо-шелковом кимоно, вышитом розовыми и голубыми хризантемами. Сезон для ношения кимоно с узорами из цветов еще, правда, не наступил, но этот наряд так шел Киёхимэ, что, осмотрев себя в зеркале, она воскликнула по-английски: "К черту сезоны!"

Ритуал чайной церемонии она исполнила с грацией храмовой танцовщицы, разговор с легкостью прыгающих по воде пузырьков касался таких не схожих тем, как эмбарго на рис, урожай и искушения Будды. Но под конец, когда они уже прощались под высокими сводами холла, Киёхимэ вдруг поняла, что прожить еще день, не признавшись ему в любви и не поймав хоть какого-нибудь намека на его чувства к ней, для нее просто смерти подобно. Весь день она была скромной и сдержанной, но теперь смело пойдет вперед.

— Анчин, а тебе приходилось когда-нибудь иметь дело с женщиной? — спросила она.

Монах серьезно посмотрел на нее полными света зелено-карими глазами, по губам скользнула улыбка, от которой у нее замерло сердце.

— В любой жизни содержится много жизней, а в любом человеке — много разных людей, — сказал он серьезно и, чуть насмешливо поклонившись, взвалил тяжелые мешки на свои сильные плечи и пошел прочь по вымощенной камнем дорожке, что вела через пышный, но ухоженный сад к шоссе.

А Киёхимэ побежала к себе в комнату и несколько часов плакала, пока наконец не заснула, совсем изнуренная. Отвергнутой она себя, в общем, не ощущала, а была, скорее, заинтригована, влюблена и сжираема нетерпеливо разгоравшимся любовным аппетитом. В последующие дни она пропускала занятия и избегала друзей. Мальчишки в аудиториях и в кафе нагоняли теперь только скуку: ей теперь не хотелось ни прибавлять новые экспонаты к коллекции скандальных писем, ни увеличивать список неуклюжих любовников на-один-день. Купив календарь с картинкой, изображающей храм, при котором живет Анчин, осенью (листья деревьев цвета языков пламени в крематории или роз), она начала отсчитывать дни, оставшиеся до следующего прихода монаха. Прежде время всегда неслось для нее единым стремительным и радостным потоком, но теперь она словно видела каждую проплывающую секунду: все они были медлительные, продолговатые и серые, как замороженные бактерии под микроскопом.

Но наконец подошел-таки день ежемесячного визита Анчина.

— Если хочешь, я могу снова подать чай этому скучному монаху, — небрежно сказала Киёхимэ отцу за завтраком, намазывая джем из вересковых ягод на кусок поджаренного белого хлеба, нарезанного по-японски, то есть по два дюйма толщиной. Киёхимэ было известно, что у отца новое увлечение в Токио, и она полагала, что он воспользуется случаем задержаться в офисе и провести вечер в квартире любовницы. Убранство этой квартиры она представляла себе, словно видела воочию: обитые винилом ярко-розовые диваны, черно-белые, как шкура зебры, соломенные коврики, скульптуры, изображающие сиамских котов, и аквариум, полный разноцветных, не получающих правильного ухода, перекормленных рыбок, выловленных меж коралловых рифов где-нибудь у берегов Микронезии.

— Ты правда можешь? — просияв, спросил Дайдзо.

В ответ Киёхимэ выдала тщательно заготовленную фирменную гримаску, надлежащую изображать дочернее самопожертвование.

— Это такая малость по сравнению со всем, что сделал для меня ты, папа, — сказала она благонравно, а как только он вышел, плотно задвинут за собой дверь, прибавила по-английски: —Блудливый ты, эгоистичный чертов сукин сын!

В этот день Киёхимэ решилась в порядке эксперимента отказаться от строгого стиля одежды и попробовать что-нибудь дающее больше свободы. Предполагая, что традиционные японские костюмы приятнее глазу монаха, чем заграничные тряпки (жаль, потому что еще ни один мужчина не смог устоять перед ее трикотажным черным мини-платьем с открытыми плечиками), Киёхимэ соорудила себе наряд, скомбинировав, как могла сексуальнее, японские предметы одежды. Идея его была подсказана сценой из недавно просмотренного фильма о самураях, где давшая обет целомудрия юная служительница храма уступала охватившей ее страсти к мужественному одноглазому воину. Близкая к обмороку девственница (в исполнении пятнадцатилетней поп-звезды) медленно распускала длинные гладкие волосы, роняя шпильки на татами, устилающие пол жалкой гостиничной комнаты, в которой преступающие закон влюбленные, вопреки голосу долга, назначили друг другу свидание. Потом, под взглядом самурая, смотревшего на нее тем глазом, что не был скрыт щегольской черной повязкой, медленно-медленно освобождалась от алого пояса-оби и легкого кимоно-юката, сине-белого, с рисунком в виде морских волн.

Обширный гардероб Киёхимэ позволил ей точь-в-точь скопировать этот наряд. Примерив его и убедившись в своей неотразимости, она решила для безопасности (а точнее, для возможности вести себя безрассудно) дать на остаток дня прислуге выходной. Неторопливо приняв ванну, оделась, расчесала до блеска черные волосы и украсила маленькое, изящно вырезанное ушко пунцовой шелковой камелией. Потом расстелила постель: толстый нижний матрац, белые хлопчатобумажные простыни, одеяло с узором в виде цветущих вишен — все было приготовлено к приему гостя. Вопрос "удастся ли" даже не приходил на ум, но "как" и "когда" — волновало, так как казалось, что, не затащив монаха в постель уже сегодня, она просто умрет, разрываемая желанием.

Когда Анчин показался в дверях, Киёхимэ приветствовала его, изящно коснувшись лбом пола, а потом подняла голову, чтобы свободно падающие длинные волосы заструились, словно весенний дождь. Она точно знала, что это выглядело чарующе, так как несколько раз прорепетировала движения перед высоким зеркалом.

К ее досаде, монах в ответ лишь поклонился и своим низким бархатным голосом произнес:

— Это снова я: как положено.

Что он — немного туповатый или наивный, думала Киёхимэ. Любой нормальный мужчина сразу же понял бы смысл легкого костюма для ванны и не уложенных в прическу волос. Но он ведь монах, напомнила она себе, и отчасти именно это и делает его таким волнующе неотразимым.

— Прошу прощения, чай у нас кончился, — бесстыдно солгала она, хотя имеющихся запасов чая было достаточно, чтобы на целую неделю ввергнуть в бессонницу всех монахов Японии.

— Я вполне могу обойтись и водой, — вежливо ответил монах.

— К сожалению, сейчас чистят колодец, а бутылочной воды тоже нет. — Произнося эту чушь, Киёхимэ с трудом сохраняла серьезный вид. — Поэтому нам придется пить… мм… виноградный сок.

— Для меня все годится, — поклонился, сложив у груди ладони, монах.

Как-то раз, когда два упитанных молодых монаха уходили от них, покачиваясь, продолжая прикладываться к бутылке сверкающего красного бургундского и распевая — между глотками — на невообразимом английском "My Way", отец разъяснил Киёхимэ, что хотя, в общем-то, монахам предписана трезвость, на случаи сбора пожертвований для храма это строгое правило не распространяется. И все же для безопасности она решила сделать вид, что угощает добродетельного Анчина безалкогольным напитком, сказав:

— Ну, вот и бутылочка виноградного сока.

Выпив три стакана напитка, который на самом деле был выдержанным красным шардоне, Киёхимэ почувствовала себя одурманенной, томной и абсолютно раскованной. Анчин, который пил с ней наравне, по-прежнему сохранял позу медитации (прямая спина, свободные плечи, положенные крест-накрест ноги), вежливо кивал на ее слова и отвечал короткими аллегориями. Сделав еще глоток, Киёхимэ почувствовала, что больше не может ждать.

— Послушай, — сказала она, — я не могу больше терпеть эту двусмысленность. Я тебе нравлюсь или нет?

— Колибри восхищается цветком кактуса, но пить его нектар ей не положено, — ответил монах.

— Ради всего святого, оставь метафоры! — воскликнула Киёхимэ, неожиданно потеряв всякий контроль над словами и над поступками. В следующий момент она уже оказалась по другую сторону стола и, сидя — не совсем твердо — на пятках, принялась вглядываться в его чарующее, светом пронизанное лицо.

— Я хочу тебя, — произнесла она, впиваясь в неподвижный взгляд его золотых глаз, — но хочу вовсе не ради забавы или разнообразия. Я хочу тебя сейчас, но буду хотеть и завтра и послезавтра. Я хочу, чтоб мы были вместе, навеки. Я никому еще не говорила такого, — с трудом переводя дыхание, продолжала она, и, хоть монах с неподдельным страданием в голосе молил: "Не надо, прошу вас", она продолжала: — Нет, мне не справиться с этим. Наверно, я в самом деле очень, очень тебя люблю.

Опрокинув стакан с вином, Анчин вскочил на ноги, и жидкость винного цвета пролилась на татами, образовав пятно, напоминающее по форме сердце, но ни он, ни она этого не заметили.

— Мне лучше уйти, — сказал он, — простите меня, пожалуйста. — Он выглядел растерянным и огорченным. От собранности и спокойной созерцательности не осталось и следа, как не осталось следа от порядка в ее одежде: юката распахнулась, обнажив бархатистую параболу груди.

Этому не сумеет сопротивляться никто, подумала Киёхимэ и дернула за конец алого пояса, как за раздергивающий занавес шнур. Юката, распахнувшись, соскользнула с плеч, и она стояла нагая и ослепительная, воплощение ночных фантазий любого мальчишки-школьника. Но монах торопливо спешил к дверям — в глазах его застыл ужас.

— Останься, прошу тебя, ты должен остаться, — настойчиво повторяла Киёхимэ.

Но Анчин отвечал с той же настойчивостью:

— Пожалуйста, если я дорог вам, позвольте мне уйти и никогда больше вас не видеть.

Сказав это, он ринулся к двери, забыв про мешки с ячменем, турнепсом и рисом, забыв толстый конверт, набитый банкнотами по десять тысяч йен каждая, и забыв даже обуться в свои деревянные гэта.

Нагая, с развевающимися, полными электричества волосами, Киёхимэ, как сумасшедший призрак из "Рассказов о лунном свете и дожде", стояла в дверном проеме. Анчин со всей скоростью, на которую были способны босые ноги, бежал по длинной аллее к большим деревянным воротам, а Киёхимэ, тоскуя, смотрела вслед и сжимала в руках гэта в безумном желании совершить невозможное: надстроить обувь телом носившего ее человека.

Опустившись на полированный гладкий пол холла, она почувствовала безмерную печаль. Сердце как будто давило камнем, голова бешено кружилась, и вдруг печаль превратилась в ярость: стало казаться, что тело рвут на куски; все, с ног до головы, охваченное жаром, оно превращалось во что-то чужое, странное, дикое. Опустив голову, она увидела не знакомый лунного цвета ландшафт, налитый зрелостью женской плоти, а что-то, напоминающее мозаику из блестящих, красно-черных и золотистых пластин, толстой броней покрывающих пульсирующие мускулы и сухожилия гигантского дракона с глазами из вулканического стекла, острыми как бритва, когтями и дыханием, напоминающим шум реактивного самолета: бурным, несущим гибель. Шок при виде физического воплощения охвативших ее эмоций был так силен, что молодая женщина по имени Киёхимэ Така потеряла сознание, и вся полнота власти перешла к бешеному дракону.

Для дракона монах был не человеком и не объектом любви, а намеченной жертвой, которую надо догнать, схватить и наказать, хотя и не слишком понятно за что. Охваченное яростью чудовище протиснулось — разломав их своим мощным торсом — в двери, проползло по садовой дорожке и двинулось дальше: вдоль по обсаженной деревьями широкой улице, ведущей к храму. Дракон был о четырех коротких и толстых лапах, но он мог и ползти, как змея, и именно так он сейчас двигался.

Впереди показался храм, и одновременно дракон увидел Анчина: пробежав вверх по длинной каменной лестнице, тот нырнул в находившуюся за воротами дверь. Все более разгоняясь, дракон устремился за ним. Его тело было слишком большим, чтобы протиснуться в просвет ворот, и, поняв это, он просто перемахнул через стену. Там не было ни души, и на мгновение тишина выхоленного храмового сада успокоила дракона, но почти сразу же опять вскипела кровь гонящегося, не рассуждая, за своей целью охотника, и дракон устремился на поиски.

За кухней стояли в ряд большие металлические емкости, похожие на мусорные баки, но раза в два больше. В них монахи хранили рис, ячмень, просо. Дракон обнюхал их, он чуял: монах скрывался где-то здесь. Сильнее всего подозрительный запах ощущался у последнего бака, и огнедышащий дракон принялся не спеша его обнюхивать. Думая, что это кто-то из братьев-монахов, пришедших ему на выручку, Анчин осторожно приподнял крышку и выглянул.

"Так это ты!!!" — рыкнул дракон. Слов в его реве было не разобрать, но его огненное дыхание мгновенно сожгло все мягкие ткани на красивом лице монаха. Тот вскрикнул — это был отчаянный вскрик человека, уже лишившегося языка, — и обессиленный, хотя от шеи и ниже еще живой, свалился в бак. Разъяренный дракон обвился вокруг металлической емкости и изо всей силы сжал ее. Один из молодых послушников, в ужасе наблюдавший это из верхнего окна, рассказывал потом, что металл, раскалившись, сделался красно-рыжим, как заходящее зимнее солнце, и слышно было, как шипит, сгорая, плоть, как растекается костный мозг и хрустят, дробясь, кости. Потом, развив кольца могучего тела и бросив все еще раскаленный докрасна бак, дракон устремился прочь и, перемахнув через монастырскую стену, двинулся к реке, нырнул, издав шипение, и, подняв облако пара, исчез навсегда.

После вечера, проведенного за любовными играми и сябу-сябу с резвой молодой подружкой, Дайдзо Така вернулся около десяти вечера и обнаружил на полу в холле большую лужу воды, посреди которой сидела его дочь, одетая в юката с рисунком в виде морских волн, подпоясанное мокрым алым оби и запахнутое левым отворотом вверх, как это делают лишь на телах усопших. В одной руке одна держала портновские ножницы, в другой — острую бритву. Чудесные ее длинные волосы валялись на полу мокрыми прядками, как торопливо и беспорядочно срезанные побеги риса, а выглядящий бесстыдно-голым череп был весь в лиловатых порезах.

"Благодарю за заботу, которой вы меня окружали все эти годы", — произнесла Киёхимэ и поклонилась так низко, что бритая голова коснулась татами.

Дайдзо остолбенел. Это были слова, которые по обычаю произносит невеста, покидая в день свадьбы родительский дом. Киёхимэ подняла голову, и отец увидел тусклые и красные от слез глаза. Лицо было опустошенным и не совсем осмысленным, как в полусне.

"Если на то будет ваше благословение, — заговорила, употребляя странно звучащие архаичные выражения, Киёхимэ, — я бы хотела навсегда покинуть этот иллюзорный мир, полный искушений и разочарований, и перейти в монашество".

Дайдзо был удивлен, но и почти обрадован. Сплетни прислуги достаточно просветили его по поводу образа жизни дочери, и он уже распростился с мечтами выдать ее за достойного продолжателя древнего феодального рода или семьи, ведущей свое происхождение от какого-нибудь божества, обитавшего на земле в незапамятные времена. Несколько часов назад он узнал, что его любовница Мити беременна младенцем мужского пола, так что, в конце концов, наследника он получит, и это будет прекрасный сын, который, став взрослым, сможет жениться на скромной, прекрасно воспитанной девушке безукоризненного происхождения.

"Моя дочь — монахиня", — пробормотал, как бы на пробу, Дайдзо. Слова прозвучали недурно, в них, безусловно, слышался благородный оттенок, способный нейтрализовать "отсутствие морального кредита", в котором обвиняли его недружественные газеты, те самые, что выдумали и прозвище Виноградный Гэтсби.

"Благословляю тебя, — торжественно произнес Дайдзо. — Но объясни мне: зачем ты сбрила еще и брови?"

Поднеся руку к лицу, Киёхимэ, словно слепец, неуверенно читающий пальцами выпуклые цифры на табличке в лифте, ощупала свои опаленные брови и, вдруг вспомнив все: любовь, пламя, горящую плоть, — начала всхлипывать, сначала тихо, а потом громче и громче, раскачиваясь — неосознанно — от ужаса и горя.

Вскрикивания и разбудили ее, но прошло несколько страшных минут, в течение которых она с пересохшим от ужаса ртом не понимала, ни где она, ни что происходит, прежде чем стало понятно, что ее буйства в драконьем облике — всего лишь страшный сон. И этот сон об ужасном превращении наверняка вызван недавним чтением легенды о Додзёдзи, описывающей очень похожую историю с участием девушки и монаха.

— Боже мой, — сказала она по-английски, но, поднеся к голове руки, обнаружила, что нос по-прежнему маленький и вполне человеческий, брови на месте и волосы струятся по плечам, словно весенний дождь, а не разбросаны мокрыми прядками по полу. Отец по-прежнему отсутствовал, беззастенчиво развлекаясь со своей легкомысленной возлюбленной.

Странно, как во сне я разгадала его мысли, подумала Киёхимэ (и они были, в общем, вполне человечны: еще одно неопровержимое доказательство фантастичности эпизода). Может, я становлюсь ясновидящей, как Элали, которая так потрясно предсказывает, кто будет победителем Уимблдона и какую песню предложит сейчас ди-джей в нашем любимом диско, в Роппонги.

И как раз в этот момент ее мысли прервал телефонный звонок. Киёхимэ подождала, чтобы кто-нибудь из прислуги взял трубку, но после второго пронзительного звонка вдруг вспомнила, что отпустила всех до конца вечера, чтобы побыть наедине с Анчином. "Ах этот юношеский оптимизм!" — воскликнула она мысленно, с неожиданной умудренностью думая о случившемся: оно представлялось теперь не столь душераздирающим, сколь интересным; привидившийся сон, пожалуй, оказался своего рода катарсисом и принес исцеление.

Ближайший телефонный аппарат стоял в кабинете Дайдзо — обшитой деревянными панелями берлоге, украшенной фотографиями его лошадей, собак, виноградников. Среди них было и маленькое фото дочери. Снятая на праздновании своего шестнадцатилетия, том самом, для которого он не счел нужным выкроить время, она, с черными ушками мыши на голове, выбрасывала вперед руку с победно растопыренными буквой "V" пальцами. Войдя в кабинет, Киёхимэ решила испробовать свои свежеприобретенные способности к предсказаниям.

— Это Анчин. Звонит сказать, что простил меня и хочет, чтобы мы оставались друзьями, — произнесла она вслух, не совсем, впрочем, уверенная, что это предчувствие, а не желание, и сняла трубку, ожидая — как это принято в Японии, — чтобы первым заговорил звонящий.

— Моси-моси, — произнес по-японски молодой женский голос, — моя фамилия Грей, можно попросить к телефону Киёхимэ-сан?

— Элали! — радостно крикнула Киёхимэ. — У меня было предчувствие, что это ты.

— Привет, глупышка-дорогушка, — затараторила Элали, переходя на английский с легким барбадосским привкусом. — Послушай, это так здорово, я просто задыхаюсь. Словом, есть двое потрясных парней, с которыми я познакомилась сегодня в Сибуя, около "Тауэр рекордс". Они — можешь поверить? — ездят повсюду за группой "Porlock" и здесь для того, чтобы слушать концерты — те, что будут на уикенде, на которые все давно продано и мы не сумели достать билеты. Ребята, как говорят у нас дома, из молодых, да ранние, после летних каникул начнут заниматься в аспирантуре в каком-то из этих, ух, очень престижных университетов, в Гарварде или Йейле, забыла в котором. У них волосы даже длиннее моих, но они вовсе не похожи на нечесаных бродяг-фанатов, которых показывают в кино, этих — с ужасными кольцами в носу и жуткими татуировками. То есть тату у них, разумеется, есть, но шикарные: они сделали их на Таити. Тату сейчас есть у всех, даже у нудного бухгалтера, что работает у моей мамы, да что там говорить, даже и у меня, и у тебя будет, да? Ты ведь говорила, что сделаешь, как только решишь, какой хочешь рисунок. А я не прочь сделать вторую: скажем, тантрическую змею, ползущую вверх по икре. Но я не об этом: эти классные парни не только дали нам билеты на завтрашний концерт — завтра суббота, верно? — но и достали пропуск за кулисы. Но и это не все, потому как — ну, угадай? — сегодня в десять я встречаюсь с ними в Роппонги, и мы отправляемся в "Ад" — танцевать, есть-пить, что захочется, и так до утра: естественно, все за их счет. Но и это не все. Они почти точно знают, что позже там появится кто-нибудь из музыкантов, может быть даже сам Джон! Донн! Диллинджер!!!

"Адом" именовалось самое популярное диско в Японии, а может, и во всей Азии. Впуск был выборочным (то есть поверхностно-снобистским), но Элали и Киёхимэ приятельствовали с европейцем-швейцаром, и он неизменно откидывал перед ними бархатный шнур. "Прошу, красотки, — говорил он обычно. — Будь я на десять годков помоложе, пошел бы сейчас танцевать вместе с вами".

Платить за вход подружкам не приходилось, но цепы в меню были такие зверские, что, проникнув в заветный зал, приходилось всю ночь довольствоваться парой бутылок минералки, по пятьсот йен за каждую. Иногда они вовремя вспоминали, что надо бы прихватить в сумке что-то съестное — "карманные крендельки", облитые черным шоколадом, или хорошо восстанавливающее энергию медовое печенье "Мэлон коллиз", — но даже и в этих случаях чуть раньше или чуть позже взгляд начинал тоскливо следить за официантами, разносящими крошечные, как чайное блюдце, пиццы с артишоками (две тысячи йен за порцию) или дразнящие ароматом солидные горки маринованных с чесноком креветок, чья стоимость составляла сумму, выдаваемую им (вместе) на две недели.

— Киё? Милочка? Скажи что-нибудь. Или ты в шоке от всех этих невероятных новостей? Вместо "да" можешь моргнуть два раза.

Киёхимэ слушала эйфорический монолог Элали со странным чувством отчужденности. Естественно было прийти в восторг, ведь "Porlock" — одна из ее любимейших групп, и совсем недавно, на втором курсе, она сделала на занятиях по искусству коллаж, целиком состоявший из фотографий Джона Донна Диллинджера, высокого, рыжего сочинителя и солиста-певца, автора текстов типа: "Ты действительно стала расти на мне / Как на перчатке бейсбольной плесень / Сначала она была как лишай / Но споры засеяны для любви". Но Киёхимэ была все еще несколько одурманена вином и заворожена сновидением. И хоть всепоглощающая страсть к Анчину вроде бы испарилась или сгорела в языках пламени, готовность прыгнуть в крутящийся водоворот диско, бодрствований до утра и "безопасного" (на деле безоглядного) секса с едва знакомыми и, в общем, безразличными мужчинами, еще не наступила. Даже после того как Элали расписала яркими красками прелести предстоящего вечера, Киёхимэ хотела лишь одного: свернуться в постели калачиком и размышлять об удивительной загадочности жизни, любви и снов. Ведь, конечно, не просто так ей явилось это поразительное видение дракона. Какой урок надлежало вынести из всего этого? Глубинное понимание необходимости контролировать свои чувства и думать о чувствах других людей? Или речь шла о чем-то более простом и более явном?

— Прости, Элали, — сказала она наконец. — Я чересчур много выпила и теперь сонная и усталая, так что вряд ли буду сегодня хорошей компанией. Но завтрашний концерт — это и в самом деле потрясающе.

Чугунное молчание на другом конце провода и наконец:

— А ты помнишь о той колоссальной, огромной, неизмеримой услуге, которую мне должна?

— Ой, Элали, но не станешь же ты…

— Нет, стану. Ты должна мне грандиозное развлечение, и я хочу, чтобы это случилось сегодня. Кроме того, ты и сама получишь удовольствие. Нам предстоит фантастичнейший вечер в истории человечества, и я не позволю тебе упустить такой шанс. А кроме того, подумай, какая будет физиономия у Виноградного Гэтсби, когда ты расскажешь ему, что провела ночь в компании длинноволосых татуированных американских фанатов группы хэви-метал. Представляешь? Ну и потом, кто знает, а вдруг ты влюбишься в одного из этих ребят и выйдешь за него замуж? Тут уж наш Дайдзо и вовсе копыта отбросит.

Это был клинч.

— О'кей, ты победила, — вздохнула Киёхимэ. — До встречи в "Аду".

Бегом вернувшись к себе, она быстро приняла душ и натянула костюм для диско — естественно, черное трикотажное мини-платье без плеч. Так, любимые ярко-розовые кроссовки, чтобы ехать в поезде, красно-черные перепончатые босоножки на высоких каблуках для танцев (их суем в сумку). Туда же, в черный большой рюкзак фирмы "Ланком", отправляется все, что может понадобиться в течение рок-н-рольной ночи: деньги, лосьон для полоскания рта, ночная рубашка, плащ, пара трусиков, плеер, кассеты, пачка презервативов и захватывающее чтение в поезд — свой дневник.

Оставив Дайдзо записку: "Ушла к Элали, буду там ночевать, вернусь утром" и указав в ней номер сотового телефона Элали, Киёхимэ отправилась в путь: к вокзалу Камакура-Северный.

Стояла одна из тех дивных июньских ночей, когда воздух тонко благоухает цветами, растущими вокруг храмов, и близким, хоть и невидимым глазу, морем. Киёхимэ не повернула на ведущую прямо к вокзалу дорогу — сначала ей было необходимо кое-что выяснить. Сон о драконе-разрушителе все еще казался настолько реальным, что она опасалась, а не произошло ли все увиденное в каком-то таинственном, метафизическом или астральном измерении. Прежде чем кинуться навстречу наслаждениям осуществившейся хэви-метал мечты, она должна была убедиться, что Анчин жив и здоров.

Старинные деревянные ворота храма, при котором жил Анчин, были уже закрыты на ночь, но рядом виднелась калитка доя тех, кому случится припоздниться: низенькая, под стать ребенку. Киёхимэ скользнула в эту игрушечную дверь, которой не следовало бы скрипеть так громко. Никогда прежде она не бывала на территории храма, занимавшего почти акр земли, но что-то вроде памяти или интуитивного знания подсказывало ей, где что. Подойдя к металлическим бакам-хранилищам, она увидела, что они точно такие, как и во сне. На ощупь баки были прохладными, и, когда она осторожно приоткрыла их, один за другим, внутри не оказалось ничего, кроме зерна. Ни измельченных костей, ни зубов, ни дымящейся плоти.

Это было то доказательство, которое ей требовалось. Полностью успокоенная, Киёхимэ двинулась уже было к воротам, но вдруг услышала голос, ритмически выпевающий какие-то молитвенные звуки. Это была Сутра о Сути Великой Мудрости, которую она в детстве каждое утро слушала перед домашним алтарем. Киёхимэ сначала узнала слова, потом голос и поняла, что должна пойти и увидеть его: в последний раз.

Анчин читал буддийские молитвы в помещении, отведенном ему для сна: маленьком флигеле с круглыми окнами, построенном на задах кухни (как старший среди монахов, он давно уже распростился с аскетически суровой спальней, где молодые монахи спали рядком на соломенных матах, словно сардинки, не совсем еще приобщенные к благодати). Подкравшись поближе, Киёхимэ смогла увидеть его в открытом окне: сильный торс, обтянутый кожей красивый череп. Слава Создателю, эта кожа была цела! Хотя все страшное происходило всего лишь во сне, Киёхимэ ощущала, что непонятным образом близко соприкоснулась с темными сторонами жизни, и теперь радовалась, что и сама она, и Анчин невредимы.

Глядя на строгий профиль поглощенного молитвой монаха, она больше не чувствовала приливов эгоистичной девчоночьей жажды, требующей немедленного утоления, а испытывала глубокую нежность и искреннее желание, чтобы, следуя избранному пути, он обрел совершенство и счастье.

— Я всегда буду влюблена в тебя, — прошептала она, поворачиваясь, чтобы уйти, но уже в этот момент понимала, что это, скорее всего, не так.

Избранный ею путь лежал вниз по холму к Камакура-Северному, а оттуда в Токио, в Роппонги, к полной невероятных обещаний "адской" ночи в компании ярких, свободных, красивых американских рокмэнов. Но сон все же не оставлял ее, струился горячей лавой по жилам, и, внутренним оком разглядывая дракона, которым она, пусть лишь в мыслях, была, Киёхимэ вдруг ахнула.

Татуировка! Конечно. Сон был посланием. Она родилась в год Дракона, и ей предназначено иметь дракона в виде татуировки. Ей даже понятно где: на спрятанном от глаз треугольничке кожи у основания позвоночника, там, где его будут видеть только любовники, доктора, массажисты, прислуга. И уж конечно, болтливые слуги донесут новость о скандальной картинке до Дайдзо Така, который выйдет из себя и будет стучать кулаками о стены.

Перспектива была поистине восхитительной: последний удар по всем планам о благородном браке. И все-таки, предаваясь шутливым фантазиям на украшенной клумбами с геранью железнодорожной платформе, и даже потом, усевшись в скользящий, платинового цвета поезд, мчавший ее навстречу "самому фантастическому вечеру в истории человечества", Киёхимэ все же была далека от обычно ей свойственного бесшабашного, жадно приветствующего ночное веселье настроения. Напротив, она ощущала себя странно спокойной, вдумчивой, умудренной.

"Может быть, — промелькнуло в мозгу, — это первые признаки зрелости?" Мысль напомнила ей о суждении, где-то прочитанном и переписанном в свой дневник. "Взросление — это танец на манер мамбы или ча-ча-ча: шаг вперед — два назад. И задача состоит в том, чтобы научиться извлекать удовольствие из движения в обе стороны". Да, именно так. Неудача с Анчином была, конечно же, шагом назад, но дала опыт, благодаря которому она стала взрослой женщиной или, как минимум, взрослой девушкой.

Тут ей припомнилась еще одна фраза, то ли прочитанная, то ли услышанная с экрана: "Ночь молода, и я молода тоже". Вдруг, так же неожиданно, как она превратилась в сжигающего плоть дракона, Киёхимэ вернулась к себе, легкомысленной и жизнерадостной. Вытащив плеер, она вдела наушники, нажала на кнопку и начала подпевать своему доброму старому гимну:

Время для колебаний прошло И нечего вязнуть в грязи Рискнем — и все потеряем Любовь наша вспыхнет как погребальный костер Иди сюда, бэби, разожги мой огонь…

— "Попробуй превратить ночь в огонь!" — отлично! — громко сказала Киёхимэ, проносясь мимо мелькавших за окном темных пригородных деревушек. Добавить к этому было нечего: симметрия, которую иногда дарит жизнь, чересчур хороша, чтобы пытаться объяснять ее словами.

 

Зуд сердца

Время — около пяти часов дня, место — кафе неподалеку от Гиндзы, интерьер — в стиле рококо, освещение — цвета лимонного мармелада. "Веками японцы считались изысканно вежливыми, — говорила она, Живая Легенда, своим хрипловатым и все-таки музыкальным голосом, — но, не пробыв в этой стране и недели, я поняла, что чаще всего эта так называемая учтивость — всего лишь соблюдение формальностей".

Сидя напротив, Спиро Сугинами молча слушал. Кроме всего остального, Живая Легенда платила ему и за это: слушать, кивать и — как он в тайне подозревал — красиво смотреться в золотом свете близящегося вечера, демонстрируя соединение греческих и японских черт в архаичном, геометрически четком рисунке, напоминающем и о поэтах-воинах, и о любвеобильных богах. По природе Спиро был разговорчив, иногда даже болтлив, и сейчас прилагал большие усилия, чтобы рот оставался закрытым. Налетавшие на него приступы неудержимой откровенности он относил за счет своей греческой крови, а уклончивость поведения в обществе и некоторую сдержанность всегда объяснял словами: "Что вы хотите? Я же наполовину японец". Подчас ему очень хотелось быть чем-то одним: чистокровным японцем, греком, шотландцем или нигерийцем, в другие минуты казалось, что и любая кровь — чистая, но чаще всего он жалел, что не может похвастаться еще более пестрым соцветием предков: тогда все чудачества и все промахи можно было бы смело отнести за счет разных генов.

Как и Лафкадио Хёрн, Спиро Сугинами был сыном гречанки, но отец его был японец. В начальных классах калифорнийской школы его звали Зорбой-Япошкой, в средних, когда он вытянулся и начал делать успехи в тяжелой атлетике, прозвище изменилось на Зорба-Давай, что, с точки зрения расистских обзывалок, свидетельствовало, как он полагал, о повышении в ранге. Теперь он был высок, мускулист и на редкость хорош собой, и называли его Спиро или Сугинами-сан. Вырос он в Редвуд-сити, колледж окончил в Пало-Альто и провел бурную молодость (разбросал рисовое семя, как шутил он, с ранней юности осознав ценность самоиронии и превентивной зашиты) в Сан-Франциско. Внутренне ощущая себя обычным калифорнийцем, он, хоть и бегло говорил по-японски, в Токио был не менее инородным, чем оказался бы, скажем, на Марсе. И даже более, так как с Марсом, его лилово-серыми морями, безжалостными пустынями и множеством светящих ему лун он чувствовал какую-то таинственную связь. Проработав несколько лет техредом издаваемого в Нью-Йорке журнала "Мир путешествий", Спиро вдруг взял и махнул в Японию, чтобы (как он это обозначил) подышать воздухом предков. Там, в Токио, он однажды разговорился в метро с обаятельной женщиной лет шестидесяти пяти, которая оказалась жительницей калифорнийского города богачей Атертона, вскричавшей (узнав, откуда он): "О! Так мы же соседи!" В ответ Спиро вежливо улыбнулся. Да, между нами всего лишь две мили и сто миллионов долларов, промелькнуло в мозгу. "Соседка" пригласила Спиро на посольский прием, и он пошел — в чистом виде из любопытства. Среди гостей присутствовала давно интересовавшая его своими книгами писательница. И когда не в меру резвая тартинка с икрой выскочила у нее из рук прямо на абиссинский ковер, Спиро помог благополучно отчистить запачканное место и получил предложение стать помощником-секретарем.

Работа была интересной и выгодной. Границы обязанностей — несколько расплывчатыми. В первое время все это доставляло одно удовольствие, но месяц назад как-то днем он вдруг увидел в своей патронессе притягивающую к себе обольстительную женщину (все это происки моей самурайской крови, эгейских гормонов и легкомысленного характера, причитал он), и с этого момента жизнь превратилась в вихрь бессонниц, головокружений, приступов удушья и нервных стрессов.

"Такое чувство, словно бы у меня в сердце пчелиный улей", — пожаловался он своему приятелю Гуннару Наганума, полушведу-полуяпонцу, переводчику Службы новостей компании "Кёдо".

"Попей каламиновую микстуру", — посоветовал лаконичный Гуннар.

Живую Легенду — как ее неизменно именовали в англоязычных газетах, хотя сама она всегда вздрагивала от этого титула, — звали Урсулой Мак-Брайд, но она пользовалась псевдонимом Мурасаки Мак-Брайд и целых тридцать лет жила в Японии, куда приехала двадцатилетней девушкой. Свою первую книгу "Кипящее сердце" — ярко окрашенный эротикой гимн гостиницам на горячих источниках — она выпустила, когда ей было двадцать пять (возраст, в котором Спиро Сугинами пребывал ныне), и с тех пор неизменно публиковала по новинке в год. Почти все они становились бестселлерами в Японии и находили вполне достойных читателей в США: японофилов, японофобов, а также публику с широким кругом интересов, которую восхищали интимные откровения и острые наблюдения над японской культурой. Писала она и беллетристику — странные истории о трагической любви, жестокой судьбе и вмешательстве паранормальных явлений, похожие на книжки из серии "Загадочное". Героини этих романов пили сухое шампанское, лакомились темно-коричневыми шоколадными трюфелями и бродили по полям цветущих люпинов, а герои спускались к завтраку в смокинге и облачались в юбку шотландского горца, ложась в постель. Все это было забавным, затейливо-незатейливым чтением, но, поскольку вещи, написанные автором в серьезном жанре, пользовались солидной репутацией, критики благосклонно оценивали ее неприхотливые фэнтези как аллегории, параболы и метафоры, раскрывающие карнавальную абсурдность бытия. Успех в работе сделал Мурасаки Мак-Брайд в разумных пределах богатой и относительно счастливой. Она ни разу не была замужем, но даже и чопорная японская пресса вынуждена была признать, что она чересчур привлекательна, чтобы именоваться Старой мисс — японским эквивалентом того, что на Западе жестко клеймят словами Старая дева.

А на фабрике сплетен, обслуживающей иностранную колонию Токио, с грубоватой фривольностью намекали, что Мурасаки Мак-Брайд — нимфоманка: неутомимая соблазнительница, которая мало интересуется романтикой, а просто "пользуется мужчинами для удовольствия" и, пресытившись, тут же бросает. Но кроме конвертов, надписанных мужским почерком с пометой "в собственные руки", "лично", "частное", да двух-трех огромных и дорогих букетов тропических цветов, доставленных посыльным "Цветочных композиций Арисугава", Спиро не замечал за своей неутомимо работающей патронессой никаких примет пожирательницы мужчин. И все-таки эти домыслы волновали.

Еще раз пригубив чай ("Эрл грей", два куска сахару, полкувшинчика сливок), Мурасаки Мак-Брайд продолжила свой монолог. "Тысячу лет назад, впервые приехав в Токио, я ожидала потрясения от встречи со знаменитой японской вежливостью и в высшей степени удивилась, когда обнаружила, что почти незнакомые люди то и дело, без всякой договоренности, заявляются к тебе в любой час: например, когда ты садишься обедать, или готовишься принять ванну, или уже укладываешься в постель. Конечно, и американцы все это проделывают, но от японцев я ожидала несколько большей чуткости. Да и нельзя сказать, что они ведут себя так только с варварами иностранцами. Мне не раз приходилось слышать о неверных мужьях, которые как ни в чем не бывало заявлялись домой после десятилетнего или двадцатилетнего отсутствия. Ни разу не позвонив, не прислав даже жалкой открытки, они просто беспечно появлялись на пороге: "Вот я и дома! Вода в ванне — горячая?"

— Мне хочется рассказать вам одну историю, — начал Спиро. На самом деле ему хотелось сказать: "По-моему, я люблю вас, уверен, что хочу. Никто никогда не притягивал меня так, как вы. Это и для меня неожиданность, в мечтах я обычно видел себя с высокой молодой блондинкой, этакой смесью валькирии с топ-моделью, но теперь все мои фантазии вертятся только вокруг нас двоих. Я мысленно вижу нас в овеваемой морским воздухом комнате старого отеля на каком-нибудь известково-белом греческом острове, ну, скажем, на Миконосе (как в "Волхве" Фаулза), в царстве лазурного неба и лениво плещущего океана, где мы сплетемся воедино, как двухголовое существо с одной общей душой, тяжелодышащая гидра, пронизанная отчасти эллинской страстью. (Проищу прощения, я знаю, как ты ненавидишь аллитерации и гиперболы, которые ты называешь симуляцией поэзии, но что же делать? Я — грек, я — японец, я такой, как я есть, люблю яркость, хлещущую через край, и хмельной звук, продолжающий отдаваться эхом.) И не надо сомнений по поводу пресловутой разницы в возрасте. Со следующего года она всегда будет меньше, чем половина твоих лет, и я обещаю, что буду заботиться о твоей старости, хотя уверен, ты или переживешь, или бросишь меня".

Но, конечно, ему было не выговорить этих решительно неуместных слов, и он скромно продолжил:

— Ваше упоминание о неверных мужьях, которые исчезают невесть куда, а потом появляются как снег на голову, заставило меня вспомнить историю о призраке, которую некогда рассказывал мой отец. Он не сам сочинил ее. Скорее всего, прочитал в какой-нибудь пропылившейся старой книге, но кое-какие детали додумывал от себя. — Спиро замолчал, выжидая. Он еще никогда ничего не рассказывал Мурасаки Мак-Брайд и теперь сомневался, не преступает ли границ положенного.

— Люблю послушать занимательную историю", — сказала Мурасаки Мак-Брайд, взмахнув тонкой, с длинными пальцами, не отягощенной кольцами рукой — той рукой, что уже целый месяц каждую ночь присутствовала в его фантазиях, нащупывая пуговицы рубашки, вслепую расстегивая молнию и ныряя в передний кармашек джинсов, словно быстрый зверек, охотящийся на мышь.

"Ого, — подумал он, — оказывается, это должна быть занимательная история!" Решительно набрав воздух в легкие, он закрыл глаза и увидел мысленно улицу, застроенную вытянувшимися в ряд под беззвездным небом деревянными домишками.

* * *

— Давным-давно, — начал Спиро (зная, что Мурасаки Мак-Брайд любит классические зачины), — жил да был человек по имени Рокуносукэ Танто — игрок, любитель женщин и выпивоха. Всегда был у него в голове какой-нибудь невыполнимый безумный проект, всегда была по крайней мере одна подружка. Официантки в барах, массажистки, продавщицы цветочных и зеленных магазинов, девушки в белых перчатках, которые кланяются посетителям универмагов внизу и наверху у эскалаторов, перевозящих их с этажа на этаж. Обычно он угощал их миской дешевого риса карри, а они приводили его к себе, в жалкие комнатушки девушек-работниц: с "Хэлло, Кити!" на полотенцах и разноцветным бельем, свешивающимся с протянутых веревок наподобие странноватой формы тюльпанов. Всем этим молодым женщинам, прежде чем вступить в уготованный скучный брак, хотелось немножко развлечься. О добродетели и репутации они не беспокоились, так как известно было, что в Токио есть хирурги, способные за двадцать тысяч йен вернуть им к моменту свадьбы необходимую первозданную девственность. Рокуносукэ нравился им, потому что был крепким, гибким и уверенным в себе, потому что деньги текли у него между пальцами как вода, но больше всего потому, что он был женат.

Жену Рокуносукэ звали Кадзуэ. По японским меркам она не была красавицей (лоб — слишком решительный, подбородок — чересчур упрямый), но более роскошных, чем у нее, блестящих густых волос цвета черной смородины Рокуносукэ не видел никогда в жизни. Из-за этих волос он и женился на Кадзуэ (в то время она была горничной в гостинице на горячих источниках, а он — коммивояжером, на самом деле зарабатывавшим, в основном, плутуя в карты), а она вышла за него, чтобы избавиться от грязной посуды, облитых сакэ купальных халатов и простыней, испятнанных следами измен и любовных интрижек — тошнотворных следов удовлетворения всех разновидностей человеческих аппетитов. Но после свадьбы произошло нечто странное: Кадзуэ и Рокуносукэ влюбились друг в друга. Неожиданная идиллия длилась лет пять, но потом Рокуносукэ стал возвращаться все позже и позже, а там и вовсе исчез из дома.

"Он, вероятно, играет в маджонг, — говорила себе Кадзуэ. — Он поехал в деревню навестить мать, он работает допоздна, он заснул пьяный где-то в канаве, он лежит на перроне, а голова — в карминно-розовой лужице рвоты". Все эти обнадеживающие картины дали ей силы продержаться, ночь за ночью, несколько недель, но, конечно, на самом-то деле она отлично знала, что в какой-нибудь жалкой гостинице или в убогой клетушке официантки он, раззадоренный хмелем, в свете мигающих неоновых огней азартно предается любви, и золотой магендовид, свешивающийся на золотой цепочке с его шеи, щекочет рот какой-то неизвестной женщины, так же как некогда щекотал ее губы. ("Мне нравится его форма, — сказал Рокуносукэ, когда она спросила, почему он носит именно эту подвеску. — Звезды всегда зажигают во мне надежду".) Неверность мужа всегда считалась в Японии неотъемлемой и разве что не священной частью супружеской жизни, и Кадзуэ даже в голову не пришло подавать на развод. Она по-прежнему обихаживала свой крошечный домик и миниатюрный садик, брала на заказ шитье (обработку швов кимоно) и молила богов, чтобы в один прекрасный день ее обожаемый Рокуносукэ устал от своей хихикающей любовницы с крашенными хной волосами и вернулся разделить с ней грядущую старость.

Однажды вечером, сидя у туалетного столика и расчесывая свои прекрасные волосы, Кадзуэ вдруг услышала шум раздвигаемой входной двери. "Тадаима, — прозвучал голос мужа, — а вот и я". С готовностью вскочив, Кадзуэ поспешила ему навстречу. Не спросив, где он пропадал последние две недели и почему хотя бы не позвонил, она просто сказала: "Добро пожаловать, дорогой! Хочешь сразу же принять ванну или подать тебе чашку отядзукэ?" Но Рокуносукэ продолжал неловко топтаться у входа, и, глядя на его сильные плечи, подергивающиеся под тканью зеленой, как яблоко, спортивной куртки, Кадзуэ невольно вспомнила брошенных хозяевами щенков, пытающихся выбраться из бумажных пакетов, куда их засовывали. Она несколько раз находила такие пакеты на территории расположенного неподалеку храма. Однако монахи, чересчур озабоченные поисками озарения, отказывались возиться с подкидышами, хозяин дома, где жила Кадзуэ, запрещал ей держать у себя четвероногих, и она делала единственное, что могла: относила бедных щенят в приют для животных, а потом возвращалась в храм — помолиться за их крошечные души. "Вообще-то говоря, — сказал Рокуносукэ после минуты тягостного молчания, — я пришел за вещами. Но раз уж я здесь, почему бы и не принять быстренько ванну?"

И вот пока Кадзуэ упаковывала одежду, документы и прочее в два больших полосатых картонных чемодана, складывая рубашки так, как он любил (рукава внутрь, манжеты застегнуты), и стараясь не запятнать слезами аккуратно выглаженные белые носовые платки, Рокуносукэ нежился в горячей ванне, прихлебывая, прямо из горлышка, теплое дешевое сакэ. Мысли его при этом были с Руми, барменшей из Икэбукуро, которая в этот момент ждала снаружи, сидя за рулем своего потрясающего красного "мустанга". Он представлял себе ее светлые, пышные, как пионы, груди, прелестно неровные зубки и непередаваемо полные губы, напоминающие вздутые полипы на стеблях бурых водорослей. Во время первого свидания Рокуносукэ кусал эти губы, пока не брызнула кровь, и почти ждал, что раздастся шипящий звук вырывающегося из-под проколотой оболочки воздуха, такой, как извлекает из водорослей наступающий на них тяжелый сапог рыбака. "Ты потрясающе целуешься", — говорила она потом, осторожно облизывая пораненные губы, и ее горло мягко дрогнуло, глотая наполнившую ей рот кровь.

Руми только что получила в наследство ферму неподалеку от Саппоро, и они с Рокуносукэ отправлялись туда разводить скот и бурить землю в поисках нефти, предполагая, может быть, наткнуться и на золото. Ни нефти, ни золота в тех местах никогда не бывало, но Рокуносукэ не мог видеть пустого клочка земли без мысли о драгоценных металлах и драгоценном сырье, таящихся в его недрах. Посмотрев вниз, на свой маленький дряблый пенис, плавающий на воде как бросовый турнепс, он подумал: "С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, эта смешная маленькая штучка определяет направление всей моей жизни", — и, снова перейдя к мыслям о Руми, с ее лицом школьницы и языком куртизанки, подумал, что, в конце концов, это и не такой уж плохой способ жить.

Когда они вновь оказались в прихожей, еще раз возникла неловкая пауза. Кадзуэ, опустившись на пятки, сидела у самой двери, Рокуносукэ стоял — по чемодану в каждой руке. "Не знаю, когда вернусь, — сказал он, — не знаю, вернусь ли вообще".

"Я буду ждать вас всегда, — опустив глаза в пол, ответила Кадзуэ. — И что бы ни случилось, навеки останусь вашей женой". Она коснулась лбом пола, стараясь, чтобы он не увидел ее слез, а когда подняла голову, Рокуносукэ уже не было. Он не закрыл раздвижную дверь, и Кадзуэ было отчетливо слышно, как хлопнула дверца маптины, рассыпался долетевший из открытого окна легкомысленный женский смех, уверенно взревел мотор и взвизгнули отпущенные тормоза.

Надев свои гэта, Кадзуэ вышла в идеально ухоженный садик, посмотрела сквозь ветки любимого клена на кофейного цвета небо, усеянное множеством крошечных, слабо светящихся точек, и вспомнила то, что ей говорил Рокуносукэ: "Звезды всегда зажигают во мне надежду".

* * *

— Антракт, — объявил Спиро, указывая на пересохшее горло. Отхлебнув из своей чашки ("Инглиш брекфаст", с лимоном, без сахара) и обнаружив, что чай остыл и утратил вкус, он сделал знак официанту: принести свежий. Они сидели на верхнем этаже "Травиаты", знаменитого кофейного заведения на задней улочке Гиндзы. Оно занимало отдельно стоящее каменное здание, увитое виноградом на манер старых домов где-нибудь во Франции. Внутри это был настоящий лабиринт из мебели темного полированного дерева, винтовых лестниц, банкеток, обитых бархатом цвета бургун-ди, и окон с наискось срезанными стеклами — гигантских призм, бросавших рассеянные радужные полосы на столы, лица, серебряную посуду. Долгие годы в "Травиате" звучала только оперная музыка, но теперь заведение перешло в новые руки и объявление в окне при входе гласило: "ВСЯ МУЗЫКА БАРОККО, ТОЛЬКО БАРОККО, БАРОККО — МУЗЫКА НА ВСЕ ВРЕМЕНА!" Когда Спиро приступил к своему рассказу, музыкальный фон составляла Сюита № 2 Генделя, в мажоре, потом стремительными переливами прозвучала написанная в миноре короткая вещица Корелли, а теперь каменные стены резонировали под мощным напором мажорного Концерта для трубы, струнных и клавесина, сочинения Телемана.

Мурасаки Мак-Брайд в упор смотрела на Спиро. Траектория направления света сместилась вниз, и лицо ее было наполовину в тени, но Спиро видел, что она улыбается. Лицо было мягкое, как созревший плод, и по губам блуждала безотчетная улыбка, заставившая его вдруг задохнуться при мысли, что… может быть… и она…

Нет, сурово одернул он сам себя. Скорее всего, ей просто понравился мой рассказ. И Мурасаки тут же заговорила.

— Я с большим удовольствием слушаю вашу историю, — мечтательно произнесла она, и Спиро вздохнул.

На улице, под окном, гнулись, касаясь земли под порывами раннеосеннего ветра (но не ломаясь), ветви плакучих ив. Прохожие, с развевающимися на ветру волосами, с трудом проталкивались по узким, забитым спешащей толпой тротуарам: служащие в строгих синих костюмах, школьницы в полосатых матросках, мальчишки-разносчики в белых фуражках и высоких башмаках на деревянной подошве, одной рукой с жонглерской ловкостью удерживающие стопку мисок с горячей лапшой или суши, другой — ведущие за руль велосипед. Шоферы блестящих "инфинитис" и "ниссанов" с руками, обтянутыми белыми перчатками, слушали по ярко-желтым транзисторам транслирующиеся в это удобное время репортажи с матчей по борьбе сумо, поджидая, пока появятся (выйдя с важного совещания или от пышнотелой подружки) их шефы. Где-то вдали оптимистически настроенный торговец жареным бататом протяжно выкрикивал "Яакииимо!" (хотя зима — сезон для его товара — была еще далеко и он мог надеяться разве что на случайного покупателя, страдающего замедленным метаболизмом или остро развитым чувством ностальгии) и толкал вдоль по улице свой лоток, над которым клубился горячий пар. Какой-то мужчина в смокинге, выйдя из двухместного "ауди-5000", поспешил к дверям маленького и, безусловно, ему принадлежащего ресторана, зажав под мышками по кувшину "скрипа" — не содержащей молока кремообразной добавки к кофе, чье название вызывало у иностранцев немало приступов смеха.

— Скрип в обеих руках, — пробормотала Мурасаки Мак-Брайд, глядя на эту картинку. Играя словами, она переиначила знаменитую японскую метафору "цветы в обеих руках", и, разгадав это, Спиро сообщнически кивнул, а потом снова погрузился в себя, и его мысли скакнули к моменту, когда он в первый раз осознал, что влюблен в свою легендарную патронессу.

Как-то раз он пришел к ней, как и обычно, в десять часов утра, ожидая застать Мурасаки Мак-Брайд за компьютером, в удобном простом костюме в стиле ретро, точнее, в стиле матушки-гусыни, который она носила, работая дома: длинная сборчатая юбка, блузка с высоким горлом, застегнутая брошью из слоновой кости, домашней вязки шаль. Но оказалось, что ее нет на месте, и он прошел по ряду устроенных на японский манер высоких просторных комнат, мягко, как кошка или ниндзя, ступая по татами и спрашивая себя, а не случилось ли чего.

"Кх-кхм, Урсула?" — позвал он наконец неуверенно. Она настояла, чтобы он называл ее именем, данным ей при крещении, и он подчинился, хотя и признался Гуннару Наганума, что это давалось не легче, чем если бы королева Елизавета попросила его называть себя Бетти Лу.

"Я здесь", — откликнулась Мурасаки Мак-Брайд странно сдавленным голосом. Открыв еще одну дверь, Спиро увидел по-европейски обставленную спальню: все бело-голубое, балийские коврики и ручной работы шитье, антикварная мебель из полированного красного дерева. "Писательница, соединяющая в себе эротику и эксцентричность", как настойчиво именовал ее один выходивший на японском бульварный журнальчик, лежала в постели. Волосы (золотистые, с тонкими прядями седины на висках) обрамляли лицо пышным облаком и спускались на плечи. Шелковая, цвета слоновой кости пижамная распашонка надета была поверх такой же ночной рубашки, оправленные в бронзу очки для чтения съехали на нос, и сама она явственно всхлипывала.

"Что случилось? Вы простудились?" — застенчиво просовывая голову в дверь, спросил Спиро.

"Входите, садитесь", — ответила Мурасаки Мак-Брайд и, приглашая, мягко взмахнула правой рукой. Спиро робко вошел и сел в обитую чем-то пушистым качалку.

"Может быть, приготовить чаю?" — спросил он, нервничая, оттого что впервые переступил порог этой спальни. Хозяйством ведала домоправительница — хмурая угловатая француженка по имени Франсуаз, неизменно уныло одетая в черное и похожая на угнетаемую аббатиссу какого-то странноватого монастыря, но иногда и Спиро выполнял мелкие домашние обязанности. Его это не тяготило: жалованье и разного рода подарки, которые он получал, были столь щедры, что он с радостью взялся бы и за чистку камина, и за ловлю блох на двух обитающих в доме рыжевато-коричневых кошках — Доже и Фрэнсисе.

"Нет, спасибо, — ответила Мурасаки Мак-Брайд, — я сейчас встану". Она снова всхлипнула и указала на толстую книгу, лежавшую возле кровати.

"A Place of Great Safety", — прочел вслух Спиро. Он впервые слышал это название, но вспомнил, что имя автора мельком встретилось ему как-то в одном из надменно-самоуверенных английских журналов, выписываемых его работодательницей.

"Я читала всю ночь и только что закончила", — проговорила Мурасаки Мак-Брайд.

"И речь там шла о чем-то грустном?" — внезапно поняв связь между слезами и книгой, спросил Спиро.

"Об очень грустном. Вернее сказать, трагическом. Действие происходит во время Французской революции".

"О!" — только и мог сказать Спиро, не зная о революции ничего, кроме отрывочных, на реплики комиксов смахивающих фраз типа "Тогда пусть едят пирожные!" или "Головы им долой!"

"Весь этот блеск ума, — обращаясь, скорее, к самой себе, заговорила Мурасаки Мак-Брайд, — вся прелестная живость, все эти семьи — матери, отцы, дети, возлюбленные, — вся сложная, чувством наполненная жизнь после несправедливого и оскорбительного суда срубается под корень. Какая несправедливость, какой стыд, какой страшно-кровавый конец истории!"

"Но разве он мог быть другим? Ведь все описанное — правда!" — ответил Спиро, откликаясь на прямой смысл слов.

"Да, правда. И книга написана превосходно, со всех точек зрения безукоризненно. Вы абсолютно правы. И люди не должны ставить перед собой задачу сочинять счастливые истории, они должны выучиться их проживать". Мурасаки Мак-Брайд подняла голову, вытерла глаза и ослепительно, как на обложке своей книги, улыбнулась.

И все же не в этот момент Спиро понял, что он влюблен. Это произошло в тот же день, но позднее. Стоя лицом к окну, она машинально поглаживала свою длинную белую шею и явно вновь думала о гильотине. И его вдруг ударило в солнечное сплетение: Боже правый, я люблю эту женщину и хочу, чтобы она любила меня. Неожиданно, просто, немыслимо — все разом.

* * *

— И вот, — продолжал Спиро, налив себе чаю и положив в него сахару, — десять лет пронеслись как один день, как сон. Рокуносукэ не нашел ни нефти, ни золота и очень скоро потерял всякий интерес к такому хлопотливому делу, как разведение скота. С Руми они расстались, прожив года два, и дальше он просто болтался с места на место, каждое утро надеясь разбогатеть к вечеру и каждый вечер уповая на удачу, которая, конечно же, придет завтра. Женщин он менял непрерывно. Иной раз это была связь на час, а иной раз — на год. Жене он, естественно, и не звонил, и не писал. Словам Кадзуэ, что она будет ждать его, — верил.

И вот однажды пути-дороги привели его снова в Токио. Был ясный, прохладный осенний вечер, и, сойдя с поезда на вокзале Кита-Сэндзю, Рокуносукэ поежился и поднял воротник своей поношенной зеленой куртки. Из двух полосатых картонных чемоданов у него оставался теперь только один, и набит он был грязным бельем и несчастливыми лотерейными билетами. Когда-то давно он думал, что если вернется, то разве что на гребне успеха, но теперь так устал, что ему просто необходимо было услышать звук знакомого, как дыхание, голоса, который скажет: "Хочешь принять ванну, дорогой?" — а потом нежиться, глядя на звезды и попивая теплое сакэ, и наконец крепко-крепко заснуть.

Первое, что заметил Рокуносукэ, открывая обмазанные глиной бамбуковые ворота, — это безумный и удручающий беспорядок. Ставни хлопали на ветру, в крыше черепиц меньше, чем дырок, сад зарос, и один из кленов высох. Не заболела ли Кадзуэ, подумал он, ведь она всегда так хорошо следила за садом. В то же время он с удовольствием удостоверился, что она, безусловно, живет одна. Мужской руки тут явно не чувствовалось. Вдруг страшное подозрение посетило его, и, чтобы убедиться, как оно нелепо, он сказал вслух: "А может быть, Кадзуэ умерла.

Раздвинув стеклянную дверь, он переступил порог и вошел в гэнкан. В доме было темно, воздух — тяжелый: вроде бы запах отсыревших татами и передержанных, покрытых плесенью солений.

"Тадаима, — крикнул он, и через мгновение в глубине дома зажегся свет. — Вот я и дома!" — повторил он и, поставив ногу на приступку, стал расшнуровывать ботинки. Расшнуровав, бросил их как попало: один носом на север, другой — на юг, точно зная, что Кадзуэ приберет их и аккуратно поставит носками к двери, чтобы ему удобно было обуться, когда он надумает снова выйти из дома: на вечер или на всю оставшуюся жизнь.

Подняв голову, Рокуносукэ увидел медленно приближающийся к нему по коридору свет, неровно отбрасываемый на рваные, лохмотьями висящие сёдзи масляной лампой, и удивился, что это с электричеством. Но тут же увидел ее, верную свою жену, такую же, какой она была при расставании, только гораздо более счастливую. "Добро пожаловать домой", — сказала она таким тоном, словно он только утром ушел на работу и теперь точно вовремя вернулся.

"Тадаима", — еще раз сказал Рокуносукэ. Ему захотелось радостно рассмеяться, оттого что она жива и не изменилась, но он знал, что это не подобает мужчине. Мелькнула мысль, что надо было, наверное, привезти ей подарок, например амулет на счастье из какого-нибудь знаменитого храма или банное полотенце с названием модного курорта на горячих источниках, но он знал, она не обидится, что он появился с пустыми руками. Она никогда ничего от него не ждала и никогда не испытывала разочарования.

Потом, значительно позже, Рокуносукэ прикрутил лампу и растянулся на футоне. Тот был весь в заплатках, но чистый, и Рокуносукэ расчувствовался, поняв, до какой бедности дошла без него Кадзуэ. Укрывшись покрывалом, они медленно, молча предались любви. И это были их первые прикосновения друг к другу с момента его появления дома, так как по традиции японские супруги никогда не обнимаются в дверях, даже и после десяти лет разлуки. Магендовид, свисающий с шеи Рокуносукэ, опять щекотал лицо Кадзуэ (по непонятной ему причине это всегда нравилось женщинам), а потом она осторожно поймала губами этот качающийся маятник и стала бережно держать его во рту, как рыба-кардинал, пестующая своих прозрачных микроскопических детенышей, а движения склоняющегося над ней Рокуносукэ сделались еще медленнее и бережнее: ему не хотелось порвать свою золотую цепочку.

Еще позже, когда они уже засыпали, Кадзуэ проговорила: "Спокойной ночи, дорогой", — и тихонько поцеловала его в лоб, как когда-то делала мама. Странная дрожь прошла при этом по телу Рокуносукэ, и только какие-то мгновения спустя он понял, что испытал чувство любви. Никогда больше не оставлю эту женщину, подумал он. Здесь мое место. И мы — мое тело, душа, сердце, мозг, мой маленький деспот и я сам — принадлежим ей. Но вслух он сказал только: "Спи".

Спал Рокуносукэ дольше обыкновенного, спал, пока высоко поднявшееся утреннее солнце не заглянуло в полуоткрытые ставни и не появилось ощущение, что голова превратилась в перезрелую дыню. Открыв один глаз, он с изумлением обнаружил, что Кадзуэ еще тоже спит. Видна была только ее обтянутая юката спина и блестящие кольца волос, как лакированные змеи разметавшихся по подушке. Прежде она всегда вставала рано, и он был немного разочарован, что она не готовит уже ему завтрак, не стирает белье, не выставляет, как должно, к порогу его остроносые башмаки. Но затем ему вспомнилось медленно-нежное очарование минувшей ночи, и он подумал: а! ведь женушка, наверно, хочет еще. Чувствуя себя любящим и исполненным мужской силы, Рокуносукэ протянул руку и положил ее на плечо Кадзуэ. "Я приготовил тебе сюрприз к пробуждению, моя милочка", — прошептал он и тут же с отчаянным криком вскочил с постели, потому что…

* * *

— Прошу прощения, Спиро, — прервала его Мурасаки Мак-Брайд, вставая и начиная застегивать свой лимонного цвета жакет от Иссэй Миякэ, — я понимаю, что жестоко прерывать вас в такой момент, да я и сама горю желанием узнать, чем же заканчивается эта прелестная история, но, к сожалению, мне надо бежать. У меня интервью на национальном канале "Культура", а я только сейчас заметила, что уже так поздно. Не придете ли вы ко мне сегодня вечером досказать все до конца?

— К вам домой? Вечером? — глуповато откликнулся эхом Спиро. Приглашение было настолько небывалым, что он о нем и мечтать не мог.

— Разумеется, если у вас не намечено что-то другое. — Мурасаки Мак-Брайд снова смотрела на него этим мягким, одурманивающим взглядом: сочный, чуть улыбающийся рот, трепещущие ноздри, тяжелые мраморные веки. — И принесите что-нибудь выпить, что-нибудь экзотическое и головокружительное.

Сердце Спиро стучало как молот. Вот оно. Приглашение к танцу, подумал он. Трудно было сказать, любовь ли говорит устами Живой Легенды, но то, что часть его пчел залетела и в ее душу, сомнений не вызывало. Итак, что-нибудь экзотическое и головокружительное? Пожалуй, сухое шампанское дорогой марки. У Мурасаки Мак-Брайд классический вкус. Шампанское, трюфели, полутьма, глубокие поцелуи, непрерывно струящаяся тихая музыка (дверной звонок отключен, телефон — тоже).

Спиро провод ил восхитительную патронессу до такси. Машина была бирюзового цвета (цвета Адриатического моря и цвета глаз моего деда, вихрем пронеслось у него в голове). Стараясь соблюдать вежливость, тактичность и европейский стиль поведения, он спросил Мурасаки Мак-Брайд, уже нырнувшую на обитое тканью сиденье:

— Позвонить вам попозже, чтобы узнать, не изменились ли ваши планы?

— А вы хотите, чтобы они изменились? — она озорно улыбнулась — прежде он никогда не видел у нее такой улыбки — и сразу исчезла — отъехала, оставив Спиро с полным ртом не успевших оформиться протестов и уверений в обратном.

Она так красива, так совершенна и так… достижима, думал он, глядя, как такси удаляется по обсаженной желтовато-зелеными ивами улице. По движениям головы Мурасаки Мак-Брайд ему было ясно, что она оживленно болтает с шофером на своем беглом, кокетливом японском, а поворот головы шофера указывал, что ему это льстит и нравится. Спиро вдруг странным образом почувствовал себя обделенным; грусть, чуть ли не разочарование были реакцией на претворение немыслимого желания во что-то вполне реальное. Она, конечно, не сказала "я хочу тебя, милый", но намерения ее были предельно ясны.

Печаль в приближении коитуса полностью завладела Спиро; мучила мысль, что его иллюзорный роман погиб, закончен, не успев начаться, и что, чем ярче будет минутная близость, тем более одиноким окажется он перед лицом неизбежного расставания. А если к тому же слухи верны и она в самом деле распутница, способная увлекаться только на миг? В таком случае, надоевший ей, он потеряет не только спокойствие духа, но и прекрасно оплачиваемую работу!

— Ну и ну, — сказал он, — да ведь я на пороге крушения своей жизни. — Но тут же губы его растянулись в усмешке и он сделал ликующий жест (кулак с размаху бьет из-за спины под дых), свойственный игрокам в шары и неудачникам в приключенческих фильмах, когда они удачно забивают шар в лузу или одерживают верх над нелепо преувеличенной напастью. — Да-а! — выкрикнул он, — и я с нетерпением жду начала!

Вернувшись в кафе, Спиро, пытаясь успокоиться, попросил поставить Бранденбургский концерт № 3, ре-мажор, уселся за барьером в дальнем конце зала и попросил чашку черного кофе — на случай, если понадобится бодрствовать всю ночь.

— Извините, пожалуйста, — услышал он голос, говоривший на американском английском, явно принадлежавшим кому-то с Восточного побережья. Тембр был носовым, тон горячим, настойчивым. — Вы вправе прийти в ужас от моих манер, но дело в том, что я сидела как раз за перегородкой от вашего столика, бессовестно вслушивалась и теперь просто лопну, если не выясню, чем закончилась эта потрясающая история.

Поскольку день был явно судьбоносным, Спиро сразу же понял, что голос принадлежит высокой юной блондинке, тонкой, но дивно сложенной, знойной и ослепительной. С томиком "Илиады" в руках (на древнегреческом, разумеется), она попросит его пойти с ним потанцевать в Роппонги и вынудит тем самым сделать выбор между предметом давнишних фантазий и женщиной, к которой самым неподобающим образом обратились недавно его мечты.

Но, подняв голову, Спиро увидел, что ошибался. Американка оказалась крупной, приятного вида дамой с пухлым розовым лицом, седыми пушистыми волосами и массивным обручальным кольцом, украшенным рельефом из крошечных розочек по золотому полю. В пурпурном берете и претендующем на элегантность платье (джерси цвета клубники), она вызвала в Спиро полное ностальгии воспоминание об утыканной со всех сторон подушечке для булавок, хранившейся в маминой швейной коробке.

Дама представилась как Марион Фэррадин ("но, пожалуйста, называйте меня как все: просто Мара"), объяснила, что она фольклорист-любитель — то есть домохозяйка, увлекающаяся сказками, пояснила она покаянно, и особо сюжетами, связанными с устной традицией и всем сверхъестественным.

— Так что буду вам бесконечно обязана, если вы познакомите меня с окончанием прелестной вариации вашего батюшки на тему "Дома в чаще", — завершила она, с трудом протискивая обтянутое яркой материей туловище, чтобы усесться напротив Спиро.

— С удовольствием, почему бы и нет, — невольно восхищаясь смелостью и прямотой своей американской соотечественницы, ответил Спиро. Действительно, почему бы и нет, это будет мне подготовкой к вечернему выступлению, подумал он про себя. Теперь, когда с мучительными колебаниями по поводу назначенного визита к Мурасаки Мак-Брайд было покончено, он снова чувствовал радостное волнение и гордость избранника. — Вы помните, на чем я кончил? — спросил он, и новая знакомая кивнула:

— На крике ужаса, вырвавшемся у Рокуносукэ.

— Ах да, благодарю, миссис Фэррадин… простите, Марион, — быстро исправился он, увидев укоризненно грозящий пухлый пальчик. — Простите? О, еще раз простите, Мара.

* * *

— Так вот, — продолжил Спиро, — на футоне рядом с Рокуносукэ лежало что-то ужасное, и он, как парализованный, не мог отвести глаз от этой странной фигуры: под плащом изумительных черных волос скрывался голый череп с выдающимся вперед лбом и отсутствующим подбородком, а под юката с узором из бамбуков — скелет, состоящий из хрупких на вид костей, цветом напоминающих старые клавиши фортепьяно. Кроме того, комната неожиданно наполнилась душу переворачивающим ужасным запахом: смесью сгнивших костей и кишащей червями земли. Поперхнувшись, Рокуносукэ вскочил и кинулся в ванную, где принялся плескать себе в лицо водой, то и дело ловя в пыльном зеркале свое циничное, жесткое, давно потерявшее все иллюзии отражение. Может быть, это было галлюцинацией, подумал он, и, цепляясь за эту мысль, тихонько вернулся в спальню. И что же? Постель оказалась скатана, ставни открыты, и запах, наполнявший комнату, совершенно обычен: пахло соломой и солнцем, вложенной в саше криптомерией и дымом с вокзала Кита-Сэндзю.

Рокуносукэ оделся. Из кухни слышно было бренчанье кастрюлек, и он пошел туда рассказать Кадзуэ о мелькнувшем ему страшном видении. Жена стояла у плиты и, чиркая длинной деревянной спичкой, пыталась зажечь газ; волосы черной пелериной ниспадали на кимоно.

"Доброе утро, дорогая", — сказал Рокуносукэ. Все еще держа спичку в руке, жена обернулась. И, увидев под волосами череп, а под одеждой скелет, он сразу же понял, что это не сон и не галлюцинация. С отчаянным диким криком он кинулся прочь, но почти сразу услышал легкие шаги бегущей за ним Кадзуэ. "Подожди, милый", — взывала она нежным голосом, но Рокуносукэ одним прыжком добрался до аккуратно сдвинутых ботинок и, не оглядываясь, выбежал из дома.

Рокуносукэ доводилось читать немало старинных историй о призраках, и он совершенно не сомневался, что все, в них описанное, на самом деле случается. Как случаются дорожные происшествия или тяжелые болезни. Но он и предположить не мог, что такое когда-нибудь произойдет и с ним. В голове шевелилась неясная мысль, что, должно быть, душа жены пыталась сдержать клятву ждать его вечно, и, значит, только он может наконец дать ей покой. Наполовину пройдя, наполовину пробежав четыре квартала, отделявшие дом от ближайшего кладбища, в дальнем его углу, затененном поросшей мхом каменной стеной, он обнаружил то, что искал. На дешевом гранитном надгробии было выбито:

Кадзуэ Танто, жена Рокуносукэ

Род. 12 октября 1943

Ум. 23 июня 1984

"Не может быть", — простонал Рокуносукэ после мгновенных подсчетов. 23 июня 1984 года было днем, следующим за тем, когда они с Руми отправились на Хоккайдо. Что случилось? Заболела она внезапно? Умерла от разбитого сердца? Или покончила с собой, а потом пожалела об этом и вернулась в заброшенный дом, чтоб ждать его возвращения?

Рокуносукэ встал на колени возле могилы. "Пожалуйста, прости меня. Ты лучшая из жен. Я всегда был недостоин тебя. Всегда, всегда". Подняв руку к шее, он расстегнул золотую цепочку, тихо покачал магендовид на ладони, погладил его пальцем, потом вырыл в негусто растущей на могиле траве ямку и закопал в ней свой амулет. "Я знаю, он тебе всегда нравился, — прошептал Рокуносукэ, — это единственное мое сокровище, пусть оно будет с тобой всегда". Он запел" Нами мёхо рэнгэ кё" (единственную строку молитвы, которую помнил), и пел столько раз, что челюсть окаменела, а голова стала трястись. "Прости меня, Кадзуэ", — сказал он тогда еще раз, встал и нетвердым шагом пошел к воротам.

Путь он держал к вокзалу, с Токио было покончено навсегда. Но нужно было взять чемодан. В нем было немного, но это немногое было всем, чем он обладал. Свой домик они снимали, и Рокуносукэ содрогнулся, поняв вдруг, что все эти годы он простоял пустым, так как слыл прибежищем призраков.

Повернув сразу за лавкой, где торговали футонами, на свою улицу, Рокуносукэ увидел дым. Почти сразу же взвыли сирены, раздались крики. Вспомнив скелет, стоявший с зажженной спичкой возле плиты (вокруг солома, бумага, дерево), он повернулся и быстро пошел в другом направлении: прочь от огня.

Куда он идет, он не знал, но в душе смутно проступал образ безлюдного острова, омываемого суровым зеленовато-серым морем, — пустынное место, где, задрав голову, видишь множество звезд и живешь безобидной, тихой и честной жизнью. "Может, я даже приму монашество, — подумал он, но взгляд вдруг зацепился за красотку с длинными волосами, идущую по тротуару мимо цветочного магазина в красной мини-юбке и белых сапожках, и, глядя на ее потрясающие, похожие на раковины устриц колени, он вздохнул: — Нет, вряд ли".

* * *

Когда Спиро закончил рассказ, Марион Фэррадин некоторое время молчала, глядя в окно, где сгущались сумерки цвета лаванды и вереска. Хороший признак, подумал он, своего рода беззвучные аплодисменты.

— Очень, очень вам благодарна, — заговорила наконец, повернувшись к нему, его слушательница. Лицо ее напоминало рыхлый пудинг, но глаза были умные, ясные, редкостного оттенка: фиолетово-сероватые, как и зыбкий сумеречный свет за окнами "Травиаты". — Вы были так добры, досказав мне эту историю, — продолжала Марион. — Я понимаю, приглашать следует заранее, но все-таки: не отужинаете ли вы с нами сегодня? Будут муж, дочь и я. Мы живем в Дэнентёфу. Дом — собственность компании, в которой служит муж, но место приятное.

"Ого, — подумал Спиро, — дочь. Высокая молодая блондинка, похожая на женщин из племени викингов, умная, страстная и уж наверняка не вдвое старше, не в десять раз известнее и не в сто раз богаче меня. Да, и к тому же не глотательница самцов". Но тут же он понял, что не нужно ему никаких новых женщин, даже высоких бледнолицых богинь из виденных им, темнокожим подростком, снов.

— К сожалению, не могу. У меня вечером свидание, — сказал он, осознавая, что ведь и впрямь — свидание. Не встреча, не интервью, не беседа, а всамделишное вечернее свидание — с женщиной, которую он, кажется, любит и к которой его, безусловно, тянет (к черту все ранги и разницы между ними). Неожиданно перед глазами мелькнуло видение: Мурасаки Мак-Брайд — нет, Урсула! — стоит в этот самый момент в своей комнате у окна и размышляет, поглаживая лебединую шею: "Во что я ввязываюсь? Он вдвое моложе меня, я плачу ему жалованье, он даже не в моем вкусе, куда разумнее оставаться просто его патронессой и шефом". Но тут он вспомнил женственно-размягченное выражение на ее нежном, с легкими следами возраста лице. Не нужно было обладать сверхъестественными способностями, чтобы ясно увидеть: интерес, вызываемый мужчиной, на которого смотрят таким размягченным взглядом, нельзя назвать ни деловым, ни платоническим.

— Свидание? — Марион Фэррадин вскинула свои седоватые бровки-перышки и улыбнулась. У нее были почти квадратные зубы цвета слоновой кости, такие, как на японских фигурках, но не покрытые черным лаком. — О! Кем бы ни была эта девушка, ей повезло.

В ответ Спиро весело вскинул свои широкие, темные, самурайско-спартанские брови. "Если б вы только знали, кто это!" — подумал он.

Несколько минут спустя, посадив любительницу фольклора в персикового цвета такси и помахав ей на прощание, Спиро невольно рассмеялся.

— И если бы я это знал! — выговорил он вслух и, напевая все, что мог вспомнить из Марсельезы, отправился на поиски объемистой бутылки сухого шампанского, гигантской коробки темно-шоколадных трюфелей и прекраснейшего из букетов пурпурных люпинов, какой только смогут составить в самых изысканных и дорогих цветочных магазинах Гиндзы.

 

Чудовище в зеркале

Бог свидетель, что я не первый попавший в скандал борец-сумотори. Скажем, несколько лет назад один из чемпионов вынужден был распрощаться с этим видом спорта из-за каких-то теневых операций в игорном бизнесе. Теперь он профессионал и снова наслаждается известностью как победитель турнира в Кагосима. Вообще, в первое время по приезде в Токио, я, помню, был просто в шоке, увидев, что посвященные сумо журналы полны намеков на заранее спланированные матчи, махинации с контрабандой оружия и липкие скандалы на почве секса. Среди последних — история о брошенной жене борца сумо, которая попыталась покончить с собой, сунув голову в газовую духовку, так как ее знаменитый супруг беззастенчиво афишировал свой роман с блестящей красоткой — ведущей новостей на Третьем канале.

Но все эти случаи не похожи на мой, как день не похож на ночь, солнце на тьму, а рыбная похлебка с чесноком на карамельный крем. Волокитство, азартные игры, безответственное мальчишество — все это грехи, которые неизбежно впитывает в себя плоть борца сумо, но в моем случае плоть сама вызвала страшную проблему. Плоть, кровь и шерсть… Но не будем спешить, а то я забегаю вперед.

* * *

Думаю, эта история началась в тот благоуханный октябрьский день, когда я "был обнаружен" на игровом поле Парка Капиолани в Вайкики. Наша команда "Бриллиантоголовые демоны" только что победила в нелегкой борьбе со счетом 43:37, и моя белоснежная форма игрока в регби была живописно заляпана пятнами вулканической грязи, травы и крови "Зорких ящериц Мауи" — наших отважных, но не поймавших сегодня удачу за хвост противников. Потягивая пиво из законно открытой после игры бутылки, я увидел идущего ко мне неряшливого на вид белого.

— Извини, — сказал он, протягивая мне грязноватую, зелено-бурую визитку, рекомендовавшую ее владельца как представителя некоего общества борцов сумо. — Ты случайно не говоришь по-английски?

Вместо ответа я молча уставился на незнакомца, с полнейшим удовольствием изображая благородного дикаря и давая ему возможность насладиться моими томно-тропическими чертами, кудрями, смазанными кокосовым маслом, кожей цвета кофе с молоком, длинными, одинаково развитыми руками и налитыми бицепсами.

— Так все-таки, ты говоришь по-английски? — повторил он нервозно.

— Как паршивый туземец, — сказал я, подчеркивая прононс, который, как я надеялся, был точной копией благороднейшего английского произношения, используемого Яном Ричардсоном в роли злодея премьер-министра в фильме "Играем короля".

— О, замечательно, это большое облегчение, я ведь ни слова не говорю на языке Самоа.

— И прекрасно, — оборвал я ледяным тоном, — потому что я тоже не говорю. Я вовсе не с Самоа, а с другого острова. Кроме родного, владею французским, английским и таитянским. Кроме того, учусь в университете. Пока занимаюсь американистикой, но в качестве мастер-курса выбрал сравнительную культурологию. — Конечно, я несколько прихвастнул, но мне было всего девятнадцать, и я не любил, когда со мной разговаривают свысока.

— Вот уж ирония судьбы, — сказал агент. Он был бледный толстяк, в самой дешевой из мыслимых летней рубашке, с которой странным образом сочетались начищенные белые кожаные туфли и такой же пояс. На голове у него сидел нелепейший матово-черный паричок, выглядевший так, будто голова увенчана разлагающимся трупом мыши-полевки. Как так случилось, что он оказался связанным с сумо? Представить его в виде спортсмена — если речь идет не об игре в шары — было немыслимо. Так что, скорее всего, его прельстила возможность погреться в лучах отраженной славы или же просто подзаработать в роли агента-ищейки.

— В чем вы увидели иронию судьбы? — спросил я с каменным лицом, лихо откупоривая безукоризненными белыми зубами еще одну бутылку пива и показывая, что никаких усмешек и загадок я не потерплю.

— Вах! — обращаясь как бы к самому себе, прищелкнул языком агент. — Я просто подумал, что, если ты пойдешь в гору, тебе придется освоить для интервью более, как бы это сказать, упрощенный стиль.

Почесывая двумя руками бока, я закряхтел, как орангутанг.

— Так сойдет? — спросил я, и одутловатое лицо агента просияло.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Все будут в восторге. Он был совсем не так туп, как мне показалось сначала, но шутку не умел разглядеть даже под самым носом.

Приступив ко всяческому рекламированию сумо, он незаметно уговорил меня отправиться в "Халекулани" (в моей номинации — лучший отель на планете) и побеседовать в баре "Дом без ключа" за рюмкой спиртного с главой представляемого им клуба. Звался глава Укэмоти Ояката (титул "Ояката" принято добавлять к имени хозяев спортивных клубов, борцов-ветеранов, остающихся в мире сумо, и главарей шаек) и, как следовало из рассказа, одержал в свое время немало ярких побед, выступая на ринге под именем Куроками.

— Вы тоже будете присутствовать? — спросил я агента, уверенный, что он не увидит в вопросе цитаты из "Любви и смерти".

К моему удовольствию, он промямлил что-то о ранее оговоренной встрече с "губковым пирожным". Именно так это прозвучало, а я счел за благо не уточнять.

Хозяин клуба оказался красивым крепким мужчиной с хриплым голосом, короткой курчавой (благодаря химии) шевелюрой и такой массой золота во рту, что его явно хватило бы на оплату всего моего обучения. Серьезного вида нисэй в розовой куртке для гольфа кое-как обеспечивал нечто, родственное синхронному переводу, а бывший ёкодзуна распространялся о надеждах, сулимых мне низко расположенным центром тяжести, о преимуществах, порождаемых одинаковым владением обеими руками, необходимости дополнительного укрепления диафрагмы и о необычных спортивных способностях моих соотечественников. (Он тоже принимал меня за уроженца Самоа, и я оставил его в этом заблуждении.) Затем было сказано, что жилье и стол в помещении клуба в Рёгоку будут мне предоставлены бесплатно — "много стола", хихикнул переводчик, игриво ткнув меня пальцем в ребра, — а также, что я получу шанс стать богатым и знаменитым и в течение нескольких лет утроить свой вес. Я все еще воспринимал это как шутку и потому позволил себе поинтересоваться: "А если я захочу смотать удочки, накопленный жир надо будет оставить?" — однако зануда толмач отказался перевести мой вопрос.

При прощании я без большого энтузиазма сказал: "Мне нужно подумать". Сделанное мне предложение казалось едва ли исполнимым, и, кроме того, мне совсем не хотелось бросать университет, регби, греблю, занятия тяжелой атлетикой и вечернюю работу помощником шеф-повара в гриль-баре "Франжипани" — лучшем франко-тихоокеанском ресторане в городе. Я попытался обсудить вопрос со своим тренером по регби, но пират-альбинос по имени Джейк (это отнюдь не гипербола: несколькими годами раньше он в самом деле занимался пиратством в морях, омывающих остров Суматра, используя в качестве абордажного крюка винтовку АК-47) только расхохотался, блеснув ослепительными коронками: "Ах ты враль, — сказал он, — кто же возьмет тебя в сумо, когда ты плоский, как стиральная доска!" После этого я позвонил своей ласковой милой матушке, проживающей на райском острове, чье название не должно быть упомянуто в этой истории. Она отреагировала так, как я и ожидал:

— Сыночек, это занятие для богов! Ты избран и не должен упустить свой шанс.

Выяснилось, что Нонни, мамина младшая сестра, живущая на Мауи, прислала ей целую стопку вырезок о самоанско-гавайском футболисте, который преуспел в сумо и построил своим родителям классический нуворишский дом: восемь спален, двенадцать ванных и прачечная размером с бальный зал, оборудованная телевизором с большим экраном, горячей водой и двумя сверхгигантскими "стирально-сушильными кондомами", как выразилась тетушка Нонни, рассказывая обо всем этом по телефону, безусловно, она имела в виду комбайны, боже благослови ее добрую, но не слишком умудренную в лингвистике душу.

— О'кей, мама, — сказал я после долгой дискуссии обо всех "за" (она хотела, чтобы я ехал) и "против" (я не хотел), — я понимаю, что тебе просто хочется получить от меня в подарок замечательную стиральную машину, но, может быть, я и в самом деле поеду, попробую. По правде говоря, у меня всегда было желание посетить те места, о которых писали Лафкадио Хёрн и Изабелла Бэрд.

— Не поняла, что ты сказал о Ларри Бэрде, — откликнулась моя матушка. Перевирать услышанное вообще свойственно нашей семье, а тут были еще и помехи чудовищной междугородной связи.

— Не Ларри Бэрд, мамочка, а Изабелла, — поправил я.

— Изабелла? О, нет! — прокричала она. — Я так и чувствовала, что в большом городе ты свяжешься со скверной белой девчонкой!

Тут уж я мягко попрощался и повесил трубку. Правду сказать, в моей жизни и впрямь то возникала, то исчезала "скверная белая девчонка": Келлианна Кьюшоу, рожденная морской пеной томная блондинка, барменша во "Франжипани" и модель для местного каталога по рекламе футболок, бесконечно разглагольствующая о своей голубой мечте: поехать в Нью-Йорк и одним махом покорить Бродвей.

В тот вечер я отправился на работу, одетый в белую блузу с цифрой XXL на груди, ведя мою суперкрошечную и суперстарую "тойоту" в ритме "Give Blood: Play Ragby" (последнее — шутка). Во время перерыва на еду я увидел, что Келлианна бесстыдно кокетничает с новым владельцем ресторана — гладким, с прической "конский хвост" и машиной марки "Корветт" лос-анджелесским типом, из тех, у кого гардероб ломится от костюмов фирмы "Армани", а шкафчик в ванной — от мужских духов, секс-игрушек и подхлестывающих потенцию пилюль. От кухонных сплетников я узнал, что он сколотил миллионы на производстве подпольных фильмов и, хотя позже и пустил по ветру целое состояние, все-таки сохранил весьма неплохую сумму. В какой-то момент он вроде бы прошел сеанс возвращения к прежней жизни (с моей точки зрения, это что-то вроде массажа ломиломи для своего "я") и узнал от проводившего процедуру гуру, что не только побывал в роли любимейшего из любовников Клеопатры и правой руки Распутина, но и доблестно прошел воинский путь на Гавайях во времена Камехамеха Первого.

Вы думаете, это открытие заставило его пожертвовать крупную сумму Организации движения за независимость Гавайев или местному благотворительному фонду? Ничуть не бывало: сев в свой спортивный самолет, он прилетел в Гонолулу и купил за шесть миллионов долларов эксклюзивно выставленный на тренд ресторан. Меня чуть физически не стошнило, когда я увидел, что он засовывает визитку в ложбинку между крепкими высокими грудями моей, так сказать, подружки, и у меня действительно свело живот, когда в ответ она игриво опустила свою визитную карточку в передний кармашек его штанов от Хьюго Босса.

Позже, когда Келлианна спросила, что, собственно, со мной такое, я небрежно ответил: "Ничего, я просто надумал отправиться в Токио и стать звездой сумо". Я всегда говорил себе (и, конечно же, окружающим тоже), что решился на этот шаг ради матери, а по правде, если бы Келлианна Кьюшоу не обращалась со мной в тот тропический вечер как с кучкой дерьма игуаны, я, вероятно, никуда бы не уехал.

* * *

Мое появление в клубе Укэмоти сопровождалось восторженными восклицаниями однокашников-сумоистов по поводу моих мускулов, моей курчавости, размеров membrum virile и живота, который еще пират Джейк определил словами: плоский как доска, но куда более мускулистый. Однако самое сильное впечатление произвела на японцев моя волосистость. "Мех, — говорили они, — кэгава". Я подыгрывал им, как мог, изображая бабуина с негнущимися пальцами, что, по забавному совпадению, соответствовало позиции, принимаемой обоими борцами перед началом матча.

Вечером первого дня, когда я, баюкаемый приятными сновидениями, сладко спал в своей маленькой тонкостенной комнате, в дверь постучали. Оказалось, что это Сатико, единственное чадо хозяина клуба, редкостная красавица с лицом сказочной принцессы. Одета она была в кимоно цвета морской воды: ткань из мягко перетекающих друг в друга блеклых серовато-зеленых клеток разрезана надвое дымчато-синим оби, с рисунком в виде стилизованных облаков, блестящие черные волосы заколоты так небрежно, словно она причесывалась не глядя в зеркало.

— Пойдем со мной, — сказало это видение, не понимающее своей несказанной прелести.

Куда угодно, подумал я, когда угодно, с радостью.

Я прошел вслед за ней в общую умывальню — большую, слабо освещенную комнату с матовыми окнами. Несколько душевых стоек и несколько кранов торчали из облицованной искусственным камнем стены. Сатико (разумеется, я называю не ее подлинное имя) посадила меня на табурет и начала брить мне грудь и спину. Этот процесс за несколько минут превратил нас из незнакомцев в людей, связанных чуть не супружеской близостью, и это странным образом успокаивало и было очень приятно.

К тому времени у меня было уже достаточно девушек и неплохой сексуальный опыт, но никогда еще я не влюблялся ни так мгновенно, ни так глубоко. К моменту, когда Сатико уложила бритву в футляр, я готов был жениться — прямо сейчас, не откладывая. Не могу точно сказать, что почувствовала она, но (говоря без ложной скромности) я всегда пользовался успехом, и поэтому тут же поверил, что в конце концов она будет моей.

Я даже не спросил, почему надо убрать с тела волосы, понятно было, что это входит в условия тренировок, так же как и необходимость есть до отвала за обедом, запивая еду пивом, а потом спать, способствуя превращению пищи в жир. Впоследствии я устранял волосы с помощью таинственного японского приспособления: своего рода кисти с длинной ручкой, но сделанной не из простых ворсинок, а из намагниченных усиков. Принцип действия этого механизма так и остался мне непонятен, но результат был чудодейственным.

Вечером второго дня в мою тесноватую, выстланную соломенными татами комнатку подселили еще одного новичка — высокого крупного парня с острова Сикоку, которого я буду называть Гондзо (это распространенное японское имя с долгим "о" на конце, но не то имя, которое на самом деле носил мой товарищ). Гондзо был чемпионом колледжа по борьбе, в свое время провел по обмену год в Альбукерке, Нью-Мехико (куда только не заносит людей), и прилично говорил по-английски, то есть знал кучу жаргонных словечек, подхваченных между делом расхожих выражений и песенок из репертуара групп хэви-метал. Выяснилось, что и он обладал кое-какой растительностью на теле, так что ежевечерне после ужина мы обрабатывали друг друга депиляторами и слушали рок-н-роллы по его портативному стерео. Кроме собрания "AC/DС", "Led Zeppelin" и "Monster Magnet", у Гондзо был диск с новой английской группой "Oleo Strut", и, развлекаясь, изображая в холле волосатую обезьяну, я часто напевал: "Я глянул в стекло / и что я увидел? / Чудовище в зеркале / Это был я".

— Как жалко, что у чудовища не было депилятора, — рассмеялся однажды Гондзо, держа в руках этот пыточный инструмент и сияя ослепительной, сто тридцать два зуба открывающей улыбкой рекламирующего товары телеведущего. В Японии, как вы, может быть, знаете, в ходу весьма эксцентрическая реклама. Софи Лорен катит на мотоцикле, Сильвестр Сталлоне с восторгом уписывает ветчину, пятнадцать серьезного вида школьников сидят в общей ванне. Какое-то время стояли даже огромные щиты с изображением — кого бы вы думали? — Вуди Аллена, рекламирующего изысканное мужское белье из универмага "Сэйбу".

— Да-а, — протянул я. — Ив самом деле, зачем быть косматым человеко-волком, если есть все возможности стать чичуа? — Однако к моменту, когда я кончил рассказывать об этих бесшерстных мексиканских собачках, соль моей шутки, если только она была, давно растворилась в широких протоках, отделяющих друг от друга разные культуры.

Гондзо был влюблен в Тиэ, цветочницу, оставшуюся дома, в Увадзима, а мое сердце, хоть мы и не провели ни минуты вдвоем с того вечера, когда она снимала шерсть с моего волосистого торса, принадлежало дочке хозяина — Сатико. Поочередно выглаживая друг другу при помощи депилятора широкую спину, крепкую грудь и постепенно увеличивающийся в размерах живот, мы толковали о своих чувствах к этим двум девушкам. Уверен, психоаналитик сказал бы, что таким образом мы вытесняли подспудно томившее нас двусмысленное сексуальное влечение. В лондонской газете "Очевидец" я как-то раз увидел статью вернувшегося из поездки по Японии журналиста с Флит-стрит, который сравнивал типичную школу для подготовки борцов сумо с английской закрытой школой и называл пронизанный ритуалами феодальных времен мир сумо "эндоморфным Итоном". Но хотя самураи прежних времен были, как это широко известно, горячими сторонниками "товарищеской любви", я никогда не наблюдал проявлений гомоэротической любви в школах, готовящих борцов сумо, и даже не слыхал ни о чем подобном.

* * *

Все это происходило почти три года назад, когда наши сердца были молоды и… беззаботны. С тех пор все, мягко говоря, несколько изменилось.

Несмотря на свой поздний старт (многие из учившихся вместе со мной пришли в сумо едва закончив неполную среднюю школу), я поднимался со ступеньки на ступеньку с поистине рекордной скоростью, превосходя своими успехами все ожидания, в том числе и мои собственные. Я хорошо зарабатывал, выиграл кое-какие призы, заполучил свою долю сумасшедших фанатов и хорошеньких болельщиц и начал уже, по всей видимости, принимать свой успех как должное, когда в одночасье и совершенно невероятным образом мой уютный мирок рассыпался в прах.

Я пишу это, забившись в свое убежище — квартирку в нескольких кварталах от клуба, которую уже около года снимаю под чужим именем. Ночую я за редкими исключениями по-прежнему в клубе, но именно здесь храню свои книги, записи (Моцарт, Металлика, Марк О'Коннор), музыкальный центр, холодильник, заполненный банками кокосового молока, сухариками из фруктового хлеба, пои, а также — поскольку я не придерживаюсь каких-то определенных гастрономических (или этнических) клише — запасами копченой лососины, печенья "Карр" и оксфордского мармелада.

Здесь я прятался, чтобы прийти в себя в случаях вроде того, когда, расслабившись на долю секунды, я самым нелепым образом проиграл очень ответственный матч: мой противник сделал шаг в сторону, и я в прямом смысле слова пролетел мимо него за ограждение ринга и рухнул на колени щупленького политика с гладко прилизанными волосами, обвиненного на другой день во взяточничестве. Сюда приходил отпраздновать миг торжества: так сказать, пережить полученную пятерку. Пришел, например, в тот день, когда выиграл в Осеннем турнире приз и за технику, и за бой, что обеспечивало получение третьего по значению ранга — сэкивакэ. Но еще лучшими были часы, когда я слушал музыку и мечтал, как получу ранг одзэки, женюсь на моей обожаемой Сатико и в сочной зелени у подножья холмов, на Безымянном острове, где живут асы рыбной ловли, контрабандисты, промышляющие жемчугом, и сластолюбцы, попечители крупных фондов, построю великолепный дом для моей матушки.

Эти же планы прокручивались в моей голове и в клубе, пока мастер по прическам для борцов сумо разглаживал с помощью полных горстей бинцукэ (густого, пахучего бриллиантина, запах которого вы можете себе представить, если когда-нибудь пользовались духами для волос, именуемыми "Секрет Венеры") мои курчавые, длинные, спускающиеся на грудь пряди. Эта процедура была отнюдь не самой приятной, и раз или два, когда мои насильственно распрямленные волосы скручивали в тугой узел, которому надлежало иметь форму листа с дерева гинкго — старинную прическу, предписанную борцам, начиная с определенного ранга, я даже выдохнул вслух "итай", то есть "о-ох". Никогда не забуду дрожи восторга при первом взгляде на свое отражение в зеркале, увенчанное этим величественным, пронизанным духом древности убранством волос.

А возвращаясь к моим фантазиям: я всегда представлял себе, как привожу маму к роскошному дому, окруженному оранжевыми и красными бугенвиллеями, как водопады нависающими над образованными застывшей лавой террасами, и она спрашивает: "Что мы здесь делаем, сынок? Я ведь бросила стирку, и белье мокнет в ручье", а я отвечаю: "Знаешь, мне пришло в голову, что для славного новенького стирально-сушильного комбайна нужно, наверно, иметь подходящее место", и тут же вручаю ей ключ от дома, висящий на длинной золотой ленточке.

* * *

Когда все еще шло нормально — такое чувство, словно это было в другой жизни, а ведь с тех пор минуло всего десять дней, — случалось порой, что, не сумев поймать такси, я пешком возвращался поздно вечером домой с затеянного в рекламных целях свидания с молодой поп-звездой или же с кутежа в компании несколько смахивающих на гангстеров танимати (слово, которым в кругах, близких к сумо, называют крупных патронов-спонсоров), после часочка бурной страсти с моей замужней любовницей или сеанса безопасного секса с какой-нибудь неотразимой болельщицей сумо — и всегда в этих случаях проходил мимо бани. Я понимал, что она должна быть уже закрыта, но видел мелькание света и теней на матовых окнах и слышал свистящий звук, похожий на завывание ветра в зарослях бамбука.

Должно быть, моют все после закрытия, говорил я себе, но подсознательно чувствовал, что доносившиеся звуки — не звуки уборки, а тени, мелькавшие на стекле, принадлежат не обычным человеческим существам. Все это было слегка загадочно, хотя и не настолько, чтобы заставить меня не спать по ночам. Куда больше меня занимало и беспокоило, сумею ли я так выступить в следующем чемпионате, чтобы наконец получить все еще ускользающий от меня ранг одзэки. Теперь-то я знаю, что происходит по ночам в этой бане. И это одна из многих вещей, которые я предпочел бы не знать.

Как и в "Собаке Баскервилей", началось все с укуса. Однажды, около двух часов ночи, я возвращался после знойного свидания в "Приюте любви" — высокого класса гостинице для интимных встреч. Женщина, бывшая моей партнершей, — ослепительная топ-модель, родившаяся в Сибири, на другой день возвращающаяся к себе в Париж, — отклонила мое предложение остаться в постели и в прямом смысле слова спать вместе в эту последнюю ночь (чего мы никогда прежде не делали), и это принесло мне чувство опустошенности, разочарования и злости на самого себя. Мы с Айриной встретились на дискотеке в Роппонги и немедленно закрутились в самозабвенном, бесстыдно-животном, на три дня рассчитанном вихре, который дает пресыщение, но не приносит удовлетворения, сколько бы раз вы ни сливались телами. Она не скрывала, что эта связь для нее — лишь чисто физическая, подозреваю, что прежде всего ей любопытно было понять, каково это — оказаться в постели с мужчиной таких размеров, как я. А может, просто хотелось, чтобы и борец сумо пополнил список одержанных ею экзотических побед.

В тот вечер на душе у меня было муторно и по другим причинам. Грызла совесть за то, что я изменял своей замужней любовнице с роскошной, блестящей и, скорее всего, неразборчивой в связях моделью (Айрина, правда, утверждала, что в данный момент у нее за спиной долгий период воздержания, а я неукоснительно пользовался презервативом, и все-таки — что можно знать наверняка?). Но еще больше угнетал сам факт оплетенного ложью романа с чужой женой, в особенности с той женой, о которой шла речь в данном случае. А почему — я вскоре объясню.

Кроме разных оттенков вины, я испытывал раздражение, оттого что меня подло предали. Репортер с матчей сумо — кокетливая брюнетка из Сан-Франциско и автор колонки в одной из англоязычных газет, — подобострастным тоном взяв у меня интервью, превратила его затем в зловреднейшую статейку, превратно толкующую все мои ответы, ставящую под сомнение мою храбрость и смело заявляющую, что, вспыхнув лишь на миг на небосклоне сумо, я никогда не буду удостоен ранга одзэки. Удивляться этому, в общем, не следовало. Я предвидел определенные неприятности, когда не только отказался продолжить наше интервью за бутылкой вина у нее дома, в районе Ёкоиматё, но и остался глух к полупрозрачному предложению оплатить предстоящую работу отдельным чеком. (Физически она, пожалуй, даже притягивала меня, но я знал, что она спала с двумя парнями из нашего клуба, и перспектива быть еще одной строчкой в ее блокноте не казалась мне привлекательной.) И все-таки, все-таки я и помыслить не мог, что она решится напасть на меня публично.

Итак, я был уже немало расстроен, и когда возле бани меня вдруг принялась облаивать мерзкая маленькая дворняжка, это явилось последней каплей. Собачонка была одной из тех комнатных тварей, чья несуразность невольно вызывает сравнение с бахромчатым абажуром или с украшенным маникюром кротом. Думаю, это была смесь шпица с чем-то еще, ухожен он был (со своими покрытыми красным лаком когтями) тщательнее, чем большинство двуногих, и я невольно подивился, почему этот явно заласканный любимец рыскает среди ночи один на улице.

Я вовсе не собирался трогать эту собаку, но она прицепилась ко мне и шла следом, все время захлебываясь истерическим лаем, и наконец терпение мое лопнуло.

— Пошла вон, блошиная тварь, — рявкнул я угрожающе и поднял руки, скрючив при этом пальцы, как вампир в фильмах группы "Б". Однако вместо того, чтоб поджать пушистый хвост и кинуться наутек, собака вонзила яркие когти в мою обутую в дзори ногу и тут же впилась зубами мне в икру.

— Ох-х! — взвыл я. — Это же больно, сукина ты дочь!

Размахнувшись, я резко ударил ее, и она с воем убралась в ближайшую аллею.

Осмотрев ногу, я увидел под коленом пятнышко крови, но отнесся к этому хладнокровно. Не помню, говорил ли я, что мой рост шесть футов семь дюймов, а вес приближается к тремстам сорока фунтам. Первое — продукт моих островных ген, последнее — результат гигантских доз пои, пива, сна и соуса тянконабэ. Так что ранка, если вообще можно назвать это ранкой, безусловно, была далека от нервного центра, отвечающего за изменения психики.

Кошмары начались в ту же ночь. Помню, переживая эти сны заново уже утром, я подивился их кинематографичности, включая ошеломляющие спецэффекты, заставлявшие вспомнить "Людей-кошек" Пола Шредера: зелено-фиолетовые ночные пейзажи, движущейся камерой снятые кадры людей, бегущих сквозь густой подлесок, — безжизненные, замедленные движения, искореженный звук. Такие странные проявления своего подсознания я отнес за счет появившейся у меня незадолго до того привычки есть на ночь крекеры, подсоленные водорослями и карамельки "Моринага". Но и перестав злоупотреблять этими тяжелыми для пищеварения лакомствами, я не избавился от ужасных снов: с каждой ночью они становились все отвратительнее, но мне и в голову не приходило, что это не просто ночные кошмары, не было никаких оснований прийти к этому сверхъестественному, немыслимому предположению.

Помимо кошмаров, жизнь шла как обычно. В клубе у нас появился новичок, поразительно хорошо сложенный и очень дружелюбный тонго-гаваец по имени Тама Лейтон, которого я тут же прозвал Тэмали — это было название моего любимого мексиканского блюда. Он знал по-японски не больше десяти слов, и я в ударном порядке обучил его этикету сумо, рассказал, где что находится по соседству, и просветил насчет тонкостей, которые должен иметь в виду каждый живущий в Японии огромный иностранец — гайдзин.

Я понимал, что не смогу защитить Тэмали от всех тех шишек, что неизбежно валятся на голову новенького, но все же сказал: "Отцепись от него" борцу, имеющему высший ранг, чудаковатому одзэки, давайте назовем его Онидзато, когда однажды днем тот, от нечего делать, принялся зло подшучивать над новичком. Воображения у Онидзато было не больше, чем у бутылочной пробки, так что он измывался над Тэмали тем самым способом, которым в свое время измывался надо мной. Приказав ему влезть на дайкоку-басира— массивный полированный деревянный столб, стоящий в углу тренировочной площадки, а затем, держась там, наверху, из последних сил повторять тонким голосом: "Хототогису! хототогису! хототогису!" ("Ку-ку! ку-ку! ку-ку!")

Нелепая выходка как была, так и оставалась нелепой. Лаконичнее, чем сейчас на бумаге, я посоветовал задиристому одзэки умерить свой пыл и расслабиться, а сам повел несчастного, чуть не дрожащего Тэмали перекусить до обеда шестнадцатью мосбургерами (в каждую порцию входило только восемь, а они были маленькими).

Тама Лейтон был в самом деле чудный паренек, и я огорчился, когда после трех тренировок ему пришлось расстаться с нашим спортом. Дело было не в недостатке храбрости или решимости, а в травме колена, которую он получил, играя в футбол. Когда партнер применил прием ёритоси, суть которого, крутанув, сбросить противника наземь, поврежденный сустав не выдержал.

Неделя шла уже к концу, когда я утром с ужасом прочел в газете, что журналистка, сначала пытавшаяся меня соблазнить, а потом — испортить мою карьеру, найдена мертвой в одной из аллей Роппонги; причем труп расчленен и из него изъято несколько жизненно важных органов, в том числе сердце. Смутно вспомнив, что видел ее минувшей ночью во сне, я все-таки не ощутил ни вины, ни связи моего сна с происшедшим. Минуло несколько дней, и как-то ночью я проснулся от совсем уж омерзительного кошмара.

Мне снилось, что я гнался за стаей бездомных собак, настиг и убил их, одну за другой (не чтобы съесть, а просто ради удовольствия), а потом принялся ошиваться возле пивнушки, именуемой "Кафе для общения". Увидев, что туда вошла соблазнительная девчонка, я начал через окно наблюдать за ней. Девушка села под розовым абажуром и, попивая апельсиновый сок, листала сборник комиксов. "Окно раскрывается, как апельсин/Прелестный фрукт создан светом". Я вспомнил эту строку из Аполлинера гораздо позднее. В том, зверином, перевоплощении я способен был думать только о мясе, крови и наслаждении.

У девушки были круглые белые руки, похожие на спелый турнепс дайкон, который продают на деревенских рынках, и меня завораживала бездумность, с которой она снова и снова заводила руку за голову, подкручивая какой-нибудь выбившийся из прически локон. Пухлая, зрелая, в ямочках — она должна была стать моей. Когда девушка наконец вышла, мурлыча себе под нос "Жизнь в цвету", я прыгнул на нее сзади и потащил в глубь аллеи. Подобно диким желтоглазым кошкам на моем родном острове, быстро расправляющимся с крупными тропическими крысами, я одним ловким движением прокусил ей горло и затем…

Но нет, достаточно. У меня нет никакого права потчевать вас омерзительными гастрономическими подробностями. Позднее я пришел к выводу, что, пока я проделывал все эти гадости, они впечатывались мне в память и оставались в ней как воспоминания о снах и преследующие кошмары. Но в этот раз что-то — звук сирены или какие-то химические изменения в моих свихнувшихся молекулах — подтолкнуло возвращение сознания.

Я очнулся и увидел, что сижу на дорожке в Кин-ситё, рот полон турнепса (нет, это была человеческая рука), а по груди течет жидкость, которую в первый момент я принял за кетчуп. Куски оторванных рук и ног девушки (матово светящаяся бледная кожа, чудовищно яркая кровь) разбросаны по земле, и внизу… Посмотрев вниз, я увидел, что я был уже не я, а… ну скажем, нечто совсем другое.

Скорее всего, от шока я упал в обморок, а когда пришел в чувство, тело девушки исчезло. Единственным свидетельством моей кровавой вакханалии были несколько пятен цвета бургонского на асфальте и прозрачный пластмассовый кошелек с картинкой, изображающей енота — героя комикса. Без тени вины или сожаления я вытащил из него деньги — четыре жалкие сотни, — а кошелек выкинул в ближайшую урну. И как раз в этот момент по телу, ставшему без моего согласия и ведома моим, прошла сильная судорога, и, еще раз взглянув вниз, я снова увидел сверхкрупные формы борца сумо: торс с выпирающим мускулистым животом, облаченный в бело-голубое хлопчатобумажное юката сшитое из набивной ткани с оттиском имени Оротияма ("Гора гигантской змеи") — одзэки из филиала нашего клуба.

Чувствуя дурноту во всем теле, я поплелся домой и в какой-то момент поравнялся с таинственной баней. Было темно, но дверь стояла открытой, и как-то само собой я понял, что должен сюда войти.

— Сюда, — сказал голос, которому невозможно было не подчиниться. Это не был голос, говорящий на одном из человеческих языков, это скорее напоминало некую звуковую эманацию.

— Хорошо, — с помощью той же эманации ответил я и вслед за невидимым и не издающим ни звука проводником прошел туда, где обычно мылись. Я бывал здесь, когда, только приехав, присматривался к округе, и знал, что здесь размещалось несколько утопленных в пол маленьких ванн и одна большая, годная (как гласит старая шутка) для тридцати-сорока очень близких друзей. По мере того как глаза привыкали к темноте, я различил какие-то фигуры; одни нежились в бассейне, другие жались у стен, прошла минута-другая, и я сумел их разглядеть.

Там была глупая комнатная собачонка, смотревшая на меня с прежней животной ненавистью, но необыкновенно увеличившаяся в размерах. Ее было уже не сравнить с обувной коробкой: стоя на задних лапах, она достигала роста обитающих в горах горилл, а ее омерзительные ярко-красные когти сделались длиною с нож для разделки мяса. Кроме того, здесь были стаи кошек-демонов с зубами как у акулы и когтями будто наточенная коса. И они, и крысы о шести лапах, и тараканы, размерами с буйволов, — все разгуливали на двух задних конечностях, и зло светилось в налитых кровью глазах. Но как бы ни ужасающи были все эти животные, по сравнению с гуманоидными экземплярами они казались просто детскими игрушками.

В первый момент я разглядел в клубах пара одни только слабые контуры. Казалось, передо мной обычная банная сцена: группа раздетых мужчин плещется в горячей воде, у кого-то влажные полотенца на голове, у кого-то повязка над бровями. Но как только глаза приспособились к полумгле, я задохнулся от ужаса: это были совсем не мужчины. У кого-то из этих плавающих в пару нечеловеческих существ было по две головы, у кого-то несколько носов или несколько ртов, у других — вовсе никаких черт: вместо лиц — гигантские, сваренные вкрутую, очищенные от скорлупы яйца. У некоторых монстров на голове растут прозрачные рога, а в них, заполненных бесцветной жидкостью, плавают, словно жуткие пресс-папье, маленькие живые зародыши цыплят, кроликов, жаб, а в паре случаев, если я не ошибся, и человеческих детенышей. Наверно, было естественно, вскрикнув от ужаса, стрелой кинуться к выходу, но я не испытывал страха. Я знал: эти дьявольские порождения не причинят мне зла, так как я был одним из них. И в самом деле, никто, кроме мерзкой дворняжки, не обратил на меня внимания.

В дальнем углу, почти скрытая в клубах пара, виднелась квадратная ванна, предназначенная для матерей с младенцами. Я прошел туда, намереваясь вымыть под краном руки. (Одежда, кожа, ногти почему-то уже были чистыми. Я так никогда и не разобрался в метафизической логике и гигиенической стороне перевоплощений.) К моему удивлению, выяснилось, что ванна теперь — своего рода сковорода, заполненная фаршированными клецками, водорослями, овощами и тофу — то есть всяческой снедью, которую я так любил покупать на уличных лотках. Однако минуту спустя я понял, что все эти закуски приготовлены вовсе не из обычных ингредиентов.

В бульоне, под прыгающими на поверхности разноцветными пузырьками масла, плавала мешанина из устрашающих яств. То, что я поначалу принял за фрикадельки из свинины с овощами, оказалось гландами, древесный гриб на короткой ножке — человеческим пенисом, а маленькие квадратные кусочки тофу — аккуратно нарезанными дольками мозжечка. Может быть, находясь в своем каннибальском воплощении, я счел бы такое меню привлекательным. Мои размышления на эту тему были прерваны появившимся и вставшим рядом со мной существом двенадцати с лишком футов росту, которое, если не обращать внимание на вывернутое изнанкой наружу лицо, выглядело как вполне ординарный служащий (синий костюм, стрижка ежиком, очки в золотой оправе). Наклонившись над предлагаемым ассортиментом, он одним ловким молниеносным движением выудил пучок пальцев ноги, перевязанный блестящими нитями ламинарии, обмакнул его в соус, который с виду походил на китайскую горчицу, но вполне мог быть и специально препарированной желчью, и отправил все это в свою мерзкую пасть.

О'кей, решил я, пожалуй, хватит. До двери оставался только шаг, когда на пути у меня возникла гигантская тень. Это был созданный в преисподней шпиц, чей укус, как я теперь понимал, навлек на меня теперешнее кошмарное двойное существование.

— Извини, друг, — ухмыльнулась эта скотина, передавая мне свои гнусные соболезнования с помощью все той же беззвучной телепатии. — Но я не так уж и виноват. Видишь ли, этот укус не принес бы тяжких последствий, если бы сам ты не оказался смрадным болотом греха. Живи ты добродетельно, он не оставил бы ничего, кроме шрамика.

* * *

Рэйко — мать Сатико и жена главы нашего клуба — была не гадкой совратительницей, а всего лишь страдающей от одиночества, не лишенной темперамента, несчастной в браке женой, принадлежавшей к поколению, которое не мыслило для женщины других занятий, кроме заботы о доме и детях и разве что не полностью занимающих день уроков искусства чайной церемонии или аранжировки цветов. Муж Рэйко, мой шеф, в свои холостые годы был рьяный ходок по женщинам и не позволил супружеским клятвам хотя бы на йоту изменить прежний порядок. Отец Рэйко был патриархом, определявшим политику в мире сумо, представителем третьего поколения семьи, блиставшей в этом виде спорта, знаменитым чемпионом по имени Ботанъяма. Организованный по сговору брак представлял собой чистую политическую сделку, и сразу же после церемонии жених отправился на свидание к своей любовнице, в прошлом барменше, а ныне владелице целой сети дорогих вечерних кафе на Гиндзе, даже не удосужившись дефлорировать робкую новобрачную.

Все члены клуба любили Рэйко, свою, как они ее называли, оками-сан. (Тот факт, что жену главы общества, как и хозяйку гостиницы, именуют оками-сан, не случаен: ведь их обязанности практически совпадают.) Борцы низших рангов помогали ей в ежедневных хлопотах, включая закупки провизии и готовку, но вся полнота ответственности за организацию хозяйственной стороны жизни клуба лежала на ней. Выполняла она и обязанности домашнего психотерапевта, пользуя тех борцов, которые из-за тоски по дому, встречи с несправедливостью, поражения, невозможности набрать нужный вес или любовных неурядиц впадали в депрессию.

Однажды Рэйко взяла меня с собой на рыбный базар и, готовя к дебюту в роли помощника на кухне, терпеливо разъясняла, как выбрать правильные продукты для специального кушанья борцов сумо — тянко-набэ. (Опасаясь, что это пригвоздит меня к кухне, я никому не признался, что имел опыт поварской работы, и в результате мои наставники просто сочли меня очень способным учеником.)

На обратном пути Рэйко спросила, не хочу ли я выпить чашечку чаю в "Пер Гюнте" (местном кафе, которое охотно посещали, называя "Пэ-ру Гюн-то", и наши, и другие борцы сумо). Я согласился, полагая, что она просто проявляет любезность или — циничнее — не прочь попрактиковаться в английском, который был у нее, в общем, хорош во всем, за исключением неразберихи между прилагательными и наречиями. Рэйко была изысканно привлекательна — если вам приходилось видеть знаменитые гравюры на дереве, изображающие женщин в деревянной ванне, стоящей на открытом воздухе под сакурой в полном цвету, вы можете представить себе тип ее лица, — но я уже был безумно, хотя и целомудренно влюблен в Сатико и думал о Рэйко исключительно как о доброй оками-сан (не путать с ôками, начинающегося с долгого "о", оно означает "большой волк"), поглощенную своими обязанностями жены шефа. В мире фантазий я иногда воображал ее своей тещей. Но никогда, несмотря на всю ее красоту, не чувствовал к ней вожделения или тяги.

Я всегда плохо ловил любовные сигналы: получать оплеухи за слишком большую дерзость мне приходилось куда реже, чем раздраженные тычки в грудь — наказание за недогадливость. Так было и в случае с Рэйко. Знаки ее отнюдь не материнского интереса были вполне очевидны: попытки встретиться со мной взглядом, положенные под подушку маленькие подарки, букетики свежих цветов в моей комнате. И все же я совершенно не понимал, в чем дело, не прозрел и тогда, когда Сатико прошептала мне как-то в холле: "Прости, мне запретили разговаривать с тобой". А мы ведь и так разговаривали немного. Она всегда вроде как избегала меня, но я относил это за счет японской застенчивости.

А еще через некоторое время Сатико просто исчезла. Из разных источников до меня доходили разные сведения. И получалось, что она отправилась не то в Киото — для занятий историей искусств, не то в Нагою — для изучения ткачества, не то в префектуру Акита — освоить сложный процесс варки индиговой краски. Мне было больно, что она уехала не попрощавшись. И вот однажды, когда я все еще переживал это мнимое предательство, Рэйко попросила меня поехать с ней, чтобы привезти несколько громадных мешков с рисом, предоставленных клубу одним из его многочисленных спонсоров. "Мне нужны твои сильно руки", — сказала она по-английски, и я ответил ей: "Нет проблем".

Рэйко усадила меня в свою темно-зеленую "миату", и мы выехали из города, направляясь в сторону аэропорта Нарита. Насколько я был наивен? А вот посудите сами: когда мы въехали на стоянку большого пригородного интим-отеля, кокетливо прячущегося под вывеской "Гостиница спящей кошечки" и явно копирующего архитектуру замка Хоуард в Йоркшире, я просто предположил, что рис — подарок щедрого владельца.

Странным образом мы оказались в ярко и совершенно безвкусно обставленной комнате: красный шелк, розовые зеркала, круглая кровать. Но даже и тут я понял, что к чему, лишь когда Рэйко отколола шиньон и, тряхнув головой, высвободила пелерину искрящихся волос. Жена главы клуба пожелала сделать меня любовником, и я не мог отказаться: это было бы для нее унижением.

Поэтому я лег с Рэйко, но постарался вести себя грубовато, эгоистично, не подключая ни сердце, ни ум, раздумывая только о том, простит ли меня когда-нибудь Сатико, и до слез — крупных, теплых слез, которые Рэйко сочла знаком волнения или восторга, — сомневаясь в этом.

Сразу же после первого соития я мог бы встать и уйти. Я мог вообще распрощаться с сумо, мог перейти в другой клуб, но я не мог расстаться со своим сердцем, а мое сердце принадлежало Сатико. День был душный, дымчато-сизый, июньский, сама погода мощно подталкивала к тайной беззаконной любви, и Рэйко явно хотела использовать этот день для компенсации любовной отверженности и унижения, в которых прошла у нее половина жизни. Она настаивала на новых и новых объятиях, и к третьему разу мы уже погружались во что-то — не знаю, назвать ли это любовью, влечением или зыбучим песком, — и с каждой минутой чувства делались глубже и тоньше.

К тому времени, как мы притормозили на заднем дворе клуба и принялись разгружать мешки "подаренного" риса (разумеется, Рэйко купила его на обратном пути в магазине), единственный волновавший меня вопрос был: когда это повторится снова. Ответ оказался: завтра, и послезавтра, и на следующий день. Так вот оно и началось несколько лет назад, и, хотя я все время продолжал боготворить Сатико как свою истинную любовь, я знал, что ее мать — мое истинное жгучее желание: подруга сидящего во мне зверя, примитивно-телесный зов судьбы, ангелоподобный проводник в ад.

Потому что, хотя Укэмоти Ояката был неверным мужем и нас не связывало ничего, кроме поверхностных деловых отношений, я все же терзался виной, оттого что ложусь в постель с его женой. Это было неправильно, и я знал, что мама, узнай она обо всем этом, была бы поражена и жестоко во мне разочарована. И все-таки я получал такое наслаждение, что всерьез беспокоился только о том, чтобы меня не поймали, не начали шантажировать или не выкинули из сумо. Мне и в голову не приходило, что наказание за проступок окажется таким невероятным и непоправимым.

* * *

В школе я всегда отличался успехами в точных науках, мало того, меня, я помню, завораживала красота физики и высшей математики: черные дыры, загадки элементарных частиц, теория множеств. Но никакой раздел "Введения в астрофизику" (хоть я и неплохо в нем разобрался) не подготовил меня к пониманию таинственного процесса, в результате которого я приобрел способность принимать облик разных людей, а затем снова становиться собой, не имея ни на губах, ни на одежде, ни под ногтями каких-либо следов содеянных мной зловещих преступлений.

Помните, я сказал, что, убив ту ни в чем не повинную несчастную девчонку, глянул вниз и увидел, что я — не я? Это действительно было так — в прямом смысле слова. Мало того, посмотрев в разбитое зеркальце, я обнаружил, что лицо этого "не меня" очень знакомо. (Хотя жуткие зубы, нечто среднее между тигровыми и щучьими, принадлежали какой-то хищной машине-убийце, а пальцы рук заканчивались когтями гигантской кошки.)

Человек, чей облик я принял, — популярный и небездарный американский киноартист, блондин с правильными чертами лица и фамилией, состоящей из четырех букв. Почему именно он? Единственное, что приходит на ум: в тот же день, несколькими часами раньше, я увидел его портрет на журнальной обложке и мимоходом подумал, каково это, интересно, быть привлекательным, невысоким, светловолосым.

А вот как мне удалось стать им, я попробовал выяснить, обратив этот вопрос к чудовищу-шпицу во время телепатической беседы в дверях бани, но ответа не получил. "Лучше тебе не задумываться об этом, толстячок", — только и ухмыльнулся он, обнажив свои страшные клыки.

Думаю, только в этот момент я осознал чудовищность своего положения. Стало понятно, что я не смогу больше жить, нося в себе монстра, днем — питаясь надеждой, что как-то отделаюсь от него до того, как сгублю новые жертвы, вечером — страшась ночи. Если облик, который я принимаю во время своих кровавых пиршеств, приходит непроизвольно, то не окажется ли, что однажды я обнаружу себя в обличье моей милой мамы, плотоядно разгрызающим какого-нибудь злополучного, торгующего лапшой ночного ларечника. Сама мысль об этом была непереносима: мне оставался один-единственный выход.

* * *

Я сейчас просто бессмысленно тяну время, описывая все случившееся и в последний раз пытаясь уразуметь его смысл. Яд уже действует, лишая тубы чувствительности, растекаясь по тяжелеющим артериям, разрушая тело, усыпляя непокорный мозг. На Безымянном острове он зовется малуа и изготовляется путем смешения сока кава, чернил для татуировки и сверхъядовитой печени летучей рыбы нуалоа. Опьяненный шаман толчет все это в священной вулканической ступке, которую два миллиона лет назад уронила с небес на землю богиня гнева Туатуароли. Эта магическая ступка надежно упрятана средь высоких зеленых бархатных гор на острове, который я люблю и которого никогда не увижу. Ирония заключается в том, что раковину моллюска с ядом малуа я получил не как-ни-будь, а из рук моей милой матушки.

— Это убережет моего дорогого мальчика от тараканов и крыс, — сказала она, когда я уезжал на Гавайи, и не то в шутку, не то всерьез добавила: — Говорят, он защищает и от дурных женщин.

Письмо, умоляющее простить, а также завещание и чековая книжка уже отправлены маме. Эти листки, на которых я рассказал обо всем подробно и без изъятий, будут в последний момент сожжены. Единственное, что останется, — слова, обращенные к миру. Черным грифелем на оранжевом листке: "ВСЕМ: ЕСЛИ МОЖНО, ПРОСТИТЕ МЕНЯ".

Отсутствие объяснений, скорее всего, создаст впечатление, что меня доконали неудачи в спортивной карьере: все эти матчи, которые я должен был бы выиграть, но не выиграл. Случалось это потому, что в публике вдруг мелькало лицо, похожее на Сатико или Рэйко, и на долю секунды я терял собранность, а этого было достаточно, чтобы противник нанес удар, не дающий мне шанса остаться на ринге, и я, несколько раз отчаянно подпрыгнув в попытках обрести равновесие, плюхался наконец на дорожку плотно утрамбованного песка у ног зрителей первого ряда, которые тихо хихикали, прикрывая лицо украшенными золотыми кольцами руками, и стряхивали песчинки и бойцовские капли пота со своей дорогой, но почему-то скверно сидящей на них одежды. Я никогда не свел бы счеты с жизнью по такой глупой, легко поправимой причине, но пусть лучше считают, что я слабак-неудачник, чем докапываются до правды о моих страшных преступлениях. Добрее моей матушки нет, думаю, никого на планете, и, узнав правду о своем ненаглядном сыне, она, скорее всего, в прямом смысле слова умерла бы от стыда и горя.

Самое странное, что, несмотря на спортивность, сексуальность и, так сказать, телесноцентризм всей моей жизни, я печалюсь не столько о конце своего физического существования, сколько о прекращении моей умственной деятельности — плодов полученного образования, захватывающих бессонных ночей, когда я читал, пока мышцы спины не отказывались служить, моих неповторимых приключений и ярких ошибок. Мне хотелось бы верить, что, трансформированная в некую лучшую форму, душа продолжает жить, и я надеюсь, что в следующий раз, если мне в самом деле будет дан этот следующий раз, я кончу свою жизнь не таким жалким образом.

В последнее время я нередко наведывался в библиотеку "Японского фонда" и читал там о сверхъестественных явлениях и существах. Это дало возможность понять, что я был не человеко-волком, а просто беспечным, любящим развлечения парнем, который благодаря невезению превратился в жестокого, меняющего обличья вурдалака. Но если так, скажете вы с удивлением, если ты вовсе не стал человеко-волком, то к чему были тогда на первой странице загадочно-высокопарные слова о плоти, крови и шерсти? При чем тут шерсть?

Шерсть? Да, шерсть… Полагаю, вам знакома история о том, как в пятнадцатом веке в Австрии, в Зальцбурге, был обнаружен однажды в безлунную ночь человек, бегущий голым, на четвереньках, с сочащейся кровью селезенкой во рту. Три полицейских остановили его на темном деревянном мосту, украшенном резными изображениями горгулий, херувимов и дубовых листьев.

— Что все это значит? — резко спросили стражи порядка, направляя свет своих масляных фонарей на покрытое струпьями и наполовину завешенное слипшимися от крови волосами лицо, и тут же отшатнулись при виде безумных глаз, омерзительной багрово-лиловой кожи и острых желтых зубов, облепленных кусками мертвечины.

— Я человеко-волк, — ответило им это полуживотное сдавленным, полным страдания голосом (и винного цвета кусок выпал у него изо рта), — убейте меня, пожалуйста, прежде чем я натворю новых бед.

— Человеко-волк? Но на тебе ведь нет шерсти! — воскликнули буквально понимающие сказанное полицейские.

— Неужели вам непонятно! — вскричал человеко-волк из Зальцбурга (его тонкие губы сверкали от крови). — Шерсть внутри.

Так же, думаю, обстояло дело со мной: заросшим шерстью чудовищем из Токио. Как жаль, что средства для депиляции сердца еще не придуманы!

С улицы доносится вой полицейских сирен. Не знаю, за мной ли это, но на всякий случай я только что проглотил, растворив в кокосовом молоке, остаток малуа. Губы теряют чувствительность и кажутся огромными, кажется, посмотрев в зеркало, я бы увидел не свое собственное грустное лицо — лицо человека, рожденного в тропиках, а что-то, напоминающее огромные монолитные статуи с острова Пасхи. Мне очень грустно покидать этот мир, исполненный стольких чудес и такой красоты, и я, подобно сонному маленькому мальчику, которого уводят за руку из сверкающего огнями и полного звуков веселья парка, всей душою надеюсь, что очень скоро вернусь на эту маленькую, милую сердцу планету.

А что же я вынес из пребывания в шкуре сумотори— человеко-волка, ласкового оборотня Рёгаку? Увы, ничего особенного: все те же занудливые старые правила, которым не хочет следовать ни один жизнерадостный молодой человек. Не позволяй приятным ощущениям сбивать себя с правильного пути. Никогда не ложись в постель с женщиной, которую не можешь прилюдно взять за руку. Опирайся на ценности, предлагаемые поэтами и философами, а не на те, что навязывает реклама пива и приключенческие фильмы. И конечно, избегай встреч с собаками, породнившимися с нечистой силой.

* * *

Абсолютно уверен, что вы не рассчитывали на эпилог. Ведь получить его — все равно что пойти на похороны и вдруг увидеть, что усопший приподнялся и просит органиста сыграть "Пожалуйста, пойдем на танцы". Вы хотите подробного объяснения? Что ж, имеете право.

Судя по всему, когда люди, приехавшие на "скорой", взломали дверь (а вызвала их, испугавшись, что я не подхожу к телефону, Рэйко — Бог да благослови ее), я был почти мертв. В больнице мне сделали промывание желудка и подключили к реанимационным аппаратам, но, по словам врачей, шансы выкарабкаться были меньше пяти процентов. И тогда — как я узнал куда позже от маленькой, чуть прихрамывающей сестрички по имени Кики — возле меня появилась Рэйко с термосом, полным какой-то темной жидкости ("цвета лепестков розы, перемешанных со шпинатом", как сказала Кики) и настояла на том, что будет вливать ее мне по несколько капель. Сговорчивая сестра рассудила, что (в малых дозах) народная медицина не повредит и ничего не сказала врачам. В результате после трех суток, проведенных без сознания, с рекордным — семнадцать раз — балансированием на грани смерти я небывалым образом пришел в себя и оказался, можно сказать, практически невредимым.

В это же время наш клуб распространил версию, согласно которой я попытался покончить с собой, приняв сильнодействующий полинезийский яд, которым мать снабдила меня для борьбы с грызунами, так как чувствовал, что последними неудачами на ринге подвел своих наставников и боссов. На Западе сказать: "Прощай, жестокий мир" считается шагом трусливым, необдуманным и почти неприличным. В японской традиции самоубийство всегда считалось разумной и даже благородной альтернативой земным мытарствам и прозябанию. Так что журналы подали случившееся в духе самурайских уходов из жизни, и в одночасье я из посмешища превратился в героя (листки с описанием моих преступлений благополучно завалились за письменный стол, и никто их не увидел).

Пока я лежал в коме, в нашем клубе случился другой скандал, немедленно вытеснивший "СУИЦИДНУЮ ПОПЫТКУ БОРЦА-СУМОТОРИ" с первых страниц популярнейшей периодики. Через три дня после моей госпитализации многолетняя любовница нашего босса появилась в дневном ток-шоу, чтобы, как было заявлено, представить составленную ею кулинарную книжку под названием "Рецепты с Гиндзы — восхитительное полуночное меню". Пытаясь унять охвативший ее мандраж, какая-то добрая душа налила ей немного виски, и в результате, порядочно захмелев, она объявила прямо в эфир, что глава нашего клуба спал с ней еще до своей дурацкой псевдоженитьбы, она родила ему двух замечательных сыновей, теперь готовится родить третьего и — безрассудно добавила она в завершение — очень просит не держать в ее доме незаконно купленного оружия: мальчиков так и тянет поиграть с ним.

Она все еще плакала в "Зеленой гостиной", когда удар достиг цели. Чванящаяся своей щепетильностью Ассоциация борцов сумо объявила о лишении Укэмоти Ояката, в прошлом ёкодзуна Куроками, всех его титулов и наград, а также о пожизненном изгнании его из мира сумо. (Вследствие этого он обратился к ремеслу актера, нашел свое амплуа в полицейских драмах и, насколько я слышал, вполне преуспел. Кто знает, может, отказ от двойной жизни принес ему облегчение.) Далее. Повергнув всех в полный шок, председатель Ассоциации объявил, что новым главой Клуба Укэмоти — лицом, получающим право на достославное именование Укэмоти Ояката, которым прежде владели отец, дед и прадед, становится его обманутая жена, Рэйко.

Не знаю даже, как объяснить, насколько резко это противоречило традиции. Ну, в общем, примерно так же, как если б в Соединенных Штатах загородный мужской клуб, строго придерживающийся антисемитской, расистской и гомофобной политики, вдруг открыл свои двери для женщины, полуеврейки-полунегритянки со стопроцентно лесбийской ориентацией. Однако, несмотря на все это, Рэйко с готовностью приняла беспрецедентное предложение. В конце концов, она была представителем четвертого поколения семьи сумо и знала об этом виде спорта больше, чем кто-либо на земле. Она немедленно подала на развод со своим опозорившимся мужем и, как только я наконец открыл глаза и начал дышать с помощью собственных легких, обратилась ко мне с вопросом: не хочу ли я разделить с ней обязанности по управлению клубом. Прозвучало это как вполне деловое предложение, и только в следующую минуту я понял, что речь идет о вступлении в брак.

Думаю, Рэйко знала, каким будет мой ответ, но я был тронут ее предложением, а она проявила чуткость и понимание, когда я сказал, что считаю необходимым идти по жизни иным путем. Сейчас мы друзья (и даже больше чем друзья: деловые партнеры). Когда недавно она вышла замуж за только что прекратившего выступления сэкивакэ из конкурирующего клуба (он моложе ее, но его семья связана с сумо почти так же давно, как семья Рэйко), я искренне пожелал ей счастья. Думаю, я любил ее, но любил с легкомысленным непостоянством, которое было мне свойственно; она заслуживала куда большей преданности.

Когда я наконец собрался в полном одиночестве покинуть больницу, неожиданно появились визитеры.

Сначала пришел мой бывший сосед по комнате Гондзо со своей возлюбленной Тиэ, обладательницей розовых, как яблоки, щечек. Целью прихода было приглашение меня на свадьбу (я отклонил его и ограничился тем, что послал подарок). Как оказалось, видя, что крупных успехов ему не добиться, Гондзо решил бросить сумо и открыть — вместе с Тиэ — дома, в Увадзима, цветочный магазин, специализирующийся на привозимых с Таити экзотических ярких растениях.

Потом, когда — в соответствии с правилами — я готовился, уже сидя в кресле, выехать из больницы, а Кики стояла возле и мы поджидали лифт, который должен был вернуть меня в широкий мир, не кто иной, как Сатико заскользила по коридору ко мне навстречу: в бело-голубом кимоно из сотканной вручную ткани, прелестнее, чем когда-либо прежде. При виде ее мое сердце дернулось и уже совершило полный любви головоломный прыжок, но тут же опало, когда я выяснил, что и она пришла с приглашением на свадьбу. Светясь лицом, как китайский фонарик, она застенчиво рассказала о только что заключенной помолвке с умным, талантливым и добрым юношей, новичком в знаменитой команде "Демоны-барабанщики Садо" (вот, значит, где она была: на острове Садо, где обучалась искусству ткачества).

Кики скромно отошла в сторону, и несколько минут мы провели одни. Зная, что во мне говорит откровенно мужское начало, я все же спросил, испытывала ли Сатико ко мне что-нибудь в день, когда брила мне торс, и в последующие дни, или все это было лишь игрой воображения.

— Я весьма польщена вашим вниманием, — начала она, и я тут же понял, что никогда не был мужчиной ее мечты. Это не надорвало мне сердце, но удивило и слегка уязвило упрямое, но близорукое мужское тщеславие. Я попросил ее не продолжать, но ей непременно хотелось добавить несколько слов, и эти слова помнятся мне и поныне.

— Говоря откровенно, меня пугало, какой вы большой, — сказала Сатико, опустив глаза в пол. — А потом, хоть вы и были всегда очень добрым и мягким, но — простите, что я упоминаю об этом — раз или два мне показалось, что в ваших глазах проскальзывал странный и пугающий огонек.

Все так, подумал я с горечью, огонек похоти, эгоизма и неразделенной страсти.

Сев у больницы в такси, я поехал в свою "засекреченную" квартиру. Путь пролегал мимо обнесенной стеной строительной площадки, и я успел прочитать огромный плакат "СКОРО: ЕЩЕ ОДИН МАГАЗИН СЕТИ "ЛОУСОН"!" И тут у меня перехватило дыхание: новое здание возводилось на участке, еще недавно занятом банями, облюбованными нечистой силой, — официальной резиденцией отвратительнейших оборотней Токио. Куда же они исчезли? Надеюсь, провалились в ад, где им и подобает быть. Или же просто затаились на время, чтобы, когда новый билдинг будет построен, продолжить свои полуночные бдения в притягательнейшем супермаркете мира, среди консервированных маринадов и шоколадок "Холидей дог".

За последнее время на меня обрушилось столько событий, что я едва вспоминал причины, повлекшие за собой мое неудачное самоубийство. Но в глубине души я странным образом чувствовал, что заклятие снято. И все-таки после случившегося я не мог оставаться в Токио. Мысль возвратиться в сумо не посетила меня ни на миг, хотя в телеграмме, присланной мне за счет клуба неким японским журналистом, и говорилось, что подобная попытка могла бы оказаться интересной "в чисто психологическом плане".

Ни минуты не медля, я собрал вещи к отъезду, попрощался с теми немногими, с кем это было необходимо, и передал в газеты текст заметки — смесь официального объявления об уходе из спорта с извинениями по поводу беспокойства, причиненного моей суицидной попыткой. Затем, под вымышленным именем, нанял частного детектива, попросил его разыскать семьи двух убитых мной, а точнее, Чудовищем женщин (я мог лишь уповать, что других жертв — стершихся из моей памяти — не было), вскочил в самолет компании "Эйр Меланезия" и отбыл на свой родной остров.

Когда были сделаны (анонимно) выплаты родственникам моих жертв, от денег, скопленных за время выступлений в матчах сумо, осталась как раз та сумма, что требовалась для покупки стирально-сушильного комбайна цвета зелени хлебного дерева. Матушка влюблена в нее, кроме того, машина восхищает всю деревеньку, в которой мы с ней живем — вдвоем — в крытом соломой домике из трех комнат, где я и родился. Соседки выстраиваются в очередь, чтобы стирать в ней свои затканные яркими цветами парео и футболки с надписью "Меня трахали на Гавайях", а возбужденно хихикающие детишки залезают друг другу на плечи, чтобы заглянуть внутрь и лицезреть дух захватывающее зрелище вращающегося барабана.

Все называют меня теперь Регбист-священник. Неудивительно: я собираю игроков в регби по всему острову. А что касается второй части прозвища, то связана она с тем, что я прошел полный курс обучения у шамана, живущего на горе Ала'алоа, и получил право стать пастырем нашей местной общины. Мой покойный отец когда-то мечтал о священничестве, но, влюбившись в мать, стал ныряльщиком-рыбаком. Я иду по тропе, на которую он едва не ступил. Принятая на нашем острове вера необыкновенно проста и светла: ее основы — близость к природе, доброта, толкование снов и мысленное стремление к желаемому. И я, по сути анархист, без внутреннего сопротивления выполняю все, что она требует.

От служителя нашей религии требуется безбрачие (причина, заставившая отца отказаться от привлекавшей его стези), но для меня, к счастью (или к несчастью), это условие — не препятствие. Не нанеся урона прочим функциям организма — голова, слава богу, в полном порядке, и я пишу, читаю и размышляю по-прежнему с удовольствием, — смертоносный яд полностью уничтожил мою потенцию, и некогда знаменитый membrum virile висит теперь, мягкий и безобидный, словно носок, свешивающийся с веревки в безветренный день. "Невосстановимое поражение нервной системы", — объяснили мне доктора. Желание угасло вместе с возможностями, так что теперь жизнь в воздержании для меня просто сахар.

Поначалу, хоть я и напоминал себе, что получил полную (и даже больше того) меру причитающихся наслаждений, страстных восторгов и нежных чувств, мне было все-таки нелегко. Но теперь роль бесполого праведника с каждым днем становится все приятнее. Выгляжу я по-прежнему крупным, сильным, спортивным. С помощью упражнений и диеты почти удалось снизить вес до 275 фунтов — моей нормы во времена занятий регби. Так что от себя прежнего я отличаюсь лишь тем, что, как говорится в пословице, не ношу пистолет в кармане. Все это прекрасно, как в сказке, и меня можно сравнить с человеком, у которого нет ни еды, ни рта, принятого на работу, главное условие которой — строгий запрет на принятие пищи.

Говоря откровенно, это не тот счастливый конец, которого я бы себе пожелал, но все же он куда лучше возможных альтернатив: смерти, комы, жизни токийского серийного убийцы. Отвар, приготовленный для меня Рэйко на основе маринованных слив умэбоси, китайских трав и еще нескольких ингредиентов (не заставляйте меня разглашать рецепт: в скором времени я надеюсь начать с его помощью спасать жизни по всему тихоокеанскому бассейну), не только нейтрализовал действие принятого мной смертельного яда, но, похоже, и излечил меня от повадок чудовищного зверя. Хотя, может, мое вторичное превращение было вызвано и совсем иными причинами. Как бы то ни было, я бесконечно благодарен судьбе за то, что снова стал самим собой, и бесконечно сожалею о жизнях, которые я погубил. Может быть, в строгом смысле слова, в совершенных убийствах повинен не я, все же я отношу их на свой счет и осознаю необходимость нести всю полноту ответственности, за исключением сдачи в полицию и последующего тюремного заключения, которые не принесли бы пользы решительно никому.

Жизнь для меня теперь — что-то вроде второй инкарнации, дающей возможность покаяния и неустанных попыток творить добро. И порой, когда я обедаю с мамой, а на столе у нас свежая рыба, лиловый сладкий картофель и салат из приправленной водорослями кокосовой мякоти, или когда наблюдаю за командой собранных мною юных игроков в регби, обыгрывающих соперников с какого-нибудь другого архипелага, когда благословляю новорожденного или провожу церемонию проводов души одного из моих собратьев-островитян, у меня появляется ощущение, что на этот раз мне все удастся. Пусть в скромных размерах, но я познал вкус богатства и славы, однако высшее счастье дают мне занятия, проще которых нет: например, насадив на отцовскую бамбуковую удочку муху, ловить, стоя на береговом уступе, рыбу, или забраться в облюбованную еще в детстве развилку дерева и смотреть на оранжево-розовые зарницы заката, или помогать маме аккуратно складывать выстиранное белье. Она ежедневно пользуется стиральной машиной, но для сушки использует веревку, протянутую между двумя кокосовыми пальмами, потому что ей нравится запах высушенной на солнце ткани и потому что, как она мне смущенно призналась, бак для сушки она приспособила под хранилище для зеленых бананов.

Глядя в зеркало, я не вижу теперь ни чудовища, ни самца с агрессивным взглядом. Скорее, на меня смотрит человек, чья шерсть вся на виду, а воля устремлена на то, чтобы быть добрым, в той степени, в какой это возможно. В душе я продолжаю каждый день повторять слова покаяния, но знаю и другое: чтобы выучиться прощать других, надо сначала простить себя. Любить других — нетрудно, гораздо труднее — во всяком случае мне — научиться любить себя.

 

Любовь страждущих призраков

Можете говорить, что это атавизм, но, оказавшись в опасности, я часто черпаю силы и бодрость, оглядываясь на прошлое. Например, так я поступила на острове Кулалау, куда приехала, охотясь за очередным пикантным букетом путевых историй (одна — о костюмах аборигенов, другая — о местной склонности к эротическим формам надгробий, третья — об усиливающей сексуальность траве, которая по причудливому лингвистическому совпадению именуется amatti. Если вспомнить латинский корень: любовный, любовь…). В тот момент территориальные споры переросли там в военный конфликт между племенем Желтого Мотылька и племенем Белой Акулы, и обстоятельства сложились так, что ослепительный молодой воин из племени Мотылька взял меня в качестве заложницы, но я вышла из этого переплета целой и невредимой, так как воспользовалась нестареющим советом, данным однажды моей матери ее матерью — бабушкой Ледой, только что опубликовавшей скандальный опус "Мои дни (и ночи) с мистером Панчо Вильей". "Запомни, милая девочка, — сказала она тогда, — все бандиты в глубине души джентльмены. Веди себя как леди, и они станут обращаться с тобой как с богиней".

В случае с воином из племени Мотылька (звали его Раади Улонгго) совет Леды подействовал просто магически. Редко мне приходилось видеть кого-либо привлекательнее его, и к моменту, когда волнения были подавлены, мы с Раади составили то, что моя мать назвала бы "сладкой парочкой". Роман длился недолго, но вовсе не потому, что ослабла тяга друг к другу: просто мне нужно было назад, к работе, а Раади ждали его дела: ловля осьминогов, вырезание масок ангелов и поклонение черепам предков.

Но все же мы не теряли друг друга из вида. Дома у него телефона не было, в школу, где он преподавал, звонить было нельзя, так что звонила я в гостиницу "Веселый огонек" — раз в неделю, в заранее оговоренное время. И однажды услышала от дежурного, что, идя к телефону, чтобы поговорить со мной, Раади попал в засаду, и воин из племени Голубой Змеи застрелил его. Откуда-то из глубины слышны были кровожадные клики, и я повесила трубку, чувствуя бесконечную боль не только из-за бессмысленно оборванной прекрасной молодой жизни и утраты возлюбленного моей мечты, но и от бесчеловечной жестокости племенных войн любого масштаба.

Узнала я все это, сидя дома, на острове Мауи, и тут же отправилась на велосипеде в Кипахулу, где находилась ближайшая церковь: маленькая белая часовенка, стоявшая среди источавших головокружительный запах желтых деревьев, с соцветиями, напоминающими пучки экзотических перьев. Опустившись на колени перед безыскусно простым алтарем, я сквозь слезы пробормотала бессвязную, к конфессиям не относящуюся молитву и зажгла двадцать шесть свечей — по одной за каждый стремительно промелькнувший год жизни Раади. "Покойся с миром, — прошептала я. — Любимый мой мотылек, мое до времени сгоревшее пламя".

* * *

"Веди себя как леди, и они будут обращаться с тобой как с богиней". Полезный совет, спору нет, но положение, в котором я оказалась пятью годами позже на заброшенной горной дороге в суровом районе Японских Альп, известном под названием Долина Ада, диктовало необходимость обратиться к заповедям совсем другого рода. Было сомнительно, что благородные манеры произведут впечатление на хищных медведей, которые, как мне казалось, находились на изготовке, чтобы вдруг выпрыгнуть из леса и растерзать мою нежную плоть. Теперь мне требовалось другое заклинание, что-нибудь вроде: "Нет ничего страшного, кроме самого страха". Но на самом-то деле выручило бы только ружье-пугач или славненькое такси. Но, увы, я была совершенно одна среди темных зарослей, а такси я в последний раз видела несколько часов назад, на привокзальной площади в Киото.

В то утро, когда я читала купленный на развале путеводитель и хрустела тартинками, намазанными имбирным мармеладом (мне все еще не удалось пристраститься к традиционному японскому завтраку из рыбы, риса, водорослей, сырого яйца и супа мисо), все казалось таким безмятежным. Сидя на веранде своего маленького, из дерева и бумаги выстроенного домика в Охара, пригороде Киото, я смотрела на геометрически четкие контуры золотисто-зеленых рисовых полей и яркую медную крышу заброшенного храма по другую сторону дороги и экзальтированно благодарила судьбу за свой скромный удел.

Если отбросить то, что моя матушка, скорее всего, назвала бы острой нехваткой витамина Л (Л, по моим предположениям, означает "любовники"), моя жизнь шла вполне благополучно. Мне нравился мой арендованный дом, я только что взяла напрокат очень славную машину, и у меня было безбрежное множество блестящих заказов на путевые очерки. Достаточно было поднять телефонную трубку, и я уже отправлялась в Тоскану или Муреа, в Прованс или на Гибридские острова — первым классом, с целиком оплаченными расходами и задачей описать все, что поразит мое воображение, для благодарной аудитории не чуждых образованности и все более мобильных японских путешественников. Но для организации этих поездок все-таки требовалось время, а мне нужно было без промедленья убраться из города.

"Есть множество интересных легенд, связанных со старыми деревенскими гостиницами, расположенными в богатой горячими источниками местности, именуемой Долина Ада, — гласил путеводитель. Согласно одной из них, каждый год в десятый день десятого месяца в купальнях на горячих источниках, устроенных чуть ниже по течению реки, появляется призрак горничной, что покончила с собой из-за несчастной любви, и поет грустную средневековую песню, и ищет своего коварного ухажера. Прочно бытует убеждение, что, приняв их за своего неверного возлюбленного, призрачная тень задушила уже нескольких мужчин. И хотя ни один из этих леденящих кровь случаев не был официально зафиксирован, легенда настолько вошла в обиход, что с постояльцев, достаточно храбрых (или достаточно безрассудных), чтобы пойти купаться к источнику в эту ночь, администрация гостиницы берет расписку о своей непричастности к любым несчастьям, которые могут там с ними произойти".

Ого, подумала я, сюжетец как раз для меня! Ничуть не веря в привидения и вообще в сверхъестественное, я чувствовала глубоко загадочную романтичность расположенных на горячих источниках купален под открытым небом. Уже давно хотелось написать об ощущении нереальности, создаваемом струями горячего пара, и вот теперь мне предоставлен дивный ракурс: "Горячий источник, возле которого бродит призрак". Это не только давало повод уехать из города в тот же день — к счастью, это как раз был десятый день десятого месяца, — но и возможность избавиться от усталости и перенапряжения, которые донимали меня в последнюю неделю: вволю понежиться в купальне горячих источников — лучший способ восстановить силы. А ведь к тому же сейчас полнолуние: и над головой будет огромная, похожая на кружок мармелада, октябрьская луна.

Я позвонила Маруя-сан: всегда сговорчивому редактору шикарного токийского двуязычного журнала о путешествиях, именуемого "Одиссей", и изложила ему идею.

— Отлично, — сказал он, — запланируем это на будущий год.

— На будущий год? — повторила я. — Но я хочу ехать сегодня.

— Ну если так, поезжай. Просто записывай расходы, а мы их оплатим, в разумных пределах естественно.

Вещи, необходимые для выезда с ночевкой, всегда лежат у меня наготове, чтобы нырнуть в замечательнейший "рюкзак путешественника" — тем-но-синий парусиновый лабиринт из кармашков, норок и потайных отделений, по которым я и распихала ноутбук, ручки, блокноты и словарики. На то, чтобы добраться до вокзала, припарковать машину и прыгнуть в поезд, оставалось всего полтора часа, и я быстро влезла в свою осеннюю походную униформу: длинное синее платье "юбка-брюки", легинсы, толстые носки и походные синевато-серые замшевые кроссовки. Оставив на двери небрежную записку для нежеланного (и к тому же незваного) гостя, который и был причиной моего бегства с собственной территории, другую записку подсунула под дверной коврик — она была для соседки, которой предстояло кормить моих холеных черно-белых котов, Гифу и Пигготт. Потерлась на прощанье носом о мордочки моих капризно вырывающихся любимцев, впрыгнула в маленький автомобиль — почти карикатурный серовато-зелено-кремовый спортивный родстер "головастик" (окрещенный, я думаю, тем самым гением маркетинга, который прославился, явив миру ниссан-седан "петрушка") — и покатила по пыльной дороге в сторону вокзала Киото.

* * *

Путеводитель сообщал, что "Ёмоги сансо", якобы посещаемая привидением гостиница на горячих источниках, находится в часе езды на автобусе от расположенной высоко в горах станции "Ка-ванкатё". Казалось, добраться туда не трудно, но тот же справочник забывал сообщить, что последний автобус уходит от станции в шесть вечера, а последний поезд — тот, на котором я и приехала, — прибывает в 18:45. Никаких такси возле платформы не оказалось, и я отправилась к телефонной будке, чтобы попробовать дозвониться в гостиницу. Занято, занято. Несколько раз набрав номер, я вдруг вспомнила старые черно-белые фотографии, изображающие очаровательную бабушку Леду в возрасте восьмидесяти лет, карабкающуюся в сопровождении красивого молодого проводника шерпы на одну из крутых вершин Гималаев. (Я до сих пор уверена, что они были любовниками, хотя бабушка не призналась бы в этом даже и на своем усыпанном цветами смертном ложе.) Если могла она, и я смогу, мелькнуло в голове. Я, конечно, имела в виду, что, если уж носишь туристскую обувь, надо хоть иногда отправляться в туристский поход.

И я пошла пешком, наслаждаясь кристальным воздухом и сладостным пением птиц, сочиняя в уме фрагменты цветистого текста для "путевых впечатлений". ("На тусклом, цвета лаванды небе гасли последние сполохи насыщенно-розового, глазированно-абрикосового и грязно-угольного…")

К счастью, у меня была масса времени. Сейчас семь, а привидения не являются раньше чем вскоре после полуночи. Конечно, у меня не было даже тени предположения, что я увижу настоящий дух — в том, что касается эктоплазмы, мое неверие, так сказать, раз и навсегда скреплено официальной печатью. Но я хотела вовремя быть на месте и таким образом засвидетельствовать отсутствие призрака: сделать это как бы слегка разводя руками, что свойственно присущей мне манере — наряду с барочной лексикой, склонностью к идиллическим островам, дивным ландшафтам и четырехзвездочным отелям.

Но вдруг приключилась странная вещь. Последние сполохи насыщенно-розового и т. д. и т. п. и вправду угасли на небе, сразу резко похолодало и неожиданно стемнело. Напяленная лыжная куртка на толстой стеганой подкладке сумела отогнать холод, но никак не развеивала пугающую темноту. Видны были лишь силуэты высоких деревьев по сторонам немощеной дороги да призрачное свечение, шедшее, как казалось, от гравия. Вскоре погасло и оно, и единственным подтверждением того, что я все еще на дороге, служило тихое шуршание камешков под подошвами кроссовок. Такую полную темноту я ощущала всего только раз — в бездонных пещерах острова Сайпан, куда даже опытные спелеологи спускаются в кислородных масках для подводного плаванья.

"Можешь лгать главам государств и таможенникам, но всегда будь честна сама с собой". Это была еще одна заповедь Леды, внушенная моей матери и переданная мне. Ну что ж, подумала я, буду честной. Мне страшно до обморока. Я не вижу ни зги. Не знаю, сколько еще до гостиницы. Знаю только, что, по словам начальника станции, именно эта дорога — в гостиницу. А что, если он по ошибке послал меня в противоположную сторону?

Что, если в этом лесу водятся хищные звери? Например, нападающие на людей медведи или неистово бешеные еноты с когтями, как узкие лезвия…

Хорошо хоть, что во мне не воспитывали суеверий, думала я, стараясь зацепиться за что-нибудь светлое. Ведь верь я, как японцы в старину, в потусторонний мир теней, полных злобных демонов, вампиров и способных менять свой облик чудовищ, сердце сейчас разорвалось бы в прямом смысле слова.

Один за другим я пробовала все способы поднятия духа: пела песни старины Рики Нельсона, сочиняла не совсем объективные репортерские отчеты о переживаемых в данный момент ощущениях, вспоминала "Сумерки тараканов" — недавно просмотренный видеофильм из жизни насекомых, от которого просто мурашки ползли по телу (в тот вечер я специально взяла еще римейк "Мухи" с Джеффом Голдблюмом в роли сексуальнейшей, пикантнейшей домашней мухи — сделано это было в попытке избавиться от моей жуткой инсектофобии, и стоит ли говорить, что выбранная двойная программа не принесла желаемого результата?).

Наконец мне удалось отвлечься от грызущего страха и начать размышлять логически. Итак: я беспечно настроилась на ночевку в гостинице, возле которой бродит привидение. Но за нехваткой времени я не проверила, что "Ёмоги сансо" по-прежнему функционирует и там найдется вот так, с ходу, свободная комната. Это был вопиющий непрофессионализм! Конечно, я торопилась к поезду и старалась убраться из дома прежде, чем явится человек, которого я не хотела видеть. И все-таки, прежде чем ехать в Долину Ада, необходимо было проверить сведения, выдаваемые старым путеводителем.

Отталкиваясь от соображений о необходимости часовой езды на автобусе, я подсчитала, что пеший путь займет около четырех часов. Сердце ёкнуло — голова стала прокручивать доводы в пользу возвращения на станцию и отказа от попытки до следующего года. Но в тот же момент подумалось, что Леда нипочем не вернулась бы обратно. (И матушка тоже. Разве что если б знала: на станции ее ждет хорошенький стакан виски, а рядом — пачка турецких сигарет. Или — тоже сойдет — хорошенький турок.) "Одна окровавленная нога за другой, один кровавый след за другим" — этот девиз дал возможность Леде вернуться живой из Конго, где в охотничьем заповеднике ее чуть не до смерти искусал тигренок.

И я двинулась дальше: шаг за шагом, хотя и без крови. Однако страх все нарастал, и пришлось с изумлением осознать, что я, профессиональная путешественница, жутко боюсь таинственной ночной темноты. "Священная корова", — воскликнула я, демонстрируя свой расширенный в профессиональных странствиях лексикон. Оказывается, я не только закоренелый энтомофоб, но и никтофоб. И каково обнаружить это одной, на никуда не ведущей дороге, да еще и в отсутствие луны.

И тут я вспомнила о лежащей у меня в сумке ручке с фонариком. Блестяще! — подумала я, включая лампочку, и, хотя она освещала только малый кусочек дороги, слабый, словно от светлячка, лучик давал огромное облегчение. Прибавив шагу, я предавалась мыслям о горячем чае и дымящейся ванне, что ждали меня в гостинице. Лямки рюкзака больно врезались в плечи, и я начинала жалеть, что взяла с собой компьютер, который весит целых семь фунтов, но теперь, когда я могла освещать дорогу, ночь снова стала казаться, в общем-то, дружелюбной. Я даже подумала, что вынужденный марш-бросок и страх перед темнотой, возможно, дадут мне всегда с трудом обретаемую первую строчку: "По дороге к Долине Ада мне не встретилось ни одного привидения, но пришлось разбираться со страхами чисто психологического свойства…"

Прошло около получаса, и мой миниатюрный фонарик с лампочкой, размером с фасолину, стал мигать и шипеть. "О нет, — воскликнула я, — нет, пожалуйста!" Но огонек, вспыхнув в последний раз, пропал, и, пока глаза привыкали к вновь наступившей темноте, я, утирая слезы, плакала от страха и надвигающегося кошмара. Но когда сердце еще не успело забиться в панике, я вдруг увидела нечто неповторимое, обрадовавшее меня больше, чем любые зрелища, когда-либо открывавшиеся глазу в течение всей моей наполненной путешествиями жизни.

Слева на склоне, по которому шла короткая тропинка, виднелись крытые черепицей ворота, освещенные сверху затененным пергаментом масляным фонарем. Храм! Моя жизнь спасена. Должно быть, здесь живет старый священник со своей хлопотливой маленькой женушкой или, возможно, молодая чета с двумя-тремя розовощекими ребятишками, которые будут подглядывать в приоткрытые двери за странной светловолосой тетей. У них наверняка есть телефон и машина, и, скорее всего, они предложат подбросить меня до гостиницы. Сейчас всего половина девятого, так что я получу-таки возможность написать свой рассказ и сибаритскую ванну в лунном свете.

Поспешно поднимаясь вверх, к экзотически живописным воротам, я вдруг почувствовала себя храброй, готовой к любым приключениям, возрожденной. Еще одно испытание пройдено, подумала я, торжествуя, и усилием воли вычеркнула из памяти только что пролитые постыдные слезы. Над воротами храма, на деревянной табличке, выведено было полусмытой от дождя каллиграфией его название. Но прочесть его я, к стыду своему, не смогла. Я умею читать хирагану и катакану, знаю несколько иероглифов, без которых не обойтись, но всегда была слишком занята (или слишком ленива), чтобы превзойти в чтении по-японски детсадовский уровень.

Ворота были закрыты и заперты на замок, но в одной из створок виднелась низкая деревянная дверца. Предусмотрительно наклонив голову, я протиснулась внутрь. Передо мной поднималась вверх мощенная булыжником дорога, обсаженная деревьями гинкго, чьи листья уже превращались в красивые лоскуты золотого пергамента. На вершине склона стоял изящный старинный храм, с покатой кровлей и слабо освещенными изнутри окнами в форме колокольчиков.

Ну вот и добралась, поздравила я себя, будто случившееся было моей заслугой, а не подарком богов, и с неожиданным приливом энергии взбежала вверх по склону. Звонка не было; я раздвинула двери, вошла в помещение с каменным полом и громко сказала:

— Прошу прощенья!

— Хай! — Голос был низким, мужским, и доносился, похоже, издалека. Добрый старый священник, подумала я с умилением. Дожидаясь, пока престарелый клирик и его маленькая, как из сказки, жена выйдут, семеня мелкими шажками, чтобы меня поприветствовать, я огляделась. На полу была пара обуви — соломенные с белыми матерчатыми ремешками сандалии пилигрима, в углу — украшенный резьбой деревянный посох со стилизованным цветком лотоса наверху. У дальней стены стоял сундук — тансу, красного дерева с накладками из полированной меди, а над ним висела пожелтевшая картинка — комическое изображение танцующего чайника с пушистым хвостом и глазеющей на него группы горожан в костюмах восемнадцатого века. Чем-то эта картинка была мне знакома. Кажется, я читала историю о сверхъестественном тануки— своего рода помеси барсука с енотом, способного, когда его просили, превращаться в танцующий чайник. Я часто думала, как прекрасно бы обучить собственных обожаемых, избалованных и ленивых котов простейшей домашней работе, но мне и в голову не приходило пожелать их превращения в проказливую домашнюю утварь.

— Сейчас приду. — Мужской голос звучал теперь ближе, и я услышала звук босых ног, спешащих по гладкому деревянному полу. Я вдруг забеспокоилась, поняв, что, наверно, ужасно выгляжу и растрепана, но не хотелось предстать перед старым священником в виде "суетной иноземки с зеркальцем и расческой в руках". Поэтому я просто пригладила волосы, облизала языком губы и вытерла пальцами под глазами, чтобы убрать следы размазанной слезами туши. И тут надо мной, на площадке лестницы, появился он: настоятель этого уединенного старинного храма.

Долго смотрели мы друг на друга. Священник открыл рот и снова закрыл его, то же сделала я. Поняв, что, судя по всему, ни один из нас не способен произнести ни звука, мы махнули рукой на попытки начать беседу и просто всматривались друг в друга, разинув рты и не в силах пошевелиться.

* * *

Часом позже мы сидели за низеньким столиком в приятной комнате, выходившей на освещенный фонарем сад, ели прозрачные ломтики свежей груши и хрустящие рисовые крекеры, пили горячий зеленый чай, оживленно и с удовольствием беседовали и по-прежнему не могли отвести глаз друг от друга, потому что настоятель этого уединенного горного храма был совсем даже не добродушный старичок, а обаятельный рослый мужчина лет тридцати пяти с удивительнейшими из виденных мною в жизни глазами. Свершилось чудо, которого я ждала с тех пор, как мне исполнилось четырнадцать: ко мне пришла Настоящая Любовь с Первого Взгляда. И по тому, как он на меня смотрит, я ясно вижу, что его она захватила ничуть не меньше, чем меня.

О чем мы говорили? Обо всем и ни о чем. Какие цветы и какие корзины для них нам нравятся больше всего, следует ли во всеуслышание говорить о добрых делах или лучше держать их в секрете, какова связь между случайностью и судьбой. Святой отец никогда не был за пределами Японии, и его взгляды показались мне чуть старомодными, больше того, отставшими от жизни, но все это не имело значения: электризующий контакт, возникший между нами, был куда важнее, чем несущественные мелочи, касающиеся языка, образования или национальности.

Наша беседа не была просто болтовней, хотя в ней и хватало веселых дурацких шуток. Впрочем, дурачилась только я, его каламбуры были изысканными и тонкими. Мы то громко смеялись, то оба вдруг замолкали, глядя друг другу в глаза так серьезно, что у меня перехватывало дыхание и я с трудом ловила ртом воздух. Мы обсудили последовательность событий, которая привела к нашей встрече, и я, бессовестно хвастаясь, не преминула отметить, что струсь я тогда на дороге — и возможность постучать в его дверь — в Дверь Судьбы, подумала я мелодраматично, — была бы упущена навсегда.

Священник сказал, что его зовут Гаки, а я назвалась Джо, потому что терпеть не могу тех усилий, что прикладывают японцы, произнося мое полное имя: Джозефина. К тому же мне совсем не хотелось, чтобы, когда мы станем близки, только что обретенный возлюбленный называл меня на японский манер "Джозефуйину" — это и слишком длинно, и неприятно: "ину" по-японски "собака".

Я вглядывалась в лицо Гаки-сан, и мое сердце наполнялось чистейшим, еще ничем не замутненным влечением. Обычно я прежде всего обращаю внимание на рот — в глазах все как-то чересчур обнажено, но глаза Гаки-сан обладали такой гипнотической силой, что мне было не отвести от них взгляда. Брови у него были удивительно густые, изогнутые и как бы охватывали чуть ли не половину гладко выбритой головы. Из-за отсутствия волос большие, лучезарные, чайного цвета глаза были еще неотразимее и все черты казались симфонией изгибов и выпуклостей упругой плоти на изящно вылепленном черепе. И говоря по правде, раз взглянув на его рот, я не отваживалась посмотреть на него снова: меня влекло с такой силой, что страшно было выкинуть что-нибудь опрометчивое или неподобающее: например, перегнуться через стол и поцеловать его, разрушив тем самым тонкий рисунок любовной игры и напомнив ему, что я импульсивная, дикая иностранка, то есть решительно не пригодна для роли подруги сердца утонченного японского священника.

Думается, я уже намекнула, что являюсь не только третьим коленом в семье очеркисток, специализирующихся на описании путешествий, но и третьим коленом в роду страстных женщин, так что по истечении часа душой пронизанных взглядов и возбуждающей кровь беседы я невольно начала задумываться о том, когда же смогу коснуться этого мужчины, волнующего меня больше, чем любой иной встреченный до сих пор. И в тот же момент полыхнула ужасная мысль. Что, если сердечная связь существует только в моих мечтах? Что, если он просто приветлив с чужеземкой, а смотрит не отрываясь, потому что никогда раньше не видел так близко существа с голубыми глазами? Или другое: может быть, он женат, и жена — маленькая, до мозга костей японская мама его детишек с розовыми, как яблоки, щеками — спит где-то в пристроенной позади храма комнате.

Выяснить это я могла только одним способом: прямо задав вопрос. Еще одно наставление, сделанное моей матери бабушкой Ледой, когда в 1934 году она вернулась со своего первого сафари, гласило: "Никогда не топчись в кустах: иди прямо к цели", но, к сожалению, не содержало таких естественных в данном случае аллюзий с африканской саванной. Смелая феминистка, блестящий репортер и во всех отношениях славный парень, бабушка Леда страдала смешным поствикторианским предубеждением против фривольной игры словами.

— А кстати, — сказала я, — вы не сочтете нескромностью мой вопрос: кто еще кроме вас живет здесь?

Священник внимательно посмотрел на меня.

— Только я и Пимико.

Пимико? Ну конечно, безукоризненная жена. Все детали ее утонченного облика сразу возникли у меня перед глазами. Длинные черные волосы, нежное хрупкое лицо, грациозное тело, изысканно облаченное в ткань кимоно, мастерское владение всеми рожденными философией дзэн искусствами, в которых я так чудовищно неуклюжа: вечно роняю кисточку для взбивания чая, разбрызгиваю чернила суми, слишком коротко обрезаю стебли цветов, а потом воровато склеиваю их скотчем.

— Вот как, — угрюмо произнесла я.

— Хотите с ней познакомиться?

— Думаю, что не стоит. Зачем же будить ее ради меня?

Красавец священник залился смехом. Ничего подобного этому озаряющему все лицо смеху мне видеть не приводилось.

— Стоит, — ответил он. — Она спит чуть ли не круглые сутки.

Такой ответ озадачил. Единственная японская жена, с которой мне довелось познакомиться, вечно жаловалась на постоянную занятость и недосып.

Но прежде чем я смогла что-то сказать, Гаки-сан уже вышел из комнаты, а я почувствовала дурноту и слабость. Этот облом, похоже, подтверждал давно точившие меня мысли о своей обреченности кратким малозначительным интрижкам, о невозможности выйти замуж, познать истинную любовь и встретить мужчину, который был бы не просто партнером в постельных играх (или чьим-то мужем), а верным другом и союзником.

Дверь открылась, и я затаила дыхание.

— Позвольте, мисс Джо, познакомить вас с Пимико, — произнес низкий чарующий голос.

С трудом преодолевая испуг, я подняла голову и увидела: он стоит совсем рядом, а на руках у него — желтовато-коричневый котенок с васильковыми глазами. Он попытался заставить котенка подать мне лапку, но тот выпустил коготки и, оцарапав сильную руку мужчины, спрыгнул на пол и убежал.

— Как, это и есть Пимико? — спросила я, стараясь скрыть нотки облегчения.

— Да, а вы думали, что Пимико — моя жена?

Гаки-сан снова рассмеялся своим необыкновенным грудным смехом, а я отчаянно затрясла головой, как бы изображая абсурдность такого предположения.

— Ну что вы, — обиженно выговорила я наконец, — я считала, что это, должно быть, ваша домоправительница.

— Такая роскошь не для меня, — ответил он с дразнящей улыбкой. — Я живу здесь один. С домашней работой справляюсь легко. А в одиночестве есть и хорошие стороны. — Предполагая, что он имеет в виду уединенность, я замерла при мысли, что сейчас наступит миг, когда он поведет меня в святая святых — свою спальню (перед глазами мелькнуло: расстеленный, аккуратно заштопанный футон, окно, открытое в заиндевелый сад, воздух, благоухающий зажженными курениями и плодами мандаринов). Вместо этого он спросил:

— У вас есть еще время?

— Сейчас почти десять, — ответила я, глянув на свои часики, где на темном, словно ночное небо, циферблате звезды и полумесяцы заменяли привычные цифры. С тех пор как в трехлетнем возрасте я, посмотрев в кино "Фантазию", попросила мать: "Лилио, купи мне такую волшебную шляпу", я всегда имела при себе что-нибудь знаково-заклинательное.

— В таком случае, чтобы успеть в гостиницу до полуночи, необходимо двинуться прямо сейчас, — сказал священник.

— Правда? — вяло откликнулась я, успевшая напрочь забыть о цели своего путешествия. Хотелось воскликнуть: "Забудем об этих источниках с привидениями! Мне больше хочется остаться здесь, с тобой!" — но пугала мысль, что высказанное таким образом легкомысленное отношение к своей работе повредит мне в его глазах. Кроме того, очерк — даже без привидения — в самом деле мог получиться отличным. Так что я просто спросила:

— Но вы отправитесь вместе со мной?

— Да, и с удовольствием, — сказал он, — но должен предупредить: мой транспорт не самой последней модели.

Обувшись и надев куртки, мы вышли из дома, и он повел меня к стоявшему поодаль сараю. Там я увидела, что "транспорт" — это деревянная тележка, в которую он очень споро запряг сонного с виду серого осла по кличке Судзу.

— Все собираюсь купить машину, — сказал мой прелестный священник, — но жду, пока изобретут такую, что сможет ездить на сене. — Он рассмеялся своим удивительным, в глубь души проникающим смехом — и ночь приветственно засверкала всеми своими звездами.

* * *

Проснувшись наконец окончательно, ослик Судзу помчался куда резвее, чем можно было предполагать, и мы подъехали к гостинице задолго до полуночи. Правда, мне-то хотелось, чтобы путь занял побольше времени: ведь поездка была законным наслаждением близостью, обеспеченной нашим сидением рядом в двухместной повозке: руки то и дело сталкиваются, бедра едва не соприкасаются, выдыхаемый нами холодный пар сливается в одно облачко, и мы оба чувствуем знаковость этой картинки. Гаки-сан взял с собой большой бумажный фонарь, который освещал несколько ярдов дороги, бегущей перед размеренно цокающими копытами ослика, и, глядя на него, я осознала, что в храме нет ни телефона, ни канализации, ни электричества.

По дороге к горячим источникам мы почти не разговаривали, и лишь изредка Гаки-сан спрашивал, не замерзла ли я. "Да, немного", — каждый раз отвечала я, зная, что сейчас он плотнее закутает меня в одеяло, которым мы накрывались, а я закрою глаза и буду впитывать в себя источаемый им слегка отдающий ладаном восхитительный запах. Но вот мы поднялись на гребень горы, и Гаки-сан натянул поводья.

— "Ёмоги сансо" вон там, внизу, — сказал он, указывая на скопление двухэтажных деревянных домов по обе стороны бурной реки, чьи берега связывал крытый деревянный мост. И в тот момент оранжево-желтый диск полной луны, что пряталась целый вечер за плотными облаками, выплыл в расчищенное пространство неба и дал мне возможность увидеть водоемы горячих источников, тянущиеся цепочкой вдоль берега и дымящиеся в холодном ночном воздухе, словно гигантские ковши лапшового супа.

— Но там нет света! — с беспокойством воскликнула я. — Не может быть, чтобы сейчас, когда вот-вот должно случиться нечто сверхъестественное, все уже спали.

— Давайте спустимся и посмотрим, что происходит, — спокойно предложил Гаки-сан.

Выяснилось, что в неосвещенной гостинице как раз ничего не происходило. На крепко запертой парадной двери висело объявление, гласившее, как разъяснил мне Гаки-сан (я умею читать японские цифры, но это, в общем, и все), что гостиница будет закрыта с 15 сентября до 15 марта. В случае крайней необходимости с владельцами можно связаться по такому-то телефону в отдаленной провинции Кумамото. Ни о десятом дне десятого месяца, ни о призраке горничной в записке не было ни слова. На секунду меня захлестнуло острое чувство разочарования, но я тут же сказала себе: погоди, ведь если б не вся эта гонка за привидениями, ты не встретилась бы с мужчиной твоей мечты.

— Что ж, — сказал Гаки-сан, потирая ладони (перчаток у него не было), — уж если мы проделали весь этот путь, надо, я думаю, искупаться при лунном свете. Согласны?

* * *

Никто никогда не отнимет у меня этого: чистого, как вода, воспоминания о неотразимо прекрасном мужчине, который, стоя на берегу реки, медленно снимал свое священническое облачение. Сначала теплую шерстяную куртку, потом тяжелое, цвета индиго хлопковое коромо (род кимоно, но с более широкой юбкой), потом два нижних кимоно. И вот он стоит повернувшись ко мне спиной, удивительно гибкий и мускулистый, прикрытый лишь гусиной кожей и белой хлопковой набедренной повязкой. Через мгновение он погрузился в холодную воду, и минуту спустя я увидела, что набедренная повязка плывет по воде, как перевязь, соскользнувшая с плохо забинтованной мумии.

Теперь явно была моя очередь. Сделав глубокий вдох, я скинула куртку, а потом быстро: платье, кроссовки, носки и легинсы. Простояла минуту в лифчике и трусиках — к счастью, новых, комплектных, атласных с кружевной отделкой (соединение серого с цветом слоновой кости), купленных в "Виктория Сикрет", а не в разномастных, слежавшихся от сырости и сколотых булавками вещичках, которые, подобно покоящимся на дне моря чудовищам каменного века, хранятся в бездонных глубинах моего бельевого шкафа. Сбросить с себя последние лоскутки защищающей тело одежды оказалось мне не под силу: не столько из-за стыдливости, сколько из-за ужасного холода. Сделав еще один глубокий вдох, я осторожно вошла в ледяную воду.

Само собой, это был шок. Холод буквально скрутил мне горло, хорошо хоть, что сердце не остановилось. Когда мои ледяные ступни коснулись еще более ледяной воды, священник плыл ко мне спиной, теперь же он развернулся и стал приближаться туда, где — по шею в воде — я стучала зубами, как кастаньетами.

— Я знаю, что вам жутко холодно, — сказал он, — но, думаю, это нужно испробовать: чтобы почувствовать контраст и соблюсти все правила. Однако хватит. Быстро, прыгаем в ротенбуро!

Я хотела сказать "с удовольствием", но замерзшие губы не слушались, и я просто кивнула и торопливо пошла из воды впереди него, что давало возможность не отводить лицемерно глаза от той части тела, которую не прикрывала набедренная повязка. Чуть позже я краем глаза заметила (со смесью облегчения и разочарования), что он успел снова ее надеть.

Продолжая громко стучать зубами, я пробежала по гладким камням и плюхнулась в ближайший бассейн, образованный бьющим из-под земли горячим минеральным источником. Резкая смена температуры была еще одним шоком для организма, но почти сразу я вся пропиталась теплом и растворилась в полной и безграничной нирване. Трудно представить себе большее блаженство. Но в этот момент сзади раздался плеск воды, и руки священника мягко легли мне на плечи. Нет, если хорошо подумать, все-таки можно.

Медленно и осторожно он повернул меня к себе, и его лицо предстало передо мной сквозь завесу таинственно поднимающегося вверх пара. То, что я прочитала в его глазах, слегка испугало: обещание чистой высокой любви всегда страшит женщину, чьи сердечные увлечения (как в моем случае) всегда были лишь компромиссом. Сначала Гаки-сан не сказал ничего; просто привлек меня к себе и, когда я оказалась так близко, что не могла уже ничего видеть отчетливо и его лицо плавало передо мной, как фантом, произнес: "Думаю, незачем объяснять, что я сейчас чувствую". И только после этого наконец-то поцеловал меня.

У меня не хватает слов для того, чтобы описать ту минуту. Все превосходные степени прилагательных я растранжирила на ничем не примечательные закаты и заурядных людей и теперь могла только чувствовать изумление и дышать. Наш поцелуй был сплошным "а-а-ах" — более глубокого звука человеческий рот издать не в состоянии, более острое чувство заставит сердце разорваться от восторга. Не помню, как я избавилась от остатков одежды, но как-то я это сделала, потому что отчетливо помню: я обнаженная, мы стоим близко, невероятно близко и все-таки не касаясь друг друга — словно играем в одну из дурацких тинейджеровских дразнилок. Разница в том, что это совсем не игра. Думаю, оба мы знали: позволь только телам соприкоснуться — мы сразу исчезнем от всех мирских дел на недели, а так хотелось растянуть это предвкушение как можно дольше.

Поцелуй Гаки-сан вдыхал в меня жизнь и насыщал ее кислородом, был слаще, чем все фрукты мира. И когда он оторвался от моих губ, сказав: "Погоди, слышишь?" — я только слабо застонала и, обхватив его рукой за шею, попыталась опять притянуть к себе, но он воспротивился:

— Нет. Послушай!

Я попыталась напрячь слух и почти сразу услышала слабое пение, похожее на старинную песню без слов — лишь вздохи и тремоло, будто поет сам ветер. Секундой позже что-то стало сгущаться в плотном светящемся воздухе. Сначала мне показалось, что это, наверное, струи пара, которые донесло из соседнего образованного горячими источниками бассейна, но — тут я просто открыла от изумления рот — облако пара начало постепенно приобретать человеческий облик. Я увидела, что какие-то пятна тумана очень похожи на развевающиеся волосы, другие — на очертания струящегося кимоно и на печальное, растерянное лицо.

Поцелуй свел меня с ума, подумала я с дрожью, но, посмотрев на Гаки-сан, увидела у него на лице выражение страха, воинственности и решимости. Тут же вспомнилось, что, по преданию, призрак накидывается на купающихся в горячих источниках мужчин. Неужели перед глазами у Гаки-сан та же картина, что у меня, и ему кажется, что мстительная горничная вот-вот погонится за ним.

— Закрой глаза, — сказал он мне неожиданно резко.

— Почему?

— Не спрашивай. Просто закрой. Немедленно, — прошипел он с какой-то яростью. Я покорно зажмурилась, как ребенок, играющий в прятки. — И не открывай их, пока я не разрешу. Если откроешь, — добавил он, — наша любовь погибнет.

Я еще крепче зажмурилась. Наша любовь, вот оно, он сказал "наша любовь". Мне удалось совладать с собой и не подглядывать, но я не могла не почувствовать какие-то странные перемены. Вода пришла в движение, казалось, Гаки-сан борется с кем-то, и было странное ощущение — как бы его точнее передать? — что он занимает больше пространства, чем прежде. Потом я услышала жуткий рык, что-то скорее звериное, чем человеческое, а за ним — пронзительный женский крик. Вода опять вспенилась, и мне показалось, что Гаки-сан что-то сказал, но язык был непохож на японский или какой-нибудь другой, когда-либо слышанный мной. Еще один женский крик — не так близко, как первый, и секунду спустя вода успокоилась совершенно.

Я услышала вздох Гаки-сан, потом его теплые живые губы вновь прикоснулись к моим губам, но я все еще не открывала глаз. Прошли секунды, долгие секунды, и наконец священник прошептал: "Можешь теперь посмотреть на меня, Джо-сан". Он стоял прямо против меня, над водой — его изумительное, чарующее лицо и до блеска выбритый череп, вокруг — бестелесные, мягкие клубы пара: ни крови, ни призраков, ни чудовищ. Репортер во мне рвался узнать, "что же это все-таки было?", но сгорающая от страсти женщина жаждала только поцелуев.

* * *

Как все обольстительные, затягивающие и потенциально смертельно опасные наркотики, секс имеет свою изнанку. Но чудодейственные его свойства бесспорны, и, вероятно, именно поэтому мне никогда не удавалось от него отказаться. По правде говоря, я тихо подозреваю, что одна из причин, почему некоторые религиозные люди дают порой обет воздержания, заключается в том, что высшее утонченное сексуальное наслаждение способно выступать в форме кощунственной имитации духовного просветления. Медитация, безусловно, прекрасна, но вынуждена признаться, что никогда я с такой силой не ощущала одновременно причастность мгновению и полную от него отрешенность, а также глубинную связь с движением мистической матрицы бытия, как в момент наивысшего напряжения страсти: чувственное наслаждение выступало своего рода карнавальной маской сатори.

"Вчера мы были обезьянами, а завтра станем воспоминанием Реально только Великое Сейчас". Это было одно из придуманных моей матерью изречений, зародившееся, наверное, в каком-нибудь пропитанном запахом виски притоне Будапешта или Стамбула. И все же она права. Вчера и завтра — гоняющиеся за нами призраки, и мы часто тратим так много сил, переживая чувство вины или нервничая по поводу предстоящего, что нас уже не хватает на самую обыкновенную жизнь. Однако в ту ночь полнолуния, в окутанном парами озере рядом с рекой, с Гаки-сан, я была одноклеточно цельной в лучшем смысле этого слова. Никакой обремененности чувствами, никаких двойных мыслей и утаенных стремлений. Я вся была словно наполненный желанием сосуд и жаждала одного: близости и свершения.

— Здесь никого, — прошептала я, — только ты и я. — Наши лица были совсем-совсем рядом: ресницы соприкасались, облачка пара в унисон вырывались из полуоткрытых губ. Сохраняй я способность думать, я приняла бы это за метафору слияния душ, но я голову потеряла от страсти и могла думать только о том, как бы уничтожить последний оставшийся между нами зазор. Я дошла до того состояния, когда поцелуи перестают быть восхитительной прелюдией и превращаются в жестокую муку. Каким-то уголком сознания я понимала, что нахожусь в плену у своих гормонов и древнего завета, что повелевает умножать численность нашего порочного и все-таки не лишенного привлекательности рода, но желание не становилось от этого менее властным.

И поэтому, когда Гаки-сан, прикрыв глаза, начал снова искать мои губы, я взмолилась: "Пожалуйста, я не могу так, мне нужна полная близость". В ответ он сжал меня так крепко, что — мне послышалось — одно из ребер хрустнуло, и это было более чем уместно: мы как бы снова вернулись к Адаму и Еве.

— Мы близки так, как только могут быть близки двое, — едва слышно проговорил он. — Ты в моем сердце, а я — в твоем. Глядя тебе в глаза, я чувствую, что плыву в голубых волнах твоей души. Разве этого недостаточно?

Не смей и думать сказать это вслух, ты, грубая похотливая американка, предупредила я себя, но моя своевольная сущность, с дьявольским упорством добивающаяся немедленного удовлетворения, была стопроцентно глуха.

— Пойми, — прошептала я, — к сожалению, мне далеко до твоей утонченности и хочется, чтобы ты вошел в меня, так сказать, в более материальном смысле.

Гаки-сан, казалось, был уязвлен:

— Нет-нет, — сказал он, — я даже не думал об этом. Соитие невозможно для нас, это было бы… тимэйтэки. Последнее слово было мне незнакомо, и только несколько жизней спустя, заглянув в японо-английский словарь, я узнала, что оно означало "смертельно". Но тогда я решилась на предположение.

— Неужели ты болен? — спросила я недоверчиво, уж очень он был не похож на носителя передаваемой половым путем болезни.

— Нет, — сказал Гаки-сан. — Дело не в этом. Дело совсем не в этом.

Словно вспугнутый буйвол, он выбрался из воды, и, подняв голову, я сквозь призму слез унижения видела, как он отряхивается на берегу: прекрасный как бог и такой же недосягаемый.

* * *

Домой в повозке, запряженной осликом, мы ехали в тяжком молчании, сжавшись, каждый в своем углу под двумя маленькими одеяльцами. В храме, после невнятного "спокойной ночи", я ушла в чистенькую, хоть и обшарпанную комнату для гостей. Ни взгляда, ни — само собой разумеется — поцелуя. Так или иначе, но я разрушила лучший роман своей жизни прежде, чем он успел начаться. Чувствуя себя так, словно внутри у меня огромный холодный камень, я быстро переоделась во фланелевую ночную рубашку и, достав компьютер, забралась под заплатанное одеяло. Перо и чернила лучше бы соответствовали окружавшей меня еще не знакомой с техникой обстановке, но мне был необходим успокоительный свет мерцающего экрана.

"Дорогой Гаки-сан", — напечатала я, но тут и остановилась. Я совершенно не понимала, что же случилось, за что извиняться. Была ли я слишком напористой, чересчур торопливой, чрезмерно "западной"? Знакомый холодок отчаяния сжал сердце, и тут же я поняла, как жажду остаться с этим мужчиной, даже если придется сказать "прощай" всем сладким иллюзиям, даруемым близостью с ним или с кем-либо другим. В этот безумный миг я предпочла бы монашескую жизнь с Гаки-сан любовному или супружескому союзу с кем угодно другим (да, с кем угодно, даже с моим незабвенным Раади Улонгго или с тем нежным, пламенно танцевавшим фламенко молодым архитектором из Севильи, или с изгнанником из России — композитором, жившим на острове Солт-Спринг и сочинявшим чарующие кантаты для хора а капелла, основанные на "песне китов").

Жизнь сама поднесла мне волшебное лакомство, а я превратила его в жалкую горку крошек. Как Рампелстилскин навыворот, старательно тку солому из золотых нитей. Но если быть честной, у меня есть и скромный дар "варить суп из топора": шипы, вонзившиеся в сердце, я превращаю в артишоки, неудачные поездки по заплеванным и загаженным местам — в забавные очерки, завтрак в роскошном на декадентский манер отеле — в летучие стихи. И пусть в роли возлюбленной я полнейшая бездарь, я могу найти способ выразить свои чувства на бумаге (почти всегда).

Закрыв глаза, я ждала появления первых слов. Именно эта фаза нравилась мне в писательстве больше всего. Сосредоточенность и погружение, чувство, что клавиши, на которых лежат мои пальцы, — сродни клавиатуре музыкального инструмента. Публикация для меня — всего лишь приятный побочный эффект и возможность платить по счетам, а процесс претворения мыслей в слова — то, что дает ощущение избранности и помогает чувствовать себя живой.

Вот оно, выдохнула я, когда слова — будто призрак, явившийся из тумана, — начали обретать форму. Я опустила руки на клавиши, и, к моему удивлению, пальцы стали выстукивать нечто вполне способное послужить началом рассказа: "Полнолуние, быстро течет река…"

* * *

Полнолуние, быстро течет река, гора по соседству — обиталище обезьян. В курящемся паром источнике, куда в прежние времена приходили тайком залечивать свои раны потерпевшие поражение и скрывающиеся самураи, молча стоят наполовину скрытые в воде мужчина и женщина. Глаза их закрыты, души настроены на волну текущего времени. Мужчина широкоплеч, в его глазах скрыта тайна, губы его — губы поэта. На гладко выбритую голову он накинул кусок влажной ткани и едва слышно напевает какой-то старинный мотив. Длинные волосы женщины слабо пахнут персиками и миндалем и небрежно заколоты вырезанными в виде лебедей гребнями из слоновой кости, ее бледные груди плавают по воде, словно отдельные, конусовидные творожистые тела. Он — странствующий монах, давший обет воздержания. Она — дизайнер блестящих, радугой переливающихся плащей, разведена, охотится за остротой ощущений и плюет на сплетни. Возможно, позднее, в гостинице, разгоряченная кровь, словно во сне, приведет его в ее комнату, и они страстно сольются в объятии, словно две яростные призрачные тени, и никто кроме подслеповатой луны их не увидит…

Прошло какое-то время, и я услышала в коридоре шаги Гаки-сан. Вероятно, он шел воспользоваться удобствами: смешной, до нелепости примитивной, прикрытой доской дыркой. Но нет: шаги замерли около моей двери. И вот уже дверь медленно открывается, и я перестаю дышать — может быть, навсегда. Печатать все эти глупости я продолжаю лишь потому, что хочу показаться занятой делом: такая уж я тщеславная позерка. Итак, что же дальше? Я чувствую: Гаки-сан стоит на пороге, и вот сейчас я обернусь — и посмотрю на него.

* * *

В ту ночь Гаки-сан и я были звероподобны, но были подобны и ангелам. Грозящее все вокруг уничтожить неистовство наших тел было чем-то вроде биологического семафора, открывавшего путь для вспыхивающих в душе искр и пожара в сердце. Я совершенно не собиралась писать об этом (как говорила моя темпераментная, но все-таки головы не терявшая бабушка, "есть ситуации, когда многоточие красноречивее любых слов"), но сверхъестественный оборот, который приняло потом дело, приводит к мысли, что это необходимо.

Поэтому я возвращаюсь немного назад. Итак, я повернулась, чтобы взглянуть на Гаки-сан, уверенная, что увижу его в мятом спальном кимоно, и была совершенно не готова к представшему перед глазами зрелищу ослепляющего роскошью одеяния священнослужителя. На Гаки-сан было золотое шелковое кимоно, а поверх него — нечто ярко-красное из тонкой прозрачной ткани — с манжетами и подолом, отделанными золотистой каймой, на голове — твердая черная плетеная шапочка, по моим ощущениям подобающая храмовым жрецам или средневековым придворным. В одной руке у него была кисточка для каллиграфического письма и красно-алая лакированная шкатулка, в другой — матовая бронзовая чаша, полная посверкивающих угольных брикетов. Даже на расстоянии десяти футов до меня доносилось идущее от нее восхитительное тепло.

— Можно войти? — спросил он едва не застенчиво, и конечно же, я ответила: — Да.

Предполагая, что нам предстоит Серьезный Большой Разговор, я пришла в замешательство, когда он протянул мне керамический кувшинчик с носиком в виде клюва птицы.

— Пойди налей в него воды, — сказал он. (Ни пожалуйста, ни кудасай, ни онэгаисимас.)

Прошлепав по деревянному полу холодной прихожей, парок от дыхания — впереди, как призрак указывающей дорогу служанки, я дошла до расположенного рядом с уборной крана, вода из которого добывалась с помощью ручного насоса. Наполнив до краев кувшин-птичку, я налила на руку немного ледяной воды и кончиками пальцев смочила горящие от усталости веки. Потом, неожиданно вспомнив питьевые фонтанчики в виде драконьих морд, стоящие у ворот синтоистских храмов, чтобы паломники могли очиститься от скверны и только потом уже обратиться к богам с какой-нибудь практически не исполнимой эгоистической просьбой, набрала воды в рот, прополоскала его и выплюнула.

Когда я вернулась в комнату, Гаки-сан сидел на полу, медитируя. Я приблизилась, он открыл глаза и, ни слова не говоря, взял у меня кувшинчик и начал, время от времени подливая несколько капель воды, растирать палочку черных как смоль чернил во впадине украшенного китайскими арабесками овального камня.

— Готово, — сказал он, когда чаша каменной чернильницы почти вся заполнилась темной блестящей жидкостью, чья поверхность, поблескивая, мягко отсвечивала всеми цветами радуги. — Теперь разденься.

"А я-то уж думала, что ты никогда не попросишь об этом!" Конечно, я этого не сказала, и вообще не сказала ни слова. Стараясь, чтобы движения были как можно естественнее, я сначала стянула с себя фланелевую рубашку, а потом освободилась от шелковых с кружевом трусиков. Оказавшись теперь перед ним совершенно нагой, я вдруг застеснялась, ведь он был по-прежнему в устрашающе великолепном облачении, а основной закон цивилизации почти всегда дает одетому несомненное преимущество перед голым. Я совершенно не понимала, что происходит, но в этот раз меня не захлестывали эмоции. Я просто ждала, что же будет, и радостно чувствовала: вот она, Моя Жизнь, и она восхитительна.

— Закрой глаза, — попросил Гаки-сан. — Сначала будет немножко холодно.

Я закрыла глаза — и ждала. Прошла секунда, и по руке поползло что-то холодное и влажное. Какое-то мгновенье мне казалось, что это язык Гаки-сан, потом я поняла: это кисточка, которую он обмакнул в черные чернила. Что, собственно говоря, он делает? Призрачная картина возникла перед глазами — сцена из старого японского фильма ужасов, виденного мною когда-то в Гонолулу по телевизору. Там старый священник писал на теле слепого лютниста сутры, которые в нужный момент защитят его от злых призраков. К несчастью, он забыл про уши, и разъяренные призраки оторвали их. Может, сейчас меня покрывают магическими письменами, необходимыми для защиты от мстительного духа несчастной горничной?

Я чувствовала, как, покончив с одной рукой, кисточка перешла на другую, потом к груди; поработала с первой, взялась за вторую — я судорожно глотнула: желание неожиданно вспыхнуло с прежней силой.

— Теперь встань, — приказал Гаки-сан и начал покрывать письменами тело и лицо, не забыв и про уши. Когда все было кончено, я дышала уже с трудом и плохо справлялась с бурно вздымающейся грудью.

— Так, все в порядке. Открой глаза.

Я подчинилась. Было такое чувство, словно я возвращаюсь издалека и пробыла там долго-долго. Осмотрев себя, я увидела, что все тело покрыто сложной каллиграфической скорописью. Различить можно было только синусовидный санскритский иероглиф, читающийся как "а" или, как я предпочитала называть его, "ах", много раз виденный мною на свитках в храмах, о которых мне приходилось писать.

— Можешь нарисовать так? — спросил Гаки-сан, изображая именно этот иероглиф на обложке моей новенькой зеленой, как мох, записной книжки и вручая мне кисточку. Я постаралась запомнить простое соединение петель и загогулин, потом, открыв книжку, собственноручно сделала на обороте обложки несколько неуверенных мазков.

— Прекрасно, — великодушно похвалил меня Гаки-сан. — А теперь нарисуй мне это по всему телу — так же, как делал я. — Голос его был так холоден, движения настолько сдержанны, а весь облик так далек от мирского, что меня пронизала вдруг ужасная мысль: я-то предполагала, что он простил и нас ждет ночь любви, а весь этот ритуал, может быть, вовсе и не означал грядущего сверхъестественного слияния тел и душ. Может быть, это просто зашита от привидений, и, разрисовав себя соответствующими письменами, мы целомудренно оденемся и разойдемся по своим одиноким постелям.

Глядя, как Гаки-сан снимает свои роскошные одежды, я просто умирала от желания. На нем была красная шелковая набедренная повязка, и, когда стало ясно, что он не предполагает снимать ее, я спросила:

— Ну как, начинать?

— Да, пожалуйста, — сказал он, опускаясь передо мной на колени, и я поняла, что любовный сценарий — к сожалению, не для нас. Всего несколько дюймов разделяло сейчас наши лица, но у него даже в мыслях не было уничтожить этот зазор поцелуем.

И я начала рисовать "ахи". Сначала робко, но потом все увереннее, смелее. "Любовников всюду тринадцать на дюжину, но любовь найти трудно", — процитировала я мысленно свою склонную к лапидарным сентенциям прародительницу. Стоявшего передо мной удивительного мужчину я любила, хоть и знала, что он вряд ли станет моим любовником. Экстазом, в котором сладость и горечь неразделимы, было покрывать паутинкой значков теплую золотистую кожу — в десятый день десятого месяца, перед залитым лунным светом окном-колокольчиком. И (забывая о моем неуместном желании) в глубине сердца я радостно растворялась в экзотике этих странных минут, не понимая ни что я делаю, ни зачем.

Покрывая узором руки, ноги, спину и грудь Гаки-сан, я старалась видеть в них не живую мужскую плоть, а некий бесчувственный холст, предоставленный мне для детски-неуклюжих упражнений в каллиграфии. Разрисовывая его лицо, я старалась не видеть лица мужчины, к которому меня тянет, а сложное соединение поверхностей, представляющее дополнительную трудность для моей кисти.

— Теперь уши, — сказала я, гадая, видел ли он тот фильм ("Кайдан", вот как он назывался, или нет, пожалуй, "Квайдан"). Вспомнив о нем, я вдруг поняла, что наша беседа имела какой-то вневременной характер. В ней не было ничего от обычных, свойственных поп-культуре упоминаний книг, фильмов, песен, телепередач.

Пока я рисовала, Гаки-сан все время молчал: сидел, опустив глаза, в позе глубокой медитации. Наконец я закончила разрисовывать его великолепную мужественную шею, мускулистую, с хорошо прорисованными узлами сухожилий и отчетливо проступающим сквозь шелковистую, цвета слоновой кости кожу адамовым яблоком. Теперь все, кроме зоны, скрытой алой набедренной повязкой, было покрыто чернильными знаками.

Никаких мыслей о сексе, объясняла я себе, это просто еще один кусок ткани, который нужно разрисовать. Но, несмотря на эти рассуждения, руки, медленно совлекавшие алую шелковую повязку с крепких и сильных чресел, дрожали. Ни за какие блага не опишу я впечатлений от увиденного, когда набедренная повязка упала на пол, или волнения, испытанного от прикосновений кончика дрожащей кисти к прекрасному источнику плодородия, мне этого так же не хочется, как не хотелось бы, чтобы он непринужденно болтал с каким-нибудь незнакомцем о форме моих грудей и чувствах, которые он испытывал, покрывая их санскритскими "ах". Достаточно сказать, что томившее меня желание не исчезло: ничуть.

— Думаю, дело сделано, — сказала я после последнего, с затаенным дыханием нанесенного мазка кистью.

Открыв глаза, Гаки-сан внимательно посмотрел на меня и спросил:

— Ты понимаешь, для чего это было?

— Чтобы защититься от злых духов? — предположила я.

Гаки-сан взглянул на меня так, словно мог бы добавить многое, но после томительной паузы просто сказал:

— Да, приблизительно так.

Облачившись в свои одежды, он взял принадлежности для каллиграфии и вышел, избегнув встречи с моим отчаянно вопрошающим взглядом и мягко закрыв за собой дверь. Нет, это невозможно, подумала я. Он даже не сказал мне "спокойной ночи". Прошла минута, и я услышала, как его приглушенный, далекий голос читает буддийскую сутру. Такого чужого звука я не слышала во всю жизнь.

Ничком упав на постель, я расплакалась. Мне было плохо, я чувствовала себя отвергнутой и бесконечно одинокой. Мне казалось, я погрузилась на дно отчаяния. Вот что случается с иностранцами, когда они слишком долго живут в Японии, думала я. Безжалостное прозрение вызвало новый приступ рыданий. Наверно, я плакала очень громко, так как звука открывшейся двери я не услышала. Внезапно сильные руки подхватили меня, и Гаки-сан в заплатанном ночном кимоно цвета маиса крепко прижал меня к себе, шепча: "Не мог оставаться вдали от тебя. Какая обида, что ты все неправильно понимала. Я не переставал хотеть тебя ни на минуту, но мне сейчас очень трудно и очень опасно быть с тобой". Мне было непонятно и неважно, что он говорит. Мы были вместе — и только это имело значение.

Мы в самом деле не можем сказать что-то новое о любви, или страсти, или сексе. Слова, что приходят на ум, слишком мелки или слишком наукоподобны: слияние, взаимосоответствие, взаиморастворение. "Волшебно" могло бы сойти, если б я так бессовестно не эксплуатировала его в прошлом. Например: "Здешний шеф-повар делает волшебный крем-брюле…" То же относится и к словам "восхитительно", "божественно", "потрясающе".

Но поскольку всем нам, представителям рода человеческого, свойственно проявлять любопытство и подглядывать друг за другом, я точно знаю, что вы умираете от желания знать, как это было. Что ж, раз уж я провела вас, мой воображаемый читатель, через все непонятности и неясности пройденного мною пути, моя обязанность как минимум сообщить вам, что это — а под словом "это" я подразумеваю все, что произошло в ту ночь между мною и Гаки-сан: между нашими покрытыми рисунками телами и возвышенно-очищенными душами, — было исполнено первозданной простоты и непередаваемо прекрасно, неописуемо замечательно. И смиритесь с фактом: женщина, зарабатывающая себе на хлеб с помощью прилагательных, в данном случае лишена языка, нема и категорически неспособна найти какие-либо слова.

* * *

Слившаяся в нерасторжимое целое пара, они на недели исчезли для всего мира. Таков был сценарий, который создало мое воображение. Но поскольку все шло не так, как я ожидала, мне не пристало бы и удивляться тому, что наутро, принеся завтрак (рис, морская капуста, суп мисо), Гаки-сан объявил, что должен прямо сейчас отправиться в путешествие. И прежде чем я поставила нас обоих в неловкое положение, начав его уговаривать взять с собой и меня, добавил: "Твой автобус будет здесь через полчаса, так что у тебя есть время вымыться: воду я разогрел".

Он был ласковым и смущенным, явно заботился обо мне, но меня сразу же обуяла паника.

— Мне нужно, чтобы ты поцеловал меня, — сказала я, ненавидя себя за то, что мне вообще что-то могло быть нужно.

Он послушно коснулся меня быстрым и легким движением плотно сжатых губ, и это прикосновение как бы уничтожало неистово-страстные поцелуи минувшей ночи.

— А нельзя нам перед уходом еще раз заняться любовью? — взмолилась я хриплым, полным отчаяния голосом. — Мыться не обязательно, я так и так испачкаюсь в поезде.

Гаки-сан выразительно посмотрел на мои обвивающие его шею руки, и только тут я поняла, что, хотя он уже уничтожил следы покрывавшей тело санскритской татуировки, моя сохранилась почти нетронутой и была разве что размазана в результате бурной ночи.

— Прости, но мне нужно еще кое-что сделать, — сказал он, мягко освобождаясь из моих рук, как из навязчивых объятий какой-нибудь распутной женщины, и тут же вышел из комнаты. Ну что ж, мужчины всегда уходят, мелькнуло у меня в голове.

Так-то вот. Ночь безумной, всепоглощающей, самозабвенной любви, когда двое говорят все те слова, услышать которые мечтает каждый, а наутро: рис, суп и "пока". Вылезая из смятой постели, я вдруг увидела, что бежевая кошурка Пимико спит на моей мягкой сумке, подогнув под себя передние лапки и тихонько вздрагивая при каждом вздохе, и вдруг почувствовала, что соскучилась по своему обжитому дому, по своим вечно дремлющим кошкам.

Ладно, сказала я, даже если все это оказалось всего лишь приключением на одну ночь, оно все равно было прекраснейшим из всех любовных приключений, и, хотя в данный момент я чувствую себя так, словно кто-то разрезал мне сердце на сто кусочков, я ни секунды не жалею о том, что было. Возможно, когда-нибудь я попробую написать об этом рассказ, сделав, естественно, необходимые пристойные купюры. Называться он будет: "Как я провела выходные накануне Хэллоуина: история, рассказанная представительницей третьего поколения фатально невезучей в любви семьи".

Вымывшись, одевшись и уложив вещи (серебряные украшения и тушь "коричневая норка" на месте), я стала наконец хоть как-то походить на саму себя. Одну сережку в виде гладкого кольца было никак не найти, неважно: скорее всего, завалялась среди вещей в сумке. "Прощай, Пимико", — произнесла я, и кошечка на секунду открыла, а потом сразу закрыла блестящий голубой глаз. Непонятно было, кто, собственно, за ней присматривает, когда хозяин отправляется в свои таинственные путешествия.

Гаки-сан был в прихожей, загадочный и отрешенный, в круглой бамбуковой шляпе с большими полями, скрывавшими все лицо. Черный плащ поверх двухслойного белого кимоно, белые хлопчатобумажные легинсы, соломенные сандалии, а в руках — деревянный посох с навершием в виде цветка лотоса. Казалось, месяцы прошли с того момента, когда я впервые увидела этот посох и эти сандалии стоящими в углу прихожей. С трудом верилось, что всего лишь двенадцать часов провела я в храме. А мой пылкий возлюбленный казался теперь незнакомцем — безликим пилигримом, которого я мимолетно встретила на дороге.

Больше всего ненавижу в мужчинах, подумала я, что они совершенно разные в темноте и при дневном свете. Можно подумать, что на рассвете с ними, как с пьющими эмоции вампирами, происходит какая-то таинственная метаморфоза.

Сидя на лестнице, я зашнуровывала кроссовки, когда вдруг Гаки-сан приподнял шляпу и обратился ко мне. Его волшебных глаз по-прежнему не было видно, и все время, пока он говорил, я напряженно смотрела на его двигающиеся губы. "Я понимаю, что ты ожидала совсем другого, — сказал он, — и я прошу у тебя прощения. Я в самом деле люблю тебя, и все, что я говорил тебе ночью, — правда. Через год — в десятый день десятого месяца я буду здесь и буду ждать тебя: все будет как было, я обещаю. Но до этого, пожалуйста, не приезжай сюда и не пытайся со мной связаться. Год пролетит очень быстро. Скоро, скоро мы будем вместе".

Он поклонился, в преувеличенно вежливой японской манере коснувшись носом колен, и этот безукоризненно вежливый поклон иголкой пронзил мне сердце. Хоть мы и подарили друг другу сотни нежнейших и сокровеннейших поцелуев, чтобы жить дальше, мне нужен был еще один, прощальный. Но Гаки-сан только еще раз согнулся вдвое в глубоком поклоне.

— Одзаки-ни, — сказал он, — прости, что я вынужден уйти первым, — и исчез, закрыв за собой дверь.

— Я буду верна тебе, обещаю, — крикнула я вдогонку, но этого мне, конечно же, было мало. Мне нужно было, чтобы он ответил: "И я тоже".

Так и не зашнуровав кроссовки, я подхватила свои сумки и побежала вниз по дорожке к воротам, но проселочная дорога была пуста. Он обогнал меня всего секунд на тридцать, но словно улетел или растаял в воздухе. Как это все-таки странно, недоумевала я, шагая по дороге, обыкновенной дороге, которая так пугала меня вчера вечером. Но тут запахло выхлопными газами и прямо передо мной остановился допотопный бледно-зеленый автобус.

— Куда вам? — спросил водитель. Это был пожилой человек с кожей цвета каленых орехов и улыбкой, обнажавшей металлические зубы, но не обычные золотые коронки, а серебряные вперемешку с бронзовыми. Мне и самой хотелось бы это знать, подумала я, залезая в автобус, но вслух сказала только: — Домой, в Киото.

— Понятно, — произнес старик с загадочной улыбкой. — Значит, обратно, в реальный мир.

* * *

Осень, зима, весна, лето. Дни шли за днями, складывались в месяцы, те — во времена года, но, как бы я ни была занята, как бы ни отвлекало меня окружающее, часа не проходило, чтобы я не думала о Гаки-сан. Мое сердце было надежно укрыто панцирем потерявшей координаты любви, и мужчин я как бы не замечала, хотя они были всюду, куда бы я ни отправилась: хипповатый автор романов тайн в Новой Зеландии, роскошный издатель журнала в Нью-Йорке, ботаник с дипломом Оксфорда, выступающий в качестве знахаря, который при свете луны изгоняет нечистую силу из духов растущих в Океании деревьев, сентиментальный делец, специализирующийся на ловле тунца, что оказался рядом со мной в самолете, летящем из Гуама в Яп, в золотисто-кремовом шелковом костюме, из-под которого выглядывала футболка с надписью "Флиппер".

Благодаря зловредному стечению обстоятельств, я даже столкнулась с тем нежеланным гостем, от которого уклонилась, сбежав в минувшем октябре в Долину Ада. Удачливый продюсер в области документального кино, он, много путешествовавший, остроумный, способный, теоретически подходил мне по всем пунктам. Однако на практике его общество вызывало необъяснимое отвращение. Мне неприятен был исходивший от него запах мускуса, не нравилась болтающаяся в ухе связка сережек и прихотливая, колючую проволоку напоминающая татуировка, а непрерывные уверения в необыкновенной и судьбой предопределенной тяге только усиливали антипатию. Мы буквально столкнулись лбами в аэропорту Сан-Франциско, когда одновременно покупали пироги из дрожжевого теста в подарочной упаковке. К счастью, разговор был короткий; отбегая, чтоб поспеть на свой рейс в Загреб, он бросил через обтянутое черной кожаной курткой плечо: "Но ты помечтай обо мне сегодня ночью, идет?"

Как бы не так, подумала я, вздрогнув от отвращения. Химия любви — одна из самых неразрешимых загадок жизни, другая загадка — как это некоторые типы настолько увлечены собой, что даже полное отсутствие взаимности им не заметно.

Но даже с теми, кто не вызывал отторжения, я не испытывала никаких искушений или вибрации воображения. Гаки-сан не просил меня хранить верность, но как могла я тянуться к кому-то другому, когда желанный и избранный пообещал, что будет ждать. И хотя все эти месяцы я была исключительно занята, где-то в центре моего существа, не то в печени, не то в сердце, ощущался все время камень — тяжелый сгусток неутоленного аппетита и неудовлетворенного желания. А внутри камня, как маринованная слива в рисовом колобке, затаилось зловредное маленькое зернышко сомнения.

Я старалась не обращать внимания на вопросы, мелькавшие перед сном чуть не каждую ночь. Действительно ли он меня любит? К чему все эти тайны? Что случилось в бассейне источника, пока мои глаза были закрыты? Почему мы не можем нормально общаться на расстоянии, часами разговаривая по телефону и видясь хотя бы раз в несколько месяцев? Почему, перед тем как заняться любовью, мы оба должны были покрыть себя санскритскими рунами? Почему он стремительно скрылся на утро, даже не проводив меня до автобуса, и как он смог так мгновенно исчезнуть?

Летая по всему свету, я брала с собой маленький календарик и аккуратно вычеркивала на нем прожитые дни. Одна проклятая нога за другой, один проклятый день за другим. Год пролетит так быстро, сказал Гаки-сан, но примерно в апреле время как будто застыло на месте. И в одно ясное утро, когда расцвели подснежники, я проснулась и поняла, что еще шести месяцев мне не выдержать. Больше всего хотелось вскочить в машину, мчаться без остановки до самого храма и упасть прямо в объятия Гаки-сан. Но вместо это я уселась к столу и с детской старательностью выписывая значки хироганы, торжественно разбавленные кое-где вставленными (с помощью словаря) иероглифами, написала ему письмо. Не зная фамилии Гаки-сан, названия храма и даже названия темной заброшенной дороги, я попросила свою соседку Юми, ту самую вечно недосыпающую домохозяйку, присматривающую, в случае жесткой необходимости, за моими котами, написать на конверте: "Гаки-сан, настоятелю храма с пергаментным фонарем рядом с автобусной остановкой по левую сторону дороги, ведущей из Каванака-тё к гостинице "Ёмоги Сансо", Долина Ада, Японские Альпы".

— Это какое-то очень странное имя — Гаки, — сказала Юми. — Вы уверены, что оно не звучит как-то иначе?

— Абсолютно уверена, — ответила я. Юми бросила на меня подозрительный взгляд, и, чтобы успокоить ее, я сочинила длинную историю о том, как потерялась на пути к горячим источникам, спросила дорогу у старенького священника и получила от него приглашение на чай. Чтобы все выглядело еще пристойнее, я добавила: — Жену его я, конечно, тоже хочу поблагодарить, так что, пожалуйста, припишите еще и имя "Пимико-сан".

— О'кей, — ответила Юми, берясь за мою довольно-таки растрепанную кисточку для письма. — Неясно почему, но эта последняя выдуманная деталь полностью ее успокоила.

Несколькими неделями позже письмо вернулось, украшенное торопливо оттиснутым штемпелем: "Возвращается отправителю. Доставка невозможна: адресат неизвестен". Это было ударом, но не совсем уж внезапным. Я понимала, что адрес дан слишком расплывчато. Ничего не поделаешь: я просто дождусь момента, когда увижу его самого.

* * *

В мае я возвращалась в Токио из Бостона, где но заказу нового журнала, именуемого "Табига-расу", собирала материал для нескольких популярного толка статеек (кулинарные безумства в "Подвальчике Филина", итальянские рестораны Норд-Энда, выходцы из Японии, обосновавшиеся в Кембридже). Самолет был забит, и моей непосредственной соседкой оказалась девушка, помоложе меня, которая летела преподавать английский и антропологию в маленьком женском университете на севере Японии, а также собирать материал для диссертации по народным преданиям и легендам этого края. Я поневоле удивилась, как это только что защитившую диплом студентку занесло в первый класс, и, пока мы поедали петушиные гребешки a la saint-Jacques, она призналась, что, "вообще-то, ее, пожалуй, можно бы назвать наследницей крупного воротилы". Именно так, краснея и извиняясь, она это говорила, и я невольно подумала: да, вот он, побочный эффект возможности не зарабатывать себе на хлеб. При этом она совсем не выглядела избалованной дочерью богача. Каштановые волосы стянуты были в незатейливый хвостик, костюм состоял из простой хлопчатобумажной юбки и хлопчатобумажной блузы, сшитой на манер рыбацкой робы. Никакого массивного золота, или меха зверски убитых животных, или тиар из бриллиантов и лазурита.

Из предложенного меню мы всё выбрали одинаково: рыбу-меч, а не бифштекс, салат, а не суп, минеральную воду, а не вино. Обе сочли предложенный набор фильмов чудовищным, а когда, пообедав и включив лампы для чтения, мы обе вынули детективы Минетт Уолтерс (у нее была "Скульпторша", у меня — "Ледяной дом"), это решило дело окончательно. Мы явно были настроены "на одну волну" и поэтому, отложив книжки в сторону, устроились поудобнее, предвкушая долгий и подробный разговор.

Когда наша беседа перевалила уже на второй час, а небо за маленькими иллюминаторами сделалось чернильно-темным, дело дошло до обсуждения моих невероятных приключений в Долине Ада. Исповедоваться дорожным попутчикам — старо как мир, я понимала это, но в Амалии Олдрич (так ее звали) было что-то настолько располагающее и внушающее симпатию, что я решилась доверить ей свои самые сокровенные тайны. Она уже успела рассказать кое-что очень личное о неудачном романе с женатым другом своего отца и еще об одном — с известным профессором Гарвардского университета, тоже женатым, — беспорядочное повествование, которое она печально завершила словами: "Ну, довольно о моих постыдных глупостях. Надеюсь, в Сэндае есть хоть несколько неженатых мужчин".

Моя исповедь началась с аккуратно обработанного рассказа о путешествии. Но уже вскоре я обнаружила, что выкладываю Амалии все загадки и странности, связанные с поездкой в Долину Ада. Сначала я еще притворялась, что священник был этаким бесполым добрым самаритянином, но в конце концов все же призналась вызывающей полное доверие незнакомке, что Гаки-сан — это любовь (и возлюбленный) всей моей жизни и я с нетерпением считаю дни, оставшиеся до момента, когда мы снова сможем быть вместе.

— Да, — сказала Амалия, когда я закончила. — Это готовая повесть. И тебе надо ее написать.

— О нет, — возразила я. — Это немыслимо, во всяком случае, для публикации. — При этом я умолчала о том, что подробно описывала все в дневнике — то добиваясь катарсиса, то заклиная.

Полет был необычно длинный, с посадкой в Лос-Анджелесе, и к моменту прибытия в аэропорт Нарита мы уже чувствовали себя давними подругами. Иногда этакая интимность в замкнутом пространстве к концу начинает горчить, но в случае с Амалией Олдрич я ощущала потребность и в будущем сохранить наше знакомство. Она показалась мне женщиной, с которой можно быть без обиняков откровенной, а именно этого мне и не доставало всю мою суетливую, настоящих корней лишенную жизнь. Обменявшись номерами телефонов и электронными адресами, мы, пройдя через таможенный контроль, крепко, как настоящие друзья, обнялись и простились.

* * *

Санта-Тут, Санта-Там, Санта-Еще-где-то. В ближайшие несколько месяцев мой маршрут имел ярко выраженную клерикальную окраску: все эти мало кому известные святые, все эти пышно-алебастровые обители с их попытками сохранить роскошь, маскирующую скудость финансов и социальные катаклизмы. Порою, пытаясь вымучить очередную хвалебную песню очередному псевдо-процветающему острову, я чувствовала тревогу, что вот-вот исчерпаю запас метафор и гипербол и не смогу уже описать пылающий закат, лукуллов завтрак или прогулку под луной. Но, разумеется, в конце концов мне удавалось соорудить нечто достаточно экстравагантное, и никто вроде бы не замечал, что я бессовестно повторяюсь. Сама же я, конечно, замечала, и всякий раз, когда писала "грандиозный", "великолепный" или "восхитительный", невольно ожидала, что компьютер укоризненно загудит и объявит: "Простите, этот перечень уже исчерпан".

Однажды тихим, жарким, безветренным августовским вечером я, сидя на диване, смотрела по телевизору какую-то несусветную чушь. Гифу и Пиггот свернулись клубками по обе стороны, и вдруг зазвонил телефон. "Алло!" — сказала я, подивившись, кто мог звонить в десять вечера. При мысли, что это наконец Гаки-сан, пульс мой участился.

— Джозефина? Это Амалия. Прости, что я не писала тебе так долго, но я ведь предупреждала: корреспондент из меня никакой.

— Амалия! Как я рада! И при чем тут извинения, я тоже ведь не писала. Ну, рассказывай: что там у вас в Сэндае?

— Главная новость — я нашла фантастическую информантку: знаешь, одну из этих слепых старух-сказительниц. Записываю за ней все свободное время: она так стара, что, сама понимаешь, нельзя терять ни минуты. Так вот, она рассказала мне совершенно невероятные вещи, такие, о которых нигде не прочтешь.

— Потрясающе, — согласилась я. — А как со второй задачей? Холостяки в Сэндае отыскались?

— Ах вот ты о чем! — Амалия засмеялась. Где-то у нее за спиной раздавалась музыка, что-то как бы позвякивало, скорее всего, это был концерт для клавесина. А еще дальше слышался резкий щелкающий звук, вызывающий в памяти урок танца, на котором разучивают ирландский степ, но в данном случае, как я знала, вызываемый кем-нибудь из соседних жильцов, добровольно берущим на себя обязанность пройти с деревянной колотушкой от дома к дому, напоминая — в соответствии с давней традицией, — что перед тем, как лечь спать в хрупких, сооруженных из дерева и бумаги спаленках, необходимо погасить свет и выключить газ.

— Собственно говоря, — теперь голос Амалии звучал почти робко, — для общения у меня почти не было времени, но один, очень по-своему интересный мужчина, здесь есть, и — чудо из чудес — он даже свободен, но, похоже, вовсе не видит во мне женщину — ты понимаешь, что я имею в виду?

О да, я хорошо понимала.

— Он японец?

— Американец, и, как ни смешно, из Бостона, хотя лето проводит в Ньюпорте, где увлекается яхтами. Он филолог, уже защитил диссертацию. Окончил Гарвард за несколько лет до меня. Должно быть, я тысячу раз проходила мимо него по Гарвард-сквер. Но какова ирония! Нужно было проделать весь этот путь до Сэндая, чтобы парень из Гарварда получил шанс от меня отмахнуться.

— Что? Ты сделала шаг вперед, а он от тебя отмахнулся?

— Ни в коем случае! Я никогда бы не осмелилась! Нет, просто он проявляет ноль интереса. Думаю, у него есть хорошенькая японочка — у самцов этого типа обычно так и бывает. Ну хватит. На самом-то деле я звоню сообщить кое-что из рассказов моей сказительницы. Они невероятно перекликаются с историей, которую я услышала от тебя в самолете. Похоже, что…

И Амалия разразилась монологом, продолжавшимся по крайней мере двадцать минут, после чего мы пожелали друг другу спокойной ночи и попрощались.

А я так и осталась сидеть на диване, слепо уставившись на экран телевизора, где передавали новости — мгновенно сменяющиеся изображения льющейся крови, сальмонелл и новорожденных панд в зоопарке. Суть того, что сказала Амалия, была ясна и вызывала дрожь озноба: мне никогда и ни в коем случае нельзя возвращаться в тот храм в Долине Ада. Чудом удалось мне избежать гибели, и только дура еще раз пойдет на смертельный риск.

Судя по всему, дело обстояло так. Из рассказа Амалии о моих приключениях старуха-сказительница заключила, что Гаки-сан — какой-либо из духов зла. Далее, по ее мнению, никак не может быть случайностью, что слово "гаки" — это по-японски "голодный призрак". К тому же ту область Японских Альп, куда я попала, она назвала пользующимся дурной славой местом, где расцветает все сверхъестественное, и добавила, что по этой причине она почти и не заселена. Амалия взяла с меня обещание ни в коем случае туда не возвращаться, и я нехотя согласилась. Ее забота о моем благополучии была, бесспорно, искренней и снова возвращала к размышлениям над всеми таинственными загадками и прежде всего над главной из них: почему Гаки-сан отказался видеть меня в течение целого года.

Однако стоило мне положить телефонную трубку, как любовь, доверие и тоска вновь нахлынули с прежней силой, и я решила, что, несмотря ни на что, сдержу наш уговор о встрече десятого октября. Я никогда не верила в сверхъестественное и, глядя на вещи ретроспективно, была уверена, что появление призрака горничной — всего лишь оптический обман вроде толкуемых в религиозном духе размытых ликов на коре дерева или грязном стекле. Все разговоры о голодных призраках звучали нагромождением суеверий, и страшилась я только того, что Гаки-сан может не оказаться в условленном месте.

Конец сентября застал меня в жаркой, душной, кишащей насекомыми Новой Гвинее; по заказу японского "Вог" я работала над статьей "Мода у каннибалов", что включало в себя блуждания в обществе фотографа и переводчика по более или менее соприкоснувшимся с цивилизацией джунглям и интервьюирование полудиких вождей, щитками прикрывающих пенисы и красующихся в головных уборах с перьями, а также сногсшибательных величественных женщин с продетыми в ноздри полированными костями гиены и с мочками до плеч, с виду похожими на длинные волокна конфеты "тянучка". Моей любимой "моделью" стал вымазанный глиной воин с буйной шевелюрой, у которого вместо кольца была в носу желтая шариковая авторучка, а футляром для члена служила не выдолбленная тыквочка, а несильно надутый воздушный шар с надписью: "С днем рожденья" (синим по красному).

Лет сорок назад подобный сюжет описывала и моя мать, но в те времена слово "каннибал" служило антропологическим (и антропофагическим) термином, а вовсе не метафорой с оттенком ностальгии. Но и сейчас все было очень колоритным, если, конечно, не считать прожорливых, жаждущих человеческой крови людоедов. И хотя я понимала, что мои занятия в лучшем случае могут быть названы примитивной любительской псевдоантропологией, эта поездка все же была передышкой на фоне живописания лукулловых яств отельных буфетов и божественной красоты закатов.

В последний свой день в Порт Моресби я сидела под тростниковым навесом в баре нашего убогого, но с претензиями отеля и тихо пила свой безалкогольный коктейль, когда меня вдруг позвали в холл, к телефону. Звонил Маруя-сан, старый друг из журнала "Одиссей", и спрашивал, не соглашусь ли я остановиться по пути в Кулалау и написать очерк о ежегодных вакхических игрищах, именуемых "Фестиваль Цветущей Плоти", фотографии к этому очерку у него уже были. Сначала я отказалась; усталость от бесконечных поездок была так велика, что мне хотелось лишь одного: вернуться домой и попросту задушить в объятиях моих милых кошек. Но уже собираясь повесить трубку, я вдруг подумала о могиле Раади Улонгго, на которой мне так и не довелось побывать.

— Ладно, поеду, — согласилась я. — Но только с одной ночевкой и непременно в гостинице "Веселый огонек".

— Оба условия приняты, — сказал Маруя-сан. Он был и в самом деле чудесный дядька.

* * *

Вы можете, конечно, отдавать предпочтение Долине надгробий, горе Фудзи, или Скалистым островам Пало, но, с моей точки зрения, архипелаг Кулалау в Куланезии — самое впечатляющее из всех созданий природы. С земли его величия не ощутить; когда ты внизу, это просто группа необычайно картинных тропических островов со сверкающими отмелями из черного песка, окаймленными бирюзовой водой, с холмами, круглый год покрытыми цветущим ибикусом, плюмерией и одурманивающим имбирем. Но когда смотришь с борта самолета, что делает разворот, перед тем как идти на посадку в маленький деревенский аэропорт, красота, расстилающаяся внизу, такова, что даже у самых красноречивых и говорливых из пассажиров слова улетучиваются и остается одно лишь восхищенное "а-ах!".

Республика Кулалау состоит из главного острова, по площади примерно равного Манхэттену, и окружающих его тридцати восьми малых, соединенных с главным сверкающими перемычками из черного песка с вкраплениями слюды. Традиционно каждый малый остров принадлежал отдельному клану, а главный считался общественной собственностью. Изначально островов было сорок, и кланов тоже сорок; проблемы возникли, когда два мелких острова были разрушены ураганом и их оказавшиеся бездомными жители вынужденно переселились на другие острова.

— Получился своего рода кровавый вариант игры в "музыкальные стулья", — пояснил Раади, когда я попросила его рассказать о вражде кланов. — У нас не хватает уже островов, чтобы мирно ходить по кругу, но, вместо того чтобы выучиться жить вместе, люди становятся на глупейший и самый варварский путь: уничтожить "лишних". Ну а те, естественно, не приходят в восторг от такой перспективы.

Вселившись в просторную, с видом на море комнату в "Веселом огоньке", я переоделась в платье, которое всегда нравилось Раади: без рукавов, с квадратным вырезом, пурпурное, из хлопка, плотно прилегающее в талии, с пышной юбкой до половины икры — и спустилась к конторке портье.

Вестибюль с открытыми окнами был декорирован орхидеями и продувался легким ветром с моря, несущим запахи рыбы, соли и затонувших кораблей. Запаха крови на этот раз в воздухе не было. Оба лишенных своей земли клана поселились в деревне с подветренной стороны главного острова и временно замирились.

Место портье занимал теперь не стройный юноша, которого я запомнила по первому посещению, тот, кто сообщил мне, что Раади убит, а другой — ниже ростом, полнее и старше, но с такой же приветливой улыбкой.

— Простите, — сказала я. — Не укажете ли, где кладбище, на котором похоронили Раади?

Приветливое лицо клерка застыло, и у него сделался такой вид, словно он только что набил рот карамелью и теперь временно онемел. Он молча смотрел на меня, пока я, вуалируя и опуская подробности, рассказывала о своей дружбе с Раади.

— Вот оно что, — произнес он наконец-то, разомкнув губы, — так, значит, вы не репортерша? Ладно. У вас есть машина? Нет? Думаю, я сумею устроить, и вас туда отвезут.

Спустя полчаса появился водитель, молчаливый седой человек в крахмальной белой хлопчатобумажной рубашке, надетой поверх туземного, до колен, одеяния, которое кулалаунцы называют камикка-микка. "Хэлло, мисс", — сказал он, и тем ограничился. Так что во время езды через остров мне не пришлось поддерживать беседу, что было очень кстати, ведь мне требовалось время, чтобы понять, с какими чувствами я подойду к могиле Раади.

Пока я не встретила Гаки-сан, чувства, испытанные с Раади Улонгго, походили на любовь больше, чем что-либо другое в моей жизни. Пройдя через стадию игры в нападение и защиту, мы обнаружили вдруг глубокую внутреннюю гармонию, которая после долгих часов, проведенных в бессчетных беседах, способствовала расцвету ярких и глубоко эмоциональных отношений. Школу Раади закончил в Сан-Франциско, затем, получив стипендию как футболист, три года учился в Стэнфорде. (Я изумилась, услышав, что он подкреплял свое скудное содержание тем, что продавал сперму в расположенную в Сан-Хосе "Клинику содействия деторождению".) Домой он приехал, чтобы похоронить мать, а тут разразился этот ужасный ураган, началась война между кланами, и он уже не вернулся в колледж. Когда мы встретились, он был учителем в пятом классе начальной частной школы, а по вечерам играл на акустической гитаре в джаз-банде клана Мотыльков, именуемом "Боги моря". (Я предложила изменить название на "Мотыльки, летящие на пламя", и он рассмеялся.) Раади был настолько моложе меня, что мне и в голову не приходило думать о перспективе наших отношений, однако я верила, что они в самом деле значимы для нас обоих, и, когда он погиб, искренне горевала.

— Это здесь, мисс, — сказал водитель, останавливая машину, старый, зеленый, как кузнечик, "джипстер".

Я перегнулась через сиденье и взглянула на счетчик.

— Можно вам заплатить?

Мужчина с негодующей гримасой замахал руками, словно я предложила нечто непристойное.

— Я из клана Мотыльков, — сказал он с достоинством. — И делаю это из любви, а не ради денег.

Он отъехал, подняв облако пыли горчичного цвета, а я осталась стоять на поросшем травой, формой напоминающем наковальню утесе, нависшем над морем, у ворот самого прелестного из когда-либо виденных мною кладбищ. Над головой грациозно кружились маленькие белые птички с красными ножками и клювиками того же цвета, а ярко-зеленую лужайку окружали кустарники, покрытые соцветиями красного жасмина, такого же глубокого оттенка мурасаки, как мое платье. Памятниками в большинстве случаев служили необработанные естественные валуны, серые, рыжевато-коричневые или табачного цвета, с именами усопших и датами смерти, написанными какими-то водоустойчивыми цветными мелками, но было здесь также несколько "любовных надгробий", о которых я писала пять лет назад. Это были грубо отесанные камни, формой напоминающие два слившиеся в тесном объятии тела; предназначались они для пар, погибших в один и тот же день, то ли от несчастного случая, то ли во время одной из войн. Вокруг надгробий высажены были оградки из зелено-гранатовой amatti — благоухающей мяты, она же — "Трава Афродиты с острова Кулалау", которую продавали сушеной в подарочном ларьке в аэропорту, как продавали чай, саше и ароматические смеси.

Я брела через лес камней, горюя по поводу краткости иных жизней и ощущая уколы зависти при виде красивой пары антропоморфных кусков лавы, связанных вместе плетеным жгутом и снабженных надписью: "Тикко и Пууа, Вечная Верная Любовь". Все мужчины, которых мне довелось любить, всегда уходили, бросая меня, или же страшным образом разочаровывали, так что мало похоже было, что я когда-нибудь упокоюсь в мире под общей надгробной плитой, "эротической" или какой-либо другой. Нет, наверное, я закончу свои дни, как один из тех голодных призрачных духов, о которых сказала мне Амалия, умру, продолжая искать любовь — в каком-то другом измерении.

Исследуя надгробные надписи, я видела имена Кэлвина и Клементины, Баатиса и Луэллоса, но Раади Улонгго не находила. Мелькнула мысль, что меня завезли на другое кладбище, но в тот же момент я заметила сине-белого зимородка, сидевшего на большом гладком серовато-коричневом камне в обращенной к морю части кладбища. Я двинулась туда, не сводя глаз с лазурной прозрачной поверхности моря и утопающих в зелени островов, каждый из которых связан с главным длинной высокой грядой песка угольно-черного цвета. Когда я добралась до камня, птица странно взглянула на меня, вспорхнула и исчезла. И в тот же момент я увидела надпись, каллиграфически выведенную мелком пастельного цвета:

Раади Улонгго

Родился в 1969. Умер в 1995.

Жизнь коротка,

но возможности безграничны

Опустившись на влажную траву, я, стоя на коленях, положила к подножию камня букет наскоро собранных плюмерий. "Дорогой Раади, — пробормотала я, словно диктуя письмо. — Я очень скучала, и мне страшно жаль, что ты умер. Не буду утверждать, что никого после тебя не любила, но никогда не переставала о тебе думать и чувствую, что, останься ты жить, мы были бы добрыми друзьями. Ты был такой добрый, яркий, блестящий молодой человек; и даже если какие-то из твоих принципов вызывали у меня несогласие, я всегда тебя уважала. Именно поэтому я ненавижу войну: она крадет у мужчин молодость и невинность и отбирает у мира чудесные достижения, которые эти молодые мужчины могли бы свершить, лишает нас их прекрасного общества. Знаю, ты верил в переселение душ, и гадаю, не стал ли ты этим вот зимородком? Если так, то надеюсь, что ты с удовольствием кружишь по небу и добываешь себе вдоволь рыбы, червей или что там еще любят есть зимородки".

В этот момент за могильным камнем послышался непонятный шум, и я подняла глаза; надо мною стоял, улыбаясь, Раади Улонгго — живой-живехонек и еще вдвое более красивый. Мне часто приходило в голову: что будет, если я вдруг увижу привидение. Теперь это известно. Я отчаянно вскрикнула и провалилась в глубокий обморок.

* * *

В моей гостиничной комнате, попивая холодный, цвета божоле чай из соцветий ибикуса, я получила очень простое объяснение всему случившемуся. В тот день девяносто пятого года, когда портье сказал мне, что в Раади выстрелили, я почему-то сразу приняла на веру: выстрелили и убили. На самом деле, рассказывал мне Раади, он был настолько тяжело ранен, что родственники, опережая события, воздвигли ему надгробие, но он удивил всех, выйдя из комы, а потом медленно, но окончательно поправившись.

— Но почему же ты не дал мне знать, что жив? — Радость от осознания, что Раади по-прежнему здесь, на земле, сменилась раздражением от его необъяснимого молчания. — И почему, поправившись, ты не убрал этот камень?

— Думаю, он мне скоро понадобится, — с легкой мальчишеской улыбкой, которую я так хорошо помнила, ответил он. — А что касается тебя, я ведь не знал, что ты сочла меня убитым, знал только, что сама перестала подавать признаки жизни. Прости. Я решил, что служил тебе только лишь незначительным развлечением. Когда мы были вместе, мне так, конечно, не казалось, но когда ты не прислала даже открытки…

— Вместо этого я зажгла двадцать шесть свечей и помолилась о твоей бессмертной душе. — Мы оба рассмеялись, и это разрядило напряжение. Раади рассказал мне, что после нашей последней встречи у него было несколько подружек, но никто из них не понимал его так хорошо, как я. "Иди сюда", — сказал он, погладив место рядом с собой на диване, но я лишь покачала головой.

— Понятно, — холодно проговорил он. — Ты призналась на кладбище, что у тебя кто-то там появился. Кто же он? Автор бестселлеров? Гениальный ученый? Или большая шишка в бизнесе?

Что я могла ответить? Я ведь сама не знала, кем был Гаки-сан. Я знала только, что пообещала хранить ему верность, и не могла даже помыслить о том, чтобы нарушить слово так незадолго до назначенной даты, когда до десятого октября оставалось всего каких-то две недели. Меня отчаянно тянуло к Раади, и не только потому, что он был ослепителен — высокий, загорелый, курчавый, с широким открытым лицом и веселой улыбкой, — но и потому, что это был именно он, человек, с которым нам было когда-то так хорошо.

Но уступить ему, а потом меньше чем через месяц прийти к Гаки-сан? Это слишком напоминало бы стиль моей матери. И если я разрешу себе просто гнаться за получением плотских радостей, то и глазом моргнуть не успею, как буду болтаться где-нибудь около стойки бара захудалого отеля, невнятно бормоча: "Милый! Угости рюмочкой, а?" Сохранить верность Гаки-сан в течение целого года сделалось для меня символической целью — талисманом, который убережет меня от превращения в копию матери, когда-то подающей надежды писательницы, а теперь пташки, пытающейся подцепить в баре хоть кого-нибудь.

— Мы говорим о человеке, который стал любовью твоей жизни, — напомнил Раади.

— Он не относится к перечисленным категориям, — ответила я. — Он не богат, не знаменит и не могуществен. Это японский буддийский священник, который живет в заброшенном старом храме, в горах, можно сказать, в пустоте. В данный момент я не могу даже определить, каковы наши отношения, но я пообещала сохранить ему верность. Это ужасно. Я люблю его, но я и тебя люблю, то есть любила, но ведь я думала, что ты умер.

— Я жив, здоров и горю желанием, так что иди сюда, — позвал Раади. Но я опять лишь грустно покачала головой: нет.

* * *

Раади предложил пойти со мной на "Фестиваль Цветущей Плоти", но я понимала, что добром это не кончится, и предпочла выбрать в качестве сопровождающей женщину, на которую натолкнулась возле дверей Бюро обслуживания. Была она на последних месяцах беременности и с длинной черной косой, перевязанной ленточкой из змеиной кожи (клан Змеи! — поняла я). По-английски она практически не говорила и свои функции гида исполняла, время от времени хватая меня за локоть и указывая на что-то, заслуживающее внимание, со словами: "Смотрите здесь, мисси".

Несмотря на все это, мне удалось заполнить целую записную книжку отрывочными описаниями вихря танцев, как ковром устланных цветами улиц, живописных традиционных костюмов каждого клана и возбуждающих ритмов туземного барабанного боя. В какой-то момент, когда я, стоя под банановыми листьями, с наслаждением пила свежий сок гуавы и на скорую руку перекусывала салатом из крабов и морской капусты, где-то сбоку, в толпе, мелькнул Раади, одетый в короткую камикка-микка земляничного цвета и сверкающий жилет из ракушек с прикрепленными к нему сзади огромными прозрачными крыльями мотылька, и мне стоило адского напряжения не кинуться за ним вслед и не нырнуть в объятия этих больших и сильных рук.

Главная часть празднества начиналась в полночь. Каждый год в эту ночь, с двенадцати и до четырех утра, соитие разрешалось всем, невзирая на супружеский статус, пол или клановую принадлежность (закон оговаривал только необходимость обоюдного согласия). За несколько минут до двенадцати моя проводница Сигелла спросила, хочу ли я наблюдать за совокуплениями, нисколько не сомневаясь, что это можно рассматривать как занимательное зрелище. "Нет, — ответила я, так как Раади просил меня встретиться с ним на пляже около "Веселого огонька" в половине первого. — Думаю, для меня это уже ночь".

По дороге к отелю я пробиралась через толкающуюся, возбужденную, необычным образом костюмированную толпу, стараясь, насколько возможно, не думать о том, что вскоре будет происходить на всех горизонтальных поверхностях этого острова, да, скорее всего, и у вертикальных тоже. Идея устраивать раз в году ночь свободной любви вызывала в моей душе серьезный протест, представляясь основой опасного обряда, который, скорее всего, неминуемо приводит к распаду семей и пар, в иных условиях продолжавших бы мирно жить вместе. Но головокружительный пульс сексуального возбуждения уже витал в воздухе, и, попытавшись сосредоточиться на своей любви к Гаки-сан, влекущему, ненаглядному, составляющему половинку моей души священнику, я смогла мысленно увидеть лишь силуэт Раади с крыльями мотылька за спиной, ожидающего меня на пляже.

Вернувшись к себе в комнату, я уже задыхалась. Пойти к Раади означало превратиться в свою мать, женщину, не способную на верность кому бы то ни было, но сила не поддающегося доводам разума желания продолжала крепнуть, делаясь уже почти непереносимой. Медленно, избегая встречаться глазами со своим отражением в зеркале, я сняла свой костюм цвета хаки, переоделась в легкое шелковое платье с рисунком из розовых и бледно-лиловых цветов ибикуса, коснулась губ розовой с блеском помадой и медленно пошла к дверям.

Но у самого лифта передо мной вдруг мелькнул образ Гаки-сан, который говорил: "Я думаю, ты знаешь, что я чувствую сейчас", и, вместо того чтоб нажать кнопку "вниз", я подошла к внутреннему телефону и позвонила на конторку портье. Спустя три минуты дежурный пришел ко мне. Это был приятный старик с мягким выговором, одетый в желтый комбинезон с белой орхидеей, вышитой на кармашке над его именем: Миилио. Когда я изложила ему свою просьбу, он нисколько не удивился, и, повинуясь внезапному импульсу, я рассказала ему — не называя имен — о своей дилемме.

— Понятно, — сказал Миилио. — Я отлично понимаю ваши чувства. Однажды в Ночь Цветущей Плоти мне пришлось принять действующее двенадцать часов снотворное, так как другого способа устоять против прогулки по холмам в обществе милой девушки, что работает здесь в ресторане, у меня не было, а я понимал, что эта прогулка так или иначе прикончит мой двадцать лет длившийся брак.

Этот рассказ странным образом придал мне сил. После того как Миилио привязал меня мягким поясом от халата по рукам и ногам к шезлонгу, пожелал мне удачи и вышел, я осталась совершенно одна в продуваемой благоуханным ветром комнате и, наверно, в конечном счете уснула от слез, потому что затем очнулась от запаха кокосового масла и тропических цветов и от звука знакомого голоса, проговорившего: "Я и не знал, что ты так меня хочешь".

— О Раади, — прошептала я сонно, — ты даже близко не представляешь себе, как я хочу тебя. — Глаз я, чтоб как-то обезопаситься, не открывала.

— Тогда можно я тебя развяжу? Позволь мне!

Я чувствовала, как воздух возле него дрожит, как если бы только что вылупившаяся бабочка старалась просушить свои крылья.

— Лучше не надо, — ответила я. — Я за себя сегодня не отвечаю.

Он стоял близко, так близко, что я различала все оттенки исходящих от него чудных запахов: кокосового масла, которым он умастил себе волосы, цветов имбиря и плюмерии, венком лежащих у него на голове, сухой морской соли на его подошвах и таитянского пива, угадываемого в его дыхании.

И снова моя решимость начала давать трещину. В конце концов, многое могло произойти за год. Гаки-сан мог умереть… жениться. А может быть, я и сама умру завтра: самолет рухнет в океан, и этот неповторимый миг будет упущен по моей вине совершенно напрасно. Я уже по макушку увязла в таких рассуждениях, когда Раади заговорил:

— Как только узнаешь сама, дай мне знать, что там со священником.

— Хорошо, — ответила я, радуясь, что меня принуждают поступить так, как надо. — Как только узнаю, сразу тебе позвоню. — Но я все еще не решалась смотреть на него, его лицо было мне слишком дорого.

— Не звони. Просто сядь в самолет и прилети. Я буду ждать тебя.

— Ждать для чего? — спросила я, все еще чувствуя себя на волосок от слов "забудь священника, о котором я говорила, забудь об этике и обещаниях, сегодня Ночь Цветущей Плоти, и глушить нашу тягу друг к другу преступно". Один только быстрый удар горячо стучащего сердца отделял меня от того, чтобы последовать фразе, мостящей дорогу стольким нарушенным клятвам: "Если уж тебе не дано быть с любимым…" Но все-таки я ничего не сказала, а Раади, быстро коснувшись теплыми пальцами моих губ, сразу же убрал руку:

— Ждать, чтобы делать все, что тебе захочется, — вымолвил он и исчез, закрыв за собою дверь.

— Раади! — крикнула я буквально через секунду. — Вернись и развяжи меня. — Но, вероятно, он не услышал. Я чувствовала себя опустошенной, несчастной и глубоко разочарованной. Скорее всего, я надеялась, что, несмотря на веревки, Раади возьмет меня силой, и я окажусь в двойном выигрыше: получу удовольствие и спасусь от чувства вины, но то, что он сумел уйти, лишь увеличило мое к нему уважение.

Худо-бедно, но я прожила эту ночь и даже сумела немного поспать. На рассвете пришел Миилио и развязал меня, бормоча, что для него это тоже была непростая ночь. Еще через два часа я уже стояла под тростниковой крышей аэропорта и дожидалась своей очереди, чтобы взвеситься (процедура, необходимая для правильного размещения пассажиров в маленьком самолете). Очередь продвигалась медленно, перемещаясь вместе с ней, я увидела на полу мятую газету. Подняла ее, машинально открыла и сразу увидела объявление о завершающих фестиваль танцах, которые состоятся на берегу, в павильоне, носящем исполненное благих намерений название "Зал мира между кланами". Оно гласило: "ТАНЦЫ ДО РАССВЕТА ПОД МУЗЫКУ ОРКЕСТРА "МОТЫЛЬКИ, ЛЕТЯЩИЕ НА ПЛАМЯ" (В ПРОШЛОМ "МОРСКИЕ БОГИ"). БАРАБАН — СААМОЛИ МАЛУККА, БАС-КЛАРНЕТ — СУЭЦЦИ КОЛЛО, ФОРТЕПЬЯНО — НУЛЛИ ТРЕОТТИ, ГИТАРА — РААДИ УЛОНГГО".

Значит, он изменил-таки название оркестра, подумала я, и волна нежности затопила мне сердце. Будь десятое октября не так близко, скорее всего, я сдала бы билет и немедленно кинулась назад, к Раади. Но в нынешней ситуации я просто встала на весы и улыбнулась взвешивавшему меня служащему. Это был явно страдающий от избытка веса крепыш, в вывернутом наизнанку оранжевом жилете, с венком из торчащих в разные стороны остролистых папоротников на голове и бесполо-мечтательной улыбкой от уха до уха.

В самолете, рядом с неразговорчивым калифорнийцем, у которого каждая ляжка была толще моего торса, я, отказавшись от предложенной стюардессой жвачки из бетеля, начала просто смотреть в окно. Вернусь ли я сюда еще, вертелось в голове, пока наш самолет летел над радиально расходящимися цветущими островами, принадлежащими кланам Мотылька и Мыши, Змеи и Совы, Бабочки и Улитки. Как только мы набрали высоту, я опять развернула газету, и в этот раз увидела напечатанную вверху дату: 20 сентября 1995. День в день пять лет назад. Я не могла не вздрогнуть, ведь именно тогда в Раади выстрелили. А потом вздрогнула еще раз, поняв, как это невероятно, чтобы газета пятилетней давности вдруг оказалась на полу среди снующих туда-сюда пассажиров аэропорта Кулалау.

* * *

Амалия все еще продолжала томиться по этому своему гарвардцу, Брайану. Правда, однажды он пригласил ее на ланч, но она была абсолютно уверена, что лишь с одной целью: выведать все возможное об информантке-сказительнице, которая, как выясняется, была специалисткой и по теме Брайана — сложному комплексу диалектов северной Японии, характеризуемому отрывистым (типа стакатто) произношением. При таких обстоятельствах было как-то неловко рассказывать ей, что еще один мой возлюбленный не только жив, но и стремится так или иначе быть со мной. Не слишком дипломатичным казалось и признание, что я сильнее, чем прежде, люблю Гаки-сан, и это особенно ясно теперь, когда я вернулась в страну, где он живет, а крыша храма, виднеющаяся за полем из окна моего коттеджа, непрерывно напоминает о нашей необыкновенной ночи. Хотя, вообще-то, напоминания не нужны: все и так навечно впечатано в потаенные клетки мозга.

— Надеюсь, ты не поедешь на той неделе в свой омерзительный храм? — спросила в конце разговора Амалия.

— Он вовсе не омерзительный, но, вероятно, нет, не поеду. — Это была не чистая ложь, а так, с легкой примесью.

— Хорошо, но на всякий случай давай-ка я все-таки расскажу, как — по словам моей сказительницы — распознать злого призрака, если он принял вид человека. — Амалия произнесла какое-то архаично звучащее слово, и я, закусив губу, чтобы не рассмеяться, послушно записала его на внутренней стороне обложки моего зеленого, как мох, блокнота.

* * *

"Любовь не просто слепа, она еще и безумна в клиническом смысле слова". Это один из пессимистических афоризмов, рожденных в уме моей матушки после того, как блестящий и безответственный, кроме лыж, ничего не желающий знать батюшка вышел однажды купить свежий номер "Иллюстрированного спорта" и больше уже никогда не вернулся. Проезжая мимо убогих маленьких деревушек, крошечных, на заплаты похожих полей и домов, на стенках которых сушились нанизанные на веревку сардинки, вдыхая все более чистый и освежающий воздух, я подумала, что, возможно, являюсь живым подтверждением этой циничной теории. Только что я отдала целый год пассивно моногамным отношениям с мужчиной, который мне подарил восхитительную, но полную тайн и загадок ночь, с мужчиной, о котором я почти ничего не знаю и которого прорицательница на основании выданных ей фактов принимает за спрятавшегося под чужой личиной зловещего призрака.

Последнее заставляло меня недоверчиво пощелкивать языком, конечно, такое предположение просто абсурдно, но вопрос, почему все-таки мы должны были расстаться на целый год, по-прежнему смущал воображение. Смутно помнилась фраза "дружба в письмах не для буддистов", но ведь раз в месяц он мог бы и приподнять телефонную трубку. И вдруг меня осенило. А не была ли эта разлука своего рода испытанием моих душевных качеств, пройдя которое, я могла наконец считаться достойной спутницей жизни.

Как бы то ни было, скоро я все узнаю, подумала я, становясь на позицию фаталиста. Гаки-сан сказал "десятого октября", и я решила постучаться у дверей в одну минуту первого назначенной мне даты. Приехала я на полчаса раньше и, включив печку, сидела в машине, слушая кассету с хитами Ван Моррисона, следя за стрелкой часов и каждые несколько секунд кидая взгляд в развернутое зеркальце заднего вида, словно опасаясь увидеть в нем что-нибудь неожиданное.

Наконец стукнула полночь, но я принудила себя прождать еще пять минут, предполагая таким образом слегка замаскировать свое нетерпение. Оставив багаж в запертой машине, я стала медленно подниматься по мощенному камнем склону, глубоко наслаждаясь тишиной, пряным запахом осени и дрожью предвкушения. Сделав глубокий вдох, я открыла дверь и несмело подала голос.

Никакого ответа.

— Привет! — крикнула я погромче.

И тогда, откликаясь на мой голос, в глубине дома скрипнула дверь и после мгновения, показавшегося мне вечностью, послышался шум, безусловно, мужских шагов, спешащих ко мне по гладким доскам пола. Вот он! Прекрасный настоятель старинного храма наклонялся ко мне через перила лестницы и радостно восклицал:

— Добро пожаловать! Добро пожаловать домой!

* * *

Его поцелуи были грубее, чем мне запомнилось, но запах, исходивший от него, был прежним: от него пахло благовониями, теплой кожей и сушеными листьями криптомерии. Одет он был как пилигрим: большая шляпа, белые легинсы под коротким черным плащом. "Ты только сейчас возвратился из своего путешествия длиной в год?" — шутливо спросила я, когда он потянул меня в гостевую спальню.

— Да. — Он был странно неразговорчив, но я заключила, что просто мы оба слишком устали и слишком взволнованы. Почувствовав вдруг настоятельную необходимость убедиться, что наша тяга друг к другу не была только телесной, я попросила:

— Пойдем сейчас не сюда. Сначала мне хочется выпить чаю.

— Для этого будет еще масса времени, — коротко отрубил Гаки-сан. Голос был странно низким и хриплым, наверно, опять заключила я, он простудился во время своих долгих странствий.

— Это значит, что утром ты никуда не сбежишь? — спросила я.

— Нет, — сказал Гаки-сан. — Я могу остаться здесь навсегда. А ты?

— Тоже, — ответила я, размышляя, не был ли это момент помолвки.

Но потом, почти сразу же, мы оказались в моей прежней комнате, и он срывал с меня куртку, расстегивал платье, ласкал холодные бугорки грудей (и кусал их, чего не делал прежде и что, по правде говоря, было не так приятно). Он начал целовать меня новыми, грубыми, но опьяняющими поцелуями, и я сразу же превратилась в опьяненную страстью женщину, не знающую ни стыда, ни запретов и сохраняющую только слабые остатки здравого смысла.

— Подожди, — вскрикнула я, когда он опустился передо мной на колени, почти обнаженный, но еще не снявший своей бамбуковой шляпы, носков с отдельным углублением для большого пальца и пилигримских легинсов. Эта полуодетость делала его в высшей степени эротичным, и весь он чудился мне существом необычной природы, заставляющим вспомнить какое-то живописное полотно, где Зевс в виде лебедя кружит около юных дев и как-то (механику этого дела я так никогда и не поняла) умудряется овладеть ими всеми. — Я, как и ты, хочу, чтобы мы продолжали, но разве не надо сначала нарисовать друг другу санскритские знаки?

— Никакой надобности, — выдохнул он грубым гортанным голосом, неловкими пальцами расстегивая на мне юбку и целуя чуть ли не с яростью, после того как удавалось справиться с каждой следующей пуговицей. В этот момент я впервые сумела поймать его взгляд и не увидела ясных и чистых глаз моего любимого. Теперь в них мелькало что-то темное и расчетливое, скрытное, хитрое. Что-то даже не совсем человеческое.

— Погоди, — старалась я выиграть время, — дай мне сначала раздеть тебя. — Я попыталась сесть.

— Нет, — прорычал он, сильными руками придавливая мне плечи.

— Сними хоть носки и не торопись так, — я старалась говорить игриво, но меня уже охватил настоящий страх.

— НЕТ, — выкрикнул он. Услышав ярость в голосе, я плюнула на все предосторожности и тоже выкрикнула ***** — магическое слово против оборотней, которое мне сообщила Амалия и которое я поклялась никогда и никому не открывать. В ту же секунду руки у меня на плечах превратились в огромные волосатые лапы с острыми загнутыми когтями. Закрыв глаза, я отчаянно громко вскрикнула.

Снаружи раздался топот бегущих ног, потом дверь распахнулась так резко, что соскочила с петель и упала с грохотом на пол. Визгливый тонкий голос выкрикнул что-то на языке, которого я никогда не слыхала — или, может быть, все-таки слышала? — и, открыв глаза, я увидела, как огромный мохнатый зверь в одежде священника стремглав выбегает в холл. Мелькнул скрытый под шляпой длинный хобот; когти четырех лап заскрежетали по гладкому полу: чудовище убегало во все лопатки.

Ничего не понимая, я оглядывалась в поисках моего спасителя. И как раз в этот момент горевшая в углу масляная лампа погасла, а комната погрузилась во тьму.

— Кто здесь? — слабо спросила я. Ужас пронизывал до костей, говорить было очень трудно.

— Это я, Гаки, — откликнулся тонкий голос.

— Тогда кто же был тот, то есть то, в шляпе?

— Это был тануки, — голос натужно рассмеялся фальцетом. — Как, на твой вкус, он меня изображал?

Лучше, чем ты сейчас пытаешься это делать, подумала я, но вслух спросила:

— Что с твоим голосом? И зачем ты потушил свет?

— На это коротко не ответишь, — сказал бестелесный голос. — И думаю, будет лучше, если ты прямо сейчас отправишься домой и навсегда забудешь обо мне.

— Ни в коем случае. Я целый год хранила тебе верность и заслужила право узнать, что все-таки происходит.

Из темноты послышался глубокий вздох.

— Хорошо, — согласился Гаки-сан. — Но сначала оденься, потому что услышав, что я скажу, ты, скорее всего, захочешь с криком броситься прочь.

* * *

По темному холлу я прошла за ним в комнату, где мы пили чай и состязались в остроумии в тот первый вечер. Видны были лишь контуры предметов. Вот дверь, а вон там — стол. И когда он уселся напротив меня, я смогла разглядеть только то, что одет он, как и тануки — пилигримская шляпа, плащ, легинсы, носки с отдельным пальцем. (Потом, потом у меня будет время разобраться во всех чудовищных впечатлениях, осознать, что я чуть не попала в постель с барсуком-оборотнем.)

— Как мне узнать, что ты действительно Гаки-сан? — спросила я, когда он извинился за отсутствие угощения. Мне до смерти хотелось чашку горячего зеленого чая, но я отмахнулась от этой мысли. Чай можно перенести на будущее и пить его тогда сколько угодно — конечно, если мне суждено пережить эту жуткую ночь. — Я благодарна тебе за спасение, — продолжала я вслух, — но твой голос звучит необычно, и ты почему-то прячешь лицо.

— Джо-сан, — он сказал это с нежностью, меня окатила сладкая дрожь воспоминаний о той нашей ночи. — Дорогая моя Джозефина. — Разве я назвала ему свое полное имя? Я что-то этого не помнила. — Я, право, не знаю, с чего начать, потому что ты — самое драгоценное, что было у меня и в жизни, и потом, и мне так не хочется причинять тебе боль или пугать тебя.

И в жизни, и потом? Услышав эти слова, я полностью прониклась смыслом поговорки "кровь стынет в жилах": вены вдруг оказались заполнены чем-то вроде густого шербета. Мой невидимый собеседник вздохнул и принялся рассказывать невероятнейшую из историй.

Он начал с того, что Гаки — не его имя, а название типа существ. И он — один из сверхъестественных духов низшего ранга, именуемых гаки (а на санскрите — prêta), медленно отрабатывающих дурную карму, заслуженную в предыдущем существовании. Посвящен в сан он был в восьмидесятых годах девятнадцатого века, в то время, когда священникам его секты запрещалось жениться и вступать в связи с женщинами. Но, будучи, по его собственным словам, "необузданно чувственным", он многократно нарушал это предписание в объятиях куртизанок и, хотя не любил ни одну, не имел сил отказаться от этого образа жизни. ("Мной овладела тяга к тому, что мы, буддисты, называем бонно-но ину, — горестно произнес он, — неразумные и ненасытные "собачьи радости"".) Он умер молодым, в тридцать шесть лет, став жертвой изнуряющей болезни, подхваченной от одной из своих продажных любовниц, и с тех пор медленно и с трудом пробивал путь наверх, минуя один за другим все отвратительные низшие уровни мира гаки. К моменту, когда мы встретились, он достиг точки, позволявшей приобретать человеческий облик на один день в году — десятое число десятого месяца. День, ставший днем нашей встречи, он провел в городке Каванака, мастеря разные поделки, чтобы потом раздать деньги бедным, и даже не глядя на женщин, встречавшихся на пути.

А потом я появилась на пороге его одинокого дома, и он влюбился — в первый раз за всю жизнь или, точнее, за все существование. И в первый же миг решил, что даже еще десять жизней в качестве низшего гаки, живущего среди отбросов и питающегося экскрементами, — не слишком высокая плата за одну ночь со мной. К тому же, поскольку "священное вожделение" (это его чудесная формула) соединялось у него с искренней любовью, он понадеялся, что нарушение правил останется безнаказанным, и поэтому утром, перед тем как вернуться в нечеловеческий облик, сказал мне, что отправляется в странствие и оптимистически пообещал увидеться через год.

Что же касается происшествия в бассейне на горячих источниках, то там он принимал свое подлинное обличье ("но некоторым образом раздутое и увеличенное"), для того чтобы напугать призрак горничной. Знаки сутры, которые он начертил у меня на коже, должны были теоретически послужить мне защитой, а кроме того, развлекли его, потому что при жизни он обожал каллиграфию. Сказав это, он с извиняющимся смешком добавил, что попросил меня покрыть его тело санскритскими "ах" просто так, для веселья. "Ведь там, где я живу, нет даже слова "веселье"", — добавил он грустно.

Говоря, что занятия любовью обернутся для нас катастрофой, он прежде всего имел в виду себя — гибельный для него итог долгих попыток подъема по лестнице карм, — но опасался и каких-нибудь неведомых дурных последствий для меня. Он объяснил, что в горах поблизости водится много оборотней, скрывающихся под видом лисиц, барсуков и змей. И должно быть, какой-нибудь сладострастный оборотень-тануки прознал про нашу связь, а выяснив, что Гаки-сан будет не в состоянии сдержать слово и прийти на свидание в человеческом облике, решил вступить в романтическую игру и удовлетворить свои чудовищные животные потребности. Конечно, он и сам чудовище, сухо добавил Гаки-сан, но это не может служить извинением.

Когда я преодолела наконец первую фазу ужаса и растерянности, меня охватил восторг любознательности и я начала задавать миллион вопросов о структурах и взаимосвязях так, словно собирала материал для статьи. На большинство из них Гаки-сан отвечал: "Это не поддается объяснению, и я молю бога, чтобы ты никогда не смогла узнать это из первых рук. Скажу одно: по сравнению с загробным миром жизнь на земле — просто праздник в саду. Пользуйся им, пока можешь".

Стараясь внести в разговор свою лепту, я сказала ему, что последняя фраза моей бабушки Леды была: "Не расстраивайтесь, мои дорогие. Как бы то ни было, а все лучшие люди тоже мертвы". На это он хмыкнул, но смешок был лишь слабым отзвуком прежнего, сверкающего и заразительного смеха.

Спрашивая о чем-то, я один раз назвала его Гаки-сан, на что он заметил:

— Я объяснил уже, что это вовсе не мое имя, но для сегодняшней ночи оно годится.

— А как же тебя зовут, то есть как тебя звала?

— Мутаи. Мутаи Маборосимон.

— Правда? — спросила я подозрительно, зная, что мабороси значит "фантом".

— Неправда, — признался он, и после этого я продолжала называть его Гаки-сан, что означает, как я узнала позже, Мистер Голодный Дух. Меня занимало, как же устроен этот мир теней, полный томящихся душ, и я попросила его рассказать мне о гаки.

— Что ж тебе рассказать? — беспечно начал он. — Существует тридцать шесть разных типов, большинство из которых, как это сказано в старых книгах, ассоциируется с болезнью, гниением и смертью.

— Звучит впечатляюще, — заметила я, но почему-то мне не было страшно. На свой, журналистский, манер я даже чувствовала странное удовольствие. — Пожалуйста, продолжай.

— Видишь ли, это все очень сложно, и, проведя там сто лет, я только-только начинаю как-то ориентироваться. Загробный мир отличается от описаний, которые дают нам буддийские тексты, но они правы в том, что мир гаки на одну ступень ниже царства животных и на одну ступень выше ада. Надеюсь, что придет время, когда я снова смогу прожить полноценную человеческую жизнь, это будет лет через сто или двести, если, конечно, наш человеческий род уцелеет до того времени. Но лучше быть голодным духом, чем гореть в Восьми кругах ада или разгребать непрерывно дерьмо и быть истязаемым демонами.

— Расскажи мне еще о голодных духах, — с жадностью попросила я.

— Хорошо, — сказал он похожим на шелест тростника голосом. — Вкратце дело обстоит так. Есть мудзаи-гаки, страдающие от постоянных, неутолимых жажды и голода. Есть содзаи-гаки, которые иногда получают в пищу немного отбросов. Над ними — усаи-гаки, они едят то, что остается после людей, а также подношения богам и предкам, выкладываемые на домашний алтарь. На противоположном конце социальной шкалы: дзики-ники-гаки, поедающие человеческую плоть, дзики-кэцу-гаки, которые питаются кровью, дзи-ки-доку-гаки, которые едят яды, дзики-кэ-гаки, потребляющие дурные запахи, сикко-гаки, которые пожирают червивые трупы, и дзики-фун-га-ки, или едоки фекалий, ну и всякие прочие. Далее. Существует несколько видов, чьи муки связаны с грехами, совершенным ими в течение жизни. Например, есть дзики-ко-гаки, которые в старых книгах именуются "гоблинами, питающимися курениями". Это духи людей, которые ради наживы делали или продавали некачественный ладан. Единственное, чем им разрешается питаться, чем они как-то смягчают нескончаемые муки голода, — дым, исходящий от ладана. И есть дзики-ман-гаки—они могут питаться только волосяными накладками, что иногда венчают головы на статуях святых. Эти гаки некогда были людьми, кравшими ценности из буддийских храмов.

Несколько раз я видела эти заплесневевшие волосяные шапочки и содрогнулась, представив себе необходимость жевать их, не имея перспективы избавления. Изумляясь тому, что такие вещи служат предметом непринужденного разговора, в то время как так называемый обычный мир спокойно живет рядом своей жизнью, я все-таки спросила, как о чем-то само собой разумеющемся:

— А к какому виду относишься ты?

— Ох, — ответил невидимый собеседник, — я надеялся, ты не спросишь. Я — то, что зовут ёку-сики-гаки, или дух похоти. И я наделен кое-какими силами, включая возможность время от времени принимать человеческое обличье, потому что получил некоторое прощение авансом с учетом совершенных при жизни добрых дел. Если не говорить о бесчисленных нарушениях обета целомудрия, то, пожалуй, лет с двадцати я вел добродетельный образ жизни. Но в конечном счете все свелось к этому: я отбываю наказание за грех сладострастия.

— А сладострастие — это всегда грех? — спросила я.

— Нет, только если считаешь его грехом, — ответил Гаки-сан.

* * *

Мы разговаривали всю ночь напролет, и неожиданным образом беседа приносила умиротворение. Пока я не начинала смотреть на все как бы со стороны (ой-ёй-ёй, я встречаю рассвет в компании с голодным духом!), меня не терзало ни чувство страха, ни чувство опасности. В какой-то момент я вспомнила, как чуть не стала жертвой похотливого тануки. Это вызвало беспокойство, и я пробормотала как бы в сторону ***** — свое магическое, тайное слово. Но контур сидящей с той стороны стола, прячущейся в тени, фигуры не претерпел никаких изменений, и, вздохнув с облегчением, я постаралась избежать неловкости, небрежно пояснив: "Кстати, именно это слово заставило барсука-оборотня вернуться в его настоящее обличье. И я все думаю, оно ли заставило тебя прибежать?"

— Нет, — сказал Гаки-сан, вроде бы не заметив моей уловки. — Я прибежал на твои крики. Сегодня вечером я собирался всего лишь молча посмотреть на тебя из укрытия и надеялся, ты решишь, что меня нету дома. Получив наконец возможность снова принять человеческий облик, я надеялся поехать в Киото, найти тебя и объяснить всю, хм… ситуацию. Как мне было предусмотреть вмешательство этого дьявольского тануки!

— Я рада этому вмешательству. Для меня очень важен наш с тобой разговор.

— Для меня тоже, — сказал Гаки-сан.

Было понятно, что он встает, но я видела только контур высокой фигуры в плаще. Он был гораздо тоньше, чем мне помнилось, лицо по-прежнему скрыто под шляпой, похожей на перевернутую корзину.

— А теперь тебе пора спать, — сказал он. — Распрощаемся же сейчас: тебе лучше не видеть меня при дневном свете, — проговорил он с глубокой грустью.

— Спасибо за предложенный ночлег, — ответила я, не в силах отогнать мысль, как отличаются эти слова от того, что я готовилась говорить этой ночью. — Но мне лучше отправиться прямо сейчас. Посплю где-нибудь в придорожной гостинице. Наверное, ты и сам понимаешь, я вряд ли засну под крышей этого храма после всего, что случилось. — И после всего, что не случилось, горько добавила я про себя.

— Я тебя понимаю. — И голос его прозвучал даже еще печальнее, чем прежде.

Вместо прощального рукопожатия он поклонился. Я едва разглядела это в полутьме и, в свою очередь наклонив голову, уронила на татами несколько слезинок. "Сараба", — тихо проговорил он, употребив старинное, душу щемящее слово прощания, а я сказала в ответ: "До новой встречи". В следующее мгновение его легкие шаги зазвучали в прихожей, и я поняла, что долго и страстно ожидавшееся свидание закончено.

Пройдя к выходу, я обулась и, отчетливо хлопнув дверью, вышла в холодную, ясную ночь. Все, что произошло потом, случилось спонтанно. Трудно сказать, сработали тут мои журналистские навыки или обычное людское любопытство, но я вдруг почувствовала, что не смогу жить дальше, не узнав, с кем (или с чем), принявшим облик человека, я год назад занималась любовью. Если сегодняшний Гаки-сан не человек, то что он? Конечно, я не имела права разнюхивать, но я должна была выяснить это.

Как можно громче шурша вымостившими дорогу камушками, я сбежала по склону вниз, а потом крадучись поднялась по лесной обочине вверх, к храму. Только что прошел дождь, влажные листья были мягкими, а веточки, способные предательски вдруг хрустнуть под ногой, я осторожно обходила. "Мне захотелось отыскать Пимико и Судзу и погладить их", — бормотала я торопливо, репетируя объяснение на тот случай, если меня обнаружат. Их обоих в этот раз почему-то не было, а расспросить об их судьбе или об их настоящем облике я не успела.

Сердце отчаянно колотилось в груди, пока я пробиралась между деревьями. Гаки-сан в любом виде не пугал меня. Я чувствовала: он добр, и его добрую душу слишком сурово наказали за темперамент, которым было наделено его тело. Но мысль об еще одной встрече с тануки или еще кем-нибудь из этой компании, естественно, вгоняла меня в дрожь.

На цыпочках я прокралась мимо застекленного коридора, ванной, гостевой комнаты, где год назад мы провели свою бесподобную ночь, комнаты, где мы пили чай, кухни и наконец добралась, похоже, до спальни Гаки-сан. Окна были закрыты, но, найдя в бумажной ширме маленькую дырочку, я осторожно приникла к ней глазом.

Когда глаза привыкли к темноте, я разглядела Гаки-сан. Спиной ко мне, он стоял на коленях перед алтарем. Коротко вспыхнула спичка, когда он зажег палочку благовоний и принялся нараспев читать сутру странным, но теперь уже хорошо знакомым мне голосом. Прошло несколько минут, и, все еще оставаясь спиной ко мне, он поднялся, похудевший, но так похожий на себя год назад, что меня охватило желание распахнуть дверь и кинуться к нему с раскрытыми объятиями. Но тут он повернулся, начал раздеваться, и, пытаясь сдержать рвущийся к губам крик, я крепко зажала рот: освобожденное от одежд длинное хрупкое тело было телом гигантского насекомого. Это не был ни таракан, ни любой из известных мне жуков, это было нечто похожее на гротескно изуродованную гигантскую стрекозу (если можно представить себе стрекозу, стоящую на двух ногах) с крепким сегментно-членистым позвоночником. Торс был блестящий, зеленовато-синий, с растущими из него прозрачными золотистыми крыльями. А лицо! Боже мой, это лицо! Ни в каком кошмаре не могла бы привидеться эта страшная маска с зеркально отражающими глазами, подвижным хоботком и омерзительной пастью на месте рта. В ужасе смотрела я на это существо, а оно начало вдруг излучать свет, и в этом необъяснимо жутком свечении я увидела на короткой уродливой шее насекомого кожаный шнур, а на нем — мою пропавшую сережку. Это чудовище — я уже не могла называть его Гаки-сан — смело! носить, будто сувенир! мою вещь!

Потеряв самообладание, я громко вскрикнула и опрометью помчалась через лес вниз. Колючие, по-осеннему обнаженные ветки деревьев хлестали меня по лицу, по рукам, но мне было уже все равно. Почти сразу же я услышала, как за спиной хлопнули двери храма, а потом воздух наполнил зловещий шум крыльев. Подгоняемая собственным ужасом, я представила себе, что сейчас урок физкультуры в школе и я просто бегу кросс по пересеченной местности. Мощный выброс адреналина в кровь помог: преследователь не сумел меня нагнать. Сама не знаю как, я добралась до машины, плюхнулась на сиденье, заперла за собой дверь и резко включила зажигание. Из выхлопной трубы пошел пар: холодный мотор медленно прогревался. И неожиданно в этом облаке пара я прямо перед собой увидела чудовищную, огромную голову насекомого, буквально приклеившегося снаружи к лобовому стеклу.

Я вскрикнула: громкий, протяжный, отчаянный крик непроизвольно рвался из груди, и мне было не унять его. Сквозь застилавшую глаза пелену страха я различала, как это невероятное существо шевелит своим омерзительным подобием рта, и живот судорожно сжимался при воспоминании о наших поцелуях. Сначала я совершенно не осознавала, что пытаются выговорить эти отталкивающие подобия губ, но потом вдруг поняла. Это было: "Прости меня" и "забудь обо мне".

Как я могу о тебе забыть, когда ты торчишь здесь, пронеслось у меня в голове, и в то же время я была странным образом тронута этими словами. Чудовищное насекомое поднесло обе лапки к шее, развязало шнурок, на котором висела сережка, и осторожно повесило его на зеркало заднего вида моей машины. Я чувствовала, что ему хочется получить от меня какой-то прощальный знак, но встретиться взглядом с призрачными глазами существа из чужого мира было бы свыше моих сил, и я просто кивнула, надеясь, что этого будет достаточно. После еще одного, бесконечно растянутого мгновения оно взвилось и полетело, медленно уменьшаясь, пока наконец не достигло размеров обычной стрекозы и не исчезло за храмовыми воротами.

Изо всех сил надавив на педаль сцепления, я одним духом промчалась до поворота дороги, а когда повернула и, спускаясь, на крутом вираже проехала мимо холма, на котором возвышался храм, то даже не удивилась, увидев, что никакого строения на нем нет — только куча камней и куски старых стен. Все это фантастическое и нереальное, скорее всего, вогнало меня в шок: гнала я по пустынной дороге как сумасшедшая и непрерывно должна была крутить руль, так как меня все время заносило то на встречную полосу, то на усыпанную гравием обочину.

Мысли неслись еще быстрее, чем машина. Весь первый час пролетел в попытках осмыслить случившееся и в напрасных усилиях отнести происшедшее за счет сна или кошмарной галлюцинации. Принять как реальность то, что я Джозефина Лилио-Леда Стелле, ненавистница насекомых, Немезида, безжалостно уничтожающая тараканов и смертоностным ядом опрыскивающая москитов, провела целый год плодоносного лета жизни истово блюдя верность какому-то сверхъестественному насекомому, я была просто не в состоянии. Но знала, отлично знала, что происшедшее не было сном. На лицо было множество доказательств: висящая на зеркале потерянная сережка, каллиграфически выведенный рукой Гаки-сан знак "ах" в зеленом блокноте, царапины у меня на плечах, оставленные когтями охваченного животным вожделением тануки.

Все эти размышления составили не самое вкусное из возможных блюд духовной пищи, перемолотой мною в ту ночь, но на десерт я все-таки получила возможность подумать о будущем. Гаки-сан, которого я так глубоко любила и о котором теперь от всего сердца сожалела, оказался всего лишь призраком, и метафорически — вдруг поняла я, — именно такими оказывались и все мои увлечения, все… кроме одного. И с абсолютной уверенностью, рожденной внезапным прозрением, я поняла, что отныне и впредь моя женская жизнь связана только с Раади Улонгго. Даже простое произнесение его имени уже наполнило меня радостью. Какая удача, что этот прекрасный человек ждет меня. Я расскажу ему все, и неудача, пережитая во время последней встречи, только усилит нашу любовь и придаст новый вкус нашей страсти. Я умирала от нетерпения поскорее схватить телефонную трубку и сказать: "Если ты хочешь, я вылечу завтра".

* * *

— Так, значит, ты все-таки ездила в этот храм, — мрачно сказала Амалия, когда я позвонила ей на другой день. — Я так и предполагала. И что же? Как прошло воссоединение влюбленных?

— Успокойся, все в полном порядке. Его там не было. — В каком-то смысле это было правдой. Может, когда-нибудь я поделюсь и подробностями, но только позже, когда сама во всем разберусь.

— Думаю, это к лучшему, — сказала она с явным облегчением.

Мы поболтали об осенних листьях и японских мыльных операх, как вдруг в трубке раздался бодрый мужской голос, крикнувший с пародированным австралийским акцентом: "Эгей, наверху, можно подняться на борт?"

— Неуловимый Брайан? — спросила я.

— Да, но… это не совсем то, что ты думаешь, — с нервным смешком отозвалась Амалия. — Он не сумел выкроить время, чтобы позавтракать со мной сегодня, так что я попытаюсь приготовить для него что-то вроде обеда.

Похоже, здесь использован давно известный трюк, подумала я, а вслух сказала:

— Что ж, в таком случае я прощаюсь. Желаю получить максимум удовольствия и не делать того, что делать не следует. Например, не мучить себя из-за живого мертвеца, добавила я про себя.

Самое удивительное, что я пребывала в полном спокойствии и даже чувствовала себя вполне довольной. Что прошло, то прошло, и я извлеку из этого свою пользу. Сведения о существовании загробного мира будоражили, хотя, конечно, судя по описанию, он был далек от идиллии и всепрощения, на которые я могла бы надеяться. Естественно, возник вопрос, а не так ли обстоит дело и с богом или богами. (В связи с этим вспомнилась старая шутка: по воспитанию я агностик, но вечно терзался сомнениями.)

"Не звони. Просто сядь в самолет и прилети", — сказал Раади в Ночь Цветущей Плоти, но мне не терпелось поговорить с ним. В тот же вечер, после хорошего и освежающего сна без сновидений, я, мысленно прикинув, сколько у них сейчас времени, набрала номер телефона школы, где он преподавал. Раади просил меня никогда не звонить туда, но на острове Мотыльков телефона не было, а неотложный звонок был мне необходим, как неотложная медицинская помощь: потребность услышать его была так велика, что уже превращалась в физическую боль.

— Хэлло! — жадно крикнула я, как только замолкли гудки ожидания.

— Хэлло! Школа острова Чаек слушает, — откликнулся женский голос на другом конце провода. Женщина говорила четко, но со свойственным островитянам заглатыванием гласных звуков.

— Не могли бы вы попросить к телефону Раади Улонгго. У меня разговор, не терпящий отлагательства. (Черт, как фальшиво это звучит!)

Женщина на другом конце долго молчала и наконец задала вопрос:

— Простите, а как давно вы с ним виделись?

— Ровно неделю назад, во время фестиваля.

— Да-а, — протянула она. — Не знаю, право, как лучше сказать вам это, но нашего дорогого мистера Раади, да почиет душа его с миром, застрелили в 1995 году, во время клановых междоусобиц.

— Но я его видела, — ошеломленно воскликнула я, хотела добавить "мы с ним целовались", но вовремя сообразила, что это неправда, я так мечтала об этом, что память приняла желаемое за действительное.

Еще одна пауза и наконец:

— Вам что-нибудь говорит слово "джинн"?

— Джин? — Как стопроцентная трезвенница и дочь алкоголички, я почему-то подумала, что она говорит о спиртном напитке.

— Дзодзолио, — уточнила она, — по-моему, вы называете их призраками. Вы верите, что они существуют?

— Безусловно, — ответила я, невольно дивясь, каким коротким оказался путь от "безусловно нет" до "безусловно". Японцам такая двусмысленная текучесть понятна. У них есть специальное слово дзэндзэн, что означает "целое, включающее в себя оба полюса".

— Тогда я могу рассказать вам, — продолжила женщина, — что в Ночь Цветущей Плоти даже те, кто не существует уже во плоти, могут оказываться среди нас, танцевать, влюбляться. Пожалуйста, не просите меня сказать больше; это секретная опасная информация.

И этот секрет на редкость неплохо хранится, подумала я. Ни в одном из серьезных и объективных антропологических исследований мне не случалось читать о призраках, имеющих способность снова обретать тело.

— Странно, — сказала я, пытаясь выудить у нее что-нибудь еще. — Сопровождавшая меня в ночь фестиваля женщина и словом не обмолвилась об этом. — Думаю, эти репортерские вопросы вызваны были моей неспособностью вот так, сразу, усвоить то, что она сказала мне о Раади.

— Простите, а кто вас сопровождал?

— Ее звали Сигелла Кламм, она была минимум на седьмом месяце. Да, и по-моему, принадлежала племени Синей Змеи, — добавила я тоном эксперта, вспомнив синюю ленточку у нее в косе.

— Ах Сигелла! Нет, она была не из племени Змеи, она была из Сверчков. Умерла в 1975 году от укуса змеи. Змея соскользнула с чайного дерева и укусила ее в живот, поэтому не удалось спасти и ребенка. Насколько я помню, это была коричневая мамба с ужасающим смертоносным ядом — одно из явно неудачных творений Создателя.

— Подождите. Вы что, хотите сказать, что я ходила в компании призрака? — Мне казалось, что нет уже вещи, способной меня поразить, но от этой новости у меня по спине побежали мурашки.

— Трагично умереть перед самыми родами, но, по крайней мере, мать и дитя теперь навеки вместе.

В течение минуты я переваривала эту информацию. Потом сказала:

— Но в тот вечер Раади объяснил мне все так убедительно и подробно. И как он был ранен, и как лежал в коме, и как поправился. И пальцы у него были теплыми! — (Его пальцы у меня на губах в момент прощания.)

— Призраки не всегда понимают, что они призраки, — сказала женщина. — Жизнь вовсе не так проста, как кажется, и смерть — тоже.

— Значит, чтобы увидеться с Раади, я должна через год снова приехать на Фестиваль?

— Я этого вовсе не говорила. — Голос вдруг стал ледяным. — И вообще, кажется, вы ошиблись номером. — Раздался щелчок — и потом наступила полная тишина.

А я осталась сидеть, оглушенная этим последним крахом. Святые угодники, с ужасом думала я, бессильно уставясь на синюю дымку, висевшую над полями, словно выкрашенная в индиго москитная сетка. У меня просто дар находить их. Что ж, надо как-нибудь раздобыть еще горсточку раз в год доступных любовников из запредельного мира, и это будет уже похоже на порядочную личную жизнь. В этот момент я вспомнила о банке спермы в Сан-Хосе, куда Раади, чтобы купить учебники, сдавал свое сочное, тропиками взлелеянное семя, и в голове пронеслось: а когда-нибудь…

Но тут зазвонил телефон, и я стремительно схватила трубку, надеясь, что это женщина из школы с острова Чаек, которая поделится со мной еще какими-нибудь секретами или скажет, что пошутила, Раади жив, здоров, полон огня, стоит здесь, рядом с телефоном.

— Хэлло? — сказала я с надеждой.

— Хэлло, мисс Стелле, — откликнулся по-английски мягкий японский женский голос. Это Сибако Судзуки из журнала "Окно в мир путешествий".

Благодарю вас за сданные вовремя бостонские рассказы. Они нам очень понравились. Я понимаю, что обращаюсь в последнюю минуту, но не могли бы вы вылететь завтра в Оаху и подготовить статью, которую мы назовем "Ланчи роскошных отелей Вайкики". Да, кстати, проживание в "Гавайи Ройал".

Она не упомянула, что я полечу первым классом, это и так разумелось. Я живо представила, как сижу в самолете среди безукоризненно вежливых изящных азиатов и смотрю на маленьком экране любовный фильм с двумя звездами в главных ролях, а потом вселяюсь в умопомрачительный номер и раз за разом хожу завтракать яйцами по-флорентийски и тартинками с черной икрой, и поняла, что, пожалуй, не хочу всего этого. И точно знаю, что должна теперь делать что-то другое.

— К сожалению, у меня все расписано на год вперед, — сказала я и, повесив трубку, подумала, каково будет кармическое наказание за эту полную и стопроцентную ложь. Грех — то, что ты считаешь грехом, говорил Гаки-сан. По моим ощущениям, отказ от весьма выгодного в денежном отношении предложения грехом не был, так что, может, все обойдется. С глубоким вздохом я подумала, до чего тяжело лишиться иллюзии, что наш путь обрывается на могиле. Ведь даже когда приходилось задумываться только о непосредственных последствиях своих действий, жизнь и так была более чем сложна…

И снова зуммер телефона прервал мои размышления. "Дьявол, — сказала я, — а это еще кто?"

— Алло! — произнес несколько смущенный женский голос, знакомый мне, как свой собственный, и в то же время чуть другой, нежели помнилось. — Это твоя погрязшая в грехах родительница. Помнишь меня?

— Мама! — с усилием выговорила я, наконец обретя дар речи, и тут же с мгновенно проснувшейся неприязнью, вызванной долгими годами ее отчуждения, поправилась: — Извини, Лилио, сорвалось, я помню, как ты ненавидишь любые намеки на свое материнство.

— Не извиняйся. Слово "мама" звучит для меня теперь упоительно. А вообще, называй меня как угодно, только не намекай, что я слишком стара, чтобы сыграть эту роль блестяще.

На это следовало бы просто вежливо хмыкнуть, но у меня неожиданно возникли подозрения:

— Все это как-то странно. Ты не пьяна?

— Я трезва уже целый год. А в последний месяц вычеркивала в календаре каждый прожитый день, потому что в конце был приз: право наконец позвонить тебе. Я очень скучала по тебе, Джоджо, и мне так больно, что я не всегда была для тебя хорошей матерью.

— Все о'кей, мама, — сказала я, а комната вдруг поплыла перед глазами. — Знаешь, ты сейчас тоже очень нужна мне. — Так вот почему ее голос звучит так странно, думала я, еще боясь поверить этому: она больше не пьет, она одолела зависимость от спиртного.

Мы проболтали два часа, перескакивали с темы на тему, плакали, но и смеялись немало. Я пригласила ее приехать ко мне погостить, но оказалось, она работает — на полставки в газете, в городе Мендочино, так что не может уехать больше чем на три-четыре дня. "Раз так, я приеду к тебе сама", — заявила я. Обо всем, что со мной случилось, я умолчала: это был не телефонный разговор. Зато спросила, выбиралась ли она в Мэн, на могилу бабушки.

— Нет, — ответила мать. — Ты отлично знаешь, что, с моей точки зрения, могилы — это всего лишь холмик грязи в удаленном и неудобном месте. Хотя, пожалуй, я не откажусь взглянуть еще раз на стоящую там прелестную статую.

— На свете много необычного, мой друг Горацио… — начала я, но мать оборвала:

— Оставь в покое этого школьного Шекспира! Сколько раз я говорила тебе: земное бытие — это все, что у нас есть, потом — безмолвие, вот почему и не надо терять ни секунды. Правда, я, к сожалению, смешивала секунды с бутылкой спиртного. — Она покаянно хихикнула.

— А Леда, то есть бабушка, тоже верила, что смерть — вечная пустота? — Самой мне не пришло в голову спросить ее об этом даже перед кончиной. Десятилетней, мне интереснее было слушать про ее роман с мистером Панчо Вильей.

— Ну, бабушка была романтиком до кончиков ногтей, — со смехом ответила мать. В голосе слышалась любовь, но звучало и превосходство. — У нее было наивное убеждение, что после смерти ее душа обратится в бабочку.

Вешая трубку, я чувствовала успокоение. Появилась определенность, во всяком случае, на ближайшее время. Сначала я еду навестить мать, потом мы с ней отправляемся в Мэн — положить на могилу бабушки букетик полевых цветов, которые она так любила. Дальнейшее — в тумане.

Впервые за очень долгое время я оказалась на распутье. И привели к нему не только встреча с миром, о существовании которого я не подозревала, но и неожиданное осознание, что почти вся моя работа, казавшаяся такой увлекательной и приносившая столько удовольствия, — вовсе не то, что я должна делать. О том, чтобы бросить писать, речь не шла, но появилось ясное понимание, что выделенную мне квоту слов (тонких, волшебных, чудесных слов) надо истратить на что-то более значимое, чем описание сверхдорогих холодных закусок или видов из окна пятизвездочного отеля. Нервная дрожь била меня, и все-таки я была абсолютно уверена, что отыщу свое место в жизни, буду хорошо работать и найду применение неизрасходованным запасам любви: шаг за шагом, один земной день за другим.

* * *

Ноябрьское небо на Оленьем острове было ясного кобальтового цвета, но еще более ярко-синей была бабочка, легко опустившаяся на бабушкину могилу, отмеченную не обычным геометрически правильным серым камнем, а скульптурой из розоватого мрамора, изображающей индуистскую богиню Сарасвати, привезенную Ледой из обставленного всяческими удовольствиями паломничества в Дарджелинг. Гибкая, соблазнительная фигура выделялась среди тяжелых, ровно обтесанных камней, как полуобнаженная храмовая танцовщица на собрании "Дочерей Американской революции". Леда не была индуисткой, но ей импонировало терпимое отношение этой религии к земным страстям (во всяком случае, когда дело касалось богов), и она с удовольствием повторяла: "Если б мне предложила выбрать работу по вкусу, я попыталась бы занять место богини Сарасвати. В любой момент охотно поменяю эту грошовую журналистику на обязанности богини искусств, красноречия и красоты".

Мне всегда нравилась эта статуя: и ее сложная прическа, и изящные линии тела. По-моему, она была идеальным надгробием для моей храброй, запретов не знающей бабушки. В этот позднеосенний день леса стояли все еще золотисто-багряными, и листья кленов как бы оттеняли глубокий, розоватый цвет мрамора. Дотронувшись до руки статуи, я с удивлением обнаружила такую теплоту, как если бы там, под поверхностью, струилась живая кровь. Радужная, синевато-лиловая бабочка опустилась на кончик правильного, с горбинкой, носа мраморной скульптуры, а когда я наклонилась, чуть взмахнула крылышками, но никуда не улетела.

— Мам, посмотри, цвет этой бабочки точь-в-точь как глаза Леды. И мои, добавила я про себя. Меня вдруг пронзила острая радость, оттого что я — звено, продолжающее цепочку предков. Иметь возможность после долгого холодного молчания снова общаться и разговаривать с той, что предшествовала мне в этой цепи, казалось дивным, невероятным подарком. Еще в Медочино, во время нескольких долгих обедов и ужинов, я — кое-что сократив — поведала матери о своих необыкновенных приключениях.

Но, как и следовало ожидать, она принялась в ответ убежденно доказывать, что все случившееся в Японских Альпах и на острове Кулалау — всего лишь яркая галлюцинация, результат переутомления и явной нехватки витамина Л. (А кстати, что ты подразумеваешь под Л, поинтересовалась я, всегда предполагавшая, что Л означает любовные ласки или либидо, но вдруг решившая выяснить это точно. "Любовь конечно, что же другое", — ответила моя мать.)

Когда я указала ей на бабочку, что все еще продолжала кружить вокруг статуи Сарасвати, она только фыркнула:

— Совпадение. Безусловно, очень приятное и трогательное, но уж никак не более того. (Я недоверчиво ухмыльнулась.) Это простое совпадение, — с нажимом повторила мать, — ничего удивительного, мир полон совпадений и полон бабочек". Но когда я возвращалась, побродив в одиночестве по скалистому берегу моря, то уже издали увидела, что, сидя на корточках около Сарасвати, она бережно держит бабочку в сложенных чашей ладонях и (я могла бы присягнуть) шепчет ей что-то.

— Это дух, мамочка, — тихо сказала я и на цыпочках пошла прочь — бесшумно, как безногий призрак. На пляже трое кровожадных комаров принялись с писком кружиться вокруг моего лица, и я уже изготовилась одним махом заставить их разом смолкнуть, но тут на память мне пришел Гаки-сан — чудный, горячий, добрый человек, заключенный в тело отвратительного насекомого.

— Слушайте, крошки, — дружелюбно сказала я, — а почему бы вам не отправиться восвояси? И к моему величайшему удивлению, комары вдруг улетели, и след их растаял в воздухе цвета голубики.

 

Живые мертвецы Угуисудани

С давних пор Угуисудани считался районом Токио, в котором приятно гулять и приятно жить. Вплоть до начала периода Эдо этот кусок земли, лежащий в глубокой долине между двумя симметричными пурпурными холмами, представлял собой густой лес из криптомерий и гинкго, населенный прежде всего великим множеством соловьев. Именно этим объясняется его название: Угуисудани — это (в переводе с японского) Долина соловьев. Даже в начале двадцать первого века численность деревьев превосходит здесь численность домов и Угуисудани остается одним из самых зеленых и больше всего напоминающих пригород фрагментов огромного серого лабиринта, который зовется Токио.

В одном из очаровательных, покрытых старой черепицей домов, затерявшихся среди наполненных птичьим щебетом деревьев Угуисудани, молодой франкофил по имени Микио Макиока открыл маленькое кафе и назвал его в честь двух любимых своих художников — кафе "Делоне". Образ Прекрасной Франции запал в душу Микио после того, как в продолжение опьяняющей и всю судьбу изменившей недели он пять раз подряд посмотрел "На последнем дыхании" Жан-Люка Годара. Пройдя курс обучения в маленьком колледже свободных искусств в Сэндае, Микио продолжал заниматься сам, читая по-французски, регулярно наведываясь в музеи и библиотеки, посещая лекции и слушая обучающие кассеты. Микио никогда не выезжал из Японии, но мечтал съездить в Париж: посидеть там за цинковой стойкой в бистро на Монмартре и в компании призраков прошлого: Валери, Гюисманса и этих неподражаемо артистичных Делоне (Робера и его жены Сони) — съесть что-нибудь вроде пиццы по-ниццки и выпить чашечку суматранского кофе, сдобренного абсентом (или каким-нибудь менее ядовитым его заменителем).

Рядом с принадлежавшим Микио кафе размещался красивый дом в стиле псевдошале с белёными стенами, темно-коричневым нависающим козырьком крыши и окнами из граненого на углах стекла. За те десять лет, что Микио прожил в Угуисудани, это здание использовалось по-разному, давая пристанище то ресторанам, то цветочным магазинам, то бутикам, причем некоторые из их владельцев разорились, другие сошли с ума, а кое с кем приключилось и то и другое одновременно. Последнего владельца — оптового торговца мясом — нашли на его собственном складе для хранения туш висящим вниз головой на большом крюке, белым, как еще не поставленная в печь булка, и холодным, как железо.

Местные полицейские, больше привыкшие заниматься пропавшими пуделями и забравшимися — охотясь за птицей — на верхушки деревьев котами, объявили причиной смерти самоубийство. Следователь отнес полное обескровливание тела на счет "силы тяжести и испарения", и дело быстро закрыли. Массивные деревянные двери заперли на замки, граненые окна заколотили досками, и все, включая Микио, решили, что пройдет немало времени, прежде чем явится новый арендатор этого помещения, так явно отмеченного недобрым знаком.

Но ярким прохладным утром в конце сентября Микио, проходя к себе в кафе мимо пустующего строения, заметил, что на окнах нет больше ни заколоченных крест-накрест досок, ни накопившейся за несколько месяцев пыли. Глянув украдкой в сверкающее от чистоты окно, он с изумлением обнаружил, что непритязательное помещение за одну ночь превратилось в великолепнейший ресторан с полосатыми шелковыми обоями, бархатными, как маков цвет, стульями, ручной работы столами густо-коричневого эбенового дерева и хрустальными люстрами, которые легко можно принять за купленные на распродаже в Версале.

"Наверное, они работали всю ночь", — бормотал про себя Микио, поливая из шланга дорожку, ведущую к его кафе. За дверями ресторана не было никаких признаков жизни, хотя с виду он уже был готов принять посетителей. На застеленных прекрасными белыми скатертями массивных столах разложены серебряные приборы, и каждый стол украшен красной розой, венчающей хрустальную вазочку в форме бутона. Все это Микио разглядел сквозь треугольник толстого стекла под невинным предлогом изучения написанного от руки меню, выставленного в окне рядом с входом. Предлагаемая кухня показалась ему европейской, преимущественно с восточно-европейским оттенком. Здесь были разного вида рагу, запеченные в глиняных горшочках, паштеты из потрохов, колбаса с кровью, гуляш, крестьянский суп и мясо на вертеле. На сладкое предлагались торты, бисквиты, пропитанные вином и залитые взбитыми сливками, пудинги и неизбежные тирамису.

— Пудинг с хурмой, — прочитал он вслух. — Надо будет как-нибудь зайти и попробовать.

Хурму он любил в любом виде: нарисованную тушью, свисающую с веток безлиственного дерева, упакованную в деревянные ящики и выставленную на лотке на продажу, но больше всего — спелую и готовую лопнуть, лежащую тихим дремотным сентябрьским днем на черном лаковом подносе рядом с маленьким острым фруктовым ножиком. Хурма казалась ему квинтэссенцией и символом осени, а осень с ее неярким солнцем, прохладными вечерами и разноцветьем листвы ощущалась как самое живительное из всех времен года.

В кафе в этот день все бурлило. Микио только что ввел в меню новинку под названием café Voltaire(мелко смолотый кофе из Коста-Рики с цикорием и корицей), и, по стечению обстоятельств, в это лее время о кафе написала живущая неподалеку очеркистка ведущей англоязычной газеты Токио. В день, когда ее развернутая заметка появилась в печати, а также и во все следующие дни зал был наполнен очень довольными иностранцами, восторженно реагирующими и на оригинальность меню (все поименованные варианты названы в честь знаменитостей из сфер французской истории, литературы и искусства), и на убранство помещения (обои, воспроизводящие "Фоли-Бержер" Тулуз-Лотрека, репродукция "Абсента" Дега на обложках написанных от руки меню, вазы с фруктами, как на натюрмортах Сезанна, цветочные композиции, вдохновленные сверкающими полотнами Одилона Редона). Полный восторг вызывал предлагаемый завтрак: разрезанное на четвертинки крутое яйцо, теплый французский батон, намазанный луковым маслом, и ломтики помидоров — выращенных без пестицидов в маленьком огороде сразу же за кафе, — политые соусом дижонской горчицы и присыпанные свежим базиликом. Похоже, им нравилось решительно все: от музыки (Куперен, Пуленк, Пиаф) до салфеток — хлопчатобумажных, ярких, с набивной каймой. Одна темпераментная американка даже ахала (до неприличия долго) над костюмом Микио: бело-голубой, на манер рыбацкой, полосатой трикотажной блузой, белыми холщовыми брюками, красными сандалиями с ремешками того же цвета и матросским голубым шерстяным беретом.

Журналистке, чей очерк принес кафе "Делоне" этот стремительный взлет успеха, еще не было сорока. Звали эту красивую шатенку Ребекка Фландерс. Родом из Бостона, она жила в Токио уже около двадцати лет и удостоилась того, что местные жители, желая польстить, называли ее "большей японкой, чем сами японцы" — высший комплимент человеку с Запада в устах представителей этой этноцентрически мыслящей нации. С тех пор как четыре года назад Микио открыл свое кофейное заведение, Ребекка Фландерс бывала в нем постоянно, и мало-помалу они подружились.

Работала Ребекка дома, но, будучи человеком общительным, полагала, что электронная связь делает жизнь слишком замкнутой, и, если не возникало препятствия в виде тайфуна или забастовки транспортников, каждый день ездила в центр, в редакцию, чтобы собственноручно отдать материал, вычитать гранки и получить корреспонденцию. В этот день она около трех, как обычно, зашла на обратном пути в кафе "Делоне" выпить чашечку кофе, но Микио был так занят с разноязыкой толпой посетителей, что едва мог перекинуться с ней парой слов.

— Это все ваша вина, — пошутил он, принося ей обычный заказ — чашку café Colette (кофе с молоком, подслащенное таитянским ванильным сиропом) с двумя марципановыми палочками, продуктом изготовления его кузины Санаэ. — Не напиши вы так потрясно о моем заведении, у меня было бы меньше клиентов и больше времени поболтать.

— Простите великодушно, — шутливо извинилась Ребекка, — обещаю: больше это не повторится. — Она прекрасно говорила по-японски: давал себя знать результат многолетнего добросовестного прослушивания радиопередач типа "звоните нам — и мы посоветуем" на тему "Как поступать, если ты влюблена" или "Лекарство от любви". — Но вообще-то мне жаль, что вы так заняты. Я хотела поговорить о новом ресторане по соседству с вами. Выскочил за ночь, прямо как гриб после дождя.

— Я тоже, — начал Микио, но как раз в этот момент звякнул дверной колокольчик и двое датчан, одетых в темные костюмы, светловолосых высоких банковских служащих, войдя в кафе, уселись перед стойкой. — Непременно вернемся к этому разговору, — пообещал Микио и поспешил к своим чашкам-ложкам, истомленным жаждой посетителям и непрерывно щелкающему кассовому аппарату.

В тот же вечер, около девяти, Микио вышел на улицу, якобы чтобы полить свою карликовую хурму — высаженные по обе стороны входной двери в кафе крошечные деревца, украшенные маленькими белыми фонариками, а на самом деле дабы, маскируясь возней с растениями, украдкой подсмотреть, что делается у соседей. Ресторан оказался заполненным. Элегантно одетые иностранцы смеялись, болтали, пили. Что-то заставило Микио почувствовать себя незаконно вторгающимся на чужую территорию, и он поспешно отвернулся, успев, впрочем, суммировать некие странные впечатления. "Il y a quelue chose ui cloche, — сказал он сам себе. — Здесь что-то нечисто".

Микио не терпелось поделиться своими сомнениями с Ребеккой Фландерс, но всю неделю он был так занят с посетителями, что только в воскресенье вечером двое друзей смогли наконец сесть и спокойно поговорить.

— Итак, что вы думаете об этом соседнем ресторане? — спросила Ребекка, отхлебывая из своей чашки пенящийся café Colette.

— Н-ну, здесь много странного. Прежде всего, у них вечно, с самого первого дня, полно посетителей, хотя, насколько я знаю, рекламы они не давали.

— Не давали. Во всяком случае, не в англоязычных газетах.

— Затем, время работы. Это так странно: они открываются в восемь вечера и работают до четырех часов ночи. Обычно по будням я закрываю примерно в одиннадцать, ну или, во всяком случае, не позже двенадцати, но как-то на днях засиделся до двух с приятелем-земляком и по дороге домой увидел, что ресторан под завязку полон изысканного вида иностранцами. Все они были элегантно одеты, а пили не пойми что.

— Что же именно?

— Н-ну, естественно было бы, чтобы они пили вино, или пиво, или коктейли.

— Не обязательно, — сказала Ребекка. — Но все-таки, что ж они пили?

— Они пили томатный сок. Из высоких больших стаканов. — Микио сделал драматическую паузу, но Ребекка в ответ рассмеялась.

— Это всего лишь коктейль "Кровавая Мэри", — сказала она. — Он сейчас очень популярен по всей Европе и издавна в ходу в Штатах. Рецепт, насколько я помню, такой: водка, томатный сок, ворсестерширская приправа, табасская приправа, лимонный сок. Кое-кто после бурных вечерних возлияний пьет этот напиток на завтрак, и называется это "выбивать клин клином".

— О-о! — смущенно протянул Микио. — А я никогда не слышал об этом напитке. И он показался мне больше похожим на… впрочем, неважно.

— Что еще показалось странным? — нетерпеливо спросила Ребекка.

— Н-ну, мне не совсем понятно, почему они не открываются на ланч.

— Возможно, не хотят работать до седьмого пота, возможно, они и так состоятельны, а ресторан держат просто для развлечения.

— Наверное, вы правы, — согласился Микио, и разговор перешел на другие предметы: феноменальный успех его бизнеса, восхитительно низкие цены на хурму и очарование погоды. Все еще чувствуя некоторую неловкость, оттого что он был так невежествен в отношении популярности коктейля "Кровавая Мэри", Микио решил не упоминать об еще одной бросившейся ему в глаза странности касательно жизни в соседнем доме, а именно, промолчать о том, что, хотя ресторан постоянно полон, он никогда не видел, чтобы кто-то входил в него или, наоборот, выходил, а также чтобы такси или другие машины когда-либо останавливались возле дверей.

Ребекка Фландерс исчезла на десять дней, уехав собирать для какого-то американского журнала о путешествиях материал о целительных свойствах ротенбуро — ванн на горячих минеральных источниках, принимаемых под открытым небом. На самом-то деле, как Ребекка призналась Микио, она ухватилась за этот заказ, потому что последний ее роман пришел к скверной развязке, и ей просто необходимо было то, что она называла "маленькими рабочими каникулами, в которых каникул больше, чем работы".

Пока Ребекка отсутствовала, Микио как-то раз отправился к лотку, торговавшему фруктами, — купить для "сезанновских" ваз хризолитово-зеленых груш и блестящих красных яблок. В разговоре с седоволосым владельцем лотка, всегда прикрывавшим свою шевелюру мягкой шляпой с широкими загнутыми полями, он между делом заметил:

— Похоже, что ресторан рядом с моим кафе процветает. Вы туда не заглядывали, Канэсиро-сан?

На лице пожилого зеленщика появилась такая гримаса, словно изо рта Микио вдруг пошел дым.

— Вы шутите, — неодобрительно покачал он головой. — Тарелка супа в этом заведении стоит столько, сколько я выручаю за месяц!

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Микио.

— А вы не смотрели на цены в меню? Они могут привести в ярость. Не знаю ни одного человека в нашей округе, кто бы там побывал. Конечно, всем нам нравится попробовать что-нибудь новенькое, даже так, просто из любопытства, но платить десять тысяч йен за тарелку супа! Нет уж, помилуйте. Даже если он называется распрекрасным словом гаспаччо (он произнес: га-су-па-тё), суп — это суп, согласны?

Микио решил, что мистер Канэсиро ошибся. Старику его возраста немудрено спутать цифры. Накануне он не заметил, как обсчитал Микио, отпуская ему дюжину мандаринов.

— Десять тысяч йен за тарелку супа? Это звучит невероятно, должно быть — ошибка, — дипломатично сказал он.

— Не ошибка, — отрубил Канэсиро, полируя зеленым хлопчатобумажным фартуком длинный лилово-пурпурный баклажан. — Даже стакан воды у них стоит тысячу йен. Я знаю это, потому что Дядюшка Бейсбол — ну тот, что с растрепанной бородой и ночует в парке, — так вот, он рассказал мне, что постучался с черного хода узнать, нет ли какой работы, и они сказали ему, что да, приходи завтра вечером мыть посуду. А ему очень хотелось пить, и он вежливо попросил воды, но они сказали, что это стоит тысячу йен.

Держа кулек с фруктами, Микио торопливо шел назад, в кафе "Делоне", и судорожно соображал. В первый день цены были не обозначены, он готов был поклясться в этом. Так. Он пронесся мимо цветочного магазина, рыбной лавки, "Канцелярских товаров"; не замедлил шага, чтобы проверить, много ли посетителей в маленьком душноватом кафе "Счастливые деньки" — это был его единственный конкурент во всей округе, — и только уголком глаза глянул на стенд информации, пестревший душераздирающими объявлениями: сбежавшие из дома дети, пропавшие домашние животные, потерянные обручальные кольца.

Поравнявшись с рестораном, Микио остановился и стал разглядывать выставленное меню. Да, цены были теперь вписаны, и не как-нибудь, а на готический лад красиво изогнутыми цифрами. Но что это были за цены! Закуска стоила пять тысяч йен, первое блюдо a là carte — десять тысяч, полный обед table d'hôte ошеломлял цифрой в тридцать тысяч йен, а пудинг из хурмы, который Микио предполагал когда-нибудь попробовать, подавался за четыре тысячи йен.

Микио не верил своим глазам. Первое, что мелькнуло в мозгу: при том, как у них переполнено каждый день, с самых восьми часов, они, наверное, гребут деньги лопатой! Второе: ну и доходы у иностранцев, если они здесь едят, несмотря на такие расценки. Но третья мысль, пришедшая в голову несколькими часами позже, когда он молол зерна, чтобы подать café M. Antoinette (прожаренный сорт "Вена", слегка ароматизированный розовыми лепестками и подаваемый с кусочком выпекаемого Санаэ воздушного "Парижского торта"), была самой экстравагантной.

— Постой-ка! — сказал он себе. — А может, это не настоящие цены? Может быть, они выставлены для того, чтобы отпугнуть обычных посетителей? Нет. — И покачав головой, он ругнул себя за чересчур разыгравшееся воображение.

Дела шли хорошо, лучше, чем когда-либо, и Микио получал очень неплохую прибыль. Поэтому в тот день, когда Ребекка Фландерс должна была вернуться из поездки на горячие источники, он вынул из кассы и переложил в бумажник двенадцать десятитысячных купюр, а потом поднял телефонную трубку и, позвонив Ребекке, оставил у нее на автоответчике следующее сообщение: "Предлагаю сегодня вместе поужинать. Думаю, вам легко догадаться где. Наденьте что-нибудь красное, а то вдруг прольете томатный сок. Шутка".

Ребекка отзвонилась около четырех.

— Микио? — ее голос был хриплым и слабым.

— С приездом, Ребекка. У вас все в порядке?

— Неужели мой голос позволяет прийти к такому предположению?

— Вообще-то нет, голос звучит ужасно. А что случилось?

— Видите ли, мне приходилось слышать, что длительное пребывание в ванне с горячей минеральной водой может способствовать активизации накопленных токсинов, думаю, именно это со мной и случилось, потому что я подхватила кошмарнейшую простуду Едва могу говорить, дышать и думать. Немедленно ложусь в постель, так что нельзя ли перенести ваше любезное и заманчивое приглашение на какой-нибудь другой день?

— Конечно можно. Спите крепко, а завтра я позвоню вам узнать, не надо ли чего-нибудь.

Повесив трубку, Микио почувствовал легкое огорчение. Он с таким нетерпением предвкушал ужин с Ребеккой в этом безымянном ресторане (кстати, отсутствие названия — еще одна странность), что даже и не подумал о возможном отказе. Поскольку ресторан явно привлекал исключительно иностранцев, Микио было бы приятнее оказаться там с приятельницей-американкой, но после минутного колебания пришлось принять план Б: идти одному.

Он предварительно попросил кузину Санаэ побыть вместо него в кафе с восьми до десяти и в семь сорок запел в небольшую выгородку за стойкой, чтобы сменить широкие черные льняные брюки, шафранную водолазку и зеленые подтяжки на свое лучшее черно-серое шелковое кимоно с зигзагообразными узорами, тщательно расчесал доходящие до плеч черные волосы, увенчал голову черным кашемировым беретом, опоясался красновато-коричневым оби и, выскользнув из-за занавески, вновь очутился в общем зале. К полному его изумлению, немногочисленная публика — местные завсегдатаи и несколько студентов-иностранцев, лелеющих надежду усовершенствоваться в японском, стоя приветствовали его громкими аплодисментами.

— Ты выглядишь потрясающе, — сказала Санаэ, хлопотавшая за стойкой, чтобы подать шоколад mocha latte.

— И в самом деле, — подхватил завсегдатай японец с волосами, завитыми как проволока, в мечтах — художник и романист, на деле — преподаватель курса "Самооборона в условиях большого города" в расположенном неподалеку женском университете. — Вас можно принять за поэта, сочиняющего танка, или за знаменитого художника, рисующего тушью.

— Именно к этому облику я и стремился, — подтвердил Микио, стараясь, чтобы успех не вскружил ему голову. — Дело в том, что я иду в ресторан по соседству, не заказав предварительно столик.

— Если этот вопрос не дерзость с моей стороны, скажите, пожалуйста, что же это за ресторан? — осведомился на ультравежливом японском бритоголовый студент-медик из Кении.

— А, тот навороченный, с жуткими ценами, — сказала похожая на статуэтку молоденькая японо-бразилианка, изучающая классические танцы буё и подрабатывающая уроками самбы. — Не понимаю, как они держатся, даже если их клиентура — должностные лица высокого ранга со своими любовницами и толстые банкиры, имеющие открытый счет. Во всяком случае, я слышала, что они имеют дело именно с такой публикой.

— Ну, пожелайте мне удачи, — сказал Микио. Надев гэта на черных кожаных ремешках поверх белых хлопчатобумажных носков с отдельным углублением для большого пальца, он, стараясь не привлекать внимания, вышел на улицу и, несмотря на теплую атмосферу оставшегося за спиной кафе "Делоне", сразу почувствовал какую-то тревогу.

— Не глупи, — строго одернул он себя. — Это общественное место, и ты способен за себя заплатить.

Было без десяти восемь, когда Микио подошел к двери таинственного ресторана. Глянув через окно, он увидел, что в зале ни одного посетителя, но двое высоких худых светловолосых официанта уже наводят на столах последний лоск. Еще один иностранец, похожий на официантов, но с некой властностью в облике (возможно, метрдотель, подумал Микио), стоял у двери, ведущей в кухню, и читал газету.

Массивная дверь орехового дерева была без ручки и — как, легонько нажав на нее, обнаружил Микио — заперта. Терпеливо дождавшись момента, когда пробьет восемь, Микио постучал. Маленькое раздвижное деревянное окошко на верху двери открылось почти немедленно, и в нем показалось видимое только до половины худое, тонкогубое лицо.

— Вы чего-то хотите? — спросил глубокий мужской голос на правильном, хотя и грубоватом японском.

— Да, я хотел бы у вас поужинать.

— Предварительный заказ сделан?

— У меня не было такой возможности. В меню нет номера телефона, и названия ресторана я тоже не знал.

— Ресторан не имеет ни названия, ни телефонного номера и, можно сказать, не нуждается ни в том, ни в другом.

— Так, значит, это частный клуб для иностранцев?

— Частный клуб? — Это определение показалось человеку в окошке забавным. — Да, почти так.

— Но тогда почему вы выставили меню?

— Так принято. — Тон ответа явственно означал, что все дальнейшие расспросы будут не только бесполезными, но и, возможно, даже опасными.

— Итак, вы хотите сказать, что я не могу здесь поужинать? — Микио никогда еще не случалось быть столь настойчивым и резким, и странным образом это его отчасти веселило.

— Именно так, — ответил голос, прозвучавший около самого его уха, и Микио просто подпрыгнул от неожиданности. Рядом с ним стоял тот высокий и тонкий, которого он мысленно назвал метрдотелем: длинное и узкое, с резкими чертами лицо, блестящие, гладко зачесанные волосы в стиле звезд немого кино, только не иссиня-черные, а платиново-бежевые, цвета шампанского, смешанного со сливками. Или шампиньонов, подумалось Микио, вдруг вспомнившему плетеные корзинки с бесцветными грибами заморского сорта на фруктово-овощном лотке мистера Канэсиро. Он оглянулся на окошечко над дверью, но то как раз в этот момент закрылось.

— Простите, — обратился Микио к управляющему. — Тот был сейчас в больших темных очках в серебряной оправе. — Я полагал, что ресторан открыт для любой публики.

— Только для членов, — хрипло ответил тот. Он слегка задыхался, хотя прошел считанные шаги.

Микио с некоторым удовлетворением отметил это свидетельство слабости сердечной мышцы, сам он со школьных времен был активным сторонником бега трусцой.

У метрдотеля было высокомерно-покровительственное, почти издевательское выражение лица, но Микио бросился в глаза какой-то непонятный дефект в конструкции рта: губы странно не соответствовали зубам. Черты лица были правильны и даже красивы холодной, безжизненной красотой, общий облик — безукоризнен: черный смокинг с белой, в тонкую полоску рубашкой, красный пояс, до блеска начищенные бальные ботинки на высоком, как у танцовщика фламенко, каблуке и белые перчатки. Распространяемая им смесь изобретенных двадцатым веком ароматов была не полностью гармонична: пахло мятной водой для полоскания рта, употребляемым после бритья мускусным лосьоном, фиксатором для волос и еще чем-то, едва заметно пробивающимся, непонятным, немного напоминающим запах слегка заношенного белья. Длинным и тонким локтем мужчина прижимал к боку свернутую в трубку бумагу. Сначала Микио показалось, что это меню, потом он сообразил, что это сложенная в несколько раз газета "Токио трибьюн".

— Вы работаете в маленьком кафетерии тут, по соседству? — презрительно спросил метрдотель, глядя на поворачивающегося, чтобы уйти, Микио. Игра в знаменитого художника или поэта потерпела фиаско.

— Да, — подтвердил Микио. Доказывать, что кафе — не дешевая забегаловка, а сам он и фактически, и юридически — владелец, с правами столь же законными, как и у владельца банка "Мицубиси", представлялось вряд ли уместным.

— О нашем существовании вам лучше просто забыть, — сказал незнакомец, все еще отдуваясь, словно он только что пробежал кросс. Это звучало не как предложение, а как приказ, и Микио снова почувствовал, как бегут по спине мурашки.

— Пожалуйста, — сказал он, — как скажете. Простите, что побеспокоил.

Уходя восвояси и слыша, как его деревянные гэта щелкают по тротуару, Микио, казалось, чувствовал впивающийся ему в спину взгляд, но, когда он обернулся, улица была пуста.

* * *

На следующее утро Ребекка зашла к нему выпить чашечку смягчающего горло травяного чая.

— Боюсь, какое-то время мне придется пожить без кофе, — сказала она между приступами жестокого кашля. Вместо того чтобы лежать в постели, она заставила себя встать и прийти сюда — вручить (пока тот не испортился) привезенный с горячих источников подарок для Микио. Подарком этим была коробка засахаренных каштанов, облепленных полусладким тестом, обмазанных сверху яичным белком и затем пропеченных до почти керамического блеска. Тронутый ее вниманием, Микио открыл изящно оформленную коробочку и предложил Ребекке полакомиться первой.

— Я — пас, — сказала она. — Стыдно признаться, но в поезде я, жадная душа, слопала в одиночку целую такую вот коробку, так что взяла свою долю уже с лихвой. Во время болезни меня обычно не тянет на сладкое, да и вообще никакого вкуса я сейчас не почувствую. Но пожалуйста, угостите свою очаровательную кузину, ту, что печет пирожные. Думаю, ей понравятся и рецепт, и мастерство исполнения. А теперь расскажите-ка мне о вашем вчерашнем приключении.

Микио выдал полный отчет, опуская лишь те детали, которые — как он полагал — могли унизить его самурайское достоинство, такие например, как непристойная нервная дрожь, когда зловещий, тяжело дышащий официант вдруг оказался у него за спиной.

— Да-а, — протянула Ребекка, когда он закончил. — Мне все это очень не нравится. Нет ли тут криминала? — Больше она ничего не добавила, но так и ушла с хорошо знакомым Микио задумчивым выражением лица. Пари держу, она хочет писать об этом в своей колонке, подумал Микио, надо ее отговорить.

Он выскочил на улицу, но Ребекки уже и след простыл. Не страшно, подумал Микио, она вряд ли займется работой, пока не поправится, так что поговорю с ней завтра. Но он недооценил способности американского организма к быстрому восстановлению сил: когда на следующее утро он наконец добрался до Ребекки, она уже уехала в редакцию и не только не появилась в кафе на обратном пути, но и не отвечала на все более и более тревожные сообщения, которые Микио оставлял ей на автоответчике. А часов в пять появилась Санаэ, размахивающая свежим номером "Токио трибьюн". "События развиваются", — сообщила она таинственным голосом.

Колонка, которую вела Ребекка, помещалась обычно на третьей странице, но в этот день ее передвинули на первые полосы. "ЗАКУЛИСНЫЕ МАХИНАЦИИ — В ОБИТАЛИЩЕ СОЛОВЬЕВ?" — вопрошал крупный жирный заголовок. Рядом с очаровательной фотографии улыбалась Ребекка Фландерс с красиво уложенными волосами. Статья, располагавшаяся внизу, живо и убедительно рассказывала о появлении на маленькой улочке токийского района Угуисудани необычного ресторана с умопомрачительными ценами.

"Возможно, — говорилось в заключение, — все это заинтересует комитет по предоставлению лицензий. Ведь одно дело — не пускать публику в заведение, которое по всем признакам, включая выставленное меню (пусть и с невероятно завышенными ценами), производит впечатление общественного, совсем другое — подавать алкогольные напитки, не имея специального разрешения на торговлю спиртным, или работать до четырех часов ночи, не имея лицензии на содержание кабаре".

Батюшки-светы, подумал Микио, когда Санаэ (к счастью, и в старших классах, и в колледже занимавшаяся английским языком) перевела ему всю статью на японский, им это не понравится.

* * *

Впервые Ребекка Фландерс попала в Токио по студенческому обмену, и ей так здесь понравилось, что, закончив Бостонский университет по специальностям "Японская литература" и "Журналистика", она решила вернуться. Первое пребывание длилось девять месяцев, второе — восемнадцать лет. И все-таки в любой серьезной ситуации ей мягко давали понять, что и сейчас, и всегда она — явственно и неизбежно — останется для своей второй родины иностранкой. Однако это ее ничуть не расстраивало: она и всюду была немножко чужой, даже в своем родном городке Ньютоне, штат Массачусетс.

За годы пребывания в Токио Ребекка несколько раз меняла квартиру, но то, что она сумела найти в Угуисудани, устраивало ее стопроцентно. Небольшой, но достаточно просторный дом, использовавшийся прежде как флигель для прислуги великолепного особняка, переоборудованный десять лет назад, когда пожар уничтожил особняк дотла, в жилье для одной семьи. Рядом находился маленький синтоистский храм Инари (особняк помещался на его территории), так что домик Ребекки окружен был двойным заслоном зелени: ее собственным, с четырех сторон окружающим садиком и начинающимися за ним высокими храмовыми деревьями. В перестроенном виде дом был полуяпонским-полузападным: татами на полу и раздвигающиеся двери-сёдзи на первом этаже, большие застекленные окна и паркетные полы на втором. Ребекке нравилась и эта двойственность, и достигаемая ею гармония. Можно было сидеть внизу за низеньким столиком, пить чай и смотреть на сочный зеленый мох сада, а потом подняться наверх и удобно работать за письменным столом с наклонной крышкой, слушая, как заливаются соловьи и другие певчие птицы в кружевных кронах растущих напротив окна высоких криптомерий.

В тот вечер Микио закрыл кафе почти в полночь. Мелькнула мысль не идти мимо безымянного ресторана, а перейти на другую сторону улицы, но привычка, помноженная на нежелание терять чувство собственного достоинства, не позволила изменить ежедневный маршрут. И все же он дал себе слово идти, опустив голову, пока злосчастные окна не останутся благополучно позади. Обычно Микио ходил с высоко поднятой головой (при его невысоком росте взгляд приходился как раз на уровень окон) и раньше не замечал, что свет больших люстр, проникая через косо срезанные грани стекла, ложился косыми клетками на тротуар, образуя наплывающие друг на друга радужные треугольники.

— Смелее, друг, сейчас все будет позади, — успокаивал себя Микио, приближаясь к массивной деревянной двери. Оставалось миновать только одно окно, когда что-то заставило его вдруг остановиться и, оторвав взгляд от цветного калейдоскопа под ногами, взглянуть в окно — действие в корне противоположное выработанному плану и явно безрассудное.

Все столики были заняты, как обычно, прекрасно одетыми иностранцами, которые, приветствуя друг друга, все как один поднимали высокие хрустальные бокалы, наполненные томатным соком, водкой, ворсестерширской приправой и так далее. Ха! — подумал Микио. Они все снова пьют то же самое, а еще говорят, что стадное чувство присуще нам.

Но затем он отметил деталь, ранее ускользавшую от его внимания. Хотя погода была по-прежнему теплой, все гости были в перчатках: мужчины в черных кожаных или белых хлопчатобумажных, женщины — в длинных шелковых, ярких весенних цветов. Возможно, еще один странный обычай этого клуба, подобный вывешиванию меню и отказу широкой публике в праве входа. Микио медленно осмотрел весь зал и, когда его взгляд дошел до покрытых красной эмалью, ведущих в кухню двойных дверей, понял, что странным образом заставило его остановиться.

Перед дверью стоял надменный метрдотель, с которым он разговаривал накануне. Выглядел он точно так же: смокинг, бесцветные гладкие волосы, белые перчатки, сложенная "Токио трибьюн" под мышкой. Однако если прежде выражение лица было отчужденным, но нейтральным, то теперь он буравил Микио испепеляюще злым взглядом. Протянувшиеся флюиды ненависти были так сильны, что у Микио просто глаза на лоб полезли. Не отдавая себе отчета в этом нелепом действии, он приветственно поклонился и заспешил прочь, почти ожидая услышать за спиной оскорбительное щелканье каблуков "фламенко". Но единственными звуками, сопровождавшими его на пути домой, была какофония визгов обуянных страстью и сражающихся в близлежащих канавах котов и на удивление гармоничное трио поднабравшихся за счет "расходов на представительство" фирмачей, распевающих по дороге домой после долгого вечера, проведенного за втридорога подаваемым scotch-on-the-rocks, льстивой болтовней и неизбежным караоке, полную грусти балладу "Цугару кайюо-но фую гэсики".

Добравшись наконец до своей уютной маленькой квартирки, Микио выпил чашку ромашкового настоя, принял ванну и надел выписанную по почте из Франции шелковую пижаму. Потом, как обычно, взял книжку — почитать перед сном. У Микио была целая полка французских книг. Частично он получил их в подарок, частично сам купил на развалах в Дзинботё.

Чтобы внести нотку непредсказуемого в свой вечерний ритуал, Микио нравилось, закрыв глаза, два раза повернуться вокруг собственной оси и наугад взять книгу с французской полки. В этот раз результат не просто удивил, а ошеломил. Книга, которую он вьггянул, называлась по-французски "Une Histoire Complète du Vampirisme", и Микио поразился не только необычной теме сочинения ("Полная история вампиризма"), но и тому, что никогда прежде он этой книги не видел. Она была, без сомнения, антикварной — истертый кожаный переплет цвета малаги, тисненные золотом буквы. Откуда она взялась? Не проникал ли кто-нибудь сюда, подобно тени? Не приходил ли — пока он отсутствовал — злобный враг с прилизанными волосами?

На мгновенье его охватил жуткий, парализующий страх, но тут Микио вспомнил слова Санаэ о какой-то французской книге с необыкновенными иллюстрациями, найденной ею в ее излюбленной книжной лавке в районе Канда, и ее обещание закинуть ему эту книгу и заодно вернуть одолженный словарь. "Ф-фу", — громко выдохнул Микио, выпуская из легких такое количество воздуха, что можно было бы надуть большой воздушный шар. Итак, оказывается, ни сверхъестественное, ни зловещее не скрывается за появлением этой книги на полке. И все-таки это невероятное совпадение, дающее пишу уже и раньше просачивавшимся подозрениям по поводу ресторана-без-имени.

Просматривая книгу о вампирах, Микио наткнулся на целый ряд сведений, тут же тревожно впившихся в мозг. "Неестественно длинные ногти", "чудовищный запах", "одышливое дыхание во все время бодрствования", "ненасытная жажда свежей крови" и — вероятно, самое тревожное — "волшебная способность превращаться во что угодно". В конце — несколько жутковатых, во вкусе былых времен, иллюстраций. Одна из них в наибольшей степени привлекла внимание Микио.

Это был рисунок пером и тушью по шероховатой бумаге, изображавший существо, в котором соединились черты человека и летучей мыши, свешивающееся вниз головой со стены черного, мрачного и, похоже, находящегося во власти злых сил замка. Перевернув книгу, чтобы получше рассмотреть лицо человекоподобной летучей мыши, Микио невольно вскрикнул от изумления: это лицо поразительно напоминало отвратительного метрдотеля. Когда Микио ставил книгу на полку, сердце его отчаянно колотилось. Было понятно, что пришло время прислушаться к самым диким, самым невероятным страхам — страхам, которые тайно росли в темных глубинах его подсознания, как (если воспользоваться сравнением Ребекки Флан-дерс) грибы в теплом сыром подвале.

— Я почти уверен, что дорогой ресторан, расположенный по соседству, — клуб вампиров, — медленно выговорил Микио. Это звучало так нелепо и мелодраматично, что он почти рассмеялся вслух. Но затем перед мысленным взором встала картинка: метрдотель вчера, а потом сегодня вечером с номером "Токио трибьюн" под мышкой. Поскольку сегодняшняя сенсационная статья Ребекки занимала чуть не всю первую страницу, умеющий незаметно подкрадываться шеф ресторана, скорее всего, прочитал ее. А так как он, несомненно, бесконечное множество раз видел Ребекку входящей в кафе "Делоне", то, вероятно, догадывался и о ее приятельстве с Микио. Вот где лежит объяснение злобы и ненависти в его глазах.

— Но нет! — громко выкрикнул Микио, чувствуя, что его мозг, отметая разумные объяснения, все же приходит к невероятному, фантастическому выводу. — Они, конечно, не станут… — попробовал он сказать и тут же понял: конечно станут.

Вскочив, он быстро сменил свою шелковую пижаму цвета бургундского на то, что Ребекка называла "мундиром ниндзя": черный свитер с капюшоном и составляющие с ним ансамбль спортивные штаны — костюм, который он надевал, занимаясь, три-четыре раза в неделю, бегом. Не тратя времени на поиск носков, он обул черные с серебром кроссовки, схватил свой талисман и ринулся к двери. "Пожалуйста, — повторял он про себя, несясь по молчащим улицам, — пожалуйста, пожалуйста, не дай мне опоздать".

* * *

Ребекка Фландерс тоже выпила настой ромашки, и ее сразу склонило в сон. Не сняв шелкового халата цвета слоновой кости и даже не откинув покрывала, она прилегла на широкую, опирающуюся на четыре ножки кровать в спальне на втором этаже, закуталась в пеструю вязаную шаль и мгновенно крепко уснула.

Почти сразу же ей приснилось, что кто-то стучит, но, когда она открывает, за дверью никого нет. Однако стук продолжается. Медленно пробуждаясь, Ребекка наконец поняла, что и в самом деле стучат. Но не в дверь, а в окно.

Наверное, это соседские коты, подумала она, садясь на кровати, и, протянув руку, зажгла свет. Но лампочка вспыхнула и погасла: комната снова погрузилась в темноту. "О, черт", — вырвалось у Ребекки, и тут же пришло на ум как-то на днях написать возмущенно-жалобную статейку о лампочках, которые почему-то всегда перегорают в самый неподходящий момент.

К счастью, возле кровати имелась свеча — память о безвозвратно ушедшем времени: долгих, исполненных чувственности вечерах, проводимых с исчезнувшим ныне (но никак не забытым) возлюбленным по имени Филипп, аристократом, дважды разведенной черной овечкой, человеком, который, не откажись он от всего этого, в конце концов унаследовал бы великолепный замок в Долине Луары и несколько почитаемых лучшими в мире виноградников. Затеплив свечу, Ребекка тряхнула головой, отгоняя воспоминания, и начала напряженно прислушиваться.

Стук был неторопливым, настойчивым, стучали явно костяшками пальцев. Ничего общего со звуками скребущейся за окном бездомной, искусанной блохами кошки. Все это не испугало Ребекку, свято верившую в непреложность рациональных объяснений и поэтому точно знавшую, что и для данного явления таковые отыщутся. Встав, она подошла к окну, но не увидела ничего, кроме слабо раскачивающихся под ветром деревьев своего сада. Снова раздался стук, теперь стучали в другое большое окно. Повернувшись, Ребекка замерла в удивлении и восторге.

За окном, одетый как на великосветский бал: черный фрак, белые перчатки, черный цилиндр и длинный красный шелковый шарф (а также темные очки гонщика, которые он любил носить даже вечером), — стоял человек, которого она безумно любила в прошлом и, вопреки разуму, до сих пор продолжала любить. Когда он неожиданно оборвал их пылкий роман под прозрачным предлогом "необходимости пожить монашеской жизнью и понять, что я такое один, без женщины", она испытала острую боль и глубокое унижение. И вот теперь он был здесь: увидев изогнутый в чуть лукавой улыбке, такой знакомый ей чувственный рот, Ребекка вне себя от радости подбежала к окну и открыла задвижку.

— Филипп, радость моя, ты вернулся! — По-прежнему улыбаясь в присущей ему манере соблазнителя-в-международном-масштабе, Филипп молча шагнул через подоконник. У Ребекки вдруг закружилась голова, и, чувствуя какую-то растерянность, она отступила и села на край кровати. — Ты лез на дерево во фраке и белом галстуке? — спросила она, меж тем как сердце бешено колотилось о ребра. — Как ты порывист! Как романтичен!

Филипп продолжал молча улыбаться. Кажется, ему было трудно дышать, после такого подъема это естественно. Или его так волнует ожидание наших объятий, подумала Ребекка, и страстная дрожь пробежала по ее телу.

— Сними эти очки, милый, — прошептала она, — я хочу видеть твои глаза.

Не откликаясь на ее просьбу, Филипп приближался к постели. Чем ближе он подходил, тем больше усиливались ее замешательство и головокружение. Взгляд заволокло дымкой, дыхание сделалось затрудненным, казалось, вот-вот и ее подхватят безумные волны желания. Нездоровье всегда усиливало у нее предрасположенность к любви, но испытываемый сейчас приступ яростного влечения плоти был несопоставим ни с каким прежним опытом.

Филипп возвышался над ней, все еще тяжело дыша, как потерявший форму спортсмен, спасающийся от волков. Ребекка, откинувшись на спину, почти задыхалась от страсти.

— Почему ты ничего мне не скажешь, любимый? — спросила она между прерывистыми, быстрыми выдохами. О, если бы он произнес желанные слова: "Я ужасно скучал без тебя и понял, что хочу на тебе жениться, сделать тебя отныне и навсегда моей герцогиней", какое счастье было бы закрыть глаза и отдаться восторгу воссоединения. Но даже и в нарастающих судорогах страсти его длящееся молчание начинало ее смущать. Занимаясь любовью, Филипп всегда начинал с пышной словесной прелюдии: нежных комплиментов, интимных заявлений, возбуждающих описаний предстоящего наслаждения. Молчаливое склонение к соитию никогда не было его стилем.

Филипп склонился к ней, и она любовалась его все более и более приближающимся красивым лицом потомка древнего рода — лицом, о котором она постоянно помнила, которое боялась никогда больше не увидеть. Но даже и в головокружительном полуобмороке сладострастья она не могла не отметить странного запаха, исходившего у него изо рта: дыхание отдавало сырым мясом и гниющими остатками, так пахнет, наверно, куча компоста в племени людоедов. Филипп любил непрожаренный бифштекс, но всегда тщательно, вплоть до маниакальности, заботился о чистоте дыхания. Он всюду носил с собой миниатюрную складную зубную щетку и однажды, когда Ребекка приготовила овощной салат с чересчур острой чесночной подливкой, попросил дать ему пожевать пучок петрушки, чтобы (как он это сформулировал) "разоружить пары чеснока". Но шедший у него сегодня изо рта дурной запах нисколько не остудил страсть Ребекки. В каком-то смысле он даже сделал почти сверхъестественно совершенного Филиппа более человечным.

— Прошу, скажи хоть что-нибудь, — взмолилась она опять, хотя и видела, что разговоры — не то, чего он сейчас хочет. Перспектива безмолвного, почти животного совокупления возбуждала ее: как и многим интеллектуалкам, Ребекке Фландерс нравилось фантазировать о том, как заросший бородой и одетый в звериную шкуру (а может, и в смокинг) мужчина ее мечты обращается с ней как с безмозглой девкой-служанкой былых времен.

Поговорить мы сможем и потом, думала она, закрывая глаза и готовясь отдаться пряности ощущений воплотившихся эротических снов. Но едва только странно холодные, сухие губы Филиппа коснулись ее шеи, как раздался ужасный грохот. Дверь распахнулась — и следующее, что она почувствовала: какая-то борьба, происходящая прямо над ней. Открыв глаза, Ребекка увидела Микио — своего славного маленького приятеля из кафе, размахивающего над Филиппом каким-то небольшим сверкающим предметом.

Что происходит? — подумала она. Ее восхитительное возбуждение ослабело, и она села на постели как раз вовремя, чтобы увидеть, как обожаемый ею мужчина выбирается через окно из комнаты. "Филипп! Вернись!" — Но он уже растворился среди деревьев. Медленно повернувшись к задыхающемуся, залитому потом Микио, она увидела, что, одетый в черное, он, стоя посреди комнаты, сжимает в руке серебряное распятие.

— Как вы посмели вломиться сюда среди ночи? — воскликнула она в гневе. — Я знаю, что ревность, бывает, доводит мужчин до безумств, но это уж чересчур.

От удивления Микио онемел. Он в самом деле тайком положил глаз на Ребекку с первой их встречи, но к инциденту нынешней ночи ревность не имела никакого отношения.

— Ребекка, — спросил он мягко, — кто это был?

— Филипп, — сухо ответила она, — человек, которого я люблю. — Микио вздрогнул. — Он наконец надумал вернуться ко мне, — продолжала Ребекка несвойственным ей раздраженным тоном, — а вы его выгнали. И теперь он никогда не поверит, что вы просто друг. Ужас какой-то, второго такого ревнивца и собственника я еще никогда не встречала.

Микио понимал, что ему нужно объясниться, но не знал, как начать.

— Послушайте, — сказал он, заходя издалека. — Я понимаю, что вы сердитесь, понимаю, что мое самозванное появление кажется вам непростительным хамством, но я пытаюсь защитить вас от вещи более страшной, чем разряженный плейбой с дыханьем стервятника. Вокруг вас происходят ужасные вещи, и я боюсь, вам грозит опасность. Разрешите мне попытаться доказать правоту этих слов.

— Валяйте, — устало сказала Ребекка, небрежно заплетая в косу и перебрасывая через плечо растрепавшиеся волосы. Микио никогда прежде не видел распущенными ее рыжевато-каштановые волосы и теперь думал, что она по-настоящему красива и бесконечно соблазнительна.

— Можно попросить номер телефона… ээ… человека, который только что здесь был, — спросил Микио, изо всех сил стараясь удержать внимание на сути обсуждаемой проблемы, — а затем попросить вас послушать наш разговор по параллельному аппарату?

— Не понимаю, что вы хотите сказать, — пожала плечами Ребекка. — Он не может еще быть дома. Даже на его "турбо каррере" потребуется как минимум полчаса, чтобы доехать до Роппонги.

— Именно это я и хочу сказать, — кивнул Микио. — Да, кстати, как, вы сказали, его зовут?

— Филипп дю Буа де Сансоннет, герцог де Луп-Лион, — с любовью проговорила Ребекка. Ей всегда доставляло удовольствие произносить имя Филиппа, в нем для нее звучал магический, завораживающий ритм. Пройдя в кабинет, она подождала, пока Микио наберет номер (он все еще стоял первым в ряду автоматически набирающихся), и сняла трубку. Раздалось десять или одиннадцать гудков, и Микио готов был уже дать отбой, но тут молодой женский голос произнес: "Алло?"

— Алло, — сказал Микио, все еще помнивший выученные в школе основы разговорного английского, — могу я поговорить с мистером Филиппом?

— Счас, — сказала девушка с легким йоркширским акцентом и прибавила: — Это тебя, любимый.

После минутного ожидания, во время которого Микио слышал взволнованное дыхание параллельного аппарата, трубку наконец взял мужчина.

— Алло, кто это? — резко спросил он низким голосом, с произношением, выдававшим француза, принадлежащего к сливкам общества. — Неужели вам неизвестно, что звонить в середине ночи — неприлично?

Микио повесил трубку и стал ждать, чтобы Ребекка вернулась в спальню, но она так и не появилась. Заглянув в кабинет, Микио обнаружил, что она сидит за своим старомодным письменным столом, одной рукой все еще сжимая телефонную трубку, а другой — утирая слезы. Желание обнять ее стиснуло ему горло, но он не посмел.

— Все в порядке, — сказал он, застенчиво гладя ее по плечу. — Теперь вы в безопасности.

Ребекка подняла голову и взглянула на него блестящими от слез глазами.

— Этот чертов лжец лежал в постели с другой женщиной, — жалобно всхлипнула она. — Я чувствую себя такой дурой! Он хотел на ходу развлечься со мной, а потом снова вернуться к ней. Спасибо, что вы ворвались сюда как раз вовремя.

— Вы все еще не понимаете, в чем дело, — сказал Микио, становясь на колени перед Ребеккой и снизу вверх глядя на ее залитое слезами лицо. — Случившееся куда серьезней, чем любовная измена. Подумайте хорошенько: вы сами сказали, что он не мог бы добраться домой так быстро.

Ребекка оторопела:

— Но как же тогда?..

— Сейчас здесь был не Филипп.

— Но кто??

— Ребекка, поверьте, и мне нелегко представить себе такое, но, я думаю, — это был вампир. — Ребекка судорожно глотнула. — Они умеют принимать любой облик, — продолжал Микио, — они очень сильные, и у них зловонное дыхание. Они ужасны. Сам я не слишком усердный в молитвах буддист, но у меня с давних пор хранится распятие. Я нашел его как-то, когда делал пробежку в парке, и сохранил на счастье. Так вот, если бы его не было, я вынужден был бы стоять здесь, беспомощный, и смотреть, как вампир пьет вашу кровь.

Рука Ребекки в страхе коснулась шеи.

— Какой кошмар! — прошептала она.

— Все в порядке, — успокоил ее Микио, — на коже нет ранки, хотя несколькими секундами позже…

Ребекка снова заплакала. Неудивительно, подумал Микио, она ведь только что избежала судьбы худшей, чем смерть. Но, подняв через несколько секунд глаза, Ребекка сказала не "я благодарна вам за спасение от чудовищного несчастья", но "судя по голосу, эта девушка очень молоденькая и очень хорошенькая, и англичанка с ног до головы… о, как он мог!".

— Бросьте думать об этом сейчас, — сказал Микио, — у нас много работы.

К счастью, Ребекке нравились итальянские кушанья, и в кухне нашлось несколько связок чеснока. Они вместе опутали окна пахучими головками, а когда Микио уходил, Ребекка, сидя за столом, пила настой эхинацеи и деловито связывала ростки бамбука, превращая их в самодельные кресты. Во всяком случае, она мне поверила, подумал Микио и распрощался. Но теперь они знают, что я их враг, и начинается война.

Возвращаясь (снова бегом) к себе в квартиру, Микио держал руку в кармане и все время сжимал распятие. Завтра он купит крепкую цепочку и станет носить его на шее, и еще купит маленький серебряный крест для Ребекки. Обрывки мыслей и ощущений хаотично крутились у него в голове: радость, что успел вовремя, разочарование, что роман с Ребеккой — мечта, с которой, как теперь выясняется, надо навсегда распроститься, удивление от того, что измена бывшего дружка занимает женщину больше, чем прямая опасность нависающей над ней мести вампира, а вокруг этих соображений, везде и всюду — нарастание холодного, всеохватывающего, до мозга костей пронизывающего страха.

Когда на другое утро Микио пробудился от беспокойного, прерывистого сна, все случившееся показалось привидившимся кошмаром. Несколько минут он лежал под футоном и пытался придумать рациональное объяснение поведению человека, пробравшегося в комнату Ребекки, то есть какое-то другое объяснение, отличное от того, что вчера казалось единственно верным. Может быть, это все-таки был Филипп, может, хотя телефонный номер остался прежним, сам он переехал куда-нибудь ближе к Угуисудани? Может быть, он бежал не из страха перед распятием, а от мысли, что Микио новый бойфренд Ребекки (увы, на это никаких шансов), и желания не довести дела до ссоры?

Ночь — естественное вместилище мистического зла и украшенных фантазией подозрений, но дневной свет гасит тревоги и приводит к предположению, что промелькнувшее в обманчивом сиянии луны или трепетном пламени свечей — нереально. Трезвый и свежий утренний воздух поколебал уверенность Микио в том, что расположенное рядом с ним заведение — закрытый клуб, в котором насыщают свою потребность в человеческой крови деловые городские вампиры, не имеющие времени гоняться по улицам в поисках новых жертв. Может, это и впрямь место общения утонченных богачей, подумалось ему может быть, жидкость в их бокалах — ив самом деле томатный сок, водка и пряности.

И все же рисковать было неразумно. Так что прежде всего Микио обошел всю округу, скупая имеющийся в продаже свежий чеснок: низки, мешочки с чесноком, россыпь головок. Обведя шесть небольших окошек своей квартиры нитками с чесноком и подложив несколько "смердящих лилий" под дверь, Микио рассовал по карманам оставшиеся дольки и направился к себе в кафе.

Проходя, как можно поспешнее, мимо таинственного ресторана, хоть и было понятно, что он сейчас пуст, Микио невольно задумался: а где они спят? Мысль о сонмищах хорошо одетых живых мертвецов, неспокойно ворочающихся в своих потрескавшихся гробах в самых разных районах Токио, заставила его содрогнуться. Расходятся ли они на рассвете по разным местам и потом, приняв облик соловьев и летучих мышей, собираются вновь, когда стемнеет? Или они принимают обличье котов и собак и так проскальзывают по аллеям? Или — и от этой мысли у Микио похолодела кровь — они спят здесь, совсем рядом, на задах ресторана, в кладовой для хранения мяса?

К своему удивлению, Микио обнаружил кафе "Делоне" открытым. На стойке, в изящном кофейнике, дымился эфиопский "ергашефф", а за стойкой сидела его кузина, беседующая с Ребеккой. Картинка была такой успокаивающе домашней, что сердце Микио переполнилось любовью: к семье, друзьям, завсегдатаям кафе, ко всей милой привычной жизни.

— Ну наконец-то явился, соня! — в обычной своей шутливой манере приветствовала его Санаэ. — Ребекка только что рассказала мне, как ты вчера сорвал ей свидание, ввалившись в безумное время, чтобы узнать, как она себя чувствует.

Микио пристально посмотрел на Ребекку. Скорее всего, и ей в ясном свете солнца запредельные события минувшей ночи показались сюрреалистическим сном.

Извинившись, Санаэ ушла в пекарню, а Микио встал за стойку и приступил к своим обязанностям. Беседуя с Ребеккой, он варил яйца, резал на ломтики подаваемые с чаем лимоны и напылял корицу на палочки в ожидании обычного шквала заказов на café Voltaire.

— Что вы рассказали Санаэ о прошлой ночи? — спросил он.

— Сама не знаю, — сказала она уклончиво. — У меня в голове такой ералаш, словно бы я с похмелья. Хотя ничего, кроме чая, я прошлым вечером не пила. Я помню, что Филипп влез в окно, а вы ворвались в комнату, и он исчез. Потом вы звонили по телефону, и он оказался в постели с какой-то… какой-то…

— Женщиной. Он был там наверняка. Можем ли мы предположить, что со времени вашей последней встречи он переехал поближе, но сохранил прежний номер?

— Он живет там же, где прежде, — покачала головой Ребекка. — Я это знаю точно, потому что на прошлой неделе как раз проходила мимо дома, где он снимает квартиру, и видела у подъезда его лиловую "турбо каррере" с открытым верхом: второй такой нет во всем Токио. Так что он, да, живет в Роппонги и мог уже оказаться дома, разве что прилетев на вертолете.

При мысли о такой нелепости Ребекка рассмеялась, а Микио застыл от ужаса с ножом для разрезания лимона в руках.

— О нет! — выдохнул он.

— В чем дело? — посерьезнела Ребекка.

— Это просто предположение. Но подумайте! Помните, я говорил, что они могут принимать любое обличье. — Ребекка кивнула. — Так вот, предположим, что ваш ночной визитер — один из них, может быть, даже метрдотель с газетой под мышкой, о котором я вам рассказывал, принявший облик вашего, кхм, друга. — Ребекка сочувственно улыбнулась, понимая, почему Микио так трудно произнести в этом контексте слово "бойфренд".

— Ну и?..

— И мне пришло в голову, а вдруг это и впрямь — как его? — Филипп. То есть я хочу сказать, если теперь он один из них, он вполне мог прилететь к вам из Роппонги в обличье летучей мыши или еще чего-нибудь, а потом так же по воздуху вернуться и успеть ответить на телефонный звонок.

Смертельно побледнев, Ребекка в ужасе уставилась на Микио.

— Как? — выговорила она. — Неужели вы думаете, что я могла быть связана с… вампиром?

— Мы не знаем, но это один из вариантов. Кроме того, даже если он стал вампиром сейчас, может, он не был им во времена, когда вы, кхм, бывали вместе. Вам приходилось встречаться с ним днем?

— Не очень часто, — сказала Ребекка. — Он был брокером на бирже товаров — в те периоды, когда у него вообще возникало желание работать, — а этот рынок открыт только по ночам, так что утром он спал допоздна.

— Но хоть когда-нибудь вы обедали вместе днем?

— Примерно раз в месяц, в каком-нибудь дорогом ресторане при отеле: в "Окура" или в "Империале". И почему-то в конце концов по счету платила я, а потом мы шли к нему…

О том, что происходило во время этих дневных сиест, Микио не желал слушать.

— О'кей, — перебил он торопливо, — значит, во всяком случае, нам известно, что он не был вампиром во времена вашей связи. Послушайте, у меня появилась идея: а не выяснить ли вам, осторожно расспрашивая в округе, видит ли его кто-нибудь в дневные часы? Загримируйтесь как-нибудь — и вас никто не узнает.

— Вот это здорово! — по-детски хлопая в ладоши, вскричала Ребекка. — У меня есть черный лохматый парик и старое черное платье, а еще я надену темные очки и плотную марлевую маску, какие носят при гриппе.

— Звучит впечатляюще, — сказал Микио, — но помните, все это — отнюдь не веселая шутка. Может быть, речь идет о жизни и смерти. — И о леденящем душу пространстве, что лежит между ними, подумал он, но это мелодраматическое суждение предпочел не высказывать вслух, а оставить при себе.

— Поняла, — сказала Ребекка.

Она уже направлялась к двери, когда в кафе, задыхаясь от возбуждения, влетел Дитер Хаймлихт, немецкий студент, живший на этой же улице и еже-утренне заглядывающий выпить чашечку café Peroquet(арабский мокко с ложечкой нежно-зеленого фисташкового мороженого).

— Угадайте-ка, что случилось! — закричал он. — Ресторан рядом с вами накрылся. Все вывезено: и мебель, и хрустальные люстры, и весь прочий скарб. Я знал, что с этими наглыми ценами долго они не продержатся!

Микио и Ребекка испуганно переглянулись и вместе выскочили за дверь. Все правильно: в соседнем здании зияла пустота. Исчезли полосатые обои, и бархатные стулья, и украшенные резьбой столы черного дерева. Единственное, что указывало на недавнее существование ресторана, — меню, по-прежнему выставленное в окне. Ребекка, приблизившись, прочитала его.

— О боже, — вдруг вырвалось у нее.

— В чем дело? — поинтересовался Микио.

— Удивляюсь, что вы не заметили этого, Господин Главный сыщик.

— Не заметил чего?

— Того, что в разделе "Напитки" перечислены вино, пиво, минеральная вода, чай, кофе.

— Ну и что?

— То, что не упомянут ни томатный сок, ни "Кровавая Мэри".

Посмотрев друг на друга, они, вдруг фыркнув, невесело рассмеялись. Это был смех, вызванный неуверенностью и тревогой.

После этого Ребекка с энтузиазмом отправилась шпионить за Филиппом (на которого, как она уверяла, ей было теперь наплевать, так как, "пусть даже он и не сосет человеческую кровь, подлецом высшей марки и низким грязным обманщиком он все равно остается"), а Микио углубился в обслуживание разноязыкой толпы посетителей и продумывание плана дальнейших действий. Постепенно, словно турецкий кофе, просачивающийся через кусок сахара, контуры его начали проясняться. И в результате часов в шесть, то есть примерно за час с четвертью до наступления темноты, Микио вывесил на дверь кафе табличку "Закрыто" и приступил к действиям.

К 18:30 необходимые приготовления были завершены. Нежный, пронизываемый ветерком, но не холодный воздух сентябрьского вечера пропитан был запахом сжигаемых листьев вперемешку с запахом куриц на гриле и варящегося в горшочке риса. Прохожие шли в летних платьях и рубашках с короткими рукавами, и Микио, вышедший из кафе "Делоне" в джинсах и двух надетых друг на друга свитерах (под которыми было еще теплое белье), длинном, до колен доходящем пальто и теплых шерстяных перчатках, чувствовал, что резко выделяется из толпы. Инструменты он нес в большой продуктовой сумке, украшенной шелкографическим изображением героев мультфильма "Том и Джерри", но это как раз никому не бросалось в глаза. Япония — страна, где ходят с самыми невероятными пакетами и сумками, так что даже картинка с надписью "Я ЛЮБЛЮ ДЬЯВОЛА" сможет привлечь внимание токийцев, только если ее обладатель начнет вдруг изрыгать огонь и серу.

Подходя к черному входу в ресторан, Микио подумал, что правильно было, наверно, оставить записку. Но скорое приближение темноты не позволяло уже вернуться и быстро нацарапать объяснения. Да и что бы он мог написать? "Пошел в соседний дом кое с чем разобраться. Кому надо — поймет, Микио"?

Задняя дверь ресторана был заперта, но на удивление легко открылась лезвием перочинного ножа. Войдя, Микио нашел выключатель, зажег свет и огляделся. Он стоял в тесном помещении, из которого в разные стороны вели четыре двери. Та, что за ним, — вела на улицу, та, что впереди, судя по всему, — в зал. Снабженная окошечком дверь слева — как он увидел, глянув через стекло, — соединяла холл с пустой темной кухней. Все это значило, что дверь справа, тяжелая, металлическая, с массивной ручкой, наверняка ведет в помещение, где сначала хранили при низкой температуре цветы, а потом, во время хозяйничанья злосчастного мясника, — говяжьи и свиные туши.

Коснувшись своего серебряного креста как амулета на счастье, Микио взялся за ручку двери. Сильнейшее искушение подмывало его сбежать, вернуться в свой теплый, разумно организованный маленький мир, но он вспомнил, зачем пришел сюда: вспомнил о необходимости не только защитить свое право на нормальную жизнь и нормальную смерть, но и обеспечить человеческие и экзистенциальные права Санаэ, Ребекки, своих соседей и завсегдатаев кафе, сотен — а может, и тысяч — невинных.

Сделав глубокий вдох, Микио отворил дверь. Против ожидания, кладовая мясника оказалась совсем не такой холодной и очень большой. Не найдя выключателя, он сунул руку в свою сумку "Том и Джерри" и нашарил в ней большой пластмассовый фонарь. Когда золотистый свет залил комнату, он увидел именно то, что опасался увидеть: ряды деревянных ящиков, по длине и ширине соответствующих человеческому (или нечеловеческому) телу, аккуратно расставленные по обеим сторонам помещения. Считать их не было времени, но на глаз здесь было около тридцати таких зловещих ящиков. Дрожа скорее от страха, чем от холода, Микио двинулся на поиски термостата.

Составленный у него в уме план действий состоял из пяти пунктов:

1. Войти в кладовку

2. Переключить термостат на максимальный холод.

3. Убить спящих вампиров.

4. Как можно быстрее добежать до дому.

5. Выпить много-много кофе по-ирландски.

Термостат располагался высоко на стене в правом от входа углу кладовой, и, чтобы дотянуться до него, Микио пришлось встать на один из похожих на гроб ящиков. Как ни странно, он сделал это без всякого замешательства. Перспектива обнаружения того, что он, вероятно, найдет в этих ящиках, и перспектива событий, которые произойдут, если он не сумеет закончить свою отвратительную работу до наступления темноты, была так несказанно ужасна, что он оказался уже по другую сторону обыкновенной брезгливости. Сердце билось ускоренно, но ровно, сознание было ясным, решимость — твердой.

Наступил момент, когда пора было открыть ящики и посмотреть, что внутри. Все еще оставался какой-то шанс, что все придуманное — просто игра воображения, а в этих ящиках лежат всего лишь скоропортящиеся продукты: колбасы, трюфели, пудинги из хурмы. "Пусть это будет просто еда", — мысленно молил Микио любого бога, который мог слышать его в этот час, потом нагнулся над первым ящиком и принялся его вскрывать. Медная задвижка тут же поддалась нажиму миниатюрного ломика, и Микио осторожно приподнял крышку.

Он нисколько не удивился бы, увидев продукты. Он нисколько не удивился бы, увидев ящик пустым. И он был подсознательно готов увидеть в нем мужчину-вампира, классического трансильванского аристократа (типа метрдотеля) со злыми красными губами, бледной кожей и прилизанными черными или белесыми, как гриб, волосами. Но он никогда не слыхивал японские истории о женщинах-вампиршах, поэтому и представить себе не мог, что в ящике — или гробу — окажется кто-то, в кого при других обстоятельствах он легко мог бы влюбиться.

Внутренность ящика оказалась обитой роскошным белым шелком, затканным золотыми, зелеными и оранжевыми хризантемами — тканью, используемой теперь для кимоно невест. И на этом торжественном ложе лежала, распустив по шелковистой подушке длинные черные волосы, прекраснейшая из всех виденных Микио японка. Безупречный овал лица, благородный прямой нос, ослепительно гладкая кожа цвета слоновой кости и полные, цвета персика губы, поверх которых нарисован стилизованный красный рот куртизанки. Закрытые глаза оттенены стрельчатыми черными ресницами, брови — высоко поднятые к вискам штрихи черной туши. Одета она была в кимоно, накинутое поверх нескольких слоев нижнего одеяния из прозрачного красного, белого и пурпурного шелка, щедро затканное золотом и соблазнительно вышитое разгуливающими павлинами, распустившими всю свою золотисто-лазурную красу.

Внезапно все эти впечатления слились в законченную картину: необычный костюм, к некоему чужому миру принадлежащее лицо, сбритые и нарисованные брови. Она, безусловно, не была женщиной, чья земная жизнь протекала в двадцатом столетии или в каком-нибудь из семи-восьми предшествовавших. Скорее всего, она была дамой высшего круга эпохи Хэйан, и в дьявольский клан живых мертвецов ее вовлек некий придворный вампир-соблазнитель. Как бы то ни было, в конце концов она оказалась в Токио. Что было раньше: бродила ли она все эти сотни лет по ночным улицам в поисках необходимой ей свежей крови или только недавно восстала из своей беспокойной могилы? В любом случае, мрачно подумал Микио, теперь игра закончена.

Вынув из сумки заостренный бамбуковый кол, предназначенный для поддержки томатов, Микио высоко поднял его над головой и уже готов был вонзить его в древнее сердце этого удивительного создания, но почему-то заколебался. Она была так красива, так отвечала японскому духу, выглядела такой безобидной в своем почти не колеблемом дыханием сне. Пусть побудет такой еще хоть немного, это не принесет никакого зла. Он обойдет по кругу всю комнату и только потом освободит ее ("освободить" — было тщательно выбранным им эвфемизмом, позволявшим избежать слова "убить").

Микио посмотрел на часы: 18:40. Время стремительно истекало, раздумья над спящими монстрами могли привести к несчастью. Нужно, вдруг осознал он, думать о них как о демонах-губителях, а не как о заслуживающих жалости мутировавших человеческих существах.

Микио перешел к следующему ящику, и тот открылся еще легче, чем первый. Внутри лежал добродушного и приятного вида мужчина белой расы, с волосами цвета пшеницы, носом-пуговкой, румяными щеками и маленьким ребячьим ртом. Микио вспомнил, как видел его однажды в ресторане, одетого в вечерний костюм и попивающего "Кровавую Мэри". Даже в гробу человек был до того не похож на расхожее представление о вампирах, что Микио почувствовал необходимость провести проверку.

Робко оттянув верхнюю губу лежащего, он вскрикнул от ужаса. Да, они были там: типичные вампирские зубы, неестественно белые и сверкающие, с устрашающе удлиненными, острыми клыками. Могильный запах, которым потянуло из полуоткрытого рта, оказался таким ядовитым, что Микио с трудом удержался от рвоты.

— "L'arôme abdominable de l'abattoir— мерзостный запах скотобойни", — прошептал он, и фраза из наскоро просмотренной прошлой ночью французской книги о вампирах обрела теперь яркую убедительность. На мгновение он даже опешил, поражаясь, как быстро кажущиеся непостижимыми абстракции превратились в ужасающую реальность, потом, вздохнув, набрал полные легкие воздуху.

— Ничто превращается в ничто! — воскликнул он, надеясь, что его голос звучит как голос воина, и одним сильным, нерассуждающе-быстрым движением выхватил заостренный колышек, поднял его, как мог, высоко и вонзил прямо в сердце спящего вампира.

Конечно, Микио предполагал увидеть брызнувшую кровь, но оказался совершенно не готов к целому гейзеру теплой, омерзительно пахнущей жидкости, взметнувшейся к потолку и затем хлынувшей вниз кровавым ливнем, промочившим его насквозь. В каком-то смысле адский дождь принес ему облегчение. Страшнее быть уже не может, подумал он, протирая глаза от попавших в них гнилостных сгустков.

Теперь, когда Микио точно знал, что эти существа — вампиры, процесс "освобождения" пошел сравнительно легко. Переходя к третьему гробу, он уже действовал по отлаженной схеме: открыть гроб, проверить зубы, вонзить кол в сердце, вытащить его, отбросить и быстро вернуть крышку гроба на место, дабы спастись от кровавого душа. Чтобы сделать свою работу менее омерзительной, Микио заставил себя вообразить, что сейчас весна, он занимается посадками у себя в огородике и втыкает колья в сырую землю. При мысли о томатах, обвивающих эти колья, его охватил истерический смех: скорее, скорее, время подать "Кровавую Мэри".

Один за другим Микио открывал гробы и втыкал заостренные колья в сердца лежащих там фигур. Среди них попадались отталкивающего вида мужчины и несущие на себе печать зла женщины: с ними он расправлялся легко. Но были лица приятные, овеянные чистотой и невинностью. В этих случаях Микио дважды проверял зубы и дыхание и только потом обретал силы для совершения ритуала освобождения. К счастью, сомнений не возникало: у всех, кто спал в этой комнате, были острые длинные клыки и тот ни с чем не сопоставимый гнилостный запах изо рта, который описывается в готических историях как "зловещий гнилостный дух склепа".

Вероятно, самое страшное заключалось в том, что все они были на грани пробуждения и вот-вот могли вернуться к своей дьявольской жизнедеятельности, в процессе которой, как чувствовал Микио, они неминуемо убьют его, или превратят в себе подобного, или осуществят разом то и другое. Техника вампиризма была ему не совсем ясна, но он нисколько не сомневался, что любой бросивший вызов кровожадным монстрам подвергнется их преследованию и будет наказан.

Кроме двух японцев — средневековой куртизанки и мужчины с тонкими чертами лица, жившего, судя по бархатному костюму и пышному галстуку, во времена дендизма последних лет девятнадцатого века, все спящие оказались взрослыми особями белой расы. Многих из них он опознал как посетителей ресторана, но были и незнакомые: например, кроме вышеописанных японки и японца, потрясающая блондинка калифорнийского типа, которой он никогда прежде не видел (вампирша Барби! — сыронизировал Микио). Отсутствие детей было большой удачей: ему стоило бы огромного труда вонзить кол в крошечное сердце, какому бы монстру оно ни принадлежало.

Наконец, после двадцати шести благодетельных убийств, Микио почти завершил свою неслыханную задачу. Живыми (или немертвыми) оставались только японец и японка и неизвестный обитатель самого большого и помпезного гроба, расположенного на особо почетном месте в дальнем углу помещения.

Пробормотав: "Ага, это шеф", Микио, неожиданно широко зевнув, двинулся к внушительному ящику. В кладовой сделалось заметно холоднее, и он видел пар своего дыхания, густой, как зимний туман на Японском море. Руки и ноги у него начали леденеть, и его отчаянно клонило в сон. Переключая термостат на максимальный холод, он рассчитывал снизить (в случае, если они успеют проснуться) двигательные способности вампиров, но не сообразил, что резкий холод окажет то же тормозящее воздействие и на него.

Левее большого гроба обнаружилась дверь, которую прежде Микио не заметил. Куда же она ведет? — невольно подумал он. "Не открывай ее! Даже не думай об этом!" — кричали разумные клеточки мозга, но непреодолимое искушение заставило нажать на дверную ручку.

Дверь легко отворилась, и Микио оказался в холодном, темном, маленьком помещении. Пахло неясно чем, но очень неприятно. Испорченными свиными отбивными, сгнившей колбасой? — прикидывал он, оглядываясь. Направив луч своего фонаря налево, он не увидел ничего, кроме скрученной в рулоны резины, осветил середину — но она была просто пуста; тогда Микио перевел луч на правую стену, и открывшееся было столь ужасающим и леденящим, что он невольно вскрикнул.

— О нет, — сказал он, наконец обретя дар речи, — только не это.

Параллельно высокому, с открытыми балками потолку висел массивный железный брус. Подвешенные к нему за крючья, свешивались вниз головой над большими черными пластиковыми ведрами два бледных, бескровных, нагих человеческих тела: все крупные артерии и вены у них были надрезаны. То же самое проделали и с мясником, неожиданно осенило Микио. Мерзкие твари убили его, чтобы заполучить арендуемый дом, а кровь взяли в виде бесплатного приложения. Еще одно выражение из французского трактата о вампирах всплыло в его голове. "Les vachess du sung — коровы, поставляющие кровь". Было ясно, что он попал в помещение, которое в вампирском мире служило чем-то вроде небольшой молочной.

Одно из тел принадлежало мужчине лет сорока пяти с неряшливой бородой. Ком подкатил к горлу Микио: это был тот бездомный, которого все в округе ласково называли Дядюшка Бейсбол. Простая душа, он от случая к случаю занимался мытьем посуды и колкой дров, жил, никому не досаждая, в парке, слушал через вмонтированные в старый транзистор ярко-красные наушники трансляции с бейсбольных матчей и спал на каменной скамье в саду скульптур. Микио вспомнился разговор с мистером Канэсиро (торговцем овощами и фруктами) о стакане воды за тысячу йен. Ужасно! — подумал он, чувствуя, как глаза наполняются слезами. Если б я поделился подозрениями об этом месте прежде, чем Дядюшка Бейсбол пришел сюда мыть посуду, он, скорее всего, был бы жив.

Тело, висевшее рядом, принадлежало пухленькой молодой женщине, которую Микио никогда прежде не видел. Или все-таки видел? Еще секунда — и он вспомнил листочки, расклеенные там и сям по столбам и помещенные дней семь-десять назад на местную доску объявлений. "НЕ ВИДЕЛ ЛИ КТО-НИБУДЬ НАШУ ЛЮБИМУЮ ДОЧЬ?" — так начинался написанный на них текст, а ниже помещена была фотография круглолицей, веселой девушки в бело-синей матроске.

Бедная девушка, бедные родители! Его охватило желание зарыдать и кинуться прочь, но он тут же вспомнил о своем важном деле, на которое оставалось так мало времени.

— Следующему я отомщу за вас обоих, — пробормотал он, вытирая слезы и закрывая за собой дверь. — Я надеюсь, что вы хоть не слишком страдали.

Все ящики были сделаны из окованной медью кедровой сосны, но последний, остававшийся неоткрытым, — из полированного красного дерева с застежками из металла, казавшегося чистым золотом. Здесь лежит их главарь, чудовищный зверь-убийца, думал Микио, открывая гроб. Сердце у него колотилось от ярости и волнения.

Крышка бесшумно откинулась: внутри, на розовой атласной обивке, спокойно, как живой, лежал метрдотель: тот самый, что подошел к Микио около ресторана и с такой ненавистью смотрел на него в следующий вечер. Вампир был, как обычно, одет в черный смокинг и перетянут в талии алым поясом, но белых перчаток не было, и руки — бледные, тонкие, с выступающими синими венами и неестественно длинными, загнутыми, желто-лиловыми ногтями — лежали, скрещенные, на впалой груди.

— Ты! — выдохнул Микио, и тут, к его ужасу, веки вампира дрогнули, а красногубый рот приоткрылся, показывая зубы, в смертоносной усмешке, потом снова закрылся, медленно, как тюльпан с наступлением сумерек.

Микио посмотрел на часы. Две минуты восьмого. Солнце зашло ровно в семь, через десять-пятна-дцать минут на город опустится темнота, нельзя больше терять ни мгновенья. Он вынул из сумки очередной кол, но тот сломался у него в руке. "Спокойно", — скомандовал себе Микио и, пошарив в глубине сумки, извлек кол чуть потолще. Подняв его, он направил удар прямо в грудь, но, стукнувшись об нее, кол расщепился натрое.

В панике, потому что веки вампира снова дрогнули, Микио опустил руку в сумку, чтобы достать новый кол. У него оставалось всего четыре чистых, а два нужно было оставить для японца с японкой. В труде по вампирологии говорилось, что для каждого уничтожения требовался чистый кол, и пойти на риск и использовать один из обагренных кольев, густо усыпавших теперь пол и выглядевших как палочки для размешивания алой храмовой краски, он просто не мог.

К пущей тревоге Микио, и третий кол сломался, едва коснувшись груди главного вампира. Но тут он вспомнил недавно просмотренный на видео американский фильм, в котором неестественно мускулистый, сыпавший шуточками герой спасся от неминуемой перспективы быть продырявленным, как решето, благодаря пуленепробиваемому жилету. "Неужели на нем колонепробиваемый жилет?" — неуверенно подумал Микио.

Но так оно и было. Разорвав белую в мелкую полоску рубашку, он обнаружил плотный многослойный жилет. Спереди никакой застежки не было, но после быстрого осмотра Микио обнаружил, что по бокам жилет стягивает что-то вроде шнуровки из суровых ниток. Разорвав шов, он сдвинул жилет на сторону, рука ощутила медленное, тяжелое биение до отвала насытившегося кровью вампирского сердца.

Теперь времени уже почти не было, и, кроме того, его все больше тянуло в сон, а движения становились все заторможеннее. Шеф вампиров шевельнулся в гробу, но как раз в этот момент Микио, собрав все свои силы, пронзил самым острым колом узкую грудь чудовища. Зловонный фонтан крови поднялся до потолка, облив лицо и туловище Микио, глаза вампира-короля внезапно раскрылись. Загипнотизированный этим ужасным взглядом, Микио замер, неотрывно глядя на представшее ему ужасающее зрелище.

Вампир приподнялся в гробу; кровь продолжала хлестать из его дряхлого сердца, когтистые руки тянулись к Микио, словно пытаясь задушить его, а тот стоял, беспомощный, не в силах сдвинуться с места. Но вот живой мертвец метрдотель отчаянно дернулся, душераздирающе вскрикнул и рассыпался на глазах изумленного Микио, превратившись в кучу мерзких, зловонных сухих останков. Зажав нос, Микио попытался не дышать. Вот, значит, чем это все кончается, мрачно подумал он.

Казнь главного вампира заняла непредвиденно много времени, и Микио поспешно побежал к гробам двух пребывающих во сне кровососов-японцев. Дурнота и шум в голове подсказывали, что в любой момент дело может окончиться обмороком. Замедленными движениями он открыл крышки оставшихся гробов. Не давая себе задумываться о том, что эти двое японцев были, возможно, в свое время добрыми и чувствительными, любовались цветами, писали стихи, мечтали о земном и человеческом, он быстро воткнул острые, как альпенштоки, колья в намеченные мягко пульсирующие мишени.

По каким-то причинам эти последние колья было, в отличие от всех предыдущих, почти невозможно вытащить, и Микио так и оставил их торчать из грудных клеток своих — как он пробормотал, чувствуя полный ералаш в мыслях, — монстровосоотечественников. Самым ужасным и страшным было то, что красавица из средневековья, несомненно, влекла его. Мелькнула даже иллюзия, а нельзя ли как-нибудь изменить ее: умела же его матушка дома, в Сэндае, выдрав у хищных енотов когти, сделать их домашними: чуткими и послушными.

Не желая оказываться свидетелем отвратительного процесса разложения, Микио торопливо кинулся к выходу. Единственное, чего хотелось, — это оставить наконец позади кровь, насилие и уродство и вдохнуть глоток свежего — пусть относительно свежего — воздуха. Но на полпути к двери слабость и дурнота навалились на него с такой силой, что он вынужден был опуститься на пол.

Дело сделано, и мне нужно хоть на мгновенье закрыть глаза, подумал он сонно, и почти сразу рука разжалась, а фонарик выпал на землю и откатился куда-то в сторону. Наступила полная темнота, и в этой темноте послышались вдруг шаркающие шаги.

Несколько секунд Микио судорожно шарил вокруг себя и наконец нащупал пластиковый ствол фонарика. Включив его и направив луч света в ту сторону, откуда доносилось это шарканье, он увидел чудовищную картину. С окровавленным бамбуковым колом в руке к нему, неуверенно переступая крошечными, специфически семенящими шажками куртизанки, двигалась хэйанская красавица. Поражавший великолепием наряд забрызган кровью, миндалевидные глаза открыты, на нездешнем лице — смущение и печаль. Рядом с нею нетвердой походкой шел денди минувшего века: пышный белый галстук и сиреневая рубашка измазаны кровью, воткнутый в тело кол торчит из груди, как диковатое подобие вешалки для пальто, а на лице то же грустное удивление неожиданно грубым пробуждением ото сна. Недоумевая, почему колья, проткнувшие сердца его соотечественников, не возымели должного действия, Микио неожиданно понял, что в спешке не проверил у них зубы и дыхание. А что, если они не вампиры?

Но как раз в этот момент, словно бы прочитав его мысли, раненые вампиры, как собирающиеся зарычать львы, широко раскрыли рты, и он увидел, что ошибки не было. Сияя смертоносными клыками и отравляя воздух смрадом своего дыхания, парочка подходила все ближе и ближе, а скованный страхом, холодом и усталостью Микио съеживался под столом. Между тем лица пришельцев из прошлого постепенно менялись, печаль уступила место холодной ненависти убийц, и вдруг стало ясно, что вот сейчас он, Микио Микиока, должен будет умереть. Немыслимо, пронеслось в полудреме, я ведь еще не пил абсент на Монмартре!

В последнем всплеске гаснущего сознания мелькнула мысль о необходимости договориться с вампирами. И когда стало ясно, что пересохшие губы не смогут произнести ни слова, он попытался применить силу телепатического внушения: "Если уж вы должны убить меня, убейте, но, умоляю, не принуждайте разделить вашу чудовищную судьбу". Когда вампиры-японцы были уже всего в нескольких футах, страх и изнеможение захлестнули его с головой. Проваливаясь в бессознание, он последним усилием воли потушил свой фонарь. Интересно, могут ли они видеть в темноте, подумал он и, почувствовав впивающиеся ему в руку клыки, сам этой темноте сдался.

* * *

Придя в сознание, Микио прежде всего подумал: "Господи, помоги мне: я вампир!" Сунув в рот указательный палец, он ощупал клыки, но они были такие же, как обычно: недлинные, квадратные, тупые. "Но если я не вампир, значит, я мертв", — подумал он.

Осторожно открыв глаза, он почти ожидал увидеть себя в обстановке, походящей на примитивные изображения буддийского ада: клубками сплетающиеся демоны и тлеющие кучи нечистот. Но вместо этого увидел, что сидит, прислонившись спиной к холодной цементной стене, на знакомой дорожке позади ресторана. А над ним озабоченно склоняется (в изодранном черном платье) Ребекка Фландерс с очень удачно заколотыми на макушке волнистыми каштановыми волосами. Смущенно глядя на нее, Микио вдруг почувствовал неодолимое желание прильнуть губами к длинной белой параболе ее шеи.

— Бегите, Ребекка, — хрипло выдохнул он, — теперь я один из них!

Но Ребекка отреагировала совсем не так, как мог бы ожидать Микио.

— Нет, — сказала она, весело рассмеявшись, — вы не вампир. Они вас не тронули и, что еще важнее, — не укусили.

— Но они были так ужасающе близко!

— Да, если б я не появилась, а произошло это, наверное, сразу же после того, как вы потеряли сознание, одному Богу известно, чем бы все это кончилось.

Ребекка села на корточки, и Микио увидел, что все ее платье в каких-то блестящих и мокрых пятнах. Дотронувшись до одного из них, он вымазал пальцы в густой жирной крови.

— Приятного мало, — спокойно сказала Ребекка, вытаскивая из кармана и подавая ему носовой платок, — но теперь, к счастью, это позади.

Обхватив руками колени, Микио, все еще дрожа, с упоением вдыхал свежий осенний воздух, а Ребекка рассказывала ему, как все произошло.

— Отправляясь следить за квартирой Филиппа, я полагала, что, скорее всего, ждать и скучать придется долго, и приостановилась у газетного киоска — выбрать себе какое-нибудь чтение. Случайно или по указанию судьбы, но взгляд упал на английскую книжку, посвященную фольклору разных народов. Написана она была неким Василием Вукавицким и содержала целую главу о вампирах. Прочитав ее, я узнала много нового и интересного, например: оказывается, вампиры ходят в темных очках, потому что глаза у них сверхчувствительны к свету, даже ночью. Ну, а когда я вернулась и обнаружила, что ваше кафе заперто, я сразу же поняла, где вы можете быть.

— Но что случилось с двумя вампирами-японцами? — спросил Микио. — Мои колья почему-то на них не подействовали!

— А я-то думала, что вы об этом даже не спросите, — умудренным тоном сказала Ребекка. — По сведениям д-ра Вукавицкого, крест и кол действуют только на вампиров западного происхождения. Для вампиров-японцев, которые попадаются гораздо реже, необходим самурайский меч, называемый вакидзаси, который…

— Я знаю, что такое вакидзаси, — перебил Микио. Его предки были из знаменитого самурайского рода, служившего сначала в провинции Уэсуги, а потом в Сэндае воинственному князю Датэ Масамунэ.

— …должен быть освящен в синтоистском храме, и втыкать его надо в солнечное сплетение, чтобы поразить не сердце, а живот — хара.

— Но где вы сумели так быстро раздобыть вакидзаси?

— Раздобыла. И не один, а два. Вы помните, что я живу рядом с храмом? А тамошний священник коллекционирует старинное оружие. Так что я просто забежала к нему, а он мгновенно вручил мне два освященных меча и кусочек дерева с прикрепленными полосками бумаги — это должно было защитить меня от нападений вампиров и, надо сказать, в самом деле сработало великолепно, хотя, боюсь, мое миленькое черное платье теперь испорчено вдрызг. Шучу. Это тряпье уже давно предназначено было на выброс: я его вытащила, чтобы неузнанной заниматься ремеслом детектива. Как видите, я больше Нэнси Дрю, чем сама Нэнси Дрю.

Микио понимал, что этот безудержный поток болтовни — результат эйфории, пережитого страха и посттравматического стресса, но был еще не в состоянии поддержать этот легкий тон.

— И все же, как вам удалось одной убить их обоих? — спросил он серьезно.

— Как я уже сказала, это было не слишком приятно и доставило бы куда больше хлопот, не будь они обессилены теми ударами, что вы геройски нанесли им прямо в сердце. Моя задача была скромнее, чем ваша: всего лишь прикрыться — и быстро ударить.

— Ребекка, вы спасли мне жизнь! Как мне вас отблагодарить?

— Очень просто, — сказала Ребекка. — Пообещайте, что все останется в тайне. Как вам известно, масса людей не верит в сверхъестественное, и я не могу позволить себе приобрести репутацию помешанной. Эксцентричной — сколько угодно, но не сумасшедшей же.

— Да-да, конечно, я понимаю, — заверил Микио. — Но не могу ли я еще как-нибудь выразить вам свою благодарность: сделать что-то значительное, ведь я и в самом деле обязан вам жизнью.

— Ну если вы настаиваете, да, есть одна вещь, о которой мне хочется попросить.

— Все, что угодно. Моя душа — ваша.

— Так вот, — серьезно сказала Ребекка. — Мне очень хочется узнать рецепт божественных марципановых палочек, которые печет ваша кузина Санаэ.

— Ох! Ну конечно же, нет проблем, — упавшим голосом ответил Микио. Он был удручен отказом Ребекки попросить его выполнить что-нибудь сложное и героическое и тем самым доказать искренность и безмерность своей благодарности. Шокировала его и эта американская склонность болтать и смеяться, когда речь идет о таких серьезных вещах, как жизнь, смерть и вечная признательность.

Позже, в кафе "Делоне", позвонив, не называя себя, в полицию, Микио принялся медленно отогреваться с помощью двойного кофе по-ирландски (на самом-то деле это был просто кофе с бренди, но эффект совпадал). Глядя вокруг на такие близкие сердцу и любимые вещи: сверкающую медью и никелем машину для варки капуччино, обои под Тулуз-Лотрека, живописные вазы с фруктами, — Микио молча поклялся никогда не принимать что-либо как само собой разумеющееся и всегда радоваться возможности любоваться восходом солнца или идти по улице среди доброжелательных людей без риска ввергнуть их в состояние живых мертвецов, населяющих покоя не ведающее преддверие ада, или прирезать их, как скот, чтобы добраться до живой крови.

С восхищением глядя на свою прелестную спасительницу Ребекку (щеки еще пылают, царственно-пышная прическа растрепана после сражения с японцами-вампирами), Микио вдруг переполнился такой нежностью к своей американской приятельнице, что хотел только одного: обнять ее своими измазанными кровью руками и крепко прижать к груди.

— Мы через столькое прошли, Ребекка, — сказал он со смелостью человека, только что вновь воскресшего к жизни, — и я хочу, чтоб мы были вместе всегда. Конечно, вы будете заниматься своими делами, а я — своими, но, когда вам придется, скажем, сидеть за столом до утра, я буду варить для вас экстракрепкий café Colette и выучусь даже печь палочки, которые так вам нравятся.

Повернув голову, Ребекка натолкнулась на абсолютно серьезный взгляд Микио, и в этот сокрушительный для его чаяний момент он понял, что никогда не женится на Ребекке, никогда не поселится с ней под одной крышей и даже не поцелует ее иначе, чем в щеку.

— Да, — мягко сказала она, — мы прошли через многое и стали очень близкими друзьями. Я очень люблю вас и надеюсь, мы будем дружить всегда. Не понимаю, почему мужчинам и женщинам всегда хочется большего, чем настоящая, крепкая, верная дружба? Лично я не хочу ни выходить замуж, ни жить с кем-то, ни даже начинать — прямо сейчас — новый роман. У меня слишком странный режим и слишком устоявшиеся вкусы. Лучшего человека, чем вы, я никогда не встречала, вы мне всегда очень нравились, но, памятуя, каким кошмаром заканчивались все мои любовные истории, я никогда не пойду на риск отяготить нашу дружбу романом. И гарантирую: когда я вновь потеряю голову, виновником будет еще один склонный к безделью и беспринципный, но бесконечно обаятельный Лотарио — зачем ломать установившуюся традицию? Да, кстати, к вопросу о беспринципных Лотарио, — смеясь, прервала она себя, — о Филиппе: он, может, и хладнокровный обманщик, но уж никак не вампир. Сегодня днем я видела, как он с новой милашкой выходил, так сказать, на яркий свет солнца. Кстати, она совсем не такая уж и хорошенькая. С фигурой, если вам нравятся шоу-девочки из Лас-Вегаса, все в порядке, но волосы этой блондинки с медным отливом у корней угольно-черные, а лицо — что-то вроде вареной картошки с прилепленными к ней фальшивыми ресницами. И что забавнее всего, я ее видывала и прежде: она работала официанткой в коктейль-баре клуба для иностранных журналистов.

Слушая это ликующе-уничижительное описание соперницы, Микио слабо улыбнулся: "Вы ее просто стираете в порошок", но его сердце ныло, словно пронзенное острым колом для подвязки томатов. Первое предложение — и первый отказ, думал он. Что это — большая удача или провал?

— Нет, — сказала Ребекка, — стирать кого-либо в порошок мне несвойственно. Но признаю, я всего лишь простая смертная и, естественно, чувствую смесь облегчения со злорадством, когда женщина, укравшая моего возлюбленного, который якобы удалился, чтобы вести жизнь монаха, оказывается жалкой крашеной подавальщицей. Но, господи, разве мыслимо так болтать, когда всего меньше часа назад мы… — она замолчала и, покачав головой, добавила: —Да, такова человеческая порода.

— А ведь если б не вы, я стал бы образчиком нечеловеческой, — шутливо откликнулся Микио, и, рассмеявшись, они обнялись, а потом снова принялись смеяться, и в эти минуты Микио чувствовал себя затопленным любовью к Ребекке: другу, которому он так обязан, и (печально, горько и радостно) умной, храброй, сильной, независимой, страстной, желанной и безнадежно недоступной женщине.

Тем же вечером, проведя два часа в своей маленькой, сделанной из древесины кедра ванне, Микио наконец лег спать и увидел странный сон. Снилось, что он таки стал вампиром и безлунной ночью пробрался через окно к Ребекке, чтобы заняться всеми темными и мрачными эротическими забавами, которым предаются вампиры с пленившими их женщинами. Самым странным и даже пугающим в этом сне было то, что он вовсе не стал кошмаром: наоборот, это был восхитительнейший из всех виденных им снов.

Как и любой другой упрямый, полный чувства собственного достоинства японец, Микио испытывал искушение посвятить всю оставшуюся жизнь безнадежным, но благородным попыткам изменить взгляд Ребекки Фландерс и заставить ее полюбить себя как мужчину, а не просто как друга и брата. Однако он прочел немало западных романов и знал, что такой способ поведения приведет к тому, что дружба будет разрушена и он останется просто ни с чем, а поэтому постарался усвоить непринужденный, радостный, легкий тон и никогда не упоминать о своем идиотском предложении и ее мягком, но безоговорочном отказе.

Когда волнение, связанное с вампирской историей, поутихло, Микио начал задумываться о том, чтобы устроить наконец свою судьбу и найти девушку, способную разделить его приятную, неустанно наполненную целенаправленным трудом жизнь. В один из октябрьских дней он позвонил своей тетушке, жившей в провинции Окаяма, и попросил ее вернуться к долго отодвигавшимся планам подготовки омиаи— первой встречи предполагающей пожениться по предварительной договоренности пары — с весьма подходящей девушкой: дочкой кузины со стороны мужа тетушкиной наставницы в искусстве чайной церемонии. Однако, повесив трубку, он сразу же впал в тоску. Особенно сильно терзала мысль, что ни Жан-Полю Бельмондо, ни Шарлю Азнавуру никогда не пришлось бы прибегать к услугам свахи. Но ничего не поделаешь: они блестящие французы, а он всего лишь заурядный японец, владелец маленького скромного кафе.

Горестно сидя позади стойки, Микио грустно прихлебывал перно из маленького стаканчика и читал по-французски "Сказки братьев Гримм", когда колокольчик над входной дверью мягко тренькнул. Подняв голову, он увидел миниатюрную молодую женщину с приятным лицом, в черной замшевой куртке поверх полосатой черно-белой хлопчатобумажной блузки. Блестящие черные волосы доходили чуть не до талии, а черную соломенную шляпку украшала свежая красная роза, воткнутая за белую ленту. Бела как снег и румяна как роза, подумал Микио, но поприветствовал ее, как всех: "Добро пожаловать".

— Простите, — заговорила девушка приятным, мелодичным голосом зачарованной принцессы, — я хотела бы только узнать, нет ли у вас какой-нибудь работы, на неполный день.

— Пожалуйста, проходите, и мы побеседуем, — ответил Микио и суеверно ущипнул себя за локоть, чтобы проверить, не снится ли это.

Посетительница уселась. Микио приготовил ей чашку café Piaf[(кофе с острова Сулавеси, courvoisier и, как любил он шутить, крохотная щепотка соли, означающая слезы), и они принялись говорить, говорить, говорить. Выяснилось, что девушку зовут Сидзука Такитани и весь прошлый год она провела в Париже, занимаясь современной хореографией, а сейчас выступает в составе маленькой авангардной труппы, которая называется "Vive la dance!", и, чтобы свести концы с концами, подыскивает работу на несколько часов в день. Нравились ей французские книжки, французские фильмы и простая французская кухня, и к тому времени, когда зашло солнце, она решила, что надо бы ей влюбиться в Микио, а Микио знал, что уже полюбил Сидзуку Такитани и будет любить всегда.

Конечно, поскольку оба они были японцами, эти чувства не превратились в слова ни в первый день, ни во второй, ни в третий. Объяснение состоялось тремя месяцами позже, в незабываемый зимний вечер (первый снег, полная луна, подогретое вино), когда Микио спросил Сидзуку, согласится ли она выйти за него замуж.

— Еще бы не выйти, — сказала она, игриво пихнув его кулачком. — Я ответила бы "возможно" уже в день нашего знакомства и "безусловно, да" днем позже.

— Кто б мог такое подумать! — воскликнул Микио, выкатывая глаза, как телевизионный комик. Отказ Ребекки Фландерс был таким мощным ударом по его самолюбию, что он девяносто дней капля по капле собирался с духом, прежде чем наконец решиться сделать предложение Сидзуке.

В тот самый день, когда Сидзука появилась в его жизни, он позвонил своей тетушке в Окаяму и попросил отменить омиаи. Однако утаил, что встретил девушку, которая — он уверен — станет его половинкой, ту, что держит в руках противоположный конец красной нити его судьбы, а сослался на то, что работает слишком много и просто не имеет сил для встречи.

— Ну что же, на нет и суда нет, — сказала тетушка. Обладая особенным чутьем свахи, она по волнению в голосе Микио поняла, что он познакомился с какой-то понравившейся ему девушкой. Может, еще и женится по любви, подумала она радостно, вешая трубку.

* * *

Через четыре недели после кровавого побоища на мясном складе в помещении, занимаемом прежде закрытым клубом вампиров, открылся новый ресторан "Карри из Калькутты". Интерьер привлекал экзотичностью, еда была недорогой и вкусной, а вежливость официантов с тюрбанами на головах впору было назвать чуть не галантностью. Вечер за вечером ресторан был до отказа заполнен посетителями со всей округи: как японцами, так и иностранцами. Как-то раз Микио предложил Сидзуке пойти туда поужинать и неожиданно захотел пригласить и Ребекку, которую после истории с вампирами видел всего два-три раза.

— И приходите не одна, — сказал он ей по телефону. — Потому что я буду с подругой.

— Отлично, — проговорила Ребекка с нескрываемым облегчением в голосе.

Спутник Ребекки оказался высоким взъерошенным англичанином по имени Александр Ладгейт. Политический обозреватель для лондонской "Дейли экзаминер", он изысканно говорил по-французски и равно бегло владел самостоятельно выученным японским — странноватым гибридом из мечтательной и кокетливой женской речи и трущобного гангстерского сленга: наречий, почерпнутых им — соответственно — благодаря частому общению с барменшами и букмекерами на бегах. Обе пары получали большое удовольствие от забавного общения на стольких языках, и Микио очень гордился Сидзукой. Она не только прелестно выглядела в кашемировом голубовато-зеленом вечернем платье и маленькой шляпке того же оттенка, но и обнаружила никогда прежде не упоминавшуюся способность прекрасно говорить по-английски.

Поздним вечером Ребекка позвонила в квартиру Микио.

— Вы в самом деле нашли сокровище, — сказала она. — И как приятно, что медовый месяц вы проведете в Париже. Сознайтесь: рады теперь, что я так критично взглянула на перспективу нашей совместной жизни?

Микио в самом деле был этому очень рад. Получалась неловкость, и он быстро сменил предмет разговора.

— Мне показалось, ваш спутник — человек очень неординарный, — сказал он, прищелкивая языком при воспоминании о предложенных англичанином идеоматических новшествах в японском языке. — По-моему, он не относится к породе эгоистичных и бессердечных плейбоев.

— Именно, — вздохнула Ребекка. — Алек настолько хорош, что в это почти невозможно поверить. Мужествен, но поэтичен, хорошо образован и эрудирован, однако любит повеселиться.

Не похож на лжеца, не похож на неисправимого юбочника. Боюсь, я потеряла свой безошибочный дар всегда выбирать неподходящих мужчин.

Со своей стороны Микио был уверен, что его выбор правилен — и на всю жизнь. Обладая умом, обаянием и талантом, Сидзука наделена была еще и чуткостью и тактом. Даже когда они обручились и начали проводить вместе волшебные ночи любви, она ни разу не спросила, почему его двери и окна обвиты низками чеснока, а в глубине шкафа, где хранятся футоны, сложена связка заостренных кольев, а рядом — зачехленный меч вакидзаси, с которого свешиваются ленточки из синтоистского храма. Она не спрашивала и почему он носит на шее серебряный крест и (хотя оба они, пусть и не исполняют обрядов, принадлежат к буддизму) настаивает, чтобы и она носила такой же. Не спросила она и о том, почему он переглянулся с Ребеккой Фландерс, когда ее английский друг заказал в ресторане графин свежего томатного сока, приправленного кориандром. Сидзука понимала, что у каждого есть свои маленькие тайны. В свое время Микио, может быть, и расскажет ей обо всем, что происходило до их сказочной встречи. А если и не расскажет, тоже не страшно. В конце концов, и у нее есть свои секреты.

Итак, жизнь покатилась дальше в этом зелено-золотистом районе Токио, именуемом Угуисудани. Птицы, как прежде, пели в кронах деревьев гинкго, а местные коты, соблазненные видениями пиршества с соловьями в качестве главного блюда, как и прежде, оказывались пленниками своего легкомыслия, и местные полицейские вынуждены были снимать их с тонких веток, росших на самых макушках деревьев. Но когда наступала темнота, единственным скрипом был звук задвигаемых на ночь старинных сёдзи, тяжелое дыхание выдавало лишь взволнованную близость влюбленных или усердие энтузиастов бега трусцой, а хлопанье крыльев означало, что сизокрылые голуби и голубки летят к себе, на ночлег.

 

Заклятье змеи

Ирония в том, что, искренне презирая штампы, я сама превратилась в один из них: близорукая, одинокая, обожающая котов библиотекарша — хвостик на затылке и серо-буро-землистые одежки. Не знаю, что тут виной: неумение делать покупки или накрепко въевшийся автостереотип, но почему-то, так или иначе, я всегда в чем-то песочном, пепельном или хаки — цвета, подходящие для мышей и военных, но явно не прибавляющие очарования девушке с карими глазами, находящейся (теоретически) в расцвете своих сексуальных, эмоциональных и репродуктивных возможностей. Радует только то, что я хоть не тухну за библиотечной перегородкой в каком-нибудь захолустье на Юге Штатов, раскладывая по порядку номера "Дайджеста мыльной оперы" и следя, чтобы "Над пропастью во ржи" не оказалось на одной полке с книжками Ленни Брюса, Анаис Нин и сборниками "Deep Purple".

Да, мой дорогой дневник, ситуация такова, что по воле судьбы, совпадению обстоятельств и удачно составленному резюме я, Бранвен К. Лафарж, работаю ассистентом библиографа (самым молодым за всю историю) в библиотеке Токийского Международного центра, имеющей несколько весьма интересных коллекций (например, труды по истории Японии периода Муромати, оригиналы рукописей французских поэтов-имажинистов, каллиграфические листы с предсмертными стихами дзэнских священников). Размещается наша библиотека в красивом и строгом здании: его спроектировала знаменитая Мадока Морокоси, выстроено оно из камня, взятого со дна реки Томогава, и темного стекла. Каждый день я утром иду на работу, вечером возвращаюсь, гуляю, ужинаю, отдаю сколько-то времени занятиям за письменным столом и читаю, пока глаза не закроются. Все. Так что в каком-то смысле я могла бы с таким же успехом сидеть в любом Пустоместе, штат Алабама. И все-таки разница есть: отвечая на телефонный звонок, я бойко говорю по-японски, провожу отпуск хоть и одна, но в идиллической обстановке маленькой гостиницы на горячих источниках, а жилье арендую (за непомерную плату) у прямого потомка одного (пусть и не самого знаменитого) из Сорока Семи Ронинов.

* * *

В то утро все шло наперекосяк. Будильник не прозвонил, шоколадный мусс попал в чай "Эрл грей", молния на юбке сломалась, коты удрали, так что пришлось их разыскивать в сплошь усыпанном листьями небольшом парке напротив, нужный автобус запел перед носом, и на проспекте, обычно просто забитом такси, не оказалось ни единой скучающей в ожидании пассажиров машины.

При всем том, чудом, она опоздала всего на двенадцать минут, и только плюхнулась, задыхаясь, за свой огромный, стоящий под углом к окну письменный стол из древесины коа, как в комнату легкой походкой вплыла Эрика Крилл. Ради всего святого, взмолилась Бранвен, только бы не ко мне.

Но Эрика, в огненно-алом кожаном мини-костюме, идеально сидящем на гибком, отточенном танцами теле, разумеется, двинулась прямиком к столу Бранвен. Светлые, шелковистые, как маис, волосы идеально подстрижены "под пажа", безупречно правильное лицо безукоризненно оттенено макияжем, длинные от природы ногти покрыты лаком a là française, выполненные на заказ золотые украшения инкрустированы аметистами, под стать оттенку фиалковых глаз. Хоть бы она резинку жевала или в грамматике путалась, подумала Бранвен. Не тут-то было.

— Хэлло, Бранвен, — с легким английским акцентом пропела прекрасно поставленным голосом Эрика. Американка, она почти все свое детство провела в буколическом поместье аристократических дяди и тети в Восточном Сассексе; в шестнадцать лет выиграла конкурсное прослушивание в "Метрополитен-опера", но предпочла карьеру тележурналистки. Теперь, когда позади было уже два десятилетия карьеры, отмеченной престижными постами и убедительными победами, она на время отошла от дел, чтобы растить двух красивых и одаренных детей, меж тем как ее сверхактивный супруг занимался сочинением шпионских романов, реставрировал старинные клавикорды и участвовал в гонках на спортивных "ягуарах", а в паузах консультировал международные корпорации о возможностях совмещения "прагматического идеализма" в вопросах экологии с бесперебойным получением прежних сверхприбылей. Когда выдавалось свободное время, Эрика пела в профессионально-любительских оперных проектах Гилберта-Салливана, безвозмездно редактировала шесть раз в год выходящий в Международном центре бюллетень и, в качестве знаменитости, появлялась на подиуме у Пачинко Пиаф, невообразимо накрашенного франко-японского дизайнера неопределенного пола.

— Привет, Эрика, — хмуро откликнулась Бранвен, внезапно осознав всю меру и своей встрепанности, и бедности голосового диапазона — всего одна октава! — и невежества по части Индивидуальной Цветовой Гаммы. Каков же все-таки ее тип — "Поздняя весна"? "Ранняя осень"? Или просто — "Круглый год серая мышь"? Эрика Крилл, конечно, прекрасно знала, какие цвета к лицу ей: все — до единого.

— Слушай, Бранвен, — произнесла Эрика театральным шепотом. От смешанного аромата "Листерин" и "Осирис" (видимо, новых духов от Пачинко Пиафа на основе фенхеля и серой амбры) Бранвен едва не рассталась с наспех проглоченным завтраком из тоста с корицей и шоколадного мусса. — Можно мне попросить тебя о малю-у-сень-ком одолжении?

— Хм-м, а что? — осторожно спросила Бранвен. В библиотеке знали о попытках Эрики превратить всех сослуживиц либо в дам-приближенных, либо в девчонок на побегушках.

— Видишь ли, на эти выходные выпадает очень редкий синтоистский праздник. Он бывает только один раз в двенадцать лет, в год Змеи, в день Змеи, в час Змеи. Я должна была там присутствовать, но выяснилось, что меня ждут на двух-трех благотворительных показах в Киото. Знаешь ведь, как бывает… — Эрика вовремя спохватилась, но Бранвен буквально услышала ее мысли: "Хотя нет, тебе-то откуда знать, при твоей монотонной, тоскливой, ничем не заполненной жизни".

— Извини, я не умею писать, — отрезала Бранвен. Это было враньем: дневник она вела с восьми лет.

— Ой, да тебе и не придется, — живо возразила Эрика. — Просто отметь что-нибудь: факты там или, даже лучше, впечатления, а я быстренько превращу это в убедительнейший рассказ от первого лица. Все будет замечательно. Ну как, Бранвен? Я встаю на колени и умоляю.

— Не знаю, — заколебалась Бранвен. — Терпеть не могу толпу.

Эта фобия (по мнению ее экс-лучшей подруги психопатолога Пилар Лоренци) родилась вместе с Бранвен как подсознательная реакция на место ее появления на свет: стойку палатки, торгующей глютенбургерами на фестивале в Вудстоке.

— Да, чуть не забыла, — небрежно бросила Эрика. — Если ты сможешь оказать мне эту крохотную услугу, машина с шофером будет твоей на весь уик-енд; мне она не понадобится, а тебя защитит от всей этой отвратительной и грубой толкотни.

Вот так и вышло, что Бранвен Лафарж, чья ненависть к людским толпам оказалась слабее желания беспечно покататься по Токио в роскошнейшем лимузине, согласилась посетить праздник Богини Змей в храме Хэбигадзака и записать кое-какие "не факты, так впечатления" обо всем об этом

* * *

ЗАМЕТКА О НЕ-ФАКТЕ-ТАК-ВПЕЧАТЛЕНИИ № 1

Ворота храма были того же цвета, что и кожаный костюм нашей модницы: пламенно-алые. Над головой — чистейшее, первозданной голубизны небо, маленькие белые птички восторженно кувыркаются в воздухе, а в шелесте колеблемой ветром листвы старых-престарых криптомерий слышится голос, напевающий: "Весна пришла, и змеи тут, смири свой гнев, отбрось испуг, любовь везде, любовь всегда, она не меркнет никогда". Ничего не могу с этим поделать; с тех пор как я побывала на дурацком семинаре "Прекрасное Избавление от Мерзкой Чепухи", мне все время чудятся мантры, куда бы я ни шла.

* * *

В утро праздника Богини Змей все снова шло не так, как надо. Будильник не прозвонил, чай "Монарх" выплеснулся в ежевичный йогурт, у льняного костюма цвета хаки выявилась нехватка одной из оловянных пуговиц, а Дьюи и Трумэн опять улизнули, и их пришлось вытаскивать из парка, что напротив, но еще прежде они замучили, умертвили и даже частично расчленили невезучую землеройку. Справившись со всеми этими сложностями, Бранвен едва успела натянуть бежевый плисовый балахон поверх серой как мышка закрытой шелковой блузки, как возле садика, окружавшего маленький коттедж, в котором она жила, раздался автомобильный гудок. Торопливо запихав в сумку несколько ручек, блокнот на пружинке и органайзер (который, правда, ничего не организовывал, а едва тормозил расползание хаоса), она босиком скатилась по лестнице, прихватив на ходу пару серых кроссовок и серо-коричневых клетчатых гольфов.

Машина Эрики Крилл оказалась новенькой платиново-люминесцентной "инфинити-45" с пассажирским салоном, отделанным полированными вручную панелями орехового дерева и кожей цвета небеленого полотна. У задней, пассажирской, дверцы стоял, придерживая ее, шофер.

— Доброе утро, — произнес он с легким акцентом. — Bonjour.Guten Tag. Buon giorno. Ohayo gozaimasu.

— Доброе утро, — по-английски ответила Бранвен, хотя так или сяк говорила на всех предложенных им языках. "Как это похоже на Эрику, — возмутилась она, — шикует, наняв безработного полиглота! Хотя, может, желая пустить пыль в глаза своим светским знакомцам, она просто сама обучила его двум-трем словам".

Водитель был выше Бранвен и, насколько она поняла, моложе. Впрочем, возраст определялся с трудом: мешали усы (очень густые для японца), на модный лад небритая щетина и прятавшие глаза большие черные очки. Одет он был в мешковатый и слишком просторный замшевый френч шафранного цвета, весь в кнопках, пряжках, карманах и псевдовоенных эмблемах, и мягкие шоколадно-коричневые брюки. Волосы скрыты большим, похожим на гриб беретом, скроенным из той же ткани, что и френч, а вместо традиционных белых мультяшных перчаток, какие носят обыкновенно в Японии таксисты и работающие на хозяев шоферы, — темно-коричневые кожаные перчатки и ботинки в тон.

Поначалу Бранвен решила, что клоунская, не по размеру, униформа досталась этому водителю от его более рослого предшественника, но вскоре догадалась, что нелепый костюм — последний писк шоферской моды, весьма вероятно, творение приятеля Эрики Пачинко Пиафа. Причем псевдовоенные бляшки и "фенечки", скорее всего, попытка язвительно намекнуть на токийские уличные пробки, через которые водители прорываются не иначе как с боем.

Юркнув на заднее сиденье, Бранвен раскрыла блокнот и, как могла, за ним спряталась: хотелось надеяться, что водитель поймет намек и не станет приставать с разговорами. На его месте она почему-то предполагала увидеть человека немолодого, солидного, замкнутого и теперь нервничала, как и всегда, когда оказывалась в радиусе не больше метра от сколько-нибудь привлекательного существа мужского пола — пусть и такой неровни с социальной точки зрения, как шофер сослуживицы. Бранвен считала, что все это было как-то связано с ее биологическими часами: иногда они тикали так, что мешали заснуть, и приходилось глушить их подушкой.

Самое время повторить мантру, сказала она себе.

Мужчина — зверь. Мужчина — тварь. Долой же чувственный угар! Я проживу и в одиночку, Гормоны — лажа, липа! Точка.

Эту мантру Бранвен выучила в Сиэтле на двухдневном семинаре ПИМЧ (Прекрасное Избавление от Мерзкой Чепухи), куда отправилась сразу после того, как считавшийся ее женихом Майлз переметнулся к считавшейся ее лучшей подругой Пилар. Подзаголовком семинара было: "Да, я могу! прекрасно! прожить! без! мужчины!" Согласно брошюре, написанной именующей себя "профессиональной холостячкой" Боадицеей Смити, мантра "Мужчина — зверь" — то, что следует повторять при первых же признаках появления тяги к существу мужского пола. Ибо помните, о божественные подруги: "Все они — бесчувственные рабы секса, и в глазах у них вовсе не свет любви, а сигнальные огни бессердечной похоти".

По мнению Бранвен, унижения семинар принес больше, чем пользы, но мантра оказалась и впрямь действенной, и она частенько напевала ее на работе (разумеется, про себя), когда ее вызывали, чтобы помочь разобраться в книгах какому-нибудь застенчивому, взъерошенному, натянуто-неразговорчивому молодому ученому. Мантра была очень кстати и в лифте Международного центра, как правило, сплошь забитом мужчинами: распускающими павлиньи перья писателями, благоухающими скипидаром художниками и всякими-разными всюду поспевающими хорошо одетыми бездельниками. Бранвен подчеркнуто не искала себе ни приятелей, ни любовников: ей было хорошо и одной. Вот если бы только не эти проклятые биоходики, которые безнадежно отстали от жизни и не знают, что планета уже перенаселена, а значит, каждой половозрелой особи больше не требуется ходить на свидания, вступать в брак и плодиться.

Помимо мантры, единственной сколько-нибудь полезной частью семинара был "обзывательный тренинг", в процессе которого преданные, обозленные и полные негодования женщины придумывали под руководством Боадицеи Смити обидные клички тому или тем, кто вынудил их потратить два выходных дня — плюс двести долларов — на семинар, посвященный теме, как прожить без мужчины. Бранвен додумалась до замены имен Майлз и Пилар на слова Срайз и Писар, но под конец все-таки пришла к выводу, что и приятнее, и полезнее было бы посидеть дома и просто перечесть слова, написанные в свое время Овидием, Габриелем Гар-сиа Маркесом или даже Ирмой и Марион Ромбауэр в их "Кулинарной библии".

* * *

ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ СВЕДЕНИЯ

С ПЕРЕДНЕГО КРАЯ

БОГОСЛУЖЕНИЯ В ЧЕСТЬ БОГИНИ ЗМЕЙ

Ну, вот я и в храме Хэбигадзака ("Змеиный склон"). И нахожусь среди нескольких сотен других людей. (Я в самом деле ненавижу толпы.) В центре посыпанного гравием двора — обнесенный толстым соломенным канатом круг. Внутри круга красуются два огромных накачанных японца, в красных набедренных повязках и соломенных сандалиях; они выглядят как братья: с одинаковыми крупными чертами скуластых лиц и одинаковыми полными губами, только у одного блестящие черные волосы до плеч, а у другого короткая модная стрижка с выбритым на затылке японским иероглифом "змея". Предполагается, что они представляют собой Нио — устрашающе мускулистых могучих стражей, которых во многих крупных храмах ставят в деревянных клетках по обе стороны ворот. (Сведения получены от пожилого дяденьки в небесно-голубом спортивном костюме, м-ра Сибадзаки, который подошел ко мне и на трогательном, явно самостоятельно выученном английском предложил ответить "на ваша все вопроса" о празднестве.) Эти двое культуристов — самые крупные японцы, каких мне когда-либо доводилось видеть, и, возможно, самые красивые. Братья Нио (так их все называли) призывали людей из толпы помериться силами, но никто не мог с ними тягаться. Даже и самых крепких на вид парней они выкидывали из круга, как полуголые поварята выдергивают пожухлые листья латука из зелени для салата.

Далее. Со сцены театра Но, что выстроена из древесины павлонии перед главным зданием храма, доносится какая-то музыка; я различаю бонги, деревянную флейту и какие-то колокольчики. Танцовщица с японской лютней-бива, в белом с золотом одеянии типа сари и в красивой женской маске, мелко семенит по сцене и руками с длинными пальцами совершает волнообразные движения, имитирующие извивы тела змеи. На основании торопливо прочитанного перед праздником я предположила (и г-н Сибадзаки подтвердил это), что перед нами Бэнтэн, единственное женское существо среди Семи Богов Доброй Судьбы, известное также как Богиня Белой Змеи. Знаменита она своей страстностью и тем, что брала любовников невзирая на их положение в обществе: от высших существ (включая самого Будду) до смертных, в поте лица зарабатывающих на хлеб. Говорят, что особую слабость питала к красавцам-возницам.

Ведя на хлипком поводке огромного упирающегося полосатого кота, на сцену выходит мужчина в яркой маске воина (это столь часто наделяемый рогами муж Бэнтэн, он же — могучий Бог Доброй Судьбы Бисямон). Кот, как пояснил мне г-н Сибадзаки, символизирует традиционного спутника этого божества, тигра. Бисямон и Бэнтэн скользят по сцене в некоем имитирующем ссору па-де-де, а вот теперь к ним присоединяется танцовщица в лисьей маске и еще одна, в длинноносой красной лаковой маске тэнгу. Сцену заполняют все новые персонажи, как бы выскакивающие из моего словаря японской мифологии: длиннозубая женщина-демон; смахивающая на привидение овальнолицая красавица Но; толстощекая богиня Отафуку; старик Окина; криворотый Огнедув; компания бесов-они с безумными глазами и собратья Бэнтэн и Бисямона — пятеро Богов Доброй Судьбы: Юродзин, Хотэй, Дайкоку, Эбису и Фукурокую. Все они танцуют и поют, и это и впрямь очень здорово.

Волна возбуждения прокатывается по толпе, когда появляются шестнадцать крепких юношей, чью наготу прикрывают лишь белые набедренные повязки и синие обезьяньи маски. Выйдя из леса, юноши несут затейливо расписанный красным лаком и золотом паланкин, в котором, как мне сказали, заключена заколдованная тысячелетняя Белая Змея из другого храма Бэнтэн, милях в трех отсюда. Змею выпустят внутрь обнесенного соломенным канатом круга, и первый, кого она коснется, уползая в лес, получит какие-то призы и, как полагают, впитает в себя неким таинственным образом дух Бэнтэн. Г-н Сибадзаки (он туговат на ухо и имеет неприятную привычку беспричинно и неожиданно выкрикивать названия американских мюзиклов) только что объяснил мне — провопив предварительно: "Раскрась свой вагончик!" — что мужья, "недокормленные романтикой", будут подталкивать жен вперед, надеясь, что змея, проскользнув рядом, добавит им темперамента, тогда как ревнивцы станут, наоборот, удерживать своих спутниц, опасаясь, как бы они не заразились блудливостью. Звучит забавно. Я, признаться, рада, что…

* * *

Не успела Бранвен дописать эту фразу, как оказалась жертвой усиленно толкающейся немолодой пары. Резкий удар в бок — и карандаш выбит из рук, сумка слетела с плеча, а содержащееся в ней девичье хозяйство высыпалось на землю: щетка для волос, бутылочка с коричным бальзамом, косметичка, жестянка с печеньем, но, главное, органайзер, который Бранвен, отнюдь не считая это иронией или преувеличением, торжественно именовала "вся моя жизнь". Визитки, неоплаченные счета, тьма бумажек рассыпались по земле, и, пытаясь спасти их, Бранвен стремительно опустилась на четвереньки, а толпа между тем напирала, раскачивалась и бурлила над ее головой.

Подобрав наконец последнюю визитку, Бранвен почувствовала за спиной какое-то движение и в следующий миг увидела, как длинная, тонкая и сухая на ощупь Белая Змея невесомо, как скрученное в жгут летнее облачко, проползла по ее руке. От неожиданности Бранвен слегка вскрикнула, но значение происшедшего осознала только, когда встала на ноги и увидела устремленные на нее со всех сторон взгляды. "Поздравляю! "Парни и куколки!" — кричал г-н Сибадзаки. — Вы выиграли приз Заклятья Змеи!"

Затем все завертелось стремительно. Синтоистский священник в длинных — из плотной ткани — лазурных штанах подвел Бранвен к храмовой сцене, и начался громкий спор, может ли иностранка стать победительницей священного состязания, длился он долго, но в конце концов седовласый высокий священник в деревянных гэта на четырехдюймовой платформе и в чём-то похожем на черную лаковую ермолку заявил: "Бэнтэн — сама, как все вы, должно быть, помните, тоже была иностранкой; она пришла к нам из Индии, где ее звали Сарасвати". И таким образом, вопрос был решен.

* * *

Мои родители всегда превозносили "естественную радость", которая приходит, если живешь настоящим, "здесь и сейчас", хотя было заметно, что и радостям "искусственным" они тоже готовы были идти навстречу. Что ж до меня, то еще никогда я не ощущала такой остроты и наполненности каждого мига пульсирующей радостью жизни, как в те часы, что последовали за судьбоносным прикосновением змеи. К счастью, у меня уже накопилось более чем достаточно записей для Эрики, иначе было бы худо: после секундного контакта с представительницей класса пресмыкающихся все закружилось в каком-то экзотическом мареве.

Когда священники решили, что и иностранка может стать (их слова) восприемницей Заклятья Змеи, две храмовые прислужницы — мико: верх — белые кимоно, низ — длинные алые штанишки — отвели меня в какую-то маленькую комнату. Быстро и бесшумно (за исключением хихиканья, которое непроизвольно вырвалось при виде моего западного бюста) они сняли с меня одежду и заменили ее на костюм Бэнтэн — струящиеся одеяния в индийском стиле, причудливо вырезанная древняя маска из лакированного дерева, соединенная с расчесанным на прямой пробор париком и украшенная знаком касты. Я слышала о трансформирующей силе масок и раза два наблюдала, как она действует на праздновании Хэллоуина и на костюмированных вечеринках, но в этой маске было нечто особо странное, чудесное и загадочное.

Мико привели меня в зал, где пол был устлан татами, а на некоем подобии покрытого коврами узкого ложа, в окружении ваз, заполненных раскрашенными металлическими цветами, сотен красных и белых свечей и пирамидок мандаринов, бананов и яблок, полулежала деревянная, в два человеческих роста статуя богини. Здесь же были танцоры в масках — живые выходцы из книги по японской мифологии. Звучала музыка — колокольцы, бонги и флейты, воздух звенел от песнопений и клубился благовониями. Какой-то хмель начал кружить мне голову, а ведь это было еще до того, как я выпила волшебное сакэ.

* * *

Вдохнув пьянящий, ароматный воздух храма, Бранвен неожиданно вспомнила обманувшего ее жениха Майлза или, точнее, запах, которым однажды в субботний вечер было пропитано его холостяцкое логово на Куин-Энн-хилл, куда Бранвен, на несколько часов раньше времени улизнув с работы в отделе Восточной Азии библиотеки Вашингтонского университета, ввалилась, чтобы преподнести ему совершенно необыкновенный сюрприз.

Бесшумно войдя, Бранвен застала двух своих лучших друзей — Майлза и Пилар, являющих собою в уединении спальни самую живописную из возможных flagrante delicto. Чувство боли вытеснило подробности открывшейся глазу картины, но стоявший в квартире запах запомнился навсегда. Как она осознала позже, это был своего рода аромат секса — пряная комбинация феромонов, пота, пахнущих мускусом принадлежностей туалета и интимных выделений.

Не проронив ни слова, Бранвен метнулась к двери, и никто не помчался за ней: просить прощения, объяснять. В понедельник Майлз позвонил из своей адвокатской конторы — по общему телефону, ублюдок, — и сказал: "Слушай, Бран, я сожалею, что ты обо всем узнала именно так; знаю, что тебе было чертовски больно. Но давай взглянем правде в глаза: я всего лишь живой человек, два долгих года я как-то мирился с твоими замшелыми взглядами на невинность. Во многом ты замечательный человек, и, наверно, не виновата в пассивности своего либидо и архаичных взглядах на секс. Я знаю, что в рамках постницшеанской философии воздержания ты старалась сделать меня счастливым, но — давай уж начистоту — почему я, здоровый взрослый мужик, никогда не дававший монашеского обета, должен страдать оттого, что твои родители были парой помешанных на свободной любви хиппи, а ты решила идти по жизни, изо всех сил компенсируя тот факт, что родилась на рок-фестивале? Что касается Пилар, то здесь не только невероятный и дух захватывающий секс. Мы с ней настроены на одну волну буквально во всем, и это просто несчастье, что она и твоя подруга. К тому же лучшая подруга. Да еще лучшая подруга со времен детского сада. Но, как бы то ни было, я надеюсь, что ты когда-нибудь встретишь того, кто будет плясать под твою дудку, — может, монаха или евнуха, ха-ха. Нет, серьезно, мы оба желаем тебе всего самого лучшего. Ой, извини, звонок по другой линии!" — И Майлз повесил трубку, не дав Бранвен вставить ни слова, и она никогда больше не разговаривала ни с ним, ни с Пилар.

Унижение, испытанное Бранвен от входа в комнату в тот момент, когда, как нередко поется в старинных чувствительных песенках о несчастной любви, "любезного друга в постели с подругой застала я, тра-ля-ля-ля" (само по себе едва переносимое), усугублялось еще и тем, что в тот день Бранвен шла к Майлзу, дабы наконец "отдаться". Она даже взяла с собой в туалет библиотечный подарочный штамп (им пользовались для книг, полученных по чьему-нибудь завещанию) и аккуратно оттиснула слово "дар" на бледной, с восковым оттенком коже, чуть ниже пупка. Позже, вечером, с трудом смывая стойкие лиловые штемпельные чернила, Бранвен взглянула в зеркало на свое опухшее от слез лицо и твердо сказала: "Ладно, пусть. Больше никаких мужиков. С этой минуты я исповедую только Десятую заповедь Дьюи: вступаю в брак со своей работой".

Мучительное воспоминание автоматически вызвало повторение про себя мантры ПИМЧ: "Мужчина — зверь, мужчина — тварь, долой же…"

Как раз в это мгновение рядом с Бранвен очутилась танцовщица в маске Бэнтэн и повела ее в соседнее помещение. Оно было меньше, здесь было темнее, прохладнее и пахло, к облегчению Бранвен, чем-то приятно-нейтральным: кажется, крепкой смесью ладана и мирры. "Извольте, пожалуйста, сесть", — сказала Богиня Змей, протягивая Бранвен золоченую чашу с чем-то сладким, теплым и вязким. Жидкость оказалась густой и напоминала молоко, а на поверхности плавало несколько серых пятнышек. Похоже было на присыпанный мукой туман. "Извольте выпить", — неожиданно глубоким голосом сказала женщина, и Бранвен послушно выпила.

* * *

Никогда прежде я не пробовала сакэ, и оно оказалось совсем не таким, как я ожидала. Говорили: мягкое, горьковатое и чертовски опьяняющее; этот напиток был густым, сладким, но тоже чертовски опьяняющим. Чтобы не показаться грубой или не повредить волшебству, я выпила его молча. Да и вообще затруднительно объяснить незнакомому человеку, что мои папа с мамой налегали на алкоголь и наркотики и поэтому я вообще не пила — за всю жизнь не выпила даже рюмки спиртного. Странные ощущения появились почти мгновенно: у меня закружилась голова, море сделалось по колено, все мысли ушли, но проснулось желание — беспримесное и неоспоримо сексуальное, куда более сильное, чем когда-либо испытанное к Майлзу (по правде говоря, он никогда меня по-настоящему не возбуждал). Теперь же, к моему удивлению, объектом, вернее, объектами нарождающихся ослепительно ярких фантазий оказались братья Нио, оба, хотя, по неясной причине, больше, пожалуй, стриженый. К счастью, ни того ни другого поблизости не было.

Когда я допила сакэ, все танцоры в масках, выстроившись друг за другом, стали по очереди подходить ко мне. Каждый сначала кланялся и говорил "омэдэто" (поздравляю), а затем, словно имитируя игру в "колечко", проводил сложенными лодочкой руками между моими приоткрытыми ладонями. Нельзя было не заметить, что парни в масках обезьян несколько перебрали сакэ и нетвердо держатся на ногах; а один к тому же просунул язык в щель маски и наградил меня слюнявым поцелуем в утолок рта, оставив на щеке след, как от проползшей улитки. Захваченная врасплох и напуганная, я не успела даже запротестовать, а его уже не было.

После каждого подходившего я проверяла ладони, но решительно ничего в них не обнаруживала. Последней в ряду стояла танцовщица, исполнявшая роль Бэнтэн, и по тому, как сложены были у нее руки, я поняла: там что-то есть. Умелым движением положив мне в ладони нечто прохладное и тяжелое, она отступила и все тем же глубоким волнующим голосом приказала мне: "Посмотри". Опустив голову, я обнаружила у себя в руках роскошное ожерелье из продолговатых, покрытых гравировкой, серебряных чешуек с подвешенным посередине брелоком или амулетом, изображающим свернутую кольцом и, очевидно, поедающую собственный хвост серебряную змейку, служащую оправой для крохотной раскрашенной фарфоровой маски Бэнтэн, такой же, как надетая на нас обеих. "Красиво", — сказала я. Бэнтэн взяла ожерелье за один конец, Бисямон — за другой. Вдвоем они бережно надели его мне на шею и застегнули сзади на старомодный, в виде крючка с петелькой, замочек. Ожерелье оказалось коротким — почти ошейник, — так что изображение змеи-Бэнтэн удобно легло в горловую ямку. И хотя это, наверное, покажется пустой фантазией, с момента, когда ожерелье было надето, я словно переродилась.

* * *

Невольно моргая, Бранвен вышла из полумрака на свет. Казалось, что она крот, или Рип ван Винкль, или (поскольку наряд Богини Змей ее, несомненно, красил), может быть, даже Спящая Красавица. Однако встречал ее не прекрасный принц, а лишь две храмовые прислужницы в своих красных штанишках и совершенно забытый ею шофер Эрики Крилл. В своей нелепой суперсовременной униформе, он стоял, прислонившись к тории — крашенным киноварью воротам храма, и держал в руках сумку Бранвен и ее аккуратно сложенную одежду — в том числе, как заметила она с чувством неловкости, разом вернувшим ее к реальности, и некомплектное бельишко: лавандового кружева лифчик и трикотажные красные трусики, не по возрасту и не по сезону пестревшие радостными снеговиками и подарочными кульками конфет (когда утром она второпях судорожно рылась в комоде, они, как на грех, попались под руку первыми). Стараясь избегать глаз шофера (скрытых, впрочем, за стеклами больших черных очков), Бранвен взяла одежду и, пробормотав "спасибо", прошла вслед за двумя мико в устланную татами маленькую комнатку, где они осторожно сняли с нее одеяние Бэнтэн, парик и маску, а затем весело, как школьницы, хихикнув, предоставили полную возможность самостоятельно облачиться обратно в плисовый балахон, мышиную блузку и смех вызывающее белье.

Когда, все еще чувствуя головокружение и власть таинственных чар, Бранвен выбралась из раздевалки, ее ждал один из Братьев Нио — длинноволосый и сногсшибательно элегантный в длинном зеленом пальто с пелериной, небрежно накинутом поверх желтовато-оранжевого шелкового костюма.

— Привет, — обратился он к ней. — Меня зовут Косукэ Кутинава. Вы были великолепны.

— Спасибо, — ответила Бранвен. — Но мне как-то не по себе, наверное, из-за сакэ, ведь я, в общем, совсем не пью. Но что это за Заклятье Змеи и что мне теперь полагается делать?

— Заклятье Змеи — дар богов, — загадочно изрек Косукэ Кутинава. — На вашем месте я бы сейчас же пошел и купил своему дружку парочку упаковок "Стойкости самурая".

— Но у меня нет дружка! — ответила Бранвен.

— Честно? — на безупречно красивом лице Косукэ сразу же появился живой интерес. — Какое упущение! Может быть, созвонимся попозже и встретимся, а?

Он протянул ей визитку, где значилось: "Косукэ Кутинава, арт-директор, "Варуна рекордс"". Дальше шли адреса и телефоны филиалов в Токио, Лондоне и Нью-Йорке, но Косукэ перевернул карточку и нацарапал там что-то фиолетовыми чернилами.

— Звоните мне на сотовый в любое время, днем и ночью, — сказал он. — И я расскажу вам все о Заклятье Змеи.

— С удовольствием, — откликнулась Бранвен. До нее вдруг дошло, что танцоры в масках, священники, мико исчезли, не сказав, каковы ее обязанности, ежели таковые имеются, и когда нужно вернуть ожерелье, которое выглядит как очень ценная антикварная вещь. Храмовые прислужницы вручили ей и "подарочный набор", в который входили книга, завернутая в бумагу, маленькое полотенце с названием храма и коробка каких-то конфет, но это, решила Бранвен, можно будет оставить себе.

Косукэ Кутинава стоял очень близко, и Бранвен почувствовала, что ей стало трудно дышать, а причиной тому не только подпитие, но и внезапно возродившаяся дрожь желания, впервые охватившего ее, когда она выпила чашу сакэ. Необходимо было срочно припомнить мантру, но оказалось, что в голове полная пустота.

— А второй Нио — действительно ваш брат? — спросила она.

— Боюсь, что да, — ответил Косукэ со смехом.

И тут же Бранвен поняла, что сексуальное желание направлено не на стоящего рядом красавца, а на его отсутствующего брата. Ей отчаянно захотелось увидеть его, пробежаться пальцами по выбритому на затылке иероглифу "змея". Она гадала, нет ли у него и змеиной татуировки. Если есть, она хочет увидеть ее — сейчас.

— А он все еще здесь? — поинтересовалась она с той мерой беззаботности, какую только позволяло затрудненное дыхание.

Косукэ рассмеялся:

— Нет, он отправился обратно в монастырь.

Сексуальный монах-культурист! Бранвен была заинтригована.

Повторив приглашение звонить ему в любое время, Косукэ зашагал по направлению к стильному темно-синему "бентли", стоявшему в нарушение правил у конца пешеходной дорожки к храму.

В том, что, хотя она только что была в центре внимания, никто ее теперь даже не проводил, ощущалась какая-то незавершенность, но так как никто не брался ее восполнить, Бранвен, вздохнув, двинулась вслед за молчаливым шофером Эрики Крилл вниз по холму, к ожидавшей их "инфинити".

— Куда теперь — к вам домой? — спросил шофер, когда они вывернули на автостраду, ведущую в сторону Мита, Минато Уорд — района, где жила Бранвен. Нет. На секунду задумавшись, она поняла, что домой ей хочется меньше всего. Весь ее организм стремился к продолжению этого странного, упоительного, чудесного дня, пусть он не кончается, если не вечно, то уж по крайней мере до заката. Внезапно осененная, она спросила: "Где стрижется миссис Крилл?"

— В ателье "Амадео" в Аояме, — ответил водитель.

— Отвезите меня туда, — попросила Бранвен.

* * *

Поездка моих родителей в Вудсток чуть было не сорвалась. Мать была уже на девятом месяце, и ее родители, консервативно настроенные солидные врачи, заявили, что, если она настоит на поездке, цель которой — житье в палатке на кишащем народом коровьем выгоне, среди свихнувшихся от наркотиков отбросов общества, они лишат ее наследства. Но мои родители были идеалистами (см. роджетовский словарь, непосредственно перед словом "идиоты") и дерзко двинулись в путь на своем разрисованном ромашками "жуке-фольксвагене", а когда в Мамаронеке он развалился, бодро проделали оставшуюся часть пути автостопом, перемещаясь по ухабистым сельским дорогам в сплошь разрисованных граффити допотопных колымагах. Первые схватки мать почувствовала, когда на сцене был Джимми Хендрикс, так что я, вероятно, должна быть благодарна, что меня не назвали Пепл Хейзл, хотя то, как меня назвали, было не многим лучше. (Нет, не Бранвен; это имя я сама выбрала, и, когда мне исполнилось восемнадцать, оно стало официальным.) Роды произошли очень быстро, и я появилась на свет в продуктовой палатке, при содействии самозваной "цыганской повитухи" из Гринвича, штат Коннектикут. Мое рождение и последовавшее за этим поздравление по трансляции ("Эй, народ, врубаетесь?!") не были, слава богу, увековечены в фильме о фестивале, но то, что я — дитя Вудстока, наложило печать на всю мою жизнь.

Одна из навязчивых идей матери гласила, что нравственность — это естественность, природная чистота, отказ от любых украшений и ухищрений.

Мне запрещалось не только краситься, но даже и приглашать домой девочек, которые пользовались косметикой и лаком для ногтей. Подростком, уверенная в своем неотъемлемом праве на любую крикливую боевую раскраску, я добивалась желаемого, втайне спуская все деньги в отделах "Помощь красоте", а потом отправлялась по утрам в школу на полчаса раньше времени и с тяжеленной сумкой, набитой всем, что когда-либо производила фирма "Мэйбеллин" и, позже, "Ревлон".

В девчоночьей уборной, стоя перед зеркалом, я добивалась максимальной неестественности — лазурные веки, темно-зеленые ресницы, багровые щеки, губы, сначала доведенные белой помадой до снежной белизны, а потом густо намазанные ярко-красным и в результате наводящие на мысль о следах завтрака из плавленого сыра, политого малиновым вареньем. Когда я, очень довольная, вплывала в класс, даже у Пилар, ближайшей подруги, а в отдаленном будущем разлучницы, с трудом находились слова комплиментов для этой чудовищной внешности. ("Ты выглядишь сегодня очень, ммм, живенько, Бран", — говорила она, как мне помнится, раз или два.) После школы я минимум четверть часа скребла и смывала с лица слои штукатурки и, пока все это происходило, на тысячу ладов ругала свою матушку.

Потом, в колледже и в Библиотечном институте, я была слишком занята, чтобы думать о внешности, а Майлз, пардон, Срайз, был одним из тех деспотов — сторонников экологической чистоты, которые требуют, чтобы их женщины всегда и всюду были неизменно хирургически стерильны. Так что в конце концов от любой косметики я отвыкла.

Теперь, получив свою фантастическую работу в Токио, я начала (используя пастельные тона) чуть-чуть подкрашиваться на работу, прежде всего, чтоб выглядеть серьезнее (мне было неловко, что я моложе кое-кого из своих подчиненных), но в результате все в основном сводилось к тому, чтобы торопливо подмазаться — в последний момент, в дверях.

Короче: то, что женские журналы называют "полный макияж", я знать не знала, да, в общем, и знать не мечтала. В ателье "Амадео" я ехала просто подровнять волосы, по крайней мере так мне казалось. Но я не учла могучей — нет, это слишком мягко сказано — атомной силы личности Амадео Грегориана.

* * *

Ателье "Амадео" помещалось в новом здании, спроектированном жившим по соседству и входящим в славу молодым архитектором. Один восторженный критик описывал это необычное сооружение как "храм тяжелого металла", который поражает не музыкальными, а в прямом смысле слова металлическими аккордами, так как выстроен из больших кованых листов меди, а также латуни, бронзы, стали, олова, платины и свинца с золотым и серебряным обрезом, перемежающимися огромными пластинами дымчатого стекла. Пол в здании был затянут покрытием индустриально-серо-го цвета, вся середина занята идущим от пола до потолка гигантским цилиндрическим атриумом, в котором среди тропических зарослей и желто-коричневых орхидей резвились золотистые мартышки и туканы.

Одна стена вся состояла из видеоэкранов, на каждом из которых крутился какой-нибудь художественный или документальный фильм или шла музыкальная программа. Ожидая, пока подойдет их очередь или пока, шипя, въестся в волосы химия, клиенты, кто как хотел, настраивали на них свои наушники.

Первым порывом Бранвен было подключиться к двадцать седьмому монитору и снова смотреть знакомые сепиевые кадры, изображающие Шона Коннери, пробирающегося запутанными внутренними переходами средневекового монастыря. Она считала "Имя Розы" лучшим гимном библиофилии и библиотекам (а то и высоте нравственных устоев библиотекарей), но видела этот фильм уже раз двадцать.

Поэтому, передумав, она сунула руку в сумку и вытащила книжку, полученную как приложение к Заклятью Змеи, и аккуратно развернула бумажную упаковку. В ней оказался, что называется, тоненький томик, толщиной, может быть, в полдюйма, на котором внизу обложки жирными черными буквами было оттиснуто "остаток". Бранвен не понимала, почему тираж оказался не распродан: книжка смотрелась очень привлекательно.

На обложке было изображение Бэнтэн (известной и как Богиня Белой Змеи) — обольстительной японской ипостаси индуистской богини Сарасвати: покровительницы музыки, искусств, изящной словесности, красоты и красноречия. Запечатлена она была сидя, с обнаженной роскошной грудью, с лютней на обтянутых тканью коленях, с драгоценным знаком касты на лбу, с тиарой в виде змеи на голове. На заднем плане представлены остальные Боги Доброй Судьбы: вечно обманутый муж Бисямон и еще пятеро странных, эксцентрично выглядящих существ. По краям — выборка любовников богини: мускулистые Нио, всевозможные типы горных мудрецов-отшельников, несколько самураев в полном боевом облачении и представители излюбленного контингента возниц.

"Тайная жизнь Богини Змей: любовные приключения самой неистово пылкой из всех японок", гласил заголовок. Книга принадлежала перу одной из любимых писательниц Бранвен — Мурасаки Мак-Брайд, в свою очередь, как поговаривали, проявлявшей незаурядный пыл. Никогда прежде Бранвен не попадался экземпляр этой книги, но она знала, что это одно из ранних и специфических сочинений Мак-Брайд, созданных прежде, чем та сумела ввести свои караваны слов в широко признанное и востребованное литературное русло.

Крайне заинтригованная оказавшимся у нее в руках маленьким томиком, Бранвен открыла первую главу.

* * *

ПРИЗНАНИЯ ЗМЕИ-РАСПУТНИЦЫ

Несомненно, до вас доходили связанные со мной скандальные слухи, и я с удовольствием подтверждаю, что большинство из них правда. Да, я имела немало любовников: богов, полубогов, самураев, купцов, горных отшельников, средневековых культуристов, возниц и представителей разных звериных пород. Да, я могу по желанию превращаться в змею; я делала это, чтобы смягчить горечь разлуки или чтобы потрафить зоофилическим фантазиям извращенных смертных. Да, я провела чудеснейшую ночь с Буддой, когда он был еще принцем Гаутамой. (Это был красивый мужчина и потрясающий любовник.) И наконец: нет! Это не я испепелила того несчастного монаха в Доёдзи. Сделала это известная мне похотливая дракониха, чьи постельные вкусы, мягко говоря, грубоваты.

Некоторые гордящиеся своей добропорядочностью смертные называют меня развратницей и растлительницей; они утверждают, что я бесстыдно блудлива, как рептилия в период течки. Они не понимают, что я всего лишь здоровая неземная женщина, интуитивно живущая по закону желаний: есть, когда голодна, пить, когда томит жажда, заниматься любовью, когда сердце подскажет, что пришло время.

Конечно, как всякая женщина, я иногда становлюсь жертвой трубного гласа и порой слишком поздно соображаю, что хриплый, настойчивый голос, который я так отчетливо слышу, идет не из сердца, а из распаленного лона. И все-таки, почему я должна подавлять потребность в соитии? Языческим богиням не ведомы мелкие неприятности типа болезни или чувства вины, а змеи не имеют понятия о добродетели и грехе.

Люди называют меня сексуально озабоченной, рабой любви, ненасытной обольстительницей. Они не понимают, что я стремлюсь не только к чувственным наслаждениям, но и к тайне общения, к танцу. Не только к физическому слиянию, но и к откровению двух существ; не просто к фрикциям, но и к полету фантазии. По мне, соединение взаимодополняющих друг друга частей мужского и женского тела так же волшебно, как музыка, и я верю, что слившее воедино экстаз и нежность сексуальное соединение содержит в себе и сладкий вкус бессмертия, и восторженно пережитое предощущение смерти.

Прежде чем заклеймить меня грязной бесстыдницей или же прячущейся в траве пропитанной сексом гадюкой, прочтите мою историю. Может быть, вы придете к выводу, что я и впрямь слишком неистова как женщина и слишком своенравна как змея — просто какой-то распутный комок склизкой плоти; но может, подробнее разобравшись в моих пожаром все вокруг жгущих страстях, вы посмотрите на них с несколько большим сочувствием и пониманием. А поскольку любой миф, собственно говоря, является микрокосмом, может быть, это поможет вам разобраться и в ваших страстях и предубеждениях.

* * *

Я собиралась жадно перейти к "Главе второй", когда кто-то похлопал меня по плечу. Подняв глаза, я увидела молодую женщину с копной спиралевидных локонов цвета шартреза, с тремя серебряными колечками в каждой брови и в фартучке из серебряной парчи. "Хэлло, меня зовут Китико, — произнесла она певуче. — Пожалуйста, прошу за мной". После часа, проведенного в сибаритской дремоте и отданного мытью шампунем и массажу головы, меня препроводили в кабинет стилиста, где, как доверительно сообщила мне Китико, в дело должен вступить уже Сам Шеф.

Амадео Грегориан оказался живым воплощением стиля: модного облика, стопроцентно вошедшего в кровь и плоть. Пиджак a là кимоно цвета зелени артишока (Армани пополам с Дзатоити?) надет поверх черной футболки и черных же мешковатых штанов, блестящие черные волосы небрежно связаны медной проволокой на макушке и образуют узел, напоминающий прическу деклассированного самурая; на каждой детали оттенок неповторимого беззаботного стиля, но все естественно и ничто не утрировано. Я припомнила, что читала, будто бы Амадео наполовину японец, наполовину сицилианец, и такая возможность показалось мне тогда странной, даже шизофренической — как помесь доберман-пинчера с золотистым ретривером. В реальности же скульптурные средиземноморские черты выдали в сочетании с азиатскими генетический результат, лучше которого мне еще видеть не приходилось.

— Приветствую вас, мисс Бранвен, — произнес Амадео, одарив меня очень располагающе-приятной улыбкой. Он свободно говорил по-английски с едва заметным, непонятно откуда идущим акцентом, заставлявшим предположить, что его родной язык — эсперанто или мондолингва, или еще какой-то из "универсальных", которые во всем мире выучили, дай бог, человек десять-пятнадцать. — Бранвен — красивое имя, — добавил он.

В любой другой раз я бы просто сказала "спасибо", но сейчас мною все еще правила разудалая алкогольная легкость, и я оставалась под властью "истины в сакэ".

— На самом деле, — выпалила я, — изначально мне дали совсем другое имя. — И пока Амадео возился с моими мокрыми волосами, поведала ему о событиях, предшествовавших появлению самоизобретенного имени.

В моем свидетельстве о рождении стояло: Бабочка Синей Луны Лафарж. Родители утверждали, что в ночь моего зачатия луна была глубокого и мистического синего цвета, хотя, повзрослев и начав рассуждать цинично, я пришла к заключению, что это была их очередная убогая психоделическая галлюцинация. Что же касается бабочки, то тут речь шла об огромном черном с оранжевым махаоне, случайно залетевшем в продуктовую палатку в тот момент, когда я пулей вылетела в этот мир под аккомпанемент группы "Country Joe & The Fish", горланивших "Не спрашивай — это проклятье нам / Следующая остановка — Вьетнам".

Да, так как же я превратилась из Бабочки Синей Луны в Бранвен Кэбот? Легко. Кэбот — девичья фамилия матери, и я выбрала ее в качестве имени за ощутимый привкус респектабельности. Что до Бранвен, то я нашла это имя в старом справочнике "Список имен, рекомендуемых для жителей Британских островов".

— Мне нравится ваше новое имя, — сказал Амадео, когда я закончила свою исповедь. — Но, должен признаться, старое тоже. Оно поэтично, напоминает индейское.

— Так здесь и зарыта собака! — воскликнула я. — Мой прапрадедушка был солдатом Боска Редондо, и родители думали, что, назвав меня именем, близким именам коренных американцев, изменят то, что они называли жестокой кармой. Но вместо этого только заставили меня понапрасну краснеть.

Увидев, что Амадео засмущался и не знает, как реагировать, я быстро продолжила:

— Не важно, это все в прошлом. А каково происхождение имени Амадео Грегориан?

— Если начистоту, тоже собственное изобретение, — проговорил Амадео, конспиративно понизив звучащий как флейта голос. — Мое настоящее имя Итиро Танака — похоже на отвратительный, бледный, рыхлый и скучный огрызок турнепса, правда? А получил я его потому, что мои родители развелись прежде, чем я родился, и меня взяли к себе японские дедушка с бабушкой. Ну а мне показалось нужным заявить о своей итальянской составляющей, и, конечно, я обожаю Вольфи — ну, Моцарта, так оно и сошлось. Грегориан? Тут я просто решил, что это звучит шикарно: molto elegante.

— Вне всяких сомнений, о-ча-ро-ва-тель-но! — пропела я, и Амадео рассмеялся.

— Кроме того, — добавил он с искренней, озорной улыбкой, — мое новое имя неизмеримо лучше для дела. Кстати о бизнесе, я разговаривал с Кумо Такатори…

Тут на лице у меня, скорее всего, появился вопрос, и Амадео поторопился разъяснить:

— С шофером Эрики.

— Ах да, — откликнулась я, впервые услыхав его имя.

— Он рассказал, — продолжил Амадео, — как вы потрясающе победили всех в этом огромном состязании в храме Змеи…

— Ерунда, — запротестовала я. — Просто совпадение. Или созмеение. — Амадео засмеялся, хотя я как-то не понимала, насколько ему доступны такие тонкости языка.

— Как бы то ни было, — заявил он, — я хотел бы поздравить вас, преподнеся то, что мы скромно именуем il transformazione muracoloso — волшебное превращение, разумеется, за счет фирмы, то есть за мой. И я настаиваю на этом. Начнем со стрижки. Вы никогда не хотели изменить этот стиль маленькой девочки?

Дальше я, вероятно, снова вздремнула, потому что вернулась к реальности, лишь услышав слова Амадео: "Ну-с, и как оно вам?" Я глянула в зеркало, и у меня отвалилась челюсть, буквально. Волосы мои всегда просто висели унылыми патлами, поэтому и приходилось носить хвост. Теперь же они грациозно касались плеч, окружая лицо ореолом искусно уложенных прядей. Никогда они не были ни такими густыми, ни такими блестящими, ни такими… рыжими.

— Отлично, — сказала я. — Но откуда же взялся этот цвет?

— А, смоется через несколько недель, — ответил Амадео. — Это оттеночный шампунь "Уровень номер два", цвет — "дама-лиса". Его добавила Китико, когда мыла вам голову. — Еще две-три минуты Амадео колдовал щеткой и феном, и, когда он закончил, волосы у меня блестели, словно полированная медь.

— Voilà, — изрек он, склонившись в легком поклоне, пока я недоверчиво пялилась на смотревшую на меня из зеркала ослепительную роковую красавицу.

* * *

В течение двух часов над Бранвен поочередно трудились визажист, маникюрша и косметолог. (Ее так и подмывало спросить, как они умудряются парить, едва касаясь пола, но для этого не хватало японских слов.) Аргентино-японского происхождения менеджер бутика "Амадео" презентовал ей от имени своего щедрого хозяина, которого Бранвен считала утке своим другом, несколько новых нарядов. И когда сверкая каштаново-рыжими волосами, перламутровым маникюром и неземного оттенка фиолетовыми губами, она вышла на улицу Аояма, было уже часов шесть. Облаченная в фиолетовое шифоновое мини-платье, с длинными рукавами и овальным вырезом, того же оттенка легинсы с блестящим рисунком и шнурованные серебристо-фиолетовые ботинки до колена, она к тому же была нагружена пакетами с одеждой и шляпными и обувными коробками.

Шофер, беззаботно прислонившийся к "инфинити-45", оживленно беседовал с гибкой и тонкой, утонченного вида молодой японкой в брючном костюме цвета металла и ковбойской, в тон, шляпе, и, увидев это, Бранвен почувствовала странный и совершенно нелепый укол ревности. А когда он не кинулся поднести ей вещи, и вовсе расстроилась. И все-таки попыталась выудить комплимент.

— Ну-с, как я вам, мистер Такатори? — небрежно осведомилась она, после того как прекрасная незнакомка поблагодарила водителя (Бранвен хотела бы знать за что, но и мысли не допускала спросить) и поцокала восвояси на своих серых шпильках фирмы "Маноло Бланик".

— Платье смотрится замечательно, — сказал шофер, придерживая дверь, пока Бранвен запихивала на сиденье пакеты. — Очень красивый фиолетовый цвет, как астры.

Вот уж, что называется, одолжил, подумала Бранвен, надеявшаяся на более лестную и непосредственно к ней относящуюся реакцию. С этого момента, решила она, отношения будут чисто деловые. Никаких обращений по имени, никаких обсуждений сколько-нибудь личных тем. И если после этих выходных она где-нибудь встретит Кумо Такамори, то сделает вид, что в упор не помнит его. "О, добрый вечер, — скажет она, протягивая руку с видом вдовствующей герцогини. — Простите, разве мы раньше где-то встречались?"

Первая мысль была сухо сказать: "Пожалуйста, отвезите меня домой", но, перегнувшись вперед, чтобы обратиться к водителю, она поймала свое отражение в зеркале заднего вида и, встретившись глазами с чем-то совершенно не похожим на мысленно привычный образ как всегда всклокоченной старушки Бранвен, внутренне ахнула. Нет, этакое попусту не тратят, как сказал бы, наверно, Косукэ Кутинава.

— Куда бы поехала Эрика Крилл выпить стаканчик чего-нибудь прохладительного? — спросила Бранвен, думая о тонике с лаймом или безалкогольной "Кровавой Мэри".

— С мужем или с подругами? — положив руку на подголовник пассажирского сиденья, шофер повернулся к Бранвен. Он все еще не снял свои гадкие темные очки, рука — это бросалось в глаза — была крупная, сильная, смуглая, и внезапно Бранвен почувствовала какую-то дрожь в животе, но тут же и приписала ее голоду. Неудивительно, она ведь с утра ничего не ела.

— Скажем, с подругами, — уточнила она.

— Отвезти вас туда? Это забавное местечко.

Бранвен еще раз украдкой взглянула в зеркало. Истратить весь этот шик на двух кошек, как бы любимы и восхитительны они ни были, безусловно, почти преступление. Кроме того, почему бы и не побывать в забавном местечке, тем более что и нить явно хочется.

— Да, — сказала она надменно. — Отвезите меня туда.

* * *

У заведения, пристойно, хоть и не совсем точно, именуемого "Бизнес-центр Харадзюку", выстроилась шеренга машин: лимузины, спортивные автомобили и роскошные "седаны" всех оттенков серебристого, серого и черного сверкали в белом неоновом свете, как только что пойманная рыба. Здесь же стояла очередь из японцев и иностранцев, терпеливо дожидающихся перед бархатным черным шнуром чаемого момента, когда они будут допущены в "Факс лав сити" — "Мир факсовой любви", как его окрестила в "Токио трибьюн" очеркистка Ребекка Фландерс. Шофер Эрики Крилл быстро шепнул что-то швейцару (двухметровому культуристу-ямайцу, декорированному черным бархатным костюмом-тройкой, галстуком из шкуры гремучей змеи и блестящей копной умащенных кокосовым маслом буйных кудрей), половинки перекрывавшего вход шнура разомкнулись, и Бранвен скользнула в оснащенный супертехникой храм флирта, выдающего себя за обычную деловую контору.

* * *

Дорогой дневник, я избавлю тебя от технологических описаний. Достаточно сказать, что помещение (внутри все по классу "люкс": прохладный серый мрамор, стекло, зеркала, водопады) обставлено было как офис-вне-офиса для дорожащих каждой минутой бизнесменов из корпораций, и, вероятно, кое-кто и впрямь использовал все здешние компьютеры и факсы по прямому назначению. Однако, судя по всему, гораздо чаще сюда приходили для встреч, цели которых известны были только самим претендентам.

Моя бизнес-официантка мисс Кубояма, одетая словно для конференции (брючный костюм цвета мокрого асфальта в тоненькую полоску), с утомительными подробностями растолковала мне технику происходящих процессов. Затем помогла заполнить анкету, щелкнула меня "полароидом", отсканировала полученную фотографию и тут же пояснила, что я не обязана отвечать на все факсы, которые могут поступить в ответ на автомат-рассылку моего резюме и фото на остальные факсмодемы заведения. Сидела я за столиком в кабине из дымчатого стекла, так что все прочие посетители были мне не видны, а я в свою очередь была не видна им.

Когда с обработкой данных было покончено, мисс Кубояма приняла у меня заказ. ("Пожалуй, я выпью "Кузнечика"", — произнесла я, понятия не имея, что это такое, но чувствуя выбор достойным особы, удостоившейся Заклятья Змеи; удачно было и то, что, по словам мисс К., он был скорее сладкий, нежели горький.) Когда она принесла бокал и дополнявшие мой заказ горячие бутерброды, я спросила то, что хотела узнать с момента, когда вошла.

В ответ мисс Кубояма посмотрела на меня глубоко уязвленно и испуганно.

— Нет, это, безусловно, не бар для ищущих пару и не контора службы знакомств. Мы рассматриваем свое заведение как полифункциональное коммуникационное пространство. Люди находят себе здесь партнеров по теннису, инвесторов, недостающих игроков для партии в бридж. Конечно, иногда могут завязаться и романы, как на работе или где-нибудь в гостях. Но я криком готова кричать, когда пресса называет нас "местом, где можно подобрать себе пташку". Собственно говоря, большинство наших лучших клиентов — люди женатые.

И с этой неясно что утверждающей фразой мисс Кубояма отбыла, оставив меня в одиночестве перед устройствами для полифункционального общения и ярко-зеленым коктейлем, точно такого же цвета, как плохо сшитый синтетический костюм-двойка, купленный моим отцом в середине 70-х годов в магазине Армии спасения, когда начальник велел ему встать, выйти и немедленно приобрести что-нибудь из приличной одежды.

* * *

Первый факс был очень коротким. "Добро пожаловать в джунгли, — гласил он. — Я дикарь, ты библиотекарь. Как сказал бармен палеозойской эры, добавив ягодку можжевельника в череп мамонта, фаршированный чепухой из крошеной картошки, комбинация может быть интересной".

Подпись "Мик" сопровождалась фотографией симпатичного, очень собой довольного, чуть грубоватого самца лет тридцати с хорошим гаком. Было ясно, что эти губы целовали многих женщин и врали не меньше, чем целовали.

Под вторым факсом была подпись "Мандзю Мацумото", и текст, аккуратно выписанный заглавными буквами, накладывался на фотокопию, изображающую серьезного молодого человека в очках, обрамленных черной оправой и с несколько криво завязанным галстуком-бабочкой в горошек. "Добрый вечер, — говорилось в послании. — Я полный амбиций начинающий актер, сын японских родителей. Очень хотел бы поговорить тебе (с тобой?), чтобы, как говорят в клубе комиков в С. Ш., которые в А., научиться получше жарить свои отбивные. Не будешь ли ты так любезна поговорить мне (со мной?), склонив свое требовательное американское ухо к моим заурядным шуточкам? Ужасное спасибо за твое доступное время. Надеюсь, до встречи". Улыбнувшись двусмысленности "доступного времени", Бранвен перешла к следующему письму.

"Моя дорогая девочка, — говорилось в нем фамильярно, — твое лицо самое интересное, интеллигентное и привлекательное из всех, когда-либо приходивших ко мне на факс, а как постоянно действующий член "Факс лав сити" я имею большие возможности для сравнения (только, пожалуйста, не усматривай здесь дешевого каламбура). Мне понравилось и твое донкихотское резюме, в особенности отрывок про котов и пояснение, что они, хоть это предположение и напрашивается, названы вовсе не в честь дуэта знаменитых американских политиков. Остроумно и не без ехидства, милочка. Я сам держу кошачьих, правда, мои покрупнее — леопарды, контрабанды) доставленные из Пакистана много лет назад. В итоге, не выпить ли нам по рюмочке за возвышенной и приятной беседой? Как сказал Панч, обращаясь к Джуди, это ведь ни к чему не обязывает". Письмо, явно набранное на компьютере, было подписано "Руперт И. Литтл Д., Дархэм", а фотография изображала человека, годного Бранвен в отцы (а то и в деды), украшенного несколько странно выглядящей шевелюрой, похожими на приклеенные усами и вандейковской бородкой. Из-под всего этого волосяного покрова, неважно, подлинного или купленного, проступало лицо, которое показалось Бранвен эгоистичным, тщеславным и глуповатым.

Четвертое послание начиналось вполне безобидно. "Дорогая мисс Л. (Бранвен сочла за благо указать только инициалы.) Меня не могло не тронуть очарование Вашего облика и обаяние Ваших слов, и я почту за честь пригласить Вас к себе на всю ночь, а то и на весь уикенд, дабы, возбудив себя моллюсками Афродиты, мы затем предались совокуплению, как свиньи. Если Вас привлекает подобная перспектива, пожалуйста, пришлите одно только слово "Да" — "Oui" (по образцу с "Вуй, вуй, вуй и так всю дорогу"). Искренне Ваш Джанни Б. Гуди".

— Надо же, — пробормотала Бранвен, — ну и гадина.

Однако, к ее ужасу, Джанни совсем не походил на пресмыкающееся, или подонка, или сексуального маньяка. Это был темноглазый кудрявый юноша чуть ли не с ангельским лицом. Он мог быть викарием, мог быть виноторговцем — но сатиром? "В любом случае, это не для меня, — подумала Бранвен. — Лучше уж я спокойно посижу дома, уютно устроившись где-нибудь с хорошей книжкой и не имея под боком особей мужеска полу, кроме пушистых евнухов, чье дыхание пахнет филе тунца. Но сначала надо допить этот прекрасный коктейль".

* * *

Поняв, что "Факс лав сити", как там ни крути, всего лишь роскошный (спокойно, мисс Кубояма), технически навороченный бар для одиночек, я решила допить свой третий (и хватит) "Кузнечик" и двинуться к дому. Правду сказать, я была непривычно открыта любым романтическим похождениям, но никто из мужчин, приславших мне письма, не затронул во мне должной струнки. Уже вставая, я вдруг заметила на подносике факса еще один лист бумаги.

Сначала я посмотрела на фотографию. Там был мужчина лет сорока с небольшим, то есть примерно лет на десять постарше меня, лицо, по стандартам мужской красоты, сплошная симфония недостатков, но, с моей точки зрения, весьма привлекательно. Пожалуй, одно из самых притягивающих лиц, которые мне когда-либо приходилось видеть, и если все прочие факс-вздыхатели оставили меня совершенно холодной, этот (еще до того, как я прочитала письмо) определенно вызвал интерес.

Письмо было написано от руки, своеобразным угловатым и артистически точным почерком, который вызвал у меня ассоциации с архитектором или художником-графиком. "Дорогая мисс Л., — начиналось оно. — Я зашел сюда вовсе не потому, что "надеялся на встречу″.Сама идея этого заведения (и ее воплощение) были мне любопытны, и я решил по дороге с концерта "Любовников старинной музыки" (это название группы, а не компания бренчащих на музыкальных инструментах маразматиков) остановиться здесь и пропустить стаканчик, но, прочтя Ваше резюме и отметив, как много у нас общих симпатий и, что еще важнее, антипатий, понял, что просто обязан связаться с Вами. Верите ли вы в Путеводную Нить Судьбы? Верите ли, что волшебство все еще бродит по земле в Век Приземленности? Верите ли, что можно задавать такие личные вопросы совершенно незнакомому человеку? Однако, возможно, все это ошибка, и, скорее всего, в тот момент, когда Вы прочтете это письмо, я уже буду на пути домой: к своим кошкам, книгам, лакричному чаю. Тем не менее "почти встреча" принесла мне большое удовольствие, и я желаю Вам жизни, полной приятных сюрпризов и упоительных открытий". Подписано "С. К. К."

Быстро пролистав пачку резюме, я наконец наткнулась на листок, над которым стояло: "Саймон Ксавье Куимби". (Это мог быть и псевдоним, но мисс Кубояма сказала, что у мужчин нет тенденции прятать свои настоящие имена.) Глянув в графу "предпочтения", я поразилась общности наших слегка эксцентричных вкусов и склонностей. С. К. Куимби любил завтракать замороженным вишневым йогуртом "Бен-Джерри Гарсия", одновременно читая Филиппа Ларкина и слушая музыку Альбинони; любил, перекатывая во рту лакричные леденцы, смотреть на видео фильмы "Местный герой" и "Верно, безумно, глубоко", был хозяином девяти котов и занимался дизайном книжных обложек и театральных афиш…

Резюме занимало две страницы убористого текста (что позднее, естественно, показалось мне странным: ведь, по его словам, он всего-навсего заскочил выпить рюмочку); дочитав до конца, я вдруг поняла, что, если хочу познакомиться с заинтересовавшим меня мистером Куимби, надо спешить, а то он вот-вот скромно удалится.

Торопливо черкнув: "Привет, да, давайте поговорим", я бесшабашно поставила подпись "Влюбленная в лакрицу" (полагая, что слово "лакрица" нейтрализует слово "влюбленная") и, отослав записку на его факс (476; мой был 592), заказала еще "Кузнечик" (он был как сливки на мятном мороженом: замечательно освежал, бодрил, не имел привкуса алкоголя) и принялась ждать.

Через минуту факс запищал, и из его матово-черного нутра, словно пион распускающегося навстречу мне времени, начал медленно выворачиваться лист белой бумаги. Сердце в груди подпрыгнуло, но это было лишь новое настойчивое послание от Джанни Б. Гуди. "Эй, красотка, не знаешь — чего лишаешься! Сижу, уставившись на твое фото, и уже перегрелся до предела. Причем это не треп на компьютере: распух в прямом смысле слова. Итак, последнее предложение: гарантирую ночку, какой у тебя еще не было. Обману — и все сладенькое получаешь обратно". С тревогой ощутив в себе признаки некоторого волнения (как-никак Дж. Б. Гуди был очень смазливый красноречивый развратник, а "Кузнечики" начинали уже оказывать действие), я разом оборвала чтение и скомкала бумагу Трудно было сказать, безобидно ли слово "сладенькое" или содержит в себе непристойный намек, но я сочла за благо не ломать над этим голову.

Посидев еще минут десять, я пришла к выводу, что Саймон Ксавье Куимби, вероятно, убыл до того, как пришло мое письмо. (Или после? Как унизительно…) Я поднялась, заплатила по счету (65 баксов за четыре рюмки и несколько кусочков копченой семги!) и направилась к выходу. Длинная вереница хорошо одетых людей дожидалась, когда дойдет очередь, чтобы попасть в "Факс лав сити", и кое-кто посмотрел на меня разочарованно: выйдя одна, я разрушила их надежды.

— Собственно говоря, это совсем не бар для одиночек, — с вызовом заявила я какой-то женщине в белом кожаном блейзере. — Но они подают вкуснейших "Кузенчиков", то есть… "Кузнечиков"…

Моего шофера нигде не было видно, и я пошла к парковочной площадке, рассудив, что, скорее всего, он ждет меня там. Вдоль тротуара сплошняком стояли дорогие лимузины, и, двигаясь мимо строя роскошных "феррари" и "лексусов", я вдруг наткнулась на распахнувшуюся передо мной заднюю дверцу темно-синего "мерседеса".

— Здравствуйте, — произнес глубокий, чудесный голос. — Я ждал вас.

Нагнувшись, я заглянула в роскошное сумрачное нутро "мерса" и там увидела знакомое лицо: чуть заметные оспинки, крупный орлиный нос, как резцом высеченный рот, смеющиеся умные глаза.

— Саймон! — воскликнула я, будто приветствуя старого друга.

— Саймон говорит — садись, — сказал тот же чарующий голос.

Что было делать? Я села.

* * *

Впоследствии Бранвен реконструировала злополучное приключение с С. К. Куимби по дорожным знакам и светофорам. При первой остановке на перекрестке он легко прикоснулся к ее губам целомудренным и как бы пробным поцелуем. При второй — властно впился в рот, двигая то вперед, то назад кончиком пахнущего ароматизатором "Курвуазье" языка. Когда они проезжали храм Мэйдзи, долгий, похожий на погружение в пещеру, поцелуй прерван был телефонным звонком, в ответ на который Куимби, взяв трубку, выкрикнул раздраженно: "Говорю тебе, выкуп как средство давления — это уже не способ", а Бранвен с недоумением подумала, с чего бы дизайнеру книжных обложек и театральных афиш отвлекаться на обсуждение каких-то там выкупов, когда сейчас ему нужно делать только одно: целовать совершенно обезумевшую от страсти молодую библиотекаршу, только что без большого труда подцепленную в "Факс лав сити".

На третьем светофоре Саймон скинул серый твидовый пиджак, на четвертом стянул жакет с Бранвен, на пятом телефон зазвонил снова. "Послушай, Люсинда, я не могу сейчас говорить, я с клиентом", — произнес Саймон, одной рукой держа трубку, а другой сжимая левую грудь Бранвен, чей захлестнувший все тело пыл начал в этот момент слегка охладевать. "Кто, черт побери, эта Люсинда? — подумала она. — И почему ему нужно лгать и не признаваться, что он со мной?" Но стоило Саймону возобновить поцелуи, как все сомнения улетучились, и ее снова обуяла страсть змеи, вошедшей в свой брачный период.

На шестом светофоре, когда Саймон возился с пуговками на спине платья Бранвен, а сама она (спасибо "Кузнечикам" — совершенно слетевшая с тормозов) пыталась ухватить застежку молнии на его серых льняных брюках, телефон зазвонил снова.

— Проклятье! — прорычал Саймон, но ответил сразу же. — Послушай, Кларисса, — забормотал он, прижимаясь губами к трубке, — я сказал тебе: позже, и то не наверняка. У меня сейчас очень важная встреча. — Повесив трубку, он весело подмигнул Бранвен, но той владели уже не страсть и восторг, а обида и омерзение.

— Я представляла себе совсем другое… — начала она.

— Да уж я знаю, что ты себе представляла, — перебил Саймон, пожирая ее глазами с какой-то чуть не гротескной плотоядностью. — И ты хочешь, чтобы я пригласил тебя в клуб "На заднем сиденье лимузина".

Реакция Бранвен была моментальной. Она вдруг вспомнила о своей девственности, о том, как мечтала, чтобы в первый раз все было красиво, нежно, исполнено чувств.

— Пожалуйста, высадите меня, — сказала она. — Боюсь, у нас вышло крупное недоразумение.

— Никаких недоразумений, — спокойно ответил Саймон и, протянув у нее за спиной руку, щелкнул замком на дверце. — Я точно знаю, что тебе нужно. И ты знаешь тоже.

В испуге Бранвен принялась дергать кнопку замка, но все было безрезультатно. А Саймон тем временем обратился в подобие многорукого индуистского бога и сжимал ее так агрессивно, что она попросту испугалась и, когда они в следующий раз остановились на красный свет, решилась вдруг на отчаянный шаг: залепив ему, чтобы на миг сбить с толку, пощечину, протиснулась в отверстие открытого на крыше люка и, подтянувшись, мешком свалилась в кювет. Саймон Куимби не сделал попытки кинуться к ней, и, как только зажегся зеленый свет, лимузин уехал.

"Только не дай бог, чтобы кто-нибудь из знакомых проезжал здесь сейчас", — мелькнуло в уме еще плохо соображающей Бранвен. Когда первый испуг прошел и она осознала, какая же была дура, слезы сами собой закапали из глаз. Что ж это было — Заклятье Змеи? Или эффект ожерелья? Или алкоголь? Или и впрямь все мужчины звери, какими бы милыми, остроумными и порядочными они ни были (или ни притворялись)? Или — от этой мысли у нее по спине пробежал холодок — все дело во мне? И она действительно из тех, кому никогда не найти и не испытать настоящей любви?

Когда, подняв руку, она попыталась поймать такси, прямо возле нее тормознул отливающий серебром лимузин, и, вглядевшись, она узнала "инфинити" Эрики Крилл. "Прошу в машину, — произнес Кумо Такатори, и его суровый тон подошел бы скорее отцу, чем шоферу. — Садитесь — и поехали домой". Что было делать? Она села.

* * *

Дьюи и Трумэн так мне обрадовались, что я снова заплакала. И как же я только могла торчать неизвестно где и гоняться за незнакомцами, точно развратная хиппи-шестидесятница или взбесившаяся змея, когда мои верные киски сидели дома и у них было одиноко на душе и урчало в животиках? Чтобы загладить свою вину, я выставила им огромную миску отрубей, добавив туда моллюсков из консервной банки и остатки цветной капусты. (Не знаю почему, но они обожают цветную капусту.)

Быстренько приняв ванну, я забралась в постель, Дьюи уткнулся мне сзади в согнутые колени, Трумэн устроился на подушке, щекоча мне усами нос. Чтобы прогнать тяжелые мысли, я поставила "Багатели" Дворжака и огляделась в поисках какого-нибудь душу баюкающего чтива. И сразу же вспомнила про книжку о Богине Змей. Вот что прекрасно восстановило бы равновесие. Я пошарила в сумке, но книги там не было.

"Ладно, — подумала я, — наверное, она где-то в моих пакетах". Тут-то до меня и дошло, что и коробки, и пакеты — все на заднем сиденье "инфинити". В этот момент я, пожалуй, хотела бы оказаться христианкой, а не не-пойми-чем, и вознести пламенную, от души идущую молитву о благополучном возвращении чудесной книги.

Что, если я посеяла это редкое и, возможно, бесценное сокровище? Нет, это было бы чересчур жестоким дополнением ко все тем мерзостям, которыми закончился для меня день Заклятья Змеи.

Когда я проснулась, небо за окном отливало голубым, розовым и серебристым, как внутренность раковины. А у меня голова трещала, глаза, судя по ощущениям, залиты были каким-то пакостным клеем, язык хирургически удален и заменен на язык огромной больной коровы, а губы распухли и воспалились от безлюбовных поцелуев Куимби.

Я встала, выпила мятного чаю и съела яблочный турновер. (Ничего не могу поделать: люблю сладкое на завтрак, на обед и на ужин; Пилар всегда говорила, что причина этого — запреты моей матери на белую муку и сахар.) Приняв душ и умывшись, но по-прежнему чувствуя себя мерзко, я сдалась и залезла обратно в постель.

Часов в двенадцать меня разбудил телефонный звонок.

— Добрый день, — произнес приятный мужской голос. — Не могу ли я поговорить с мисс Бранвен?

— Угмх?

— Вы, вероятно, отдыхали? Извините. Это говорит ваш шофер.

— Ой! — я приняла сидячее положение. Как же я умудрилась забыть, что машина Эрики до конца выходных — моя.

— Я тут недалеко, — продолжал водитель, — все ваши покупки в моем багажнике, и — не хотите ли вы поехать куда-нибудь?

— А как вы считаете, есть ли библиотека, которая будет сегодня открыта? — спросила я, поразмыслив.

— Да, я знаю такую, — ответил водитель. — Она открыта всегда: двадцать четыре часа в сутки и триста шестьдесят пять дней в году.

— Странно, я о такой никогда не слышала.

— Может быть, потому, что общались не с тем, с кем надо, — ответил он и повесил трубку.

Натягивая новый комбинезон цвета молочной ириски, я раздумывала о том, какой жуткой кашей был мой вчерашний день. Вот бы существовала волшебная формула, дающая возможность жить упорядоченно, этакая экзистенциальная версия Десятичной системы Дьюи. Но нет, хаос — злостный сорняк, буйно растущий даже без солнца и воды и забивающий хрупкие цветы безмятежности и покоя. А я люблю Десятичную систему Дьюи и самого мистера Мелвилла Дьюи за то, что он ее изобрел; поэтому и кота назвала в его честь. (Второй назван в честь Трумэна Капотэ, дабы напоминать мне, что певец и песня, так же как и писатель и его книги, вещи разные.) Еще у меня была кошка, ласковая девочка необычного абрикосового окраса, которой нравилось плавать у меня в ванне; ее я назвала Нимуэ, в честь Мерлиновой "водяной красотки". Два года назад она вместе с клеткой пропала в аэропорту Сиэттл-Такома, и я до сих пор скучаю по ней каждый день.

* * *

Всегда открытая библиотека была создана популярной и сделавшей головокружительную карьеру киноактрисой, которая утверждала, что с той поры, как закончила школу, и до момента, когда ей стукнуло пятьдесят и она распрощалась с шоу-бизнесом, была так занята, что не прочитала ни книги. Отойдя от дел, она с такой страстью набросилась на литературу, что, умирая — девяносто четырех лет от роду, — была владелицей коллекции, включавшей в себя более миллиона наименований. По завещанию Мики Ханамити (так звали эту актрису), все книги, а также крупная сумма денег и роскошный тюдоровский особняк в районе Дэнэнтёфу переходили фонду ее имени с целью создания библиотеки, которую следует назвать "Всегда открытой": в надежде, что она будет работать и процветать до скончания времен.

— Ах, что за дворец! — воскликнула Бранвен, когда они катили по обсаженной вязами подъездной аллее.

— Да, — согласился водитель, — мне особенно нравится соединение дерева с камнем в декоративной отделке, хотя, конечно, это, скорее, елизаветинский, а не тюдоровский стиль, и обрамление окон с использованием свинца тоже очень удачно. Кстати, дом куплен был в Англии и заново собран здесь.

— Вы сказали сейчас больше слов, чем за все время нашего знакомства, — заметила Бранвен.

Шофер смутился и, как заподозрила Бранвен, залился краской, хотя это и трудно было разглядеть под темными очками, которые он не снимал ни днем, ни вечером.

— А вы хорошо в них видите? — спросила она как-то раз, вначале, и он заверил ее, что линзы-хамелеоны пропускают достаточно света.

Войдя в библиотеку, Бранвен сразу почувствовала удовольствие и радостно зашагала по красиво обставленным комнатам, глазея на уходящие под потолок стеллажи, заполненные книгами на английском, французском, японском. "Здесь мне лучше всего, — пронеслось в голове. — Здесь все исполнено смысла и не грозит превратиться в отталкивающую возню с похотливым обманщиком (пусть даже и привлекательным на фотографии или в свете огней лимузина) где-нибудь на заднем сиденье машины".

Через два часа Бранвен покончила с поисками. Теперь она знала о Бэнтэн, Бисямоне и храме Хэбигадзака раза в три больше, чем вначале, но на Заклятье Змеи удалось найти только одну отсылку, да и то косвенную. "Существует поверье, — говорилось в довольно старом наукоподобном трактате, — гласящее, что не знающий удержу дух Богини Змей обитает в некой конкретной белой змее и раз в двенадцать лет входит в человеческую особь женского пола, которая к ней прикоснется. Можно было бы провести интересное долговременное исследование, изучив поступки и ощущения полагавших себя "заколдованными" женщин, но, к сожалению, такие попытки еще не предпринимались. Участвующая в действии змея несравнимо моложе заявленного возраста, скорее всего, ей нет не только тысячи, но даже десяти лет: змеи живут недолго. Однако ритуал — яркий и завораживающий, и в этом, очевидно, и заключается главная его привлекательность".

Ни слова об ожерелье и ни слова о густом напитке в виде сакэ с плавающими на поверхности серыми хлопьями. Это глубоко разочаровало Бранвен, ведь она начинала думать, что именно этот напиток — причина ее новоявленного и настойчиво заявляющего о себе либидо. Ей чудилось, что в нем содержался некий "афродизиатор" замедленного действия, добавочно стимулированный алкоголем, выпитым ею позже. Теория была не совсем гладкой, но никакой другой она не располагала.

По пути к выходу Бранвен вспомнила о потерянной книге.

— Простите, — обратилась она к дежурной, — нет ли у вас в закрытых фондах книги "Тайная жизнь Богини Змей"? Я посмотрела в общем каталоге: там она не значится.

Библиотекарша была милой японкой лет тридцати с небольшим, стриженная под мальчика, в лиловато-розовом платье с воротником-стойкой и приколотым к нему серебристым бейджем, сообщавшим, что ее имя — Норико Перри.

— Это чудесная книжка, — произнесла она по-английски, почти без акцента. "Скорее всего, училась за границей или, может быть, замужем за иностранцем", — подумала Бранвен. — Но хоть мы и пополняем утерянное регулярными покупками подержанных экземпляров в Книжном фонде, они с такой же регулярностью опять исчезают за дверью.

— Вы хотите сказать, их крадут?

— Именно так. И чести у воров, конечно, нет, но вкус — хороший. Простите, а вы не можете мне сказать, откуда у вас такое чудесное ожерелье?

Бранвен кратко поведала этой женщине с умным, живым, приятным лицом про Заклятье Змеи, умолчав лишь о вызывающем беспокойство эффекте, оказанном оным на ее до сих пор дремавшую сексуальность. И каково же было ее удивление, когда, выслушав, японка-библиотекарша сунула руку под воротник и извлекла оттуда точную копию ожерелья, о котором они говорили.

— Сейчас я занята, — сказала она, уже объяснив, что они целой группой были в храме, а потом все купили эти стилизованные под старину ожерелья в маленькой сувенирной лавочке в Мэгуро. — Но если вы захотите прийти на одно из наших собраний — звоните. — И с этими словами протянула Бранвен визитку, на которой стояло:

Сестры Сарасвати

Искусство, Музыка, Литература, Красота,

а порой и чуть-чуть Красноречия

— Мы собираемся раз в месяц и на все лады развлекаемся, — объяснила Норико. — Выставки, музеи, концерты, рестораны, кино, поездки в любые концы страны, чтобы увидеть, как распустятся любимые цветы.

— Потрясающе, — ахнула Бранвен. — И все вы — библиотекарши?

— Нет, я — единственная.

"Ну, это, скорее всего, ненадолго", — возбужденно подумала Бранвен, аккуратно засовывая визитку в "оковы, стягивающие хаос", — свой ежедневник.

* * *

Что я могу сказать о "Какао"? Оказаться там было для меня все равно что попасть в рай. И при этом даже не понадобилось умирать. Потребовалось лишь сказать "да", когда господин Такатори — нет, Кумо—спросил, не может ли он угостить меня чашечкой кофе с пирожными в его любимом кафе, расположенном как раз тут, за углом от библиотеки.

— Спасибо, — отреагировала я слегка скованно. Мне больше не досаждало его нежелание говорить комплименты, но я до сих пор чувствовала неловкость, когда вспоминала, как он буквально извлек меня из канавы после позорной эпопеи, начавшейся в "Факс лав сити". — Раз уж об этом зашла речь, то да, я, пожалуй, не прочь и перекусить.

— Что же, да здравствует попытка в стиле Монти Питона, — чуть слышно пробормотал Кумо, и я взглянула на него с изумлением. Все еще пребывая в строго деловом настрое, я не кинулась петь дифирамбы любимым строчкам Питона и никак не откомментировала тот факт, что и книга, которую Кумо читал, когда я вышла из библиотеки ("Попугай Флобера" Джулиана Барнса), была одной из моих любимых. Сам читатель выглядел тоже весьма живописно; растянувшись на траве под напоминающей зонтик кроной дерева, он сбросил берет, предоставив ветру играть обрамлявшими лицо длинными волосами, но и на это я предпочла никак не отреагировать.

Я ожидала, конечно, что мы придем в обыкновенную забегаловку, но "Какао" оказалось тем местом, которое можно увидеть только во сне, да и то только при большой удаче. В меню у них был и кофе, и чай, и горячий лимонад, но коньком заведения был шоколад: "Божественное какао" — напиток, достойный олимпийцев, он же наркотик, на который я добровольно подсела.

Назвать меня просто любительницей шоколада так же мало, как сказать про Бэнтэн, что она вела бурную жизнь. По правде говоря, я иногда подозревала, что где-то и в чем-то произошло неправильное соединение, и потребность в соитии, которую мне бы следовало ощущать в виде свободно перемещающегося с объекта на объект желания, превратилась в навязчивую потребность хотя бы одноразового ежедневного соития с большой плиткой горьковатого черного шоколада. Я люблю и другие сласти, и другие присущие кондитерским изделиям запахи (ваниль, корицу, кленовый сахар, лакрицу, патоку), но шоколад — это мой Черный Принц, мой искуситель-любовник, мой путь в нирвану.

Однажды, вскоре после катастрофы с Майлзом, я буквально поймала себя на том, что разговариваю с горстью гавайских пастилок "Виноград в шоколаде". "Я твой героин, — бормотала я, разрывая лиловую с золотом упаковку, — а ты моя грязная игла". Однако, отставив гиперболы, надо признать, что настоящей зависимости не наблюдалось: я прекрасно могла часами и даже сутками обходиться без своей дозы шоколада и просто предпочитала не делать этого.

"Какао" было прекрасным кафе: отделка из дерева и стекла под модерн, удачное расположение на тихой улочке, садик позади дома. Интерьер, представляющий собой сочетание красного, сливочного и черного, великолепно оттенял глубокие коричневые тона мусса и торта, трюфелей и пирожных. Красные шелковые маки на черных лакированных столешницах, трехцветные полосатые зонтики над столиками в саду, квадратные, покрытые глазурью цвета слоновой кости тарелки и чашки — все это несказанно радовало глаз.

Я почему-то занесла Кумо в разряд аскетов, равнодушных к сладкому, и пришла в изумление, когда он сказал: "Если не возражаете, я закажу их фирменный набор. Всегда так делаю. В него входят восемь птифуров, так что можно разом полакомиться несколькими сортами. А что вы будете пить? Кофе? Чай? Молоко?"

— Горячий шоколад, пожалуйста, — застенчиво пробормотала я, и впервые за время знакомства Кумо Такатори громко расхохотался. Зубы были великолепными, и захотелось, чтобы он снял наконец эти уродливые черные очки и дал мне возможность увидеть свои глаза.

В итоге мы три с лишним часа сидели под зонтиком цвета какао в саду, среди раскрывающихся бутонов; пробовали всякие вкусности, болтали и все чаще дружно смеялись. Выяснилось, что Кумо изучал искусствоведение в Коламбии в те самые годы, когда и я училась в Нью-Йорке в Библиотечном колледже; что он копит деньги для поступления в Лондонскую архитектурную школу, а вдохновила его на это тетка — знаменитая архитекторша и художница Мадока Морокоси; ну а если рассмотреть все на ином уровне, можно, наверно, сказать, что между нами возникло живое и очень ценное для обоих взаимопонимание — то есть произошел процесс, который не описать, даже если дословно пересказать нашу скачущую с одного на другое беседу. В какой-то момент я плюнула на приличия и напрямик попросила его снять очки: для меня.

Ему, видно было, этого не хотелось, но он поднял руку и убрал их. "Боже! — вырвалось у меня. — Ты похож на австралийского пастуха!" Ибо у Кумо один глаз был голубой, а другой — коричневато-зеленый. Оба были чудесны, но на лице у японца смотрелись странно. После того как я долго и беззастенчиво их разглядывала, он объяснил, что по отцовской линии — на четверть монгол. "А-а, — подумала я, — так вот откуда у тебя такие скулы".

— Поэтому я и поехал учиться в Штаты, — продолжал Кумо. — Поэтому предпочитаю работать у иностранцев. Для японцев очень важна чистота родословной, и жить с примесью чужой крови в этой стране нелегко. Худшее, что я слышал в очках, — хиппак сдвинутый, а без очков — ублюдок говенный и вшивое заморское отродье. Это были два разных случая, в обоих высказывания шли от упившихся вдрызг пьянчуг, и гораздо труднее мне выносить постоянные молчаливые взгляды: "Он точно не из наших, но кто же он, черт побери?!" Так что очки — костыли, на которые я опираюсь, — закончил Кумо. — А какие костыли у тебя?

— Думаю, обида на родителей, — ответила я и, несколько поколебавшись, рассказала ему всю историю: от начала и до конца. К моменту, когда мы подчистили с блюда "фирменного набора" последние крошки кремовых корзиночек с "шоколадом-эспрессо", у меня было ощущение, что мы вместе успешно преодолели некое трудное испытание и вышли из него закаленными, как извлеченный из жаркого пламени меч.

Да, кстати, чтобы не забыть: набор был изумительный. Наверное, можно сказать, что больше всего мне понравились теплые пирожные из темного шоколада с мороженым "Фра Анжелико", посыпанным жареной крошкой фундука, но и все остальное было настолько вкусно, что, будучи судьей, я объявила бы "ничью на восьмерых".

* * *

Раз двадцать, наверно, я проходила по этой улице в районе Асакуса, но никогда не видела витрины, полной змей. Оказались мы здесь просто потому, что я попросила Кумо ехать ко мне домой через Асакуса, хотя это и то же самое, что в Париж из Лондона через Марокко, так как обожаю этот токийский район и стараюсь как можно чаще дышать его полным старинной прелести воздухом. Но, проезжая мимо витрины, в которой, напоминая как-то особенно плохо причесанную Медузу Горгону, кишели змеи любых размеров, я поняла, что необходимо остановиться и выяснить, что это значит.

Вывеска лаконично сообщала: "Лечебные змеи". В затхлой и темной комнате, заставленной массой любопытнейших старинных безделушек, включая и несколько облупившихся керамических статуэток Бэнтэн, не было никого. Легко было представить себе, как торговцы, самураи и гейши периода Эдо заходят сюда купить себе пинту змеиного молока или, скажем там, парочку фунтов змеиного мяса.

Прервала эти размышления сидевшая на крошечном тельце огромная голова, выглянувшая из-за портьеры, по-видимому, скрывающей дверь в заднее помещение. Сначала мне показалось, что это какой-то странный ребенок, но, взглянув на руки — тускло-коричневые, морщинистые, с загнутыми и желтыми, словно пропитанная никотином слоновая кость, ногтями, — я поняла, что передо мной кто-то старый, скрытый за маской юной девушки из театра Но.

— Что угодно? — приглушенно спросил из-под маски скрипучий голос.

— Э-э… — только и выдавила я, сбитая с толку.

— Вы, я вижу, хотите задать вопрос, — проскрипело замаскированное существо.

Я была почти твердо уверена, что это старушка, хотя, впрочем, руку на отсечение не дала бы.

— Пожалуй… — промямлила я неохотно, но все-таки начала выдавать слегка подкорректированную версию происшедшего в храме Богини Змей и после. Смущала мысль о Кумо Такатори, неудобно притулившемся где-нибудь во втором ряду на перегруженных машинами улицах Асакуса, но прервать рассказ почему-то не получалось. Когда я наконец закончила, существо в маске юной девы умудренно кивнуло, и что-то в этом наклоне головы подтвердило предположения, что скрывающаяся под маской особа принадлежит женскому полу.

— Да, — изрекла она. — Заклятье Змеи. Они подмешивают в сакэ истолченное в порошок тело змеи, и вы, разумеется, знаете, как это воздействует на человеческую кровь.

— Нет! Я не знаю! В чем это воздействие?! — вскричала я, но старушка, казалось, не слышала. — И что значит быть одержимой духом Богини Змей? — продолжала выпытывать я. — Это что — часть заклятья?

— Существует противоядие, которое способно уничтожить опутавшие тебя чары, — торжественно произнес голос моей таинственной собеседницы. — Оно выведет из организма остаток магического сакэ и освободит тебя от беспокойного духа Богини Змей. Но в самом ли деле ты хочешь вернуться к обыденности?

На миг я задумалась. Приключения Новой Бранвен были, конечно же, интересны, но я готова была вернуться к прежней размеренности и тишине.

— Да, — ответила я. — Я хочу принять это противоядие.

* * *

Вечер обещал быть волшебным. В "Какао" между мною и Кумо возникли такие многообещающие отношения, что, когда он высадил меня возле дома, я под воздействием внезапного порыва пригласила его отужинать со мной в "Тинторетто". Это решало проблему подарка, который полагался ему за оказанные мне шоферские услуги, и, кроме того, просто давало возможность провести время в приятном общении.

— Я был бы счастлив принять приглашение, — ответил Кумо. — Только вот…

— Что? — огорченно спросила я.

— А, ничего, — встряхнулся он. — Я заеду за тобой в семь.

У меня был всего час на сборы, и я вдруг обнаружила, что волнуюсь, как перед долгожданным любовным свиданием. Конечно, это было не свидание — просто прощальный ужин после несколько сумбурного уикенда. И даже не закамуфлированное свидание, когда оба делают вид, что сошлись просто так, хотя на самом-то деле оба отлично знают, что все не просто. Тем не менее я волновалась, как дура, и даже ромашковый чай и успокоительные леденцы бессильны были меня успокоить.

Не понимая, как лучше предстать: в старом обличье или в новом, я наконец остановилась на компромиссе: нанесла только часть макияжа, рекомендованного косметологом в ателье "Амадео", уложила волосы в стиле сороковых годов — валики по бокам и бантом перехваченный пучок на затылке — и надела одно из новых платьев (темно-синее, из шелковистой хлопковой ткани с глубоким квадратным вырезом, широкими рукавами, украшенными вышитыми серебряной ниткой узорами, удлиненной талией и очень пышной юбкой до середины икры). Туфельки были под стать: густо-синие, замшевые — от "Чарлза Джордана", — на трехдюймовом каблуке, с тонкими ремешками на лодыжках. На шее, естественно, красовалось изящное ожерелье Бэнтэн. Узнать, что оно отнюдь не драгоценный антиквариат, было для меня скорее облегчением, нежели разочарованием: ведь это означало, что я могу оставить его себе.

Когда до приезда Кумо осталось совсем мало времени, я начала слегка нервничать в связи с предстоящим нам выступлением в несколько новых ролях. Что, если мы уже обо всем переговорили? Будет ли он по-прежнему в шоферской форме? Не принял ли (боже избави!) мое приглашение за намек на любовные поползновения? И где мне теперь сидеть: как прежде, сзади, или рядом с ним, впереди?

* * *

Когда в семь часов раздался звонок в дверь, Бранвен пришла в изумление, ведь раньше водитель всегда только сигналил; открыла дверь — и он стоял там, застенчиво улыбаясь.

— Кумо! — вырвалось у нее. — Ты выглядишь потрясающе!

Внутри у нее опять что-то ухнуло и оборвалось, хотя вроде противоядие уже должно было оказать свой эффект.

На Кумо Такатори больше не было скрывавшей его стать шоферской униформы, смоделированной Пачинко Пиафом. Ее заменила пурпурная хлопковая "казачья" рубашка с высоким воротом, серые гофрированные брюки и серые же ботинки с высокой шнуровкой. Длинные волосы стянуты сзади в хвост, а усы и бородка исчезли. Кроме того, исчезли и противные темные очки, и Бранвен просто поразила потрясающая красота его разноцветных глаз. "Батюшки, — промелькнуло в голове, — как же я сразу не разглядела, до чего красив этот мужик?"

— Ты тоже прекрасно выглядишь, — сказал Кумо. — Мне нравится этот твой сверкающий стиль принцессы, но вообще-то мне очень нравится и когда ты… ну, словом, библиотекарша. Это еще загадочнее и, гм, соблазнительнее.

Бранвен сглотнула. Все шло по какому-то совершенно для нее неожиданному сценарию.

— У меня были кое-какие трудности с машиной, — продолжал Кумо. — Мистер Крилл, в смысле, мистер Джесперсон, муж миссис Крилл, сказал, что, если ты не возражаешь, они хотели бы сегодня вечером ею воспользоваться. — Он подвел Бранвен к припаркованному у тротуара белому "порше-911-турбо", окруженному толпой любопытствующих ребятишек и их восхищенных папаш.

— Где ты сумел раздобыть это? — поинтересовалась Бранвен, залезая в машину. На заднем сиденье места хватило бы разве что на ребенка или парочку собак, так что вопрос, куда сесть, не стоял.

— Я?… одолжил у приятеля, — ответил Кумо.

— Да уж, выезд так выезд, — заявила Бранвен.

* * *

В ту ночь светила полная луна — красавица, похожая на золотую тыкву, и оба мы притворились, что видим зайца, который, по старинному японскому поверью, там живет. Луна сопровождала нас весь путь до Камакура: парила над головой, будто добрая фея-крестная. И пока мы неслись, сидя плечо к плечу, в стремительной, низкой спортивной машине, я бросила делать вид, что это вовсе-не-свидание, и начала наполняться все большей и большей нежностью к Кумо Такатори. Трудно, конечно, сказать, что чувствовал он, но каждый раз, когда, искоса оглядев его, я просто так, без причины вдруг расплывалась в улыбке, он — мое ухо это улавливало — судорожно сглатывал слюну, производя звук, напоминающий о змее, проглатывающей яйцо.

* * *

"Тинторетто", несмотря на название, не был итальянским рестораном. Хозяйка его, японка, изучала историю во Флоренции, скульптуру в Англии, живопись в Париже и неоновый дизайн в Лос-Анджелесе, пока наконец не решила, что на самом-то деле хочет быть кулинаркой. Пройдя стажировку в разных знаменитых ресторанах мира, она скопила достаточно денег, чтобы купить в окрестностях Камакура заброшенный храм буддийской секты тэндай с прекрасным видом на море. Убрав все перегородки, она превратила внутренность здания в один большой зал, стены которого были сплошь расписаны фресками, задуманными и выполненными ею самой с помощью своей "спутницы жизни" — француженки, дизайнеру по тканям, переквалифицировавшейся в кондитершу. Сюжеты фресок представляли собой излюбленные мотивы японского народного искусства: красавиц с выглядываю иди — ми из-под юбок лисьими хвостами, призраков с гладкими, как яйцо, лицами и длинными черными волосами, прикидывающихся монахами, пьющих сакэ барсуков, воспламененных любовью драконов. Что до еды, то она представляла собой вдохновенное попурри из французской, марокканской и тайской кухни с упором на свежесть, сезонность, артистизм подачи и эффект неожиданности. Музыкальный репертуар простирался от Рамо до шуточного экспериментаторства, клиентура была экзотически пестрая, а вид на море и сосны вдохновил уже множество поэтов-любителей выразить свои впечатления в классической форме хайку (пять-семь-пять слогов) и записать их мелком на специально выставленной для этого грифельной доске. Каждому было ясно, что "Тинторетто" — то место, где ты наверняка получишь удовольствие, но популярность его была так велика, что без предварительной записи не было даже и тени надежды получить столик.

* * *

Итак, почему же все пошло прахом? Во-первых, наш заказ как-то перепутали и пришлось обосноваться в "обеденном баре" с видом на кухонную суету за стеклянной стенкой, а не на тихую гладь залитого лунным светом моря. Но это было еще не смертельно, и мы вполне справлялись с ситуацией, пока на мою бамбуковую циновку не пали вдруг две огромные тени.

Я подняла глаза — вот те на: великолепные братцы Нио, ухмыляясь, смотрели на меня с высоты своего роста. Я встала, чтобы пожать им руки или поклониться, но они тут же обхватили меня с двух сторон в дух захватывающие объятья, включавшие и такой плотный контакт бедер, что я ойкнула: "Мамочки, лучше бы я была без каблуков". Нельзя было не признать, что означенные прикосновения, безусловно, произвели впечатление и возбудили, так что невольно пришлось опять помянуть дурным словом неэффективность противоядия из змеиной лавки.

Пока я трепалась с Кэнго и Косукэ (выяснилось, что Кэнго прозвали монахом в шутку: по причине его бесчисленных похождений), рядом раздался вдруг женский голос: "Кумо? Как здорово! Ты такой аппетитный, что прямо хочется съесть! Ты один?" На что мой как бы партнер лаконично ответил: "Похоже, что так".

Повернув голову, я увидела красотку с улицы Аояма. В черном обтягивающем мини-платье, она не по-японски пылко обнимала Кумо. И с этого момента все пошло насмарку. На протяжении всего ужина Кумо болтал со своей, явно втюрившейся в него миниатюрной подружкой, а я притворялась увлеченной беседой со своими крупногабаритными знакомыми. Когда я напомнила Косукэ о его обещании рассказать мне про Заклятье Змеи, тот рассмеялся:

— Это всего лишь забавный и ничего не значащий ритуал. Но если от мысли, что ты одержима духом Богини Змей, тебе легче раскрепоститься, это грандиозно. Но чтобы стать сосудом наслаждения, тебе не надо никакого зелья. Мы справимся с этой задачей без помощи магии.

— Слушай-слушай, — поддакнул Кэнго, улыбаясь и чуть высовывая кончик языка, и так на меня уставился, что пришлось отвести глаза. Меня влекло к нему накануне, когда я считала, что он ослепительной красоты монах, теперь же я видела в нем заурядного шустрого парня.

"Кус-кус диких джунглей" оказался необыкновенно вкусен, а мускат напоминал нектар из расплавленных звезд, но я была слишком расстроена странной размолвкой с Кумо, чтобы вполне наслаждаться трапезой. Когда подали счет, я попыталась завладеть им, но Кумо, переупрямив меня, заплатил за обоих, отчего мне стало и вовсе скверно. Уже встав, чтобы уходить, я увидела, как он дал свою визитку более чем легко одетой совратительнице, и отплатила, громко обратившись к братьям Нио: "Что ж, давайте встретимся не откладывая, идет?"

Наклонившись вперед, Косукэ прошептал мне на ухо:

— Конечно. Ты когда-нибудь пробовала втроем?

Я буквально остолбенела.

— Я и вдвоем-то не пробовала, — шепнула я в ответ.

— Это тоже можно устроить, — заметил Косукэ, посмотрев на меня хитровато и плотоядно, а Кэнго воодушевленно закивал. Неожиданно стало ясно, какие мы разные. Они были гладкие, натренированные, уверенные в своей соблазнительности и явно все время участвовали в спортивно-эротических забегах, тогда как я до сих пор торчала на старте. Ни одного из них мне не хотелось иметь своим первым любовником, и вообще было неясно, захочу ли я когда-нибудь влиться в центральный поток движения на сексуальном автобане.

По дороге домой мы с Кумо едва разговаривали. Большая рыжая луна все еще висела над горизонтом, но теперь казалась не феей-крестной, а прожектором, луч которого освещает провал эскапады, казавшейся поначалу такой многообещающей.

По возвращении в Мита Сан-тёмэ Кумо с формальной вежливостью проводил меня до двери.

— Не зайдешь выпить чашку чая? — спросила я, мучаясь оттого, что порвались какие-то связавшие нас нити, и думая, что, возможно, есть еще шанс сесть вместе и обсудить, почему этот вечер оказался для нас обоих таким разочарованием.

Кумо взглянул на часы.

— Извини, — сказал он, — но мне нужно идти. Ну, желаю тебе всего самого-самого.

Взревел мотор, и он уехал, беззаботно помахав мне рукой, а я осталась стоять в одиночестве на пороге, освещенная нелепо романтичной луной и чувствуя себя так, будто меня только что ударили прямо в сердце.

* * *

Как-то раз Бранвен слышала от кого-то, что телефон — настоящая пытка. И в ходе следующей недели эта фраза все чаще всплывала у нее в голове: и когда телефон звонил на работе, и когда молчал дома. Конечно, она все время чем-нибудь занималась. В добавок к обычным обязанностям помощника библиографа нужно было в срочном порядке подготовить для Эрики страничку выдержанных в нейтральном тоне заметок о празднике Богини Змей. Для этого потребовалось перечесть дневниковые записи, что в свою очередь привело к сладостному, но с горчинкой открытию: ее все растущая увлеченность необычным шофером — точный аналог знаменитой склонности Богини Змей к управлявшимся с упряжками лошадей возницам. Вообще же возвращение к описанию необычного уикенда было и упоительным, и тревожным, а под конец глубоко удручающим, так как последняя запись завершалась внезапным уходом Кумо — уходом даже без примирительного поцелуя и обещания дальнейших встреч, а ведь это был самый минимум того, на что она надеялась.

Мысли о Кумо преследовали беспрестанно. Причем в фантазиях он представлялся не возлюбленным или любовником, а просто тем, кто радует своим присутствием, с кем можно легко и без напряжения обо всем разговаривать. К пятнице чувство тоски и желание встречи приобрело уже вкус отчаяния, и Бранвен поняла, что должна хотя бы увидеть Кумо и, подогнав свой уход из библиотеки к уходу Эрики Крилл, вместе с ней вышла на улицу.

При виде стоящего у тротуара платинового "инфинити" Бранвен почувствовала возбуждение, нервозность, тошноту, страх и счастье — все разом. "Сейчас я увижу его лицо, — стучало в голове. — Остальное неважно". Блестящим ноготком Эрика постучала по тонированному стеклу "инфинити".

— Опусти окно, миленький, — позвала она.

"Миленький? Она называет его "миленьким"? Господи, — в ужасе пронеслось в голове Бранвен. — Неужели Кумо — любовник Эрики?"

Но впереди было еще одно, даже большее потрясение, потому что, когда тонированное стекло опустилось в паз, выяснилось, что на водительском месте вовсе не Кумо Такатори. Это был человек, которого Эрика отрекомендовала как своего мужа, Джона Джейкоба Джесперсона. "Я зову его Джейк, хотя он больше любит имя Джон", — добавила она.

Бранвен человек за рулем был известен и еще под одним именем — Саймона Ксавье Куимби. Все время, пока она с диким трудом переваривала невероятное сообщение о том, что ловкий и обаятельный врун-самец, подцепивший ее в "Факс лав сити", и есть тот "человек эпохи Возрождения", знаменитый муж Эрики Крилл, он улыбался ей вежливо и совершенно нейтрально. И постепенно до Бранвен дошло, что он, вероятно, не узнает ее, так как вместо контактных линз сегодня очки, а рыжие "лисьи" волосы упрятаны под синюю соломенную шляпку. Когда "инфинити" наконец отъехало, Бранвен почувствовала огромное облегчение.

Кумо продолжал занимать все ее мысли, и это было огромным благом. Иначе она, скорее всего, провела бы чудовищные выходные, содрогаясь при мысли, что, не продемонстрируй "Саймон Куимби" всю свою скотскую сущность, она, Бранвен Лафарж, скорее всего, оказалась бы виновной в сексе с мужем Эрики Крилл — на заднем сиденье взятого напрокат лимузина. Этот тип явно давно уже был неверным, а может, и склонным к грубостям мужем. "Прелестный штрих к безупречной жизни Эрики Крилл", — подумала Бранвен, не испытывая ни злобы, ни торжества.

* * *

Знакомство с гнусным скотом заставило меня еще острее осознать все достоинства Кумо, и с каждой минутой меня тянуло к нему все сильнее. Было такое ощущение, что, не увидевшись и не переговорив с ним, я просто усохну и перестану дышать, как личинка бабочки, посаженная на кристаллик соли. Меня просто снедала потребность услышать его голос, даже если он скажет, что я совсем не в его вкусе или что у него уже есть девушка. (Ох! Что, если он уже сошелся с той лакомой красоткой в черном мини-платье?)

Я прокрутила в голове мысль позвонить Косукэ или Кэнго, но ведь было понятно, что их интерес ко мне чисто сексуальный, а мне хочется большего. В довершение всех бед, стоило мне только вспомнить Кумо, лежавшего под деревом возле "Всегда открытой" библиотеки или наклонявшегося, чтобы стереть шоколадную пудру с моей щеки, как сразу же, несколько раз на дню, начиналось томительное щекотание в чреслах. Противоядие явно оказалось пустышкой, и притом не из дешевых. Проклятая старая шарлатанка, подумала я, и в субботу утром отправилась на поезде в Асакуса — потребовать возврата денег.

Лавка была все такой же, затхлой и словно выпавшей из времени, но старуха в маске отсутствовала. Ее место за прилавком занимал проворный молодой человек в белом лабораторном халате, с прилизанными короткими волосами. Представившись как старший сын семьи владельца, он объяснил, что учится на фармацевта и, получив диплом, думает превратить эту старомодную лавку в круглосуточную аптеку.

Мне не хотелось слишком резко переходить к жалобам, так что я начала издалека:

— Не скажете ли, кто мог обслуживать меня в прошлый раз? Это был кто-то в маске Но.

— А-а, это бабушка, — ласково рассмеялся он. — Ей почти девяносто, но она все еще любит шутить, так сказать, полностью сохраняет молодость души. Знаете этих американских стриптизеров, Чиппендейлей? Когда они в прошлом году приехали в Токио, бабуля заставила мою сестру Эрико сводить ее и сидела в первом ряду, размахивая тысячейеновыми купюрами и вопя "Эй-эй!" или что-то в этом роде. Эрико просто сквозь землю готова была провалиться.

— Скажите, пожалуйста, что она мне продала как противоядие против Заклятья Змеи и магического сакэ? Это отвратного вкуса снадобье, стоившее мне немало и предназначенное снять некое, так сказать, напряжение, но совсем не подействовавшее.

Трезво настроенный молодой человек хихикнул.

— Да-да, бабуля рассказала мне о вас. Видите ли, она не любит отпускать покупателей с пустыми руками и частенько импровизирует. Насколько я понимаю, она смешала толченую кожу змеи с кое-какими китайскими травами и, чтобы вкус был убедительно мерзким, добавила туда еще немного полыни.

— Кожа змеи? Это ведь все равно, что собачья шерсть?

— Почему шерсть?.. А, понял. Кожа змеи — внешний покров, как и шерсть собаки. Хорошее сравнение, — согласился юноша, но голос его звучал довольно кисло.

— Итак, это противоядие было пустышкой, — продолжила я серьезно. — Но не знаете ли вы средство, которое приведет меня в норму? Может, оно продается в обычной аптеке? Селитра, например, или какая-нибудь контрвиагра? В связи с пониженным либидо я всегда была лишена ощущений типа тех, что испытываю сейчас, поэтому говорю с полной уверенностью: в моем организме произошли серьезные сбои.

Будущий фармацевт улыбнулся.

— А может, у вас совсем не слабое либидо, — сказал он. — Может, вы просто никогда не давали ему воли. Или не встретили подходящего человека. Возможно, все дело в том, что вы влюблены?

* * *

Осознав себя пробудившейся к любви женщиной, этаким Рип ван Винклем от секса, испытывающим естественное желание, направленное на объект своей привязанности, Бранвен будто сняла с глаз пелену (или очки-консервы). Теперь нужно было только одно: разыскать Кумо и сообщить ему о своих чувствах, а там — как карты лягут.

В этом решительном настроении Бранвен, просматривая воскресную газету, наткнулась на заметку, сообщающую, что в понедельник открывается выставка живописных работ Мадоки Морокоси, известной архитекторши, а заодно тетки Кумо. Опыт подсказал Бранвен, что в таком случае закрытый вернисаж для приглашенных наверняка должен состояться в воскресенье вечером. И это судьба, решила она.

Готовясь к решительному сражению, Бранвен надела последний из своих новых нарядов: переливающееся всеми оттенками серебристого и нежно-розового ажурное платье от Пачинко Пиафа (из коллекции "Шехерезада"), собранное из пятнадцати двухслойных и расписанных вручную кусков шелка (оранжево-розовых с одной стороны и синезеленых с другой), затем сделала прическу a là Амадео и как могла искусно наложила скромный макияж. Вспомнилось вычитанное рассуждение, будто косметика — современный аналог племенной маски, то есть способ поставить между собой и миром некий метафизический барьер. Что ж, пожалуй, эта идея не лишена смысла. С косметикой на лице она почему-то чувствовала себя раскованнее и храбрее, чем без нее, а отправляясь на встречу с человеком, которого, как выяснилось, любишь и который явно не отвечает на твои чувства на должном уровне, необходимо вооружиться максимумом храбрости и раскованности.

* * *

Живопись Мадоки Морокоси впечатлила Бранвен, но показалась уж слишком тревожной. Все это были огромные, выполненные в колористической гамме моря и солнечного заката портреты длинноволосых, мечтательных, изумительно одетых женщин, смотревших в зеркала, отражавшие пышно одетые скелеты с длинными развевающимися волосами. Мотив был не новый в японском искусстве, но художница решила его по-своему, облачив женщин не в кимоно, а в некое подобие колдовских одеяний — сплошь полуночно-синий бархат, золотые звезды и полумесяцы.

— Все намеки на нашу смертность, n'est-ce pas? — с французским акцентом произнес рядом с Бранвен чуть хрипловатый голос, и, обернувшись, она увидела очень высокую и тонкую фигуру с андрогинного типа лицом светского завсегдатая, продолговатыми светло-карими глазами и коротким ежиком черных волос. — Кстати, — добавил этот персонаж, — платье на вас сидит чудесно — у вас для него есть и рост, и стать, и воображение.

— Спасибо, — ответила Бранвен. У незнакомца была необычна не только внешность. Он (или она) был одет в длинный черный плащ с капюшоном, изображавший с помощью батареек черное небо в безлунную ночь: россыпи звезд, сверканье хвостатых комет, светящиеся планеты, мерцающие галактики.

— Мне нравится ваш плащ, — сказала Бранвен. — Гляжу на него — и вспоминаю экскурсии в планетарий.

— Это бинго, — отозвался голос с французским акцентом, и Бранвен невольно представила себе его написанным по-французски. В этот момент к ним подошел молодой японец с длинными, до пояса, обесцвеченными волосами и обнаженным накачанным торсом, сплошь покрытым татуировкой, с такой тщательностью изображающей всяческие фрукты, что невольно вызывал ассоциации с модным в XIX веке стилем "как в жизни", и что-то прошептал в андрогинно-французское ухо.

— Excusez-moi — обратился звездный плащ к Бранвен. — Мне приятно, что это платье у вас, и надеюсь, оно принесет вам удачу. — И он (или она) ушел под руку с фруктовым молодым человеком, привычным движением вложив кисть длиннопалой руки в задний кармашек кожаных брюк татуированного юноши. Кто ж это был? — задумалась Бранвен, так как лицо почему-то казалось знакомым.

Зеленый чай, поданный в чашках цвета морской волны, безусловно, притягивал к себе взгляд, но Бранвен подумала, что, появившись на вернисаже без приглашения, неприлично разевать рот и на угощение. Мелькнула мысль передать Кумо несколько слов через тетушку — элегантную шестидесятилетнюю даму с серебристыми волосами, зачесанными как у китайской куколки. Но что, собственно, может она сказать? "Я безумно влюблена в вашего племянника, хотя, похоже, что его от меня воротит, и все-таки попросите его, пожалуйста, позвонить мне"?

Кумо так и не появился, и, в одиночестве ожидая такси, Бранвен принялась думать о странной личности, заговорившей с ней про ее платье. Она впервые встретила человека, чья внешность была настолько неопределенной, что невозможно было даже предположить, каков его пол. Хотя почему, собственно, подумала она, все в мире должно так четко делиться на мужчин и женщин? Если возможность быть вне двухпартийной системы в политике признается легко и спокойно, то почему нельзя быть и сексуально "непримкнувшим", коли ни одна из традиционных партий — ни мужская, ни женская — тебя не устраивают? Бранвен не понимала, почему надо поднимать шум, если кто-то объявляет себя "непримкнувшим", а не мужчиной или женщиной, геем или лесбиянкой. Ну вот, например, модельер Пачинко Пиаф, вокруг которого все время идут дебаты, "он" это или "она". С точки зрения успеха дела все эти обсуждения, безусловно, полезны, но ведь они и болезненны. А в конце-то концов, кому какое дело до чьей бы то ни было половой принадлежности?

И тут вдруг Бранвен осенило, что подсознательно она уже все вычислила: долговязое существо в плаще с космическим рисунком, сделавшее комплимент ее внешности, не кто иной, как Пачинко Пиаф — художник-создатель ее наряда. Как я могла быть такой непонятливой?! — хлопнула она себя по лбу. Невероятное одеяние, французский акцент, японские глаза, и это оба пола в себе совмещающее лицо гермафродита…

Бранвен так погрузилась в свои мысли, что не услышала приблизившихся сзади шагов и подпрыгнула минимум на три дюйма, когда знакомый мужской голос произнес: "И как тебе картины?"

* * *

У CSN ("Кросби, Стиллс и Нэш") есть одна песня, которая очень мне дорога — да-да, я знаю, что CSN были в Вудстоке вместе с Нейлом Янгом, но я простила им этот ляпсус вкуса. В конце концов, Вудсток — больше чем четверть века назад, и множество торчавших там розовощеких лупоглазых психов выросли, выучились на юридических факультетах, стали голосовать за республиканцев и лишились дыбом торчавших волос. Кроме того, со временем я начала понимать, что прощение плодотворнее, чем обида.

Песенка CSN называется "Песня для Сьюзен", и в ней есть такие строчки: "Глупые, разве мы знали, как жить? / Радости мимо неслись во всю прыть / Ты появился и научил, как счастливой быть…"Кумо еще не в курсе, но, думаю, она станет нашей песней. Если, конечно, он не предложит чего-нибудь еще лучшего.

Там, на улице, у меня за спиной, это был, разумеется, он. Опираясь на старый синий велосипед, он выглядел таким юным, таким застенчивым и таким милым в джинсах и одной из тех модных футболок, которые украшают прелестно-бессмысленными английскими надписями (на этой большими вычурными буквами было написано: "Частная пляжная вечеринка шикарного парня").

— Привет, Кумо, — откликнулась я с деланной беззаботностью, хотя сердце прыгало, словно кошка на раскаленной крыше. — На выставку?

— Собирался, — ответил он. — Но, похоже, я опоздал, да и одет неподходяще.

— Ну что ты, смотришься отлично, — возразила я.

Мы продолжали в том же духе еще минут десять; мучительный треп обо всем понемножку, когда хотелось лишь одного — взять да и крикнуть: "Я люблю тебя! Почему ты меня не любишь?!"

— Ладно, — наконец сказал Кумо, когда разговор увял от собственной беспредметности. — Думаю, посмотрю картины в другой раз. — Он не спеша убрал ногой поддерживавшую велосипед подпорку, и это движение было таким окончательно отстраняющим и на всем ставящим точку, что я просто рухнула.

— Увидимся, — бросил он, взобрался на свой скрипучий старый пед и укатил. Я оглянулась в поисках такси — куда они все подевались сегодня?! — и, только крепко сжав челюсти и до предела широко раскрыв глаза, сумела как-то удержаться от застилающих мир слез. Но тут ситуация окончательно вышла из-под контроля, потому что я уронила сумку и все причиндалы рассыпались по тротуару: мой органайзер хаоса, щетка для волос, косметичка, глянцевая фотография, которую я всегда (неясно для чего) таскаю с собой. На снимке, сделанном соседом, изображены на фоне своего серого "фургона-фольксвагена" мои родители — обоим на вид лет двадцать, хотя на самом деле перевалило за сорок, — готовые отправиться в ежегодное паломничество из Санта-Крус к мемориалу Джимми Хендрикса на Капитолийском Холме в Сиэттле, в то время как через пятнадцать минут трехтонный рефрижератор, водитель которого имел привычку накачиваться во время завтрака изрядным количеством пива, вылетит, несмотря на красный свет, на трассу 101 и на полной скорости врежется им прямо в лоб.

Едва я закончила наконец сгребать мои сокровища — слезы по совокупности всех причин текли неостановимым потоком, — как подъехало большое желтое такси. Автоматическая дверь распахнулась, и я уже собиралась забраться на сиденье, когда услышала за спиной голос: "Гм, если ты не очень занята, я вообще-то хотел показать тебе кое-что".

Я извинилась перед таксистом, тот успел пробурчать что-то, явно припахивающее ксенофобией, автоматическая дверь захлопнулась перед носом, но мне и море было по колено. Кумо позвал меня, и, даже если он собирался оттащить меня в укромный уголок и там "серьезно побеседовать" (я люблю другую; у меня аллергия на иностранцев; ты не в моем вкусе, но давай останемся друзьями), я все равно цвела от радости хоть сколько-то побыть с ним, согреться его присутствием, иметь возможность продолжить беседу.

* * *

Ночью храм Сэнгакудзи превращается в царство тумана. Похожие на дымок от сухого льда, круглый год окутывающие все вокруг испарения — на самом деле плотное кольцо благовонных курений, словно природные облака, нависающее над старыми деревьями и историческими могилами. Ибо Сэнгакудзи — место упокоения Сорока Семи Ронинов, почитаемых всеми японцами как воплощение самурайского духа: верности в жизни и благородства в смерти; и толпы посетителей, ежедневно приходящих в храм, выражают свое почтение, щедро возжигая перед могилами сладкие и терпкие благовония.

— Куда мы едем? — окликнула Бранвен.

Они, подпрыгивая, катили по ухабистым дорожкам, Кумо молча крутил педали, а она балансировала на маленьком прямоугольном багажнике, ухватившись (хотя и не так крепко, как хотелось бы) за его худощавую мускулистую спину.

— Везу показать тебе место, которое очень нравится мне ночью, — ответил Кумо, и на этом разговор оборвался. Естественно, Бранвен считала, что целью поездки окажется пивной зал, или кафе, или какой-нибудь бар, и страшно удивилась, когда Кумо въехал в ароматное облако благовонного дыма и произнес: — Приехали.

— Сэнгакудзи, — прочитала табличку Вран-вен. — Я собиралась сюда с тех пор, как приехала в Токио. Но где же твое любимое ночное место?

— Здесь, — ответил Кумо, ставя велосипед на подпорку и исчезая в ароматном тумане. Бранвен побежала за ним, и, пробравшись между окутанными благовониями могилами, они в конце концов поднялись на пригорок.

— Присаживайся, — пригласил Кумо, расстилая большую красную бандану. Подстилка за счет фирмы.

Он рассказал ей, что живет по соседству и частенько приходит сюда на горку — обмозговать проблемы, подумать о будущем.

— На прошлой неделе я провел тут немало времени, — добавил он, нервно обкусывая ноготь и глядя в землю.

Некоторое время они сидели молча, глядя на таинственное, окутанное туманом кладбище и дальше, на огни бессонного города. Наконец Кумо заговорил.

— Как тебе кажется, мужчина и женщина могут дружить? — спросил он.

У-у-у, подумала Бранвен, вот оно, начинается: "ты мне симпатична как человек, но…"

— Полагаю, что могут, — сказала она. — Правда, когда один из них хочет большего, все усложняется.

— Большего — это любви?

Бранвен кивнула, и они снова помолчали. Над головами, раздраженно каркая, пролетела ворона: может быть, негодует на асфальт, заливший поля, где по праву рождения она могла бы так славно лакомиться по ночам тоненькими ростками латука и молодой пшеницы.

— Ладно, — вдруг сказал Кумо, поднимаясь. — Пойдем, пожалуй.

Нет уж, подумала Бранвен в приливе решимости, черта с два я уйду домой, пока не пойму, на каком же мы все-таки свете.

— Погоди, — вслух сказала она. — Давай посидим еще минут пять. — Кумо послушно сел. — А теперь, — продолжала Бранвен, и сердце у нее бухало, а легкие, казалось, вот-вот лопнут, — скажи честно и откровенно: как ты ко мне относишься.

Собственная храбрость восхитила и слегка испугала ее.

— А ты уверена, что хочешь это знать? — медленно произнес Кумо.

Он меня ненавидит, пронеслось в голове у Бранвен, считает меня дешевкой, любит другую, мечтает никогда больше меня не увидеть.

— Да, — сказала она. — Я уверена.

* * *

Это было как сон, хотя такие дивные сны я вижу нечасто. В своем рассказе Кумо вернулся к самому началу, к тому субботнему утру, когда я выбежала босиком с кроссовками в руках и выглядела, как он выразился, "воплощением растеряхи-библиотекарши". Тут, по его словам, он в меня и влюбился, но, наблюдая, как я непринужденно общаюсь с элегантными красавцами, решил, что шансов у него нет. Даже и после нашего восхитительного визита в "Какао" он считал, что приятен мне просто как собеседник и друг.

Когда вечером в воскресенье я пригласила его поужинать, он сразу запаниковал, так как уже вернул "инфинити" в гараж Крилл-Джесперсонов и знал, что машина им понадобится. Чувствуя меня женщиной, которой во всем нужен люкс, он, изрядно пощипав свои сбережения, взял напрокат белый "порше". Не сдать его до полуночи означало бы лишних сто долларов; вот почему он посмотрел на часы и отказался от предложенной мною чашки чая.

— Никогда ничего не хотел я так сильно, как поцеловать тебя на прощанье, неважно, что мы промолчали тогда всю дорогу домой, — сказал он. Но я знал, что, если ты ответишь, я уже не смогу оторваться, а кроме того, мне казалось, что, даже если ты и откликнешься, это будет из-за вина, или из-за Заклятья Змеи, или из-за минутной вспышки романтического настроения и на другой день ты скажешь, что все это было ошибкой. Но, даже и уехав от тебя, я все подумывал возвратиться, ведь сотня долларов — ничтожная цена за твой поцелуй, даже если бы он оказался первым и последним.

— Но почему ты не вернулся, сдав машину?

— Мне это и в голову не пришло; я был слишком занят, мучительно анализируя причины, по которым тебе, конечно, не может быть нужен кто-либо вроде меня. И уж если быть честным, то я отчаянно ревновал тебя к тем громилам, что захватили тебя на весь вечер, пока я скучал с этой прилипалой — подружкой Эрики из журнала мод. Я был твердо уверен, что с кем-то из них у тебя позже будет свидание. И поэтому забрался сюда и просидел в раздумьях большую часть ночи.

— Если когда-нибудь на тебя снова нападет бессонница, — проговорила я, — обещай мне не предаваться ей в одиночку на кладбище. Я буду счастлива бодрствовать с тобой всю ночь, когда угодно.

— По-дружески? — спросил Кумо, ведь я еще не поведала ему о своих чувствах.

— В любом угодном тебе качестве, — сказала я. — И пойми ты, я не пьяна, Заклятье Змеи — не более чем игра гормонов, а в данный момент мне больше всего на свете хочется тебя поцеловать.

И так мы обменялись первым поцелуем. Благородные могилы безмолвно лежали у наших ног, легкие были заполнены запахом благовоний, а сердца трепетали от восторга, остроту которого только усиливали сомнения, через которые мы оба прошли.

— Есть и еще одна причина, заставлявшая полагать, что у меня ноль шансов, — сказал Кумо чуть позже, когда мы снова могли нормально дышать. — Ты была так активна, гм, в сексуальном плане, и все эти твои приятели тоже казались людьми весьма сведущими, так что, естественно, я решил, что не мне с ними тягаться. Понимаешь, у меня очень мало опыта, хотя возможностей и было предостаточно. Но я всегда хотел, чтобы в первый раз было что-то особенное, чтобы со мной была та, которую я люблю, а вокруг — удивительная красота: ну скажем, холм над морем, вокруг полевые цветы и птицы поют на деревьях.

Невероятно, подумала я, покачав головой.

— Я знаю, — согласился Кумо, — наверно, это звучит невероятно глупо и романтично.

— Нет, вовсе нет! — воскликнула я. — Это звучит до ужаса похоже на мои собственные глупые и невероятно романтические фантазии.

— Да? — Голос Кумо звучал грустно. — Твой первый раз произошел именно в таком месте?

— Не угадал, — ответила я. — Хочешь верь, хочешь нет, но я все еще девственница.

— Правда?! — Он явно испытывал и облегчение, и радость. — Однако, — добавил он осторожно, — ты все же гораздо опытнее меня, и если когда-нибудь… мы… ты будешь меня учить…

— Милый мой Кумо, — перебила я, — когда придет время, ты, я уверена, будешь совершенно великолепен. И я тоже.

* * *

Когда Бранвен опять появилась на работе, сослуживцы дружно отметили, что она изумительно выглядит. "Что это — массаж лица? — спросила как-то во второй половине дня Эрика Крилл. — Или, может, начало новой жизни?"

Попадание в точку, улыбнулась про себя Бранвен, а вслух сказала: "Знаешь, мне вспомнились вдруг слова визажистки из ателье "Амадео". Я спросила ее, какими румянами лучше пользоваться: пудрой или кремом, а она ответила: "Дорогая моя, лучше всего нас красит настоящая любовь"".

"Да, вероятно, это так", — пробормотала Эрика Крилл и поспешно ушла. Бедная Эрика, подумала Бранвен. Нелегко это — быть замужем за подколодной змеей вроде Саймона, то есть, пардон, Джона Джейкоба. Может, ей стоит записаться на семинар ПИМЧ?

Однажды около полудня сидевшая в своей библиотеке Бранвен выглянула в окно и увидела Кумо. Сегодня у него был выходной (он работал на новом месте — учеником чертежника), и он зашел, чтобы вместе сходить пообедать в его любимый ресторанчик, славившийся приготовлением домашней лапши. Все же не все мужчины звери, подумала она радостно, глядя на Кумо, который порылся в рюкзаке и вытащил из него книгу. "Обед для кентавров" — сумела она разглядеть название и вдруг вспомнила еще об одной вещи, случившейся той волшебной ночью в Сэнгакудзи. Тогда, достав из своей сумки ее "Тайную жизнь Богини Змей", Кумо признался, что нашел книгу на полу машины, после поездки Бранвен в ателье "Амадео", и решил придержать у себя, чтобы иметь предлог увидеться на неделе с ее владелицей. Он явно ожидал нотации или как минимум упреков, но Бранвен только мягко посмотрела на него и сказала: "Я думаю, что второго такого, как ты, на планете нет".

Все это так хорошо, что трудно даже поверить, подумала Бранвен, продолжая смотреть в окно. Похоже на сказку или на голливудский фильм, я о таком и мечтать никогда не смела. А вот пожалуйста: я живу в Токио, переживаю невероятные, едва ли не сверхъестественные приключения, с удовольствием выполняю свою работу. И в довершение всего мне есть с кем разделить если и не всю жизнь, то во всяком случае ланч, и разделю я его с человеком, которого люблю теперь даже больше, чем моих замечательных котов, — с человеком, который обещал повезти меня в эти выходные в гостиницу на горячих источниках, расположенную на высоком зеленом холме у моря, где мы займемся или не займемся любовью, но в любом случае прекрасно проведем время.

Сад Космополис-хауса в ноябре славится багрянцем своих кленов, в июне — ирисами, в апреле — цветущей вишней и круглый год — здоровенными золотыми и серебристыми карпами. На этой неделе (самая середина апреля) цветение вишен достигло своего пика, и сотни людей приходили сюда каждый день, чтобы полюбоваться нежными соцветиями и поразмыслить о скоротечности людской жизни. Финансовые магнаты и рабочие-поденщики, общественные деятели и продавщицы — всех их уравнивало восхищение прекрасным, и все они одинаково расстилали на траве циновки, откупоривали банку-другую сакэ и пили, доводя себя до самозабвения, а вокруг них, как перья мягкой розовой голубки, падали невесомые лепестки. Нежным взглядом Бранвен следила за тем, как Кумо с книгой в руках вступил под цветущие вишни, сел на гранитную скамью и принялся ее ждать.

Несколько минут спустя, входя в лифт, она неожиданно осознала, что хочет найти себе новую мантру, которая заменила бы устаревшую "Мужчина — зверь". Может быть, "Тебе нужна только любовь" Леннона — Маккартни? Но ведь это не так, по крайней мере для нее. Любовь — экстаз и восторг, но ей-то нужно и другое. Работа, природа, красота, коты, друзья и еще всякое-разное, что можно, получая радость, видеть, чувствовать, делать, читать или есть.

Бранвен коснулась пальцем кнопки"1", и в ту же секунду в ее голове, словно по волшебству, возникла законченная песенка:

Работа — пудинг, Искусство — пирог, Жизнь — С дерева падающее яблочко. Прощение — кекс, Состраданье — бифштекс, А любовь — прекраснейшее Мороженое на палочке.

Критически оценив этот маленький дар богов, Бранвен подумала: "Сентиментально, но приятно. Надо доработать. Мне нравится". И вдруг поняла, что за исключением невегетарианского "бифштекса" все это — те самые идеалистические настроения хиппи, которые исповедовали ее родители. А ведь и в самом деле, подумала Бранвен Бабочка Синей Луны Кэбот Лафарж, шагая под медленно падающим дождем из прозрачных лепестков вишни, таким изобильным, что она едва различала фигуру Кумо на другом конце сада, в самом деле, все, что они тогда насочиняли, не так уж неправильно.

 

Нагота в лунном свете

— Огурцы в имбире, — сказала девица со склеенными розовыми волосами бритому накачанному атлету в целлофановом комбинезоне. — А ну-ка повтори это пять раз, только быстро.

Токиюки Каминари стоял в очереди сразу за этой парой и с любопытством прислушивался к их непонятному разговору Время от времени проскальзывало какое-нибудь знакомое английское слово, и все же, о чем говорили эти диковинные иностранцы, было не разобрать.

Очередь начала продвигаться быстрее, и Токи занервничал. Сунув правую руку в карман взятого напрокат смокинга, он крепко сжал только что купленный амулет. Стоявшие за ним две молоденькие японки в цветастых мини-платьях и туфлях на шестидюймовых платформах (скорее всего, конторские служащие, из тех, что ложатся с каждым, кто ни попросит, жестко подумал Токи), старательно подделываясь под английское произношение, распевали битловские песни: "Обу-ра-дзи, обу-ра-да, райфу годзу он, ййе!" Пели громко и бодро, но Токи чувствовал: они тоже волнуются.

Амулет Токи купил еще днем, в расположенном по соседству храме Инари — у старенького синтоистского священника, в белом кимоно и широких, лазурного цвета штанах. Его крупные и почти прозрачные ушные раковины формой напоминали морских улиток, причем мочки были украшены огромными черными родинками, похожими на клипсы из оникса. Токи настолько остолбенел при виде этих причудливых, напоминающих стиль рококо ушей, что вынужден был попросить священника повторить свой вопрос.

— Я спрашиваю, о чем ты хочешь молиться? — скрипучим глуховатым голосом переспросил старик. Токи смутился: цель была слишком мирской, слишком суетной.

— Кх-хм, — начал он неуверенно и очень обрадовался, когда священник остановил его, задав вопрос.

— Наверное, ты хочешь сдать экзамен? — предположил он, держа амулет в узловатых, длинных, янтарных по цвету и утолщенных, как стволы старого бамбука, пальцах и тихо поглаживая красно-золотой парчовый прямоугольник, как гладят кошку или едва пробившиеся усики. В парчовом футляре лежал листок тонкой бумаги, на котором были написаны магические слова. Попытка узнать, какие, предупредил священник, изменит удачу на неудачу.

— Да, речь идет об экзамене! — с чувством воскликнул Токи. Вспомнив безжалостные, подведенные тушью глаза привратника, презрительный взгляд, который вбирал его целиком: от стоящих торчком волос до старомодных вечерних туфель, процеженное сквозь зубы: "Простите — следующий!" — он подумал, что речь и вправду идет об экзамене: экзамене на право входа в самую модную дискотеку Японии.

— Да, — повторил он, — вы правы. Я хочу сдать экзамен.

— В таком случае это поможет наверняка, — проскрипел старик и вложил амулет в маленький бумажный пакетик, украшенный блестящим плотным парафиновым пятном, с вытисненным внизу алыми буквами названием храма. Внезапный порыв рассказать все как есть, признаться в своей одержимости и отчаянии на секунду охватил Токи, но он тут же представил себе удивленный взгляд подернутых старческой пленкой глаз и, просто сказав "спасибо", зашагал прочь. Наверное, этот священник даже не знает, что такое диско, думал он. Мы с ним не просто люди разных поколений, мы разные биологические виды. Сбегая по каменной лестнице, Токи не замечал ни воркования голубей, ни фиолетового отлива протянувшихся по земле теней, ни тонкого аромата августовской жимолости. Все его помыслы были направлены на одно: получить доступ в неприступные священные стены "Ада".

Но выяснилось, что и амулет не помогает. Как и при первых трех попытках, Токи не удалось пройти отбор. И в этот раз страшный привратник презрительно посмотрел на его взятый напрокат черно-белый смокинг и произнес обычное: "Простите — следующий!"

О'кей, подумал Токи, подходя к стоящей на углу палатке торговца лапшой, дабы совершить ритуал якэдзакэ, а именно: утопить горе в сакэ. Значит, так. Я не буду до бесконечности биться об эту стену снобизма. Попробую еще раз и потом — обещаю! — снова начну жить благоразумно.

* * *

Когда международный консорциум из спортсменов-профи, компьютерных магнатов и подошедших к порогу славы диджеев решил купить зал для катания на роликах, находившийся в глубине квартала Роппонги, а затем оборудовать там дискотеку, все ожидали, что эта затея будет иметь определенный успех. Но действительность превзошла любые ожидания: новый клуб сделался, безусловно, самым популярным — и доходным — местом ночных развлечений по всему Тихому океану.

Члены "Найт визн" — таково было название консорциума — приписывали этот феноменальный успех четырем обстоятельствам: магии звездных имен, местоположению, времени работы и необычности оформления. Дизайн разработали два составляющих тандем художника по интерьеру: брат и сестра Тэй и Тая Уно. По случайному совпадению, в тот момент, когда им предложили эту работу, они как раз вернулись из Гонконга и находились под впечатлением инфернальной скульптуры и настенной росписи Сада Тигрового Бальзама. Так что на просьбу президента "Найт визн", в прошлом актрисы на амплуа исторических героинь по имени Кэса Кокубо, подумать о концепции оформления клуба оба Уно одновременно полушутливо воскликнули:

— А не попробовать ли "Ад"?

— Это глубокая мысль, — на полном серьезе откликнулась Кэса Кокубо, и все компаньоны согласно кивнули.

Перепланировка и роспись бывшего роликового катка заняли большую часть года. Чтобы контрастнее высветить великолепие интерьера, снаружи все было оставлено нарочито обшарпанным. Шелушащуюся серо-зеленую краску даже не обновили, но контуры здания, похожего на огромный, из четырех полотнищ состоящий шатер, обвели бледно-зелеными тонкими неоновыми трубками, которые подсвечивали отвечающие духу заведения надписи. "АД" — гласили нарочито неровные черные буквы на одной стороне шатра, "ДЗИГО-КУ" — то же, переведенное на японский, было написано на другой, "INFERNO" украшало третью, а ежедневно обновлявшаяся надпись на четвертой была переводом этого слова еще на какой-нибудь из наиболее распространенных языков.

* * *

Вечер, когда облаченный в смокинг Токи Каминари стоял под молочного цвета половинкой луны, зажатый между дурачившимися иностранцами и распевающими девчонками, был четвертой попыткой проникнуть за обшарпанные зеленые двери. (Изнутри они были покрыты красным лаком, он видел это на цветной фотографии в журнале.) В первый раз, почувствовав легкое любопытство, он оделся в свой лучший наряд, пришел пораньше и, наивно предполагая, что впуск посетителей связан с наличием свободных мест, спокойно встал в хвост. Вышибала был сухопарым, надменным гайдзином с волосами, стянутыми на затылке в пучок, и холодными голубыми глазами, обрамленными неестественно черными ресницами. К полному изумлению Токи, он с чуть заметным среднеевропейским акцентом коротко рявкнул: "Прошу прощения — следующий!" — и откинул бархатный шнур перед стоявшей следом парой: дивно сложенной горнолыжницей из Швеции и ее спутником в меховой шапке — танцовщиком-хореографом из Владивостока, ныне звездой балетного мира Токио.

Только в этот момент Токи понял, что впуск — избирательный или, лучше сказать, дискриминационный, и тут же легкое любопытство сменилось страстным желанием приобщиться. Я должен увидеть, что там внутри, подумал он. Это, должно быть, что-то невероятное, если такие толпы, да еще и знаменитости стремятся туда попасть. Он пришел к выводу, что есть два способа проникнуть внутрь: или с помощью собственных достоинств, или подмазав привратника. Взятки были тем стержнем, вокруг которого в Японии годами крутились любые управленческие системы, и у Токи не было основания считать, что в индустрии развлечений все обстоит как-то иначе.

Через неделю после первой попытки он вернулся к бархатному шнуру, перегораживающему вход в "Ад". В этот раз он был первым в очереди, снова одетый во все лучшее (серый костюм, белая рубашка, полиэстеровый галстук в матово-зеленую полоску) и с подходящим к случаю конвертом — белым, с причудливым узором, вытканным золотой ниткой, в углу — содержащим банкноту в тысячу йен. Это была та сумма, что он заработал за день, но ему казалось, что лучшего применения для этих денег просто не существует. Дрожащими пальцами он осторожно вложил конверт в нагрудный карман сиреневого смокинга швейцара, и тот, даже не растянув рот в улыбке, произнес: "Благодарствуйте. Как это вы узнали, что сегодня мой день рожденья?" — а затем чуточку мягче, чем в первый раз, повторил: "Прошу прощения — следующий!"

Третья попытка мало чем отличалась от предыдущей: большая сумма (две тысячи) в конверте, новый красного шелка галстук для оживления потрепанного серого костюма и чуть более вежливая реакция. "Спасибо, что зашли, но — извините — следующий!" — произнес привратник, и, злой, смущенный, растерянный. Токи отошел в сторону. По дороге домой он выпил в палатке торговца лапшой пять порций подогретого сакэ, но они не утишили его боль.

* * *

Как-то раз на платформе метро, в ожидании поезда, Токи столкнулся со старым школьным приятелем Сигэо Хиномидзу, с которым не виделся чуть ли не десять лет. Спеша за лекарством из змеиного яда, понадобившегося заболевшему клиенту, Токи не успел снять рабочую одежду и был в темно-синих хлопчатобумажных штанах, переходящих в сапоги-чулки с отдельным углублением для большого пальца, сшитые из холстины цвета индиго, белой тенниске с треугольным вырезом, красном харамаки (широком жгуте из шерсти, который носят для тепла батраки и уличные торговцы) и синий в горошек тэнугуи — завязанный сбоку узлом головной платок. Сигэо, одетый в униформу элитного служащего: черный костюм с эмалевым значком фирмы на лацкане и безукоризненные черные ботинки, явно был удивлен и не слишком обрадован встрече. "Так, так, — сказал он после необходимых поклонов и "как-мы-давно-не виделись" реплик, — насколько я вижу, ты унаследовал дело отца". "Да, — подтвердил Токи, — так уж получилось", — и сам поразился пассивной покорности формулировки, но сказанного было не вернуть. К тому же Сигэо уже заговорил о себе. "Я тоже пошел по стопам старика, — произнес он с какой-то печалью.:— Работаю каждый день допоздна, по вечерам надираюсь, детей вижу только по воскресеньям, а когда удается задешево получить возможность поиграть в гольф, то и того реже".

Бесшумно подкатил гладкий, как змея, поезд. Терракотовые вагоны, голубые велюровые кресла. Уселись рядом, Сигэо нервно вертел головой, опасаясь, что кто-нибудь из знакомых увидит его в компании работяги, но, когда Токи спросил о планах на отпуск, вдруг успокоился и начал азартно рассказывать о своей любви к альпинизму.

— И все же, почему ты ходишь в горы? — просто поддерживая разговор, спросил Токи.

— Потому что они существуют, — ответил Сигэо.

Ответ показался Токи оригинальным и глубоко философским, и, прощаясь с Сигэо на станции "Акасака", он испытывал к нему некое новое уважение. Произошел обмен заверениями в скором времени свидеться. Оба, конечно, понимали, что этого не случится, но в Японии, как и повсюду в цивилизованных странах, пустопорожние обещания — непременная часть разговора.

* * *

После третьей своей неудачи у врат "Ада" Токи остановился возле появившегося неподалеку лотка с закусками, чтобы выпить стаканчик сакэ и съесть немного жареной лапши соба. Лоточник, хоть Токи и прожил в Роппонги всю жизнь, был ему почему-то незнаком. "Неудивительно, — сказал тот, когда Токи, представился, — я прежде вел дело на Гиндзе, но конкуренция там сумасшедшая, вот я и решил попытать счастья здесь". После второго стакана сакэ язык у Токи развязался.

— Попытать счастье — это легко сказать, — начал он мрачно. — Я, например, совершенно не понимаю, что нужно, чтобы попасть в это новое диско, — он указал на другую сторону улицы, где яркая толпа алчущих, дойдя до угла, поворачивала и скрывалась из глаз. — Сегодня вечером я был первым, купил себе новый шелковый галстук, дал швейцару на чай, а он все-таки не впустил меня.

Торговец лапшой рассмеялся, обнажив металлические коронки.

— Тут надо действовать иначе, — разъяснил он. — В журнале было написано, что впуск только для знаменитостей, тех, кто имеет приглашение, и еще тех, что выглядят богатыми или такими, что лучше не связываться, или стильными. Войти, дав на лапу, нельзя, так что поберегите свои деньги. Да и вообще, почему вам так хочется в это шумное и суетливое место?

— Потому что оно существует, — хотел было ответить Токи, но понял, что это не совсем так. — Потому что оно таинственно, — сказал он, — а я люблю тайны.

В подтверждение этих слов он, вернувшись домой, нырнул под футон, прочел три главы "Демона с острова сирот" Эдогава Рампо — самого известного в Японии автора романов тайн, а потом заснул, так и не найдя способа разгадать свою страшную тайну: как все же проникнуть в "Ад".

* * *

Все семь дней в неделю Токи вставал в 4 часа утра. Облачившись в рабочую одежду, он быстро завтракал рисовыми колобками и приготовленным с вечера супом мисо, запивал его полезным для желудка настоем женьшеня, выкатывал из находившегося рядом с домом, по ночам запертого сарайчика свою деревянную тележку и отправлялся в путь: по пустым городским улицам, под лиловым, еще не высветленным зарей небом. Маршрут, оснастка, тележка — все сохранялось почти неизменным уже в четырех поколениях мужчин семьи Каминари. Токи был первым, кто стал запирать сарай, но надеялся, что предки поймут его правильно: ведь как ни печально, а Роппонги уже не та деревушка, где все знакомы и доверяют друг другу. Переменилась и одежда, надеваемая для работы. Дед носил деревянные гэта и подоткнутое до колен кимоно, отец, вскоре после рождения Токи, перешел на более практичные рубаху с брюками и более удобные мягкие сапоги с отдельной норкой для большого пальца.

В дедовские времена город был полон непрерывно бродившими по улицам торговцами, да и вся Япония представляла собой сущий рай для домоседов, и можно было иметь сколько хочешь еды и общения, не выходя за ворота собственного дома. С утра до вечера воздух полнился выкриками соревнующихся друг с другом продавцов фруктов и цветов, медных дверных колокольчиков и высаженных в хорошенькие горшочки карликовых деревьев, швейных принадлежностей и творога-тофу, свежей рыбы и тканей на кимоно. По улицам ходили тряпичники и сборщики утиля, точильщики ножниц, стригали деревьев, те, кто чинил гэта, и те, кто чинил татами. Каждый кричал на свой манер и по-своему предлагал вещи и услуги, а некоторые пользовались специальными звуковыми эффектами. Взрослые спешили на звук рожка разносчика тофу или на колокольчик зеленщика. И был клич, на который сбегались все дети округи. "Кингё-о-о-о!" ("Золотые рыбки на продажу!") Это было одним из магических слов детства былых времен, таким же как "море", "праздник" и "фейерверк".

Мурашки пошли по коже малыша-карапуза Токи, когда он впервые услышал клич торговца золотыми рыбками; и сейчас, двадцать шесть лет спустя, мурашки пробегали каждый раз, когда он слышал этот звук, вырывающийся из его собственного горла. Токи серьезно относился к своей профессии. В течение целого года он брал уроки постановки голоса у оставившей сцену певицы Исики Дзинго (известной, благодаря своей самой знаменитой партии, как Норма), которая частным образом занималась с учениками на верхнем этаже Школы сценических искусств Роппонги. Когда курс обучения подходил к концу, она спросила Токи, будет ли тот пытаться стать хористом Токийской оперы: "Начинать нужно с нижних ступенек, — сказала она, — это дает возможность закалить характер". И только тут Токи признался, что и не думал о сцене.

"Но почему?" — спросила Норма, и Токи дал слабину. Пробурчав что-то о страхе перед публикой, он выбежал из комнаты, чтобы больше не возвращаться. В тот же вечер он попросил прощения у стоявших на домашнем алтаре портретов отца, деда и прадеда. "Я опозорил имя Каминари, — сказал он. — Но отныне я никогда не буду утаивать, чем занимаюсь, и никогда больше не оскорблю память предков".

В Токио конца двадцатого века передвижная торговля золотыми рыбками считалась странным и непривлекательным занятием для способного молодого мужчины. Во всей стране оставалась лишь горстка таких торговцев, в основном стариков, точно знающих, что после их смерти тележки пойдут на слом, так как их сыновей не интересует малодоходное, выматывающее и низко котирующееся дело, каким бы поэтичным оно ни казалось иностранцам, пишущим о чужих странах. "Мужчины нашей семьи испокон веков торговали золотыми рыбками, а ребятишки так радуются, глядя на них", — пробовали говорить старшие, но их рассевшиеся по офисам дети только смеялись во весь голос и шли играть в гольф.

Токи ни разу не поставил под сомнение свой долг (или желание) следовать семейной традиции, и, хотя тихо горевал, когда непрерывно куривший отец умер в возрасте сорока девяти лет от болезни сердца, прежде всего испытывал гордость оттого, что принимает эстафету. Ему было тогда восемнадцать лет, и он только-только закончил школу.

Отметки были блестящими, и поэтому начались было разговоры о поступлении в колледж, но, когда отец умер, сами собой прекратились. Потребовалось какое-то время, чтобы привыкнуть к физически тяжкой работе, но куда тяжелее было понять, что его сверстники, и в особенности сверстницы, считают "диким и глупым" (как презрительно выразилась выпускница секретарских курсов, с которой он разок посидел в кафе) отдавать жизнь такому примитивному и низкооплачиваемому занятию.

Даже сестра Токи — Бивако, его единственная оставшаяся в живых родственница, — уговаривала его попытаться найти другую работу, скажем повара, счетовода или инструктора в спортклубе (ей почему-то казалось, что отличная физическая форма — достаточное квалификационное свидетельство для последней из упомянутых должностей). Идти в колледж, даже если бы он захотел, было поздно, но, с точки зрения Бивако, почти любая работа прибыльнее и легче, чем толкать день-деньской тяжелую, расплескивающую воду тележку с золотыми рыбками в толчее душных от смога токийских улиц.

"Да, ты права", — говорил Токи, вздыхая. Но он поклялся умирающему отцу, а потом на краю могилы стоящему деду, что, пока в Токио есть хоть один малыш, готовый с радостью бежать на крик "Кингёоооо!", он, Токи Каминари, несмотря ни на что, будет вставать в четыре утра и возить свою тачку по улицам города. Только одно его беспокоило, и притом очень сильно. Поскольку женщины, узнав, чем он занимается, не хотели с ним даже и разговаривать, неясно было, как же ему найти жену и родить ребенка, который продолжит традицию? А ведь требовался не просто ребенок, а мальчик, потому что женщин, торгующих золотыми рыбками, в Японии никогда не бывало. Работа требовала чересчур много сил, а кроме того, как и многое другое в маскулинной японской традиции, не выполнялась женщинами, да и все тут.

От Роппонги до Эбису, где Токи забирал у жившего возле станции оптового торговца дневной запас рыб на продажу, было меньше двух миль. Две стороны деревянного ящика на колесах, представлявшего собой его тележку, были стеклянными, внутренность — разделена на четыре отсека. Заполнив первый из них водой, Токи запустил туда обыкновенных золотых рыбок: "вакин" и "рюкин", тех, что продают на всех храмовых праздниках, тех, кому суждено месяца два спустя неминуемо всплыть брюшком вверх в аквариуме — от перекорма или дурного ухода. Этими рыбками Токи заполнял два отсека. В оставшихся плавали более ценные виды, которые стоили дороже и предназначались преимущественно взрослым: здесь были привезенные из Китая толстенькие золотистые и серебристые красавицы с вуалевыми хвостами и экзотические красно-крапчатые с блестящими угольно-черными плавниками. К счастью, во многих ресторанах и в частных домах продолжали держать большие аквариумы, потому что только продажа крупных и сравнительно дорогих экземпляров позволяла Токи продавать маленьких, осужденных на верную гибель золотых рыбок по сто йен за штуку, то есть в точности за ту цену, что он платил оптовому торговцу.

Этот оптовый торговец по имени Сабуро Макимото знал и отца, и деда Токи. Но даже он считал странным и неразумным, что Токи выбрал для себя их путь. "Снова за рыбками?" — говорил он вместо приветствия каждое утро, а когда Токи кивал, продолжал: "Имей в виду, жены тебе не найти. Женщины любят роскошь, положение, блеск". Токи снова кивал. Ему не хотелось обсуждать это со стариком, но в глубине души он был уверен, что должна отыскаться женщина, которая согласится выйти за человека, живущего скромно и делающего то, что считает правильным.

Весь день напролет, невзирая на солнцепек, снег и дождь, Токи толкал тележку по улицам Токио, от одной бывшей деревеньки к другой. Во времена его деда и даже отца кварталы застройки были разделены полями и рощами, но теперь всюду был только асфальт и железобетон и только кое-где виднелись оазисы буддийских и синтоистских храмов, усадеб и парков. Каждый день Токи шел новым путем: во-первых, это спасало от скуки, во-вторых, давало уверенность, что он не реже чем раз в неделю посетит постоянных покупателей. И обычно к концу недели он полностью покрывал пространство от Ниси-Ниппори на севере до Си-нагава на юге и от Цуданума на востоке до Митака на западе.

К концу дня Токи опять приходил к дому оптового торговца, платил за проданных рыб и возвращал остальных в садки. А потом проделывал со своей тележкой обратный путь, готовил ужин, шел понежиться в бане, возвращался, негромко пропевал гаммы, прочитывал несколько глав из романа тайн и засыпал. Но все это было раньше, когда он не устремлялся по вечерам прочь из дома. И теперь его иногда охватывала ностальгия по тем безмятежным дням — до появления в Роппонги "Ада", до захлестнувшей его волны одержимости.

Обычно Токи избегал откровенностей со своей сестрой Бивако, потому что та всегда умудрялась выставить его неудачником и недотепой. Но на другой день после покупки амулета и аренды дорогущего смокинга с черными шелковыми лацканами, который — предполагалось — создавал облик богатого и роскошно одетого посетителя, но в ответ получив от швейцара привычное "Простите — следующий!", в отчаянии пошел прямо к ней. Бивако была хозяйкой маленького бутика на боковой улочке Аояма, торговавшего прежде всего яркими кожаными изделиями и аксессуарами. Закончив факультет искусств в институте Отяномидзу, она сама моделировала кое-что из одежды, которую продавала, но, не будь у нее таинственного патрона (должно быть, женатого, думал, хоть и не выяснял напрямую, Токи), вряд ли свела бы концы с концами в своем жестоко конкурентном бизнесе.

— Скорее всего, ты скажешь, что я идиот, — начал Токи, лишая сестру удовольствия самой наклеить в качестве ярлыка любимое словечко бака. Но она отнеслась к рассказу на редкость сочувственно.

— Ты рассуждал вполне здраво, — сказала она. — Но классический смокинг — чересчур строг для такого места.

В тот же момент Токи вспомнил иностранца в целлофановом комбинезоне, туго обтягивающем причудливые выпуклости накачанных мускулов, и золотистый пояс из шерсти ламы, с которого свисали гигантские муляжи тропических фруктов.

— Именно так, — кивнул он, тоскливо думая о кипах романов тайн (в том числе в твердых обложках), которые можно было купить за деньги, истраченные на прокат смокинга.

— Позволь мне над тобой поработать, и, гарантирую, тебя впустят, — радостно потирая ладошки, сказала Бивако.

Токи вздохнул. Целых пять лет Бивако уговаривала его отдаться ей в руки и создать себе новый имидж, но он всегда отвечал: "Скорее сгорю в аду", а теперь, понимая, что она, безусловно, оценит непроизвольную игру слов, лаконично ответил: "О'кей".

Через два часа он взглянул на себя в большое овальное зеркало, стоявшее посреди магазина, и невольно воскликнул:

— Хей! Уау! А ведь я крут!

— И даже более того, — сказала Бивако.

Костюм, который она для него придумала, состоял из кашемировой водолазки табачного цвета, кожаных брюк чуть более темного золотого оттенка и длинного, до колен, пиджака в тон с широкими лацканами и пристегнутыми к плечам эполетами. Завершали наряд коричневые вечерние ботинки и — поскольку туго обтягивающие брюки не имели карманов — маленькая сумочка из кожи угря. Падающие до плеч волосы были гладко зачесаны назад и с помощью толстого золотого шнура завязаны в тугой "конской хвост". Макияж Токи отверг (хоть Бивако и молила: "Пожалуйста, Токи, хотя бы чуть-чуть загара на твои замечательные скулы!") и все равно с этой новой прической и в новой броской одежде был — хоть и чувствовал, что красив, — не совсем в своей тарелке.

— А не смахиваю ли я на латиноамериканского короля наркотиков? — спрашивал он с сомнением, медленно делая перед зеркалом пируэты, словно танцующая фигурка из заводной музыкальной шкатулки с подсевшими батарейками.

— Не беспокойся, — ответила Бивако. — Ты выглядишь темпераментным, уверенным в себе и абсолютно неотразимым. Но, кстати, о неотразимости: мне нужно приготовиться к свиданию. — И с этими словами она решительно вытолкнула брата за дверь.

Подойдя к диско, Токи увидел длинную вереницу против всех правил припаркованных вдоль поребрика лимузинов. Тротуары были запружены репортерами с огромными видеокамерами и микрофонами на выносных штативах, а в небе громко стрекотал вертолет Службы новостей. Это еще что за история? — подумал Токи и тут же увидел, что надпись на четвертой стене содержит не слово "АД" на немецком, шведском или испанском, а объявление "ВЕЧЕРИНКА ДЛЯ ПРИГЛАШЕННЫХ. ВСЕ ПОДРОБНОСТИ В ЗАВТРАШНЕЙ ПРЕССЕ". Взяв такси, Токи поехал обратно в Аояма и всю дорогу, не переставая, раздраженно бормотал себе под нос. К счастью, таксист, захваченный бейсбольным поединком между командами "Тигры Хансина" и "Гиганты Ёмиури", не обращал на это внимания. Когда Токи вошел вернуть сестре костюм, Бивако с деланной веселостью сообщила, что свидание накрылось, но, когда Токи стал сочувственно расспрашивать, остановила его, сказав, что не хочет развивать тему, и перешла на другое. "Какое все же несчастье, что они оказались закрыты как раз сегодня! Ты ведь был просто великолепен. Но ничего: приходи завтра после работы, и я опять сделаю все, что надо".

— Спасибо, но давай отложим на неделю. Мне нужно отоспаться, — объяснил ей Токи, а про себя подумал: "И еще заново собраться с силами". Бивако заварила черный чай, и они пили его с восхитительным тортом с клубникой и взбитыми сливками, который Токи в знак признательности купил в соседней кондитерской. Затем, переодевшись в свое платье, он, экономя деньги, двинулся пешком домой.

Проходя мимо темного, отбрасывающего таинственные тени храма, в котором куплен был бессильный принести желаемое амулет, он услышал какой-то визг, а потом злобный человеческий голос.

— А ну вылазь, чертова тварь! — ругался явно хорошо набравшийся мужчина.

В ответ собака громко зарычала.

— Ах вот ты как, сукина дочь! — еще агрессивнее огрызнулся мужчина.

Поднявшись до первой площадки ведущей к храму лестницы, Токи осторожно подкрался и заглянул за буйно разросшиеся кусты. В слабо мерцающем свете уличного фонаря он увидел мужчину в белом костюме, который, стоя на четвереньках, тыкал палкой в собаку, явно пытавшуюся спрятаться за каменной скамьей. С раннего детства Токи учили никогда не соваться в чужие дела, но он заметил, что палка была с заостренным концом, и осознал всю жестокость того, что вот-вот случится.

— Простите, — сказал он и вышел из-за куста, — не помочь ли вам?

Человек в белом костюме с трудом поднялся на ноги и повернулся к Токи.

— А ты кто, черт тебя возьми? — проговорил он, и лицо его побагровело не то от приливающей к нему желчи, не то от подступающей икоты.

Токи увидел зеркальные черные очки, грязноватый костюм из синтетики, надетый поверх нейлоновой черной рубашки, отсутствующие фаланги пальцев и вдруг осознал, что нарушил еще одну с детства внушенную заповедь: "Никогда и ни при каких условиях не заговаривать с якудза, в особенности если он пьян или чем-то взбешен".

— Простите, — пробормотал он, — мне показалось, что вам нужно помочь разобраться с вашей собакой.

— Это мерзкое существо — совсем не моя собака, но она стырила мою коробку с завтраком. Я поставил коробку вот здесь, на скамейку, а сам прилег на минуточку отдохнуть. И теперь я убью ее, поганую воровку.

— Погодите, — ответил Токи. — Это не слишком-то удачная идея. Ведь вы не хотите забрызгать кровью свой элегантный костюм.

Якудза покосился на фигурные лацканы своего пиджака.

— Пожалуй, нет, — согласился он.

— Тогда пошли, и я куплю вам новую коробку с завтраком. Или предпочитаете съесть жаренного на гриле цыпленка? — При этом вопросе якудза облизнулся, и Токи с ужасом и восхищением заметил у него на языке татуировку змеи.

Часом позже, после восьми бутылок пива и бесчисленного количества якитори в сладком соусе, Токи имел уже верного до гробовой доски друга из Токийского отделения "Центр-Юг", одной из самых знаменитых японских организаций якудза. Посадив своего, так и оставшегося анонимным, нового друга в такси и помахав ему на прощание, Токи вернулся к храму. "Эй, псинка, поди сюда", — позвал он и, вытащив из кармана завернутые в салфетку остатки цыпленка, разложил их под кустом, а сам уселся, ожидая, на скамейку.

Две-три минуты спустя длинная узкая коричневатая морда осторожно выглянула из-за куста, понюхала якитори и, ухватив всю салфетку, утащила ее в свое логово. С невольной улыбкой послушав звуки восторженно-торопливого чавканья, Токи встал со скамейки: завтра он непременно вернется сюда — принесет ей воды и еще чего-нибудь из съестного.

Он пробыл дома всего минут десять — успел лишь переодеться в юката и собрать все необходимое для похода в баню, — как вдруг услышал, что кто-то слабо царапается в дверь. Осторожно открыв ее, он с удивлением увидел собаку из храма. "Входи", — сказал он, и собака, слегка хромая, вошла в прихожую. Забыв про баню, Токи провел с ней ближайшие два часа: промыл ей порез на лапе, расчесал мягкую, янтарного цвета шерсть, покормил тем, что имелось в крошечном холодильнике.

Слишком большая, чтобы усесться Токи на руки, собака поставила лапы ему на колени и смотрела на него прозрачными коричневыми глазами, выразительными, как человечьи. Нос у нее был длинный, изящный, большие уши стояли торчком, а хвост был ну поразительно пышен.

— Ты смахиваешь на лису, — сказал Токи. — Говорю это, разумеется, как комплимент. — И в этот миг, он готов был поклясться, уголки ее рта дрогнули и поползли вверх. — Думаю, тебя нужно наречь Инари, ведь я нашел тебя в храме Инари, а лисы — посланницы божества, которому в нем поклоняются. — Собака издала звук, похожий на знак согласия, и завиляла пушистым хвостом. — Рад, что ты одобряешь мое намерение, — рассмеялся Токи.

Он приготовил псине место в углу комнаты, но, проснувшись в четыре утра по будильнику, обнаружил, что она заползла к нему под одеяло и спит, свернувшись буквой "V" и прижимаясь к его согнутым коленям, положив передние лапы ему на плечи. Как кошка, сонно подумал Токи. Или жена. Выставив блюдца с чистой водой и едой, он, чтобы сберечь собаку, запер все двери и окна и оставил ее (да, именно ее: промывая раны на лапе, Токи с легким смущением установил пол животного) спящей, надеясь, что, может, она проспит и весь день. Ему было тревожно оставлять ее без надзора, но необходимость выполнить заказ на пять золотых рыбок с краплеными черным серебристыми хвостами для нового ресторана, открывшегося в Огикубо, лишала возможности взять выходной.

Ближе к вечеру, на обратном пути, Токи, чтобы побаловать собаку, остановился и купил мяса. Мысли о новой обитательнице дома так занимали его весь день, что он едва помнил о диско. Возясь с ключом, радостно сообщая, едва ступив на порог: "Вот я и дома", он подумал, что, вероятно, чувствовал бы то же самое, жди его дома семья. Впрочем, пока он был вполне счастлив тем, что его ждет ласковая, привязчивая собака.

— Инари! — крикнул он. — Вот и я. — Он ждал, что собака выбежит, бросится на него с радостным визгом (учуяв мясо), но в доме не было слышно ни звука. Неужто она все же сдохла от ран, подумал он в ужасе и побежал по всему домику, крича: "Инари! Инаричка!", но нигде не было и следа собаки. Он проверил окна и двери. Все они были тщательно заперты изнутри. Заглянул и в шкафы, и под мебель, во все щели, куда собака — или хотя бы блоха — могла заползти, и в конце концов сел перед низеньким столиком, обескураженный и расстроенный. Все это было очень похоже на "тайны запертых комнат", о которых он столько читал в романах, но и эта мысль не приносила никакого утешения.

Собака никак не могла исчезнуть, и все же она исчезла. Несколько дней Токи крутился, когда только мог, вокруг храма, но Инари не появилась и там. После целой недели отчаянья он понял: необходимо любым способом отвлечься от снедавшего его чувства потери своей любимицы, и решил предпринять последнюю попытку попасть в "Ад".

Бивако пообещала снова выдать опробованный уже кожаный костюм и превратить волосы Токи в блестящий от геля тугой конский хвост. Но когда он вернулся после работы, на двери висела записка, сообщающая, что она не сможет сдержать свое слово и предлагает перенести запланированное на какой-нибудь другой день недели. Токи уже был в отвратительном настроении: на обратном пути тележка наехала колесом на гвоздь, и понадобилось заезжать в мастерскую и латать шину; дезертирство Бивако стало последней каплей. О'кей, подумал он мрачно, постукивая высокими гэта на обратном пути из бани. Как оно есть, так и есть. У меня осталась еще одна неиспробованная возможность. Она рискованна, и, если не сработает, клянусь до конца дней своих не приближаться к этому дьявольскому диско.

Через час Токи уже стоял в очереди. Перед ним было пятеро, и, когда привратник, как и обычно, опоздав, встал у дверей в пять минут восьмого, все они, движимые надеждой, слегка подались вперед. "Прошу прощения — следующий!" — сказал привратник первой троице, зеленым юнцам-старшеклассникам в одинаковых черных очках, старомодных саржевых черных костюмах и шляпах "Blue Brothers". Приятели тут же исчезли, а страж откинул шнур перед высокой, ослепительной кореянкой, с черными волосами до колен и куда более короткой красной юбкой, и затем объявил: "Прошу прощения — следующий!" — идущей за ней необыкновенно грудастой иностранке в парике всех цветов радуги и красной футболке, на которой большими кривыми буквами напечатано было "Samuel 22:45". Следом шел Токи.

Мелко переступая обутыми в гэта ногами, он почувствовал пронизывающую насквозь дурноту. Казавшаяся блестящей идея выдать свою рабочую униформу за маскарадный костюм представлялась теперь настолько нелепой, что он мечтал об одном: провалиться сквозь землю, а потом снова вынырнуть, но уже на пороге собственного дома. Сгорая от стыда, в ожидании неотвратимого "Прошу прощения — следующий!" он тупо смотрел себе под ноги и даже не сразу понял, что привратник уже говорит с ним.

— Совершенно неповторимый облик, — сказал тот по-японски со своим трансильванским акцентом. — Что-то вроде средневекового мачо, этакой разновидности самурая-пирата. Какого черта вы сразу так не оделись? Проходите, дружок, вы допущены!

* * *

Музыка была оглушающе громкой. Басы, казалось, завладели ритмом тела Токи, и он, не отдавая в этом отчета, начал дышать "на три четверти". "Будь / жив /будь / жив", — гремело усиленное стереосистемами тремоло из "Bee Gees", потому что весь вечер был посвящен сегодня музыке семидесятых.

Токи стоял шестым в очереди, и до него впустили всего одну претендентку, но зал уже был набит, как платформа на линии Яманотэ в час пик. Токи впервые осознал, что для знаменитостей с их окружением существовал где-то отдельный вход. Теперь все ясно, подумал он. Конечно, привратник мог заворачивать сколько угодно шушеры, рвавшейся к заветному шнуру, — зал все равно будет заполнен под завязку, а веселье бить ключом.

Кто-то налетел прямо на Токи. "Ститте!" — пророкотал мужской голос, и, оглянувшись, Токи увидел прямо перед собой массивное, красновато-коричневое лицо легендарного профессионального игрока в бейсбол, известного потрясающими пассами из-за спины, обманными бросками, по балет-ному красивыми прыжками, быстрыми проводками мяча по краю и философскими комментариями после игры.

— Простите, — пискнул по-английски Токи, млея от знаменитого лица, сверхъестественного роста и платинового блеска костюма из чистого шелка. Гигант американец улыбнулся, и каждый из безукоризненных зубов блеснул, словно квадратная сверкающая луна.

— Все в полном порядке, — сказал он добродушно и, коснувшись огромным пальцем банданы в горошек, добавил: — Классная повязка, парень, — и, повернувшись, отошел.

Мне нужно было подарить ее ему, подумал Токи. Бандана здорово смотрелась бы на бритом черепе. Сдернув платок с головы, он минуту его разглядывал, но потом испугался, что если разрушит костюм, обеспечивший ему вход, то вынужден будет уйти, и заново повязал тэнугуи— закрыв лоб, как это делают повара во время приготовления суши.

Чувствуя себя бестелесным и прозрачным, словно медуза, плавающая в чужом мире славы и моды, Токи очень обрадовался, когда напирающая толпа оттеснила его куда-то в угол. Оказавшись рядом с высоким черным лаковым столиком, окруженным красными лаковыми же табуретками типа тех, что ставят у стойки бара, Токи сел на одну из них и огляделся. Он никогда не бывал в Саду Тигрового Бальзама, никогда не читал "Ада" Данте и, хоть иконография буддизма и давала живое трехмерное представление о топографии Преисподней, не был знаком и с ней. Поэтому убранство "Ада" (ночного клуба), поражавшее и много повидавших светских невеж, и приобщенных к тайнам знатоков сравнительной демонологии, явилось для Токи самым невероятным из зрелищ, когда-либо разворачивавшихся перед его глазами.

Вернее всего сказать, что Токи сумел увидел интерьер "Ада" только одним глазком. Громадный зал был так переполнен блестящими знаменитостями и рвущейся все успеть публикой, что не было никакой возможности получить полное представление о барельефах, занимавших всю площадь стен — от черного мраморного пола до черной эмалью покрытого потолка — и отделяемых друг от друга тускло-красными выгородками, в которых размещались, чередуясь, столы и античные погребальные урны. Прямо напротив Токи была стена, все время разрезаемая коллажем из фигур танцоров в причудливых костюмах из яркого джерси, искусственной кожи и белой синтетической замши {ведь это был вечер, всерьез посвященный семидесятым годам!), на ней, сплошь выдержанной в блекло-красном цвете, изображена была толпа грешников, разгребающих что-то напоминающее фекалии, и огненно-красный дьявол с раздвоенным хвостом, который с размаху хлестал кнутом по груде дымящихся нечистот.

У Токи было прекрасное зрение, но рассмотреть на далекой стене детали он все же не мог и, озаренный догадкой, обернулся на ровную гладкую стену у себя за спиной. Все так: эта стена над столом тоже была расписана сценами ада: жуткими, но не лишенными своеобразного юмора. На ней был изображен целый рой гомункулов, сгрудившихся вокруг конуса, состоящего из кусков плотной массы, судя по виду — мясных потрохов. Кто-то из маленьких озорников как раз набивал себе рот, у других были оттопырены щеки. Глядя на них, Токи вспомнил своего страдающего несварением друга-якудза, жадно набрасывающегося на якитори, и вдруг с новой силой взгрустнул о пропавшей собаке Инари.

Подробно разглядывая экстравагантную фреску, он вдруг понял, что гора "потрохов" пополняется четверкой сидящих на корточках дьяволов с задницами, освещенными лаково-красными отблесками огня. "Да ведь это дерьмо! Они жрут дерьмо!" — громко воскликнул Токи, но музыка была громче, и никто его не услышал. В следующий момент он разглядел еще более шокирующую деталь. Черты лица копрофагов были не анонимным изображением неких условных грешников, а точной портретной копией ряда известных людей. Токи узнал рок-звезду, члена парламента, главу торговой компании, известного сторонника использования атомной энергии и тут же понял, что связывало эту четверку. На протяжении последнего месяца все они были застуканы за занятиями, мягко говоря не одобряемыми обществом (взяточничество, адюльтер, злоупотребление наркотиками, незаконное хранение оружия). Всмотревшись, Токи понял, что головы просто вклеены в отведенные им места, хотя тела гурманов прочно вписаны в общую композицию. Они здесь как новое блюдо на каждый день, понял он.

— Потанцуем? — спросил чей-то голос, и Токи робко поднял голову. Было неловко: ведь он, водя носом в двух дюймах от стенки, рассматривал, как знаменитости подкрепляются экскрементами, но, взглянув на лицо той, что произнесла эти слова, мгновенно забыл о своих ощущениях, да и вообще, кажется, потерял способность думать: мозг начисто отказывался осмыслить тот факт, что красавица из красавиц выбрала его себе в пару.

— О'кей, — сказал он сухими безжизненными губами и, уже пробираясь за ней сквозь смеющуюся толпу, вдруг с жутким смущением вспомнил, что он не умеет ведь танцевать.

Но оказалось, что это волнение было напрасным. Чувство танца передается с генами, это инстинкт молекул, такой же первичный, как гавот сперматозоидов и яйцеклетки. С огромной радостью Токи понял, что, пусть даже он танцевать не умеет, его тело знает, как это делать. Ноги непроизвольно переступали, выделывая нечто среднее между прогулочными шагами и славящим рассвет танцем племени навахо, руки двигались так, словно в них вдруг вселилась душа змеи, колени и локти сгибались и распрямлялись, выписывая геометрические рисунки, голова дергалась из стороны в сторону, как у египетского бога-шакала, торс изгибался, словно червь, пытающийся высвободиться из собственной шкуры. Всю жизнь ощущая себя стопроцентным японцем, Токи, вдруг обнаружив спрятанного у себя в теле танцора, впервые в жизни почувствовал, что это значит — быть гражданином мира в радостно объединяющем, космическом, всеобъемлющем смысле слова.

Привыкнув к невероятному ощущению, что танец так же прост, как вылавливание сачком из аквариума золотых рыбок, Токи начал разглядывать свою фантастическую партнершу. Она танцевала совсем рядом с ним, ноги двигались чуть заметно, движения рук струились, как дым или водоросли. Глаза были закрыты, но Токи успел разглядеть, что они — зеленые. Причем не изумрудные и не ореховые, а глубокие и яркие, как цвет чайных листьев, что растут в Сидзуока. Губы были слегка приоткрыты, но Токи помнил чудесную умную улыбку и слегка заостренные клыки: форму зубов, ценимую в Японии, где прикус на манер вампирского считается привлекательным, а ортодонтия все еще остается редкой специальностью. Ее черты были приятно симметричными: тонкий, чуть вздернутый нос, изогнутая линия губ, остренький подбородок — все это делало ее не совсем похожей на японку, но еще больше отличали ее от когда-либо виденных Токи женщин блестящие каштановые с рыжинкой волосы. Он понимал, что дух захватывающий пламенно-золотистый тон, скорее всего, результат какой-нибудь дорогостоящей окраски хной, но выглядело это абсолютно естественно, ничего общего с металлическим медным оттенком волос его сестры Бивако в ту пору, когда она увлекалась стилем "тициановская красавица".

Они танцевали под "Как глубока твоя любовь", и, когда песня отзвучала, партнерша Токи медленно подняла веки и маленькими белыми руками провела сверху вниз по мерцающей ткани своего медно-красного платья (обрисовавшийся контур упругой и пышной груди заставил Токи судорожно глотнуть).

— Хочешь пить? — спросила она, и Токи кивнул.

Опять зазвучала музыка (теперь это было "Адское диско"), и ему больше всего хотелось остаться на танцевальной площадке и следить за мечтательными, на колыхание водоросли похожими движениями своей прекрасной партнерши, но, услышав ее вопрос, он вдруг осознал, что действительно мучается от жажды. Кроме того, хотелось узнать, кто она, почему среди всей толпы, среди целого скопища блестящих знаменитостей выбрала именно его.

Приведя его за собой в укромный уголок зала, красавица выложила на стол пачку банкнот по десять тысяч каждая:

— Заказывай все что хочешь. Я угощаю.

— Нет-нет, — попробовал возразить Токи, но, сжав ему пальцы, она заставила его (для девушки она была очень сильной) опустить тощий бумажник обратно в карман.

— А мы не могли бы просидеть в этой позе целый вечер? — спросил он, изумляясь собственной смелости. В ответ она рассмеялась, сверкнув на миг мелькнувшими на розовых губах восхитительно острыми клыками, и мягко убрала руку.

Они пили персиковый беллини, клубничный дайкири и кир с черносмородиновым сиропом, ели пиццу, горячие креветки в чесночном соусе, и к моменту, когда тарелки опустели, Токи успел рассказать Цукико (таково было, как выяснилось, ее имя) историю всей своей жизни, вплоть до той самой секунды, когда она спросила: "Потанцуем?"

Сама Цукико не была так откровенна. Рассказала, что выросла в горной деревне префектуры Аити, где отец ее разводил соловьев — ради их помета. Токи сначала решил, что это шутка, насмешливое напоминание о том, как он внимательно разглядывал изображенные на стене экскременты, но Цукико объяснила, что соловьиный помет традиционно используется для изготовления очищающего лицо крема угуису-но фун, ценимого гейшами и всеми женщинами, что заботятся о своей красоте по старинке. Токи задумался, не соловьиный ли помет дал коже Цукико эту прозрачность и нежную белизну, но спросить вслух не решился.

Еще Цукико рассказала, что приехала в Токио, чтобы учиться в театральной школе, а живет здесь неподалеку, в доме богатой тетушки, отправившейся в Париж на курсы кулинарного искусства. Рассказ свой она украсила массой разных деталей, например, сообщила, что у отца две тысячи соловьев, и, когда они разом взлетают, кажется, будто небесный садовник разметал по небу горсть семечек и закрыл ими солнце, но в глазах Токи все это почему-то не выглядело правдоподобным.

Может быть, красота и реальность несовместимы, подумал он. Трудно было представить себе эту божественную женщину в обычной дневной обстановке: как она втискивается среди всех этих жадно шарящих рук в переполненный поезд метро, как покупает в магазине редьку, как раздевается, чтобы принять ванну. Последняя из перечисленных картин несколько дольше, чем нужно, держалась перед глазами Токи, но, когда он попробовал вообразить, что Цукико живет с ним в приютившемся на задах большой улицы крошечном домике, видение растаяло, словно размытое дождем. Нет, это не пройдет, подумал он. Красавица актриса и продавец золотых рыбок? У меня нет ни малейшего шанса.

И все-таки, когда он рассказал ей о своем занятии, Цукико так захлопала в ладоши, словно он оказался звездой экрана или же председателем правления водоканала "Кубота". "Как это далеко от суеты и как красиво", — сказала она, и мечты Токи ожили с новой силой, а надежда, неподвластная рассудку, зажгла свой яркий огонек. В конце концов, его маленький домик был вовсе не плох, а просто требовал больше ухода. Земля, на которой он был построен, стоила — Токи знал это — хороших денег. Продав ее и переехав на окраину, они построят себе чудесный новенький дом с химическим туалетом и крышей из голубой черепицы.

— Ну как, пойдем? — спросила Цукико. Пока внимание Токи занято было операциями с недвижимостью, она заплатила по счету, истратив при этом, к полному его ужасу, всю толстую пачку десятитысячных банкнот, и встала, накинув шаль из идущих по диагонали золотых, серебряных, бронзовых и медных пластинок.

Пойдем, но куда? — мелькнуло в голове Токи, но, тут же с радостью поняв, что с этой женщиной он, не задавая вопросов, отправится куда угодно, сказал очень вежливо: "Благодарю за чудный вечер" — и прошел за ней к тем же дверям, через которые прежде входил в дискотеку. Очередь из разодетых и мечтающих проникнуть внутрь претендентов тянулась по-прежнему, заворачивая в конце квартала за угол и дальше теряясь из виду, и, когда Токи и Цукико показались в дверях, привратник как раз говорил двум русоволосым американским подросткам, одетым от пят до макушек как самураи: "Сожалею — но следующий".

Увидев Токи и его спутницу, он высоко поднял брови и, когда они проходили мимо, проговорил: "Желаю приятной ночи". Затем придирчиво оглядел Цукико, одобрительно хмыкнул и, шутливо ткнув Токи под ребра, добавил: "И пусть это будет долгая ночь".

* * *

Цукико привела Токи на незнакомую улицу где-то недалеко от Роппонги, а ведь он-то готов был поклясться, что выучил наизусть чуть не все закоулки Токио. Экзотическая красавица и продавец золотых рыбок, они бок о бок шли по городу, и прохожие оборачивались, а Токи был горд и необыкновенно счастлив. Миновали темный, в густой тени зелени храм, где Токи покупал амулет, и он подумал, что, может быть, эта покупка была и не бесполезной. Может, она просто действовала замедленно, как дедушкины снадобья, изготовленные по рецептам китайской медицины.

В Японии скромную, выдержанную в европейском стиле квартиру (по созвучию с существующим в языке словом) называют "особняком". Но дом, в котором жила Цукико, был и в самом деле особняком — по-японски оясики. Внутри господствовала причудливая смесь японского с западным (низкие столики на бухарских коврах, живопись под Моне развешана на бамбуковых ширмах). Электричества не было; Цукико зажгла свечи, и тени метались по уходящим далеко ввысь стенам и куполообразному потолку. Подведя Токи к большому, обитому гобеленом креслу, Цукико мягко надавила ему на плечи и, когда он, подчинившись ее движению, сел, сразу же вышла, сказав: "Минутку, я должна немного освежиться".

— Но ты и так свежа до невозможности, — возразил Токи, и она рассмеялась.

В ожидании Цукико он смотрел, как врывающийся в открытые окна ветер играет, то надувая, то втягивая их, длинными белыми занавесками, как тот же ветер разгоняет прозрачные и похожие на хвосты золотых рыбок облака, набегающие на кругляшок полной луны, и продумывал, что он скажет. У него не было никакого опыта в любовных делах, он никогда еще не назначал свидания и, даже сталкиваясь в боковых улочках с проституткой, никогда не испытывал искушения пойти за ней. Неверно будет сказать, что он хранил целомудрие для жены, но, пусть и не формулируя это словами, он берег его для любви. И вот теперь он обрел ее и чувствовал, что ждать стоило.

Токи судорожно раздумывал, в каких словах предложить свою руку и сердце: сделать ли это просто вежливо, сверхвежливо или коленопреклоненно, и вдруг увидел возле занавески тень. "Цукико?" — спросил он. В ответ раздался шелест, и она шагнула к нему навстречу, свет луны и свечей озарил ее — невероятную, красивую и абсолютно нагую.

От изумления Токи утратил дар речи. Не может быть, все это не со мной, пронеслось в голове. Когда-то давно, в раннем детстве, он пошел поиграть возле храма и совсем не заметил, что прошло много времени. Назад бежал в изменивших привычные контуры зданий сумерках и, отбиваясь от мыслей о всяких волках, привидениях и похитителях детей, случайно оказался на пороге дома соседей, внешне очень похожего на его собственный. Раздвинув матовые стеклянные двери, он крикнул: "Я дома" — и тут же похолодел: за знакомой дверью все было чужое И запахи (говядина с чесноком), и украшения (пыльные синтетические розы), и звуки (пронзительный смех участников телевизионной игры, незнакомые голоса). Секунду он простоял, онемевший от ужаса, но тут миссис Инатари вышла в прихожую и ласково сказала: "А, это ты, малыш Токи. Пришел поиграть с Мицуо?" И он, наконец-то поняв ошибку и даже не извинившись, бросился прочь со всей быстротой, на которую были способны его обутые в синие боты ножки. Скорее домой: к успокаивающим запахам мисо и курящихся свечек, к знакомой картине, изображающей трех нарисованных чернилами танцующих лягушек, к родным голосам деда и бабушки, папы, мамы и сестрицы — командирши и тараторки.

Именно так все было и сейчас: глядя на залитую лунным светом обнаженную женщину, он чувствовал, что случайно прошел сквозь волшебную дверь в какой-то иной мир, в чужую, странную и волнующую жизнь. Цукико подошла к нему, и Токи закрыл глаза, отчасти от смущения, а отчасти потому, что, казалось, нельзя ему еще видеть вот так свою будущую жену. Он все еще стоял с плотно зажмуренными глазами, словно ребенок, играющий в "кто перетянет они-гокко", когда ее маленькая рука легла ему на плечо. "Все в порядке, — сказала она, — взглянув на меня, ты вовсе не превратишься в камень".

А вот я в этом не так-то уверен, подумал Токи, но все-таки открыл глаза и встал. Рыжевато-каштановые волосы Цукико были распущены, и макушка доставала как раз до адамова яблока Токи. "Ты был очень добр со мной, — сказала она, — и я хочу отплатить тебе тем же. Но сначала давай потанцуем". От этих слов Токи смутился. Что он, собственно, сделал? Ведь это она платила за съеденное и выпитое, она пригласила его к себе домой. Но вот почему она вдруг разделась? Эта ее раздетость никак не дает собраться с мыслями.

Он церемонно положил руки на ее белые как молоко плечи и начал неловко вальсировать по обрызганной лунными пятнами комнате, а Цукико, обняв его за талию, тихонько напевала "О, как любовь твоя глубока" и все время пыталась крепче прижать его, но он, не переставая, сопротивлялся. Для этого у нас впереди еще масса времени, твердил он себе, стиснув зубы. Потом спросил:

— А что ты имела в виду под словом "отплатить"? — Голос его неожиданно прозвучал тонко и хрипло, совсем как у старика священника в храме, и связано это было, конечно же, с тем, что он страшно боялся наступить на босые ноги Цукико или коснуться ее обнаженных грудей: их форма напоминала ему конические пирамидки благовоний, а кожа казалась гладкой и нежной, как тесто только что скатанных рисовых колобков.

— Только то, что хочу заняться с тобой любовью, — сказала Цукико и, сделав шаг, прижалась к нему белоснежным и гибким телом. Упав на колени, Токи опустил долу глаза, избегая увидеть то, что окажется чересчур возбуждающим. Все это было совсем не похоже на запланированную им сцену предложения руки и сердца, но действовать нужно было немедленно, так как иначе все эти сокровенные тайны (а главное, та единственная, что в центре) закружат его до потери сознания.

— Я глубоко польщен этим великодушным предложением, — с выспренной вежливостью произнес он по-японски. — Но ты не думаешь, что сделать это после брачной церемонии будет еще романтичнее? Мы можем пожениться завтра утром, — добавил он торопливо. — Если, конечно, ты не возражаешь.

В ответ Цукико подхватила его под мышки и заставила встать на ноги. Глаза у нее блестели, а по телу пробегала дрожь возбуждения.

— Ты в самом деле предлагаешь мне выйти за тебя замуж? — спросила она.

— Конечно. И ты согласна?

Но, к удивлению Токи, Цукико вдруг расплакалась:

— Я так счастлива, ты меня сделал такой счастливой, — выговорила она, и его пронизал восторг: он уверился, что она принимает его предложение, но в этот момент Цукико подняла на него глаза и сквозь слезы спросила: — Неужели ты все еще не догадался?

— О чем? — спросил Токи, силясь понять смысл ее слов. В чем дело: она уже замужем за другим, или он ей неровня, а все что было — ее бессердечная, злая шутка?

— О том, что я, так сказать, не обычная женщина, — сказала Цукико.

— Еще бы! Это любому видно, — с облегчением вздохнул Токи. — Я понимаю, что ты чересчур хороша для меня. Слишком красива, талантлива и аристократична, но если мы в самом деле любим друг друга, и ты готова жить со мной просто и скромно…

— Дело не в этом, — прервала Цукико. — Говоря, что я не обычная, я имела в виду… Нет, лучше давай иначе. Помнишь спасенную тобой в парке собаку?

— Конечно, — ответил Токи, неожиданно обливаясь холодным потом.

— Ну так вот, это была совсем не собака. Это была лиса. Да к тому же и не обычная лиса, а заколдованная. Ты необыкновенно чуток и добр, и твоя чистота дает мне теперь возможность стать существом более высокой ступени.

Ошеломленный, Токи почувствовал, как все вокруг закрутилось с такой неистовой скоростью, как будто все законы гравитации вдруг разом взяли выходной. Не в силах осознать услышанного, он попытался сосредоточиться на последней фразе Цукико.

— Существо более высокой ступени — это человек?

Цукико рассмеялась, и свет скользнул по ее острым зубкам:

— Ну что ты, это было бы нарушением эволюции, — весело заявила она, и Токи подумал, что, может, все это шутка. — Нет, я надеюсь стать кошкой, в идеале такой, что живет в лавочке, торгующей суши на Главном рыбном базаре. Там я не буду голодать и, скорее всего, смогу возместить недостаток сна, накопившийся за время пребывания лисой и женщиной. Нет, будем говорить серьезно. Пожалуйста, забудь меня, и я обещаю тебе, что однажды ты встретишь женщину, настоящую женщину, которая полностью и во всем подойдет тебе. Ну, желаю тебе счастья в жизни и еще раз спасибо.

В мгновение ока она обратилась в средних размеров лису с тремя белыми лапами и белой мордой — существо, которое всякий, кроме знающего специалиста-демонолога, легко принял бы за собаку, — и, выпрыгнув в открытое окно, исчезла, а Токи долго стоял, глядя на втягиваемые и выдуваемые ветром белые занавески, похожие на паруса мачтовой шхуны или на юбки какого-то элегантного привидения. Потом задул свечи и ушел восвояси.

На другой день, впервые за всю свою взрослую жизнь, Токи проспал. Он не слышал топота ног детей, что шли в школу в своих желтых шапочках и матросских костюмах, не слышал разноголосицы звуков, создаваемых репетицией, проходившей на расположенных как раз за его домом курсах игры на кото, он проспал все послеполуденные выкрики торговца тофу, зеленщика и сборщика старых телефонных книг. Когда наконец он проснулся, шел дождь и небо было цвета чернил-суми. Посмотрев на часы, он подумал, что на них пять утра, и, только увидев засунутую под дверь вечернюю газету, понял, что стрелки показывают пять часов пополудни.

Он пропустил целый рабочий день и целый день жизни! Токи охватил ужас, потом он вспомнил события минувшего вечера, и ему стало совсем уже скверно. После выпитых накануне в диско коктейлей страшно раскалывалась голова. Он быстро избавился от симптомов похмелья с помощью чашки хорошо заваренного зеленого чая с брошенной в него терпкой красной сливой умэбоси, но, к сожалению, это народное средство ничего не могло поделать с болью, которую он чувствовал в своем сердце.

Прокрутив в мозгу все возможные объяснения случившегося, Токи остановился на полном его отрицании. Все это просто приснилось, сказал он себе. Не было ни собаки, ни танцев, ни обнаженной груди в лунном свете. И не было никакой чудо-лисицы. И все же на всякий случай ему захотелось снова вернуться в тот особняк и посмотреть, не увидит ли он там Цукико, неважно в каком обличье.

По дороге, кружа в лабиринте боковых улиц, где выстроенные во времена Эдо деревянные домики неслышно уступали дорогу монолитным силуэтам украшенных белой лепниной дорогих кондоминиумов, Токи наткнулся на здание публичной библиотеки. Всегда покупая романы тайн в магазинах старой книги, он ни разу не переступил порога какой-либо библиотеки с того момента, как окончил школу. Теперь же, увидев свет в окнах, решил зайти.

— Добро пожаловать, — приветствовал его библиотекарь — молодой человек с правильными чертами лица, волосами до плеч и очками в модной стальной оправе, — чем могу быть полезен?

Токи поежился. Ему почему-то всегда казалось: в библиотеке работают женщины, и к тому же немолодые.

— Видите ли, — сказал он, — мне нужно что-нибудь о кицунэ-цуки— лисьих чарах.

— Ага, — ответил библиотекарь и, скрывшись за стеклянной дверью, вернулся через несколько минут со стопкой пыльных старых книг. Устроившись в самом дальнем углу. Токи открыл первую из них. Называлась она "Популярные сказки эпохи Мэйдзи", и под словом кицунэ (лиса) в индексе значились двадцать три истории. Токи взялся за первую: "Лиса-Жена". "Давным-давно, — начиналась она, — жил в префектуре Сайтама одинокий лесоруб…"

Минули два чарующих, волшебных часа, и лампы над головой мигнули, а голос библиотекаря объявил через хрипловатый громкоговоритель:

— Мне очень жаль, но через пять минут библиотека закроется. Даже если вы оставляете за собой книги, выложите их все на передний стол. Мы откроемся завтра, в десять утра. Спасибо за то, что приходите к нам, благодарим за любовь к чтению.

Не имея библиотечной карточки. Токи просто выложил свои книги на указанный стол и кивнул библиотекарю, едва видному за высокой стопкой исторических любовных романов, которые закрепляла за своим номером девушка с кольцом в носу и в блестящей футболке с надписью: "Ударники из Сиэтла". Что-то в ее движениях указало Токи, что она, вероятно, неравнодушна к красивому библиотекарю, и он тут же вспомнил о своей утраченной любви.

Выйдя на улицу, он увидел, что дождь прекратился и несколько полосок зеленоватого неба проглядывало сквозь рассеивающиеся облака. С головой, набитой пугающими народными сказками. Токи пошел той самой дорогой, по которой они шли вместе с Цукико. Начитавшись старинных историй, он уже не был так уверен, что все случившееся — сон. Рассказы о лисьих чарах полны были достоверных подробностей, а в одной книжке приведено было даже письмо одного сёгуна, который жаловался, что лиса околдовала нескольких женщин из числа его домочадцев, и предлагал вознаграждение тому, кто поймает или убьет это беду приносящее создание.

Оказавшись на улице, где жила Цукико, Токи заволновался. Неясно было, чего ему ждать: радостной встречи? жесткого приказания удалиться? зрелища полного дома гостей? В голову не пришло, что на месте особняка его ждет пустырь, но именно это — большой пустырь — увидел он, повернув за угол.

— Это немыслимо, — прошептал Токи. Он четырежды обогнул квартал, думая, что, наверное, ошибся местом. Но вот же ограда (он помнил оплетающие ее розы), а за ней — большое пустое пространство: остатки какого-то разбитого на европейский манер сада.

Как в тумане, Токи сел на скамейку в этом саду. Исчезновение дома вполне отвечало тому, что он прочитал о лисах-волшебницах в библиотеке. Перед глазами все еще стояли высокие окна и паруса-занавески, ноздри вдыхали запах ее волос, пахнущих миндалем, руки все еще ощущали танцующие движения гибкого тела.

— Мяу, — послышалось из-под скамейки, и, нагнувшись, Токи увидел коричневатую, как пряник, кошку, что терлась о его мускулистую ногу, пропитывая ее своим запахом и в свою очередь вбирая его запах.

— И тебе "мяу", — сказал он и вдруг почувствовал, что внутренности ухнули вниз, как оборвавшийся лифт. — Цукико, это ты? — прошептал он.

— Мяу? — переспросила она.

О желании сделаться кошкой Цукико говорила, а эта была как раз нужного цвета. У нее не было белых пятнышек на мордочке или лапках, но, скорее всего, мастера трансформации не стремятся к буквальной точности.

— Послушай, — с крайней серьезностью сказал Токи (кошка меж тем с восторгом, приоткрыв рот, как вампирчик, жадно обнюхивала носки его ботинок), — каков бы ни был твой облик, я люблю тебя. Я понимаю: мы не можем пожениться, но почему тебе не поселиться в моем доме и не спать у меня на коленях?

В кустах что-то зашелестело, и оттуда вышла старушка с перепачканной грязью лопатой в одной руке и пучком луковиц ириса в другой. Торопливо спеша к воротам, она вскользь испуганно посмотрела на Токи, и ему было слышно, как ее деревянные сандалии простучали в сторону храма, где она, только что подслушавшая такой невероятный разговор, безусловно, будет молиться о даровании очищения. Рассмеявшись, Токи почувствовал вдруг, что он снова один. "Кис-кис-кити", — попробовал он позвать, но кошка исчезла. Полчаса или вроде того Токи шарил вокруг, безутешно мяукая, и наконец отправился домой.

После недели, отданной работе, сну и неустанному переживанию несчастья, не позволявшему даже забыться в чтении нового урожая детективов, Токи решил попробовать еще раз пойти в диско. Не там ли она, думал он. Его не заботило, что, подобно иным описанным в книгах лисам, Цукико может оказаться склонной к проделкам и даже злобной. Он просто хотел увидеть ее — в любом облике. Почти не отдавая себе отчета в том, что он делает, Токи натянул черную шерстяную водолазку, черные, в тонкую серую полоску брюки и такой же жилет о трех пуговицах (этот костюм принадлежал прежде его отцу) и надел черный бархатный берет: он был слишком расстроен, чтобы думать еще и о кодексах моды.

— А вот и мой главный клиент, — сказал, завидев Токи, привратник. — Нам так вас не хватало. Сегодня вы, как я вижу, в ретро. Отличный стиль пятидесятых. Я, пожалуй, определил бы его как нечто среднее между битником и сборщиком налогов. А где же наша рыжеволосая красавица?

— Вам ли не знать, как это бывает, — по-японски ответил Токи, стараясь говорить небрежно и умудренно. — Легко начинаем, так же легко кончаем.

Привратник понимающе кивнул:

— Не беспокойтесь. Лисиц в лесу много.

— Как вы сказали? — изумленно переспросил Токи.

— Я сказал: в море достаточно рыбы. Так что ловите веселье, но не разбивайте чересчур много сердец, о'кей?

Токи нашел себе место в углу, у стены, на которой изображен был поджариваемый на высоком огне опозоренный член кабинета министров. Увидев направляющегося к его столу официанта, он поднял палец, намереваясь сделать заказ, но, к его удивлению, официант произнес:

— Управляющий хочет поговорить с вами у себя в офисе, сэр.

Неужели я все-таки неприлично выгляну? — подумал Токи, но, посмотрев на пышную блондинку в затканном розовыми цветами саронге размером с посудное полотенце, которая танцевала с мужчиной, по виду выходцем из бассейна Карибского моря, облаченным в набедренную повязку из овальных лепестков серебряной фольги, однозначно сказал себе: "Нет, дело в чем-то другом".

Офис управляющего оказался огромным восьмиугольником с белыми стенами и белым ковром. Единственное цветное пятно — красное яблоко на натюрморте под Сезанна, оптически уменьшенном массивной золоченой рамой. Сам управляющий был суровым мужчиной с тонкими, как у паука, руками и ногами и в круглых, без оправы, очках.

— Я перейду прямо к делу, — сказал он, пройдя сквозь требуемый приличиями обмен мнениями по поводу особенностей погоды. — Не знаете ли вы, как можно связаться с молодой дамой, с которой вы были здесь как-то вечером?

— К сожалению, нет, — вздохнул Токи и прибавил: — Я сам бы не прочь.

Управляющий объяснил ему, что хрустящие купюры по десять тысяч йен каждая, которые не вызывали решительно никаких сомнений в момент, когда Цукико платила по счету и выдавала официанту на чай, с двенадцатым ударом, в полночь, вдруг превратились в пачку сморщенных листьев с дерева гинкго. Услышав это, Токи невольно вздрогнул. В книжке "Старинные сказки о небывалом" было рассказано, что лисы-оборот-ни любят накупать массу дорогостоящих вещей и расплачиваться деньгами, которые потом превращаются в листья.

— Но почему вы решили, что это были как раз ее банкноты? — спросил он.

— Потому что это была единственная десятитысячная банкнота, выданная официанту на чай, и потому что мы непременно прикалываем деньги к оплаченным счетам.

— Да, это доказательство не опровергнуть, — понял Токи.

— Итак, — сказал управляющий, соединив пальцы сложенных домиком рук, и Токи вдруг испугался, что, вероятно, теперь ему нужно будет оплатить этот счет.

— Да, кстати, а сколько там было? — неуверенно спросил он.

— Девяносто тысяч, — ответил управляющий, и Токи пошатнулся. Пройдут месяцы, прежде чем он скопит эту сумму. Даже если он будет голодать и перестанет платить налог на собственность, пройдет немало времени, прежде чем у него окажется такая сумма.

— Нет-нет, — сказал управляющий, правильно угадав причину тревоги, на глазах охватившей Токи, — мы вовсе не ждем, что вы нам заплатите. Нам ясно, что вы лишь случайный знакомый этой юной… кхм… дамы…

Неужели так? Сразу встали воспоминания о его искреннем предложении пожениться, о Цукико, залитой лунным светом: руки протянуты к нему, заостренное, как у лисицы, лицо сияет.

— Да, — подтвердил он с грустью, — всего лишь случайный знакомый.

Чуть позже, пробираясь сквозь оживленную толпу, Токи сам себе удивлялся, почему ему так хотелось попасть в это шумное, прокуренное, от всего света отгороженное пространство. Никогда не приду сюда снова, подумал он. С этой страницей жизни покончено. Отныне я посвящу себя только работе, чтению и упражнениям для развития голоса. Не желая вступать в игриво-двусмысленный разговор с привратником, он вышел через пожарный ход, неожиданно для себя, подняв руку, остановил такси и велел ехать в Цукидзи — к знаменитому Центральному оптовому рыбному базару. Проверить каждую лавочку, что торгует в Токио суши, было вряд ли под силу, но Центральный рыбный базар был, к счастью, один.

* * *

Две томительные пустые недели прошли уже после похода Токи в "Ад". Дни все еще стояли теплые и ясные (за исключением дождливых, разумеется; тогда было тепло, но облачно), однако ночью делалось уже прохладно и лето явно шло к концу. Женщины вынимали из кедровых сундуков осенние кимоно и оби, затканные цветами хризантем и кленовыми листьями, а время от времени вдалеке плыли над городом крики разносчиков жареной сладкой картошки: "Якиииимо!" Токи нравился этот звук, и иногда, в нерабочее время, он просто высовывался из окна и звучным, прекрасно поставленным баритоном откликался: "Кингёоооо!" — в надежде, что кто-нибудь, где-то, услыхав эту перекличку овеянных музыкой прошлого звуков человеческого голоса, подумает: "О, как славно! Похоже, добрые старые времена ушли не совсем!"

Постепенно Токи вернулся к своей работе и к своему одиночеству. Бивако продала магазинчик и получила временную работу менеджера в большом бутике в Гонконге, так что теперь одиночество было полнее, чем когда-либо в жизни. Изредка кто-нибудь из постоянных клиентов приглашал его сыграть партию в маджонг или пойти куда-нибудь выпить, но Токи всегда находил предлог отказаться. Его летняя одержимость желанием попасть в "Ад", его странные и, безусловно, замешанные на сверхъестественном отношения с собакой-девушкой-лисой — все это казалось далеким и нереальным, словно случившимся с кем-то другим, в другой жизни и на другой планете.

Несколько тщательных обходов старинного рыбного рынка в Цукидзи не дали никаких результатов (хотя и позволили ему отведать свежайших в мире суши), и в конце концов Токи бросил настойчиво искать Цукико. И все-таки каждый раз, увидев похожую на лису собаку, или коричневатую с рыжинкой кошку, или девушку с волосами, блестящими словно медь, он страстно желал, чтобы это была она. Теперь он прочитывал по книге за вечер. Не только детективы, но и предания и сказки, научно-популярные брошюры, книги о путешествиях и даже о кулинарии. Заметив, что мускулы рук гораздо слабее, чем мускулы ног, обзавелся набором гантелей, а еще начал выращивать на подоконнике периллу, мяту курчавую и клевер, чтобы добавлять их в суп мисо или фруктовый компот. Кроме того, он начал внимательно изучать выставленные в витринах магазинов брошюры «Все для домашних животных», чтобы решить, кем все-таки лучше обзавестись, собакой или кошкой.

Как-то сентябрьским днем, когда на изысканных, сбросивших уже листья ветках хурмы появились первые плоды, Токи толкал свою тележку по узкой боковой улочке в районе Вакамацутё и машинально выпевал «Кингёоооо!», раздумывая о фразе, которую накануне вычитал в книге знаменитого средневекового полководца Уэсуги Кэнсина. «Безукоризненно овладев техникой, человек отдает себя на волю вдохновения». Техникой уличной продажи золотых рыбок я овладел, думал Токи. Теперь дело за вдохновением.

От этих мыслей его внезапно отвлек похожий на эхо звук высокого нежного голоса. «Кингёоооо!» — выкликал он где-то неподалеку. Остановившись, Токи изумленно слушал. За все годы уличной торговли рыбками ему никогда еще не доводилось встретить собрата по ремеслу или — если угодно — конкурента. Он знал, что есть несколько человек, которые занимаются этим же делом, но так как ни профсоюза странствующих торговцев золотыми рыбками, ни посвященного им газетного листка, ни ежегодного общего пикника не существовало, то постепенно он как-то привык считать себя Последним Продавцом Золотых Рыбок в Токио, а может, и во всей стране.

«Кингёоооо!» — прозвучал снова ясный голос, и от нереальности этого возгласа кожа Токи невольно покрылась мурашками. Должно быть, контртенор, подумал он и вдруг почувствовал огромное желание увидеть человека, живущего той же скудной, нелегкой, одинокой и старомодной жизнью, какую он для себя выбрал, и в тот же миг понял, что ведь никогда не имел друзей: никого, кроме сестры и исчезнувшей женщины-лисы.

Токи, ускорив шаг, двинулся вниз по улице, потом свернул в поперечную, все время следуя за фальцетом выкриков невидимого продавца. За спиной у него плескалась, переливаясь через край, вода, золотые рыбки метались в тревоге из стороны в сторону: путешествовать с такой скоростью было для них непривычно. Сделав крутой вираж, Токи попал на изогнутую, застроенную жилыми домами улицу и чуть не столкнулся с преследуемым торговцем, который осекся на полузвуке и с изумлением на него посмотрел.

Токи тоже глядел на него во все глаза. Тележка торговца была точь-в-точь как его собственная, только цвета полосок другие: зеленый, белый и розово-фиолетовый. Торговец был ниже, чем Токи, и одет необычно или, скорее, в манере, которую можно назвать пародией на традиционный костюм. Широкие штаны были блестяще-серебряными, пояс сплетен из нитей серебряной, золотой и бронзовой проволоки, а куртка хаппи сшита из золотой ткани, серебряными шнурками превращенной на спине в узор из скрещивающихся квадратов. На голове вместо обычной банданы что-то вроде золотого тюрбана из "Тысячи и одной ночи", а резиновые сапоги с отдельным углублением для большого пальца выкрашены, чтобы быть в тон костюму.

Токи отвесил поклон. И торговец ответил. Потом поднял руку к тюрбану, снял его, и Токи с изумлением увидел, что перед ним не мужчина, а кареглазая молодая женщина с прелестным, в форме сердечка, лицом и каштаново-рыжеватыми волосами до плеч. У Токи перехватило дыхание. "Вы замечательно работаете", — любезно сказала владелица тележки с золотыми рыбками. "Вы тоже", — машинально ответил Токи.

Это Цукико, думал он. Волосы, металлом отливающая одежда, род занятий, нет, это не может быть совпадением.

— Почему вы так смотрите? — с оттенком осуждения спросила девушка. А потом уже мягче прибавила: — Разрешите представиться, меня зовут Яёи.

Вслушиваясь в ее голос, Токи все-таки понял, что это не Цукико.

— Меня зовут Токиюки Каминари, — сказал он, низко поклонившись, и, подчиняясь внезапному импульсу, рассказал своей новой знакомой о встрече с женщиной-лисой.

Он боялся, что она рассмеется в ответ или обидится на мелькнувшее у него подозрение, но Яёи просто шагнула вперед и очень серьезно посмотрела ему прямо в глаза. Ее нельзя было назвать особенно хорошенькой, но лицо было милым, а золотистая кожа — теплой; в глазах светились ум и дружелюбие.

— Мне тоже приходилось сталкиваться с лисицами, — сказала она. — Но сама я не лиса. Просто покрасила волосы хной, потому что мне надоело всегда быть одинаковой. — Поколебавшись, она откинула челку и показала у самых корней черную, как воронье крыло, полоску. — А что касается костюма, то его подарила мне одна из постоянных покупательниц. Она дизайнер, у нее в студии огромный аквариум, и ей пришло в голову, что новый наряд сможет помочь моему бизнесу. Я никогда не думала, что стану заниматься торговлей на улицах, но мой брат погиб, разбился на мотоцикле, и больше некому было продолжить дело. Если вам нужны еще доказательства, что я не лиса, — улыбнулась она шаловливо, — то приходите сегодня вечером в гости: я покажу свои детские фотографии и познакомлю с моими родителями.

— Да, я с удовольствием, — ответил Токи, понимая, что ему дела нет, лиса она или еще какое-нибудь сверхъестественное видение, только б не исчезала и не оставляла его одного.

— Кхм, а сегодня чудовищно жарко, — продолжал он. На самом деле воздух был восхитительно прохладным и свежим, но Яёи сразу же поняла, куда он клонит.

— И в самом деле ужасно жарко, — сказала она. — Я с радостью выпила бы чего-нибудь холодненького.

Они поставили рядом свои тележки со стеклянными боковинками, и золотые рыбки из тележки Токи принялись, шевеля прозрачными хвостами, с удивлением рассматривать младенца-карпа из тележки Яёи. А их хозяева пошли вниз по холму, высматривая кафе и оживленно болтая. "Вам нравится Эдогава Рампо? И мне тоже". "Вы любите стряпать? И я люблю". "Вы живете в Роппонги? А я в Мото-Адзабу, пешком дойти можно. Если, конечно, вам захочется…"

Они прошли мимо лавки, где продавали суши. На прикрепленном к двери темно-зеленом куске материи — норен — выписаны были названия предлагаемых яств, причем иероглиф в слове "суши" имел вид извивающегося утря. На пороге, рядом с цветочным горшком, из которого, оплетая бамбуковый шест, поднимались пурпурные цветы-звездочки, лежала рыжая гладкая толстая кошка с колокольчиком на обвивающей шею красно-золотой ленточке, в точности соответствующей по цвету тому амулету, что Токи когда-то купил себе в синтоистском храме. Наклонившись, Яёи погладила кошку.

— Привет, Кити, — сказала она и, повернувшись к Токи, добавила: — Я люблю кошек. У нас их три: все толстые и чудовищно избалованные.

Присев на корточки, Токи мягко спросил кошку: "Мяу?" Та поднялась и потянулась, упираясь в землю сначала передними, а потом задними, поразительно гибкими лапами. Три из них были в белых носочках, а хвост распускался пушистым веером. Токи судорожно глотнул, узнавая все эти приметы, а кошка глянула ему прямо в глаза, и он понял, что в этот раз не ошибся. Здесь перед ним представала в теперешней инкарнации та самая собака-девушка-лиса. Но, даже охваченный радостью, оттого что его подруга, почти возлюбленная, жива и благополучна. Токи не чувствовал и следа былой романтической увлеченности таинственной Цукико. Он улыбнулся кошке и украдкой показал ей вытянутые вперед два пальца (победа!), а она подмигнула в ответ — совершенно не по-кошачьи.

Двое торговцев золотыми рыбками двинулись дальше, к полосатой палатке, в которой располагалось кафе, называемое (по-английски) "Восхитительный мир пирожных и кофе". Немного помолчав, Яёи вдруг сказала:

— Знаешь, я зуб даю: эта кошка тебе подмигнула.

— О! У тебя живое воображение, — ответил Токи. — Мне это в женщинах нравится.

Когда они подошли к кафе, Токи, по-европейски наклонив голову, как Элберт Финли в "Томе Джонсе", распахнул дверь, пропуская Яёи вперед, а входя за ней, обернулся и бросил взгляд на оставшуюся за спиной улицу, но медно-рыжей кошки там уже не было.

 

Эпилог

Не так давно, перламутрово-нежным ранневесенним утром я шла в компании приятеля-американца, впервые приехавшего в Японию, по туманным, сверкающим под солнцем садам маленького синтоистского храма в районе Киёмидзу, в Киото. Только что рассвело, и вокруг не было ни души, кроме пожилой женщины в розовато-лиловом кимоно, которая хлопала в ладоши и звонила в старинные бронзовые колокольчики, обращая молитвы к фигурке божественной обезьяны и прося ее то ли о чуде, то ли о мелкой услуге. Слушая голубиные песнопения и с наслаждением вдыхая запах криптомерий, я неожиданно вспомнила о старинных японских преданиях, собранных Лафкадио Хёрном, — многочисленных историях с перерождениями и превращениями, в которых самые странные и фантастические явления начинают казаться не только допустимыми, но и реально возможными. Красавицы, превращающиеся в лисиц, тануки, способные изменять обличье и представать в образе подвыпивших священников, безногие призраки и лишенные лица гоблины, отрубленные головы, питающиеся человеческой плотью. Часто эти истории невыразительны и мрачны, но бывают полными чувства, изящества и земных красок.

Едва я об этом подумала, как маленькая коричневатая змейка, словно таинственный знак богов, скользнула по серебристой черепице храма и молниеносно исчезла в дебрях густого волшебного леса. В ту же секунду пожилая женщина в кимоно три раза хлопнула в ладоши — и где-то на другой стороне долины зазвонил большой храмовый колокол.

— Фантастика! — восхищенно воскликнул мой друг.

— Добро пожаловать в Японию, — сказала я с улыбкой, быстро, как змейка, мелькнувшей на губах.

* * *

Первое знакомство с работами Лафкадио Хёрна связано у меня с киноверсией его знаменитой книги: "Квайдан. Истории и рассказы о небывалом". Я смотрела фильм в крошечном переполненном кинотеатрике в районе Синдзюку, черно-белая лента была сильно выцветшей, но ощущение ужаса оказалось незабываемо ярким. Продрожав два сеанса подряд и потом несколько дней засыпая только со светом и видя во сне кошмары, я отправилась в магазин и купила книгу. Сегодня некоторые циники презрительно посмеиваются над преувеличенно восторженной, упивающейся экзотикой реакцией Хёрна на культуру Японии, но в двадцать лет я с восторгом восприняла ее как откровение. Меня пленяла сказочно-прихотливая проза, и я была очарована призрачным миром, который обрисовало его перо. Чтение Хёрна стало для меня встречей с родственным духом, явно верящим в придуманную мною для себя триаду: "Может быть?.. Кто знает?.. А вдруг…", необходимую, с моей точки зрения, при встрече с любыми явлениями сверхъестественного (а также, естественного) порядка.

В своих поздних, не таких эмоционально взвихренных работах Лафкадио Хёрн также близок мне своим отношением к Японии как стране, что все глубже прячет магический аромат средневековья под слоем скучной современной обыденности, но порой, как и прежде, способна вознаградить терпеливого наблюдателя на всю жизнь запоминающимися острыми и яркими впечатлениями. Постепенно у меня вырабатывалось собственное, и непростое, порой двойственное отношение к Стране восходящего солнца, но пронизанная глубоким чувством, наивно влюбленная этномифология Лафкадио Хёрна придала первым эпизодам знакомства с этой землей лирическую окраску и теплоту, за которые я буду до конца дней благодарна.

* * *

Никакой книги рассказов о сверхъестественном я писать не планировала. Истории, составившие этот сборник, приходили ко мне по одной в течение семи лет, и я просто записывала каждую — а потом переписывала раз, наверное, по сто. Конечно, прежде всего это чисто развлекательное чтение, но я надеюсь, что в какой-то мере оно знакомит с тем, что я зову "настоящей Японией": пронизанной светом души, таинственной, нежной страны деревенских храмов лисиц, освещенных фонариками шествий в масках, страшных, но и поэтичных суеверий. Только тогда, когда эта работа была закончена, а я случайно оказалась в час рассвета в саду при храме обезьяны в Киёмидзу, вдруг сделалось очевидно, что мое легкомысленное путешествие в мир запредельного отчасти вызвано памятью о Лафкадио Хёрне, его наследии и его светлой тенью. Да что уж тут говорить: вот он — мир Чудесного.